Давка в Галерее Ласло была столь велика, что почти невозможно было разглядеть картины – не велика потеря, как подумала Алекса. Она многому научилась за годы, проведенные в Нью-Йорке, но не изменила отношения к современному искусству – и, конечно, не к работам э т о г о художника. Холсты Гезы Бальдура были огромны, могохроматичны, с грубой текстурой, словно краску размазывали мастерком. В какой бы технике он ни работал, поверхность его картин казалась Алексе отвратительно бурой и липкой, и она не могла взглянуть ни на одну без настойчивого желания соскрести все до голого чистого холста.

То, что работы Бальдура привлекали серьезное внимание критиков, и даже наиболее рисковых коллекционеров, ставило ее в тупик, однако у Саймона был инстинкт на подобные вещи, а у нее нет. Она любила, чтоб вещи были красивыми, а "красивость" была как раз тем, что Саймон – и значительная часть художественных критиков – наиболее презирал.

То же самое чувство испытывали по отношению к н е й в модельных агентствах и журналах мод – она и недели не прожила в Нью-Йорке, как усвоила, что приговор "красотка" в модельном бизнесе равносилен поцелую смерти. Хорошеньких девушек – десяток на дюжину, редким счастливицам удается получить работу в каталогах, либо в рекламе нижнего белья, если у них для этого подходящие ноги.

Подходящие ноги у Алексы были, но была также и голова, чтобы понять – нет смысла становиться моделью, если не сможешь подняться на вершину, и некоторое время удержаться там. Управляя делами Саймона Вольфа, она могла более надежно устроить свою жизнь.

Она продвигалась сквозь толпу, дабы убедиться, что "нужные" люди встретились с Бальдуром – волосатым, угрюмым великаном, таким же уродливым, как его картины. Алекса устала, но чувствовала удовлетворение. Саймон купил галерею, принадлежавшую старому де Ласло, более из-за имени и доброй славы, чем почему-либо еще. Де Ласло первым выставил Де Кунинга, Поллока, Лихтенстайна, Уорола, его галерея когда-то являла собой истинный срез современного искусства в Нью-Йорке. Безошибочно находя новые дарования, но будучи никаким бизнесменом, де Ласло пребывал в состоянии неизменного банкротства и умер, всеми почитаемым, но нищим. Саймон, который давно уже баловался бизнесом от искусства, разглядел здесь возможность и ухватился за нее. Он снял новые площади на Мэдисон Авеню и 57-й улице, оставил заниматься ими Алексу, а сам укатил в Европу, в поисках художника, достаточно неизвестного, чтобы сделать новое открытие галереи событием в глазах Нью-Йоркского художественного мира.

Как ни мало волновало Алексу искусство, галерея была ее творением, так же, как дискотека и ресторан Саймона, ибо в этих случаях Саймон тоже препоручал ей большинство деталей. Ее задачей было решать проблемы, которыми Саймон не желал утруждаться, пока он был занят тем, что изыскивал новые и все более блистательные способы выкачивать у людей деньги – хотя сам всегда полагал себя дилером от искусства. Более того – она отлично с этим справлялась, что признавал и Саймон. Она удивилась, обнаружив, как быстро учится, как схватывает подробности, и была благодарна Саймону за то, что он дал ей возможность совершить это открытие. Она обучилась художественному бизнесу так же быстро, как освоилась в других предприятиях Саймона, и они составляли ее главный интерес, хотя и принадлежали ему. Без малейшего увлечения искусством, Саймон наслаждался положением арт-дилера, что приносило ему определенный вес в обществе в той же мере, как и немалый барыш.

Эту сторону дела он четко оставил за собой. Он закончил одну из тех школ в Швейцарии, что обслуживают международных богачей, и оттуда приволок, похоже, бесконечную череду юных нефтяных шейхов, желавших инвестировать кинопроизводство, наследников греческих флотилий, жаждавших владеть долей в модной нью-йоркской дискотеке, детей ливанских торговцев оружием, которых вообще не волновало, во что вкладывать деньги, лишь бы это делалось в Нью-Йорке.

У однокашников Саймона не было желания делать деньги – денег у них и так было сверх меры, искали же они сферы деятельности, более возбуждающей, чем нефтяные танкеры, швейцарские банки или тяжелая индустрия, инвестиций, которые привели бы их на светские приемы и дали шансы знакомиться с красивыми девушками при благоприятных обстоятельствах. Деньги, вытягиваемые у них Саймоном, не были, по их понятиям "серьезными" – они инвестировали его авантюры для развлечения, или, чтобы доказать женам и любовницам, что на самом деле они вовсе не такие уж тупые ребята. Они были наименее требовательными вкладчиками.

Саймон составлял список приглашенных сравнительно осторожно – в этой области, по крайней мере, его взгляды были вполне определенны. Его инвесторы желали встречаться со знаменитостями, ему же нужно было привлечь тех людей, что могли действительно купить картины Бальдура. Это была деликатная задача – соблюсти точные пропорции, смешивая деньги и славу, и Саймон провел с Алексой целый вечер, неустанно сверяясь с мощной стопкой глянцевых журналов, выуживая имена, которые она потом записывала.

– Баронесса Тиссен, если она в городе. Лео Лерман, конечно. Лиз Смит. Несколько хорошеньких девушек…

– Каких?

– Ради Бога, Алеса, л ю б ы х хорошеньких девушек, при условии, что они прилично одеваются. Однако не Кики Лобанос.

– Почему нет? Где ты найдешь более хорошенькую?

– Мне нужны свежие лица, а не обглодки с приемов Джорджа Вейденфилда. Бенуа де Монтекристо, естественно. Генри Гельдцалер, Томас Ховинг – весь художественный истеблишмент – если ты сможешь заполучить одного, явятся и все другие, из страха что-нибудь пропустить. Джеки Онассис?

– Я уже пыталась. Ее секретарша сказала, что она не приедет.

– Позвони еще раз. Скажи, что Бальдур ищет издателя, и не хочет говорить ни с кем, пока не повидается с ней! Грета Гарбо?

– Я думала, она нигде не бывает, разве нет? -Попытайся, п о п ы т а й с я! Ага, Артур Баннермэн! Пригласи его.

– Саймон, Гарбо – это более реально. С чего ты взял, будто Артура Баннермэна заинтересует открытие выставки Бальдура?

– Сколько раз тебе повторять? "Вернисаж", а не "открытие". Баннермэн – крупный коллекционер.

– Да, но я не думаю, что он выходит в свет. Ты уверен, что не имеешь в виду Р о б е р т а Баннермэна? Того, который недавно развелся?

– Роберт Баннермэн совсем не интересуется искусством. Я его знаю. – Он сделал паузу. – Баннермэны, – сказал он, прикрыв глаза, словно испытывал экстаз от самого звука имени. – Боже мой, что за семья, если вдуматься! Сплошные деньги. Кто-то мне рассказывал, что Ховинга однажды посетила идея устроить в Метрополитен Музее специальную выставку сокровищ Баннермэнов – можешь себе представить, какими шедеврами они владеют, – но, когда он предложил это Артуру Баннермэну, тот только покачал головой и произнес: "Нет, не думаю, что матери это понравиться". – Он рассмеялся. – Знаешь, как много у них денег?

– Саймон, я не идиотка. Мне известно, кто такие Баннермэны. Я не абсолютно невежественна.

– Хорошо, хорошо, просто запиши его имя, и пойдем дальше.

Она записала имя. Артуру Алдону Баннермэну будет Послано приглашение, однако она знала, что это пустая трата времени и почтовых расходов. Саймон может, в конце концов, заполучить Джекки, возможно, даже Бенуа де Монтекристо, но Артура Баннермэна – никогда. Банермэны были настолько близки к положению королевской семьи, насколько это возможно в Америке – так, что когда она заглянула в телефонную книгу, оказалось, что это имя не внесено в списки. В конце концов, она послала приглашение на адрес Метрополитен Музея с пометкой "Пожалуйста, перешлите".

И теперь, она двигалась по галерее, с удовольствием отмечая, что миссис Онассис не только пришла, но погружена в беседу с Бальдуром, хотя, как они общаются, оставалось тайной, ибо Бальдур совсем не говорил по-английски, те же, кто, как Саймон, знали иностранные языки, казалось, были не ближе к нему, чем Алекса.

Миссис Онассис была в черных шелковых брюках и такой же блузе, с довольно скромными украшениями для женщины ее положения. Алекса бросила на себя взгляд в зеркало, и убедилась, что сама она одета много лучше. На ней был короткий белый шелковый жакет – болеро поверх черного шелкового джемпера с вортником-хомутом и черная юбка из джерси от Донны Каран, открывающая ноги несколько больше, чем это было удобно. Алекса тратила слишком много денег на одежду, но, независимо от того, сколько она тратила, ей все равно не хватало. Саймон хорошо ей платил, и он была бережлива во всем остальном, но одежда была ее единственной слабостью. Конечно, думала она, когда не нуждаешься в другой.

Когда-то Алекса мечтала представлять высокую моду, но, сколько бы ни сидела на диете, все равно оставалась для этого слишком в теле. Здесь, стоя в углу комнаты, находились две топ-модели, тоненькие, как хлыстики, едва вышедшие из отрочества, со скучающими взглядами, носившими печать профессии – их лица оживлялись только перед объективами фотографов. Одна из них была в мини-платье от Джеффри Бина из плотно подогнанных бронзовых бляшек. Ее веки были окрашены в бронзовый цвет в тон платью. Другая была в платье от Мэри Мак-Фадден из кремовых кружев, отделанных яркими перьями марабу, столь же прозрачное, как ночные рубашки в почтовых каталогах эротического белья.

Алекса старалась смотреть на манекенщиц без зависти, но безуспешно. Она говорила себе, что большинство мужчин в отличие от редакторов журналов мод, восхищаются ей. Это не помогало. В глубине сознания она по-прежнему видела себя в блистательном центре внимания, ступающей по подиуму в каком-нибудь сногсшибательном наряде от Валентино, или Унгаро, или Сен-Лорана – том потрясающем платье, о котором мечтает любая женщина, но носить может только модель " от кутюр".

Она направилась туда, где стоял Саймон, изо вех сил делавший вид, что заинтересован беседой с сэром Лео Голдлюстом, британским издателем. Тот рассуждал о блестящих возможностях живописи Бальдура, его челюсть тряслась, темные хищные глазки посверкивали, непрерывно выискивая в толпе какую-нибудь наиболее важную персону.

– Пластичность! – восклицал он гнусавым голосом так, будто только что изобрел это слово. – Он отрекся от обольстительной легкости палитры,показав нам, что цвет в живописи н е о б я з а т е л е н… Все может быть коричневым, знаете. Отбрасывая цвет, он привлекает наше внимание к самому а к т у рисования, становой кости искусства, так сказать.

– Разумеется, – произнес Саймон восхищенным тоном. И посмотрел на Алексу, взглядом умоляя ее прервать разговор.

Сэр Лео пригнулся, выпучив глаза и подмигнул.

– Конечно, мой дорогой мальчик, мы оба знаем, что это все – ужасный "дрек"! Ты уже что-нибудь продал?

– Две или три картины.

– Мазл тов! Возможно, пришло время подумать об альбоме его работ. В полном цвете, вероятно, с предисловием кого-нибудь из наших здешних выдающихся друзей – семьдесят пять долларов за экземпляр для серьезных коллекционеров, пронумерованный и подписанный. Может быть, в твоих интересах разделить расходы. И выручку, конечно, – вкрадчиво добавил он.

– Прости, Саймон, но ты мне нужен, – сказала Алекса, с просительным видом улыбаясь сэру Лео. Толстая физиономия Голдлюста не выразила ни тени раздражения за то, что его прервали. Его глаза уже искали новую жертву.

– Слава Богу, – сказал Саймон. – Он меня достал. – Он взял у проходившего мимо официанта два бокала шампанского, осушил один, а другой предложил ей.

Она покачала головой. Алекса никогда не была способна оценить вкус виски или вина. То есть, вкус шампанского ей нравился, но не вызываемая им головная боль. В свое время Саймон поставил своей задачей научить ее "расслабляться" (его выражение), но, когда дело коснулось наркотиков и спиртного, он потерпел поражение. От марихуаны ее тянуло в сон, к тому же Алесе был противен ее запах. От алкоголя ее тошнило. Более серьезные наркотики просто пугали ее. В этом пункте, как во многих других, они согласились не соглашаться.

Саймон пожал плечами и выпил второй бокал сам.

– Отличный прием! – небрежно бросил он, словно они были обычными гостями.

Он зажег сигарету, и усмехнулся, полуприкрыв глаза при затяжке. Алекса была уверена, что это, как и многие другие свои жесты он позаимствовал из фильма. Иногда, поздно вечером, глядя телевизор, она видела актера, исполняющего сцену, заставлявшую ее подумать: " Так вот где Саймон это подцепил". В данном случае, хоть она и не была уверена, ей вспомнился молодой Жан Габен.

Она прекрасно знала, что он делает – подавляет ее, испытывает, как обычно, насколько далеко можно с ней зайти. Ну и черт с ним! – подумала она, но проблема была в том, что от одной м ы с л и не было никакой пользы, а высказать это вслух было довольно трудно для девушки, которая выросла в доме, где имя Господа никогда не произносилось всуе, и, конечно, никогда не чертыхались.

Она потратила несколько недель, готовя для него этот прием, а он весь вечер избегал ее. Почему бы при начале приема ему не поцеловать ее и не сказать, какую прекрасную работу она проделала? Она знала ответ – ему нравилось третировать ее. И почему она все это терпит? Здесь ответа она не знала, и порой это приводило ее в бешенство.

Когда-то – совсем не так давно – она была влюблена в него, была даже способна убедить себя, что и о н ее любит. Теперь они жили раздельно, и временами проводили вместе ночь, словно не в силах расстаться со старой привычкой. Ей следовало это прекратить, начать все сызнова, найти новую работу, нового мужчину, но несчастная жизнь с Саймоном была знакома и удобна, как поношенная обувь, которую никак не можешь заставить себя выбросить. Они были как старая супружеская пара, притерпевшаяся к недостаткам друг друга. Может, это потому, что она не встретила настоящего мужчину? П о к а, добавила она без особой уверенности.

– Очень рада, – резко сказала она – деликатничать с Саймоном было пустой тратой времени.– Теперь, когда я знаю, что ты считаешь прием отличным, я могу вздохнуть свободно.

– Я хотел сказать тебе комплимент.

– Простое "спасибо" два часа назад было бы уместнее.

Он вздохнул.

Я мучаюсь, а могла бы хорошо провести время, мрачно подумала она, глядя прямо перед собой, как деревянный индеец у табачной лавки, пока Саймон целовал ее в щеку.

– Я тебе говорил, что ты сегодня потрясающе выглядишь?

– Нет, – ответила она, желая, чтоб это ее не волновало.

– Ну, так говорю. – Он одарил ее улыбкой в лучшем стиле Тайрона Пауэра в фильме "Свидетель обвинения". – Послушай, извини. Я был очень занят. Я поговорю с тобой позже. Побеседуем как следует после ужина, только ты и я. Проведем вместе весь вечер.

Скажи "нет", твердила она себе, но вместо этого, как обычно, покорно ответила "Может быть", вмиг возненавидев себя. Она знала в чем ее проблема – она вложила в Саймона за минувшие два года так много душевной энергии, что не могла позволить себе уйти, и явно неспособна начать все сначала с кем-нибудь еще. Не потому, что она не встречала других мужчин – просто ее резервы были истощены, силы временно исчерпаны. Она часто уверяла себя, что была бы счастливее, проводя ночи дома, у себя на квартире, с книгой, или перед телевизором, и отчасти была права – в каком-то смысле она не была бы так н е с ч а с т н а, как с Саймоном. По правде, когда она была одна, ей хотелось быть с Саймоном, а когда она была с Саймоном, ей хотелось оказаться одной.

– Отлично, – сказал Саймон, как будто она согласилась, и слегка обнял ее.

– Саймон, я не уверена.

– Ну, в любом случае, поужинаем, Алекса. Нам же нужно поесть, верно?

– Я не уверена, что вынесу сегодня большое общество. Разве что мы пойдем туда, где тихо.

– Абсолютно! – с энтузиазмом воскликнул Саймон. – Готовься! – На миг он умолк, нахмурившись, точно что-то забыл. – Черт, – он театральным жестом хлопнул себя по лбу. – Совсем выпало из памяти. Парочку человек я о б е щ а л позвать с собой.

– Сколько, сколько? – спросила она, чувствуя себя дурой, за то, что позволила себе думать, будто Саймон согласится на тихий ужин наедине. Даже в разгар их романа он любил быть в центре компании, и как ей было хорошо известно, привычки не изменил.

– Просто пара старых друзей, ты их знаешь. Мы быстро перекусим и рано с ними расстанемся. Обещаю. Ну давай, веди себя спортивно.

В конце концов, сказала она себе, почему нет? Она могла бы встретить кого-нибудь еще во время приема, если бы приложила усилия, и наметить ужин в другом обществе, если б подумала об этом раньше, но, как обычно, она не постаралась, а сейчас уже слишком поздно. Альтернативой было вернуться домой, раздеться и попытаться домучить книгу, которую читала уже месяц во время бесплодных порывов к самоутверждению. Кроме того, она всегда она всегда отзывалась на призывы к ее лучшим чувствам, и Саймон хорошо это знал.

– Ладно, – ответила она, сознавая, что уже сдалась. – Если это не затянется допоздна. – Она понимала, что торговаться с ним – пустая трата времени. Одним из коренных отличий между ними то, что они жили как бы в разных временных поясах. Саймон редко вставал раньше десяти, и еще реже ложился до трех утра, ее тянуло ко сну к одиннадцати, а просыпалась она в шесть. Алекса спросила себя, когда именно она начала составлять список различий между собой и Саймоном, и с грустью поняла, насколько длинным он стал.

Теперь, одержав победу, Саймон не замедлил воспользоваться преимуществами.

– Посмотрим, захочет ли к нам присоединиться Ферди де Гинзбург… Доминик Ставропулос, конечно, и Аднан Хуссейни, если он свободен. Если Аднан пойдет, лучше прихватить тех двух манекенщиц в прозрачных платьицах фасона "трахни меня". Как ты думаешь, Бенуа де Монтекристо пойдет?

Алекса оглянулась через зал на строгую, аристократическую фигуру директора Метрополитен Музея, который двигался от картины у картине с видом утонченного дворянина восемнадцатого века, обозревающего компанию прокаженных.

– Я с ним не знакома. Может быть, тебе лучше самому его спросить?

– Не вижу ли я определенный недостаток энтузиазма? – Саймон поднял брови. – Похоже, что так, – ответил он на собственный вопрос. – Или ты просто считаешь, что он будет там неуместен?

– Возможно. – У нее не было ни малейшего намерения помогать ему.

– В любом случае, постарайся. – Саймон, как обычно, читал ее мысли. – Будь хорошей девочкой. Ради Бога,Монтекристо едва за сорок! Он же не может проводить в с е свое время со старыми хрычами, вроде Артура Баннермэна, правда? – Он оглядел толпу. – Кстати, я вижу, о н не пришел.

– Кто?

– Баннермэн. -Я и не думала, что он придет.

– Ну и черт с ним. Говорят, он почти в маразме, и большую часть времени пьян до бесчувствия. Я слышал, Роберт пытается судиться с ним, пока он не оставил все состояние Баннермэнов Американскому союзу художников и архитекторов. Слушай, я пойду поговорю с Монтекристо, а ты позвони к Трампу и закажи нам стол, хорошо?

Она проследила, как Саймон пробился к Монтекристо, отметила галльскую манеру Монтекристо с извинениями пожимать плечами, когда он отклонял – как она и ожидала – приглашение на ужин – и спустилась по лестнице к телефону, гадая, почему она вновь позволила Саймону взять над собой верх?

В вестибюле, за большим резным столом, регистраторша проверяла приглашения, сверяясь с именами в списке. Алекса повернулась, чтобы открыть дверь в офис, когда услышала, как низкий голос произнес: -Б а н н е р м э н! Я уверен, что моя секретарша сообщила.

Этот голос разносился без видимых усилий. Не потому, что Баннермэн его повышал, просто в нем была особая звучность, из-за которой он мог перекрывать все другие разговоры, смешанная с выговором, казавшимся здесь в Нью-Йорке, слишком четким, словно он говорил на некоем экзотическом иностранном языке. Баннермэн говорил медленно, произнося согласные со взрывной четкостью, а гласные, казалось, готовы были длиться вечно. Цельное, раскатистое, старомодное, незнакомое сочетание звуков, безошибочно определявшееся, как патрицианское. " Ар-тур Бан-нер-мэн", – протянул он, словно давая урок произношения. В долгих, богато модулированных гласных слышалось эхо гарвардской манеры, но с таким голосом это просто представлялось следствием уверенности в себе, которое дает богатство и власть.

Алекса обернулась, ожидая увидеть старика, и удивилась, оказавшись лицом к лицу с высоким, мощно сложенным мужчиной на шестом десятке, со стройной осанкой и фигурой гораздо более молодого человека. Баннермэн был скроен по героическим меркам – ростом выше шести футов и без всякого намека на толщину, он казался необычайно сильным – мощная грудь, широкие плечи, огромные руки, почти не тронутые возрастом.

Но более всего привлекла внимание Алексы его голова – она производила впечатление слишком большой, как у монументальной скульптуры, с чертами, столь резкими, словно они были вырезаны из камня. Его лицо являло собой сочетание контрастов: квадратный агрессивный подбородок, четко вылепленный нос, блестящие синие глаза. Оно раскраснелось – неясно, было ли это результатом раздражения или просто высокого кровяного давления. Его густые, снежно-белые волосы были коротко подстрижены.

Одежда его была столь же старомодной, как манера речи. На Баннермэне был простой серый костюм, белая рубашка с тугим накрахмаленным воротничком, черный галстук и черные туфли, настолько начищенные, что вначале показались Алексе отлакированными. Ему как-то удавалось оставаться заметным в своей незаметности.

– Могу ли я вам помочь? – спросила она, осознав, что разглядывает его в упор – но, впрочем, он к этому привык, подумала она.

Баннермэн бросил на нее царственный взгляд – он явно не привык ждать или дожидаться приглашения.

– Надеюсь. Очевидно, мое имя отсутствует в списках молодой леди. -Уверена, что это наша вина, – поспешно сказала она, хотя была совершенно уверена в обратном. – Почему бы вам не подняться наверх и не позволить мне проводить вас?

Баннермэн ответил не сразу. Он сердито выпятил подбородок, и, казалось, готов был начать скандалить. Богатенькие друзья Саймона, когда официанты или контролеры их не узнавали, или немедленно не исполняли их желаний, тут же требовали, чтобы их уволили. Баннермэн выглядел так, словно был близок к тому же. Контролерша была юной, хорошенькой, и, вероятно, не ведала ни одной знаменитости, если та не появлялась на канале МТV или в журнале "Роллинг Стоун", но, подумалось Алексе, такое объяснение вряд ли утихомирит ярость Артура Баннермэна. Он достаточно богат, чтобы ожидать, что весь мир будет узнавать его в лицо и кланяться.

К ее удивлению, он ничего такого не сделал. Наоборот, улыбнулся – не вежливой формальной улыбкой, но настоящей, словно она только что сообщила ему, что он победил в какой-то телевикторине. Казалось, он почти испытывал облегчение, словно не хотел идти в толпу один. Внезапно он представился ей уже не устрашающей, властной личностью, но просто привлекательным пожилым мужчиной, возможно, несколько одиноким и благодарным за компанию.

– Вы чертовски добры, – сказал он. – Я согласен, если это вас не затруднит.

– Вовсе нет. Буду счастлива, мистер Баннермэн.

Он просиял.

– Превосходно! А как вас зовут?

– Александра Уолден.

Он пожал ей руку. Рукопожатие было жестким и твердым, как раз такого и ждешь от бывшего политика, подумала Алекса. Она осознала, что испытывает в душе некоторое возбуждение – она не то, что благоговела перед ним, но впервые в жизни встретила человека, носящего столь магическое имя.

В сознании вдруг высветилось воспоминание детства. Дед по матери, бодрый старый джентльмен из Кентукки, в молодости имевший репутацию отъявленного буяна, любил, когда приезжал, сажать ее на колени и рассказывать сказки, или, порой петь песни, которые запомнил с двадцатых годов. Одна из его любимых начиналась так: "Был бы я богат, как Баннермэн, все богатство бы отдал тебе".

Однажды она спросила, что значит "Баннермэн" – она была из тех детей, что неустанно задают вопросы, даже тогда, как в данном случае, взрослые предпочитали, чтоб их не дергали, дабы наслаждаться звуком собственного голоса.

– Баннермэны, детка, это самые богатые люди в мире, – ответил он резко, словно подобные вещи должен был знать даже ребенок. Ей хотелось спросить; "Насколько богатые?", но по тону дедушки поняла, что лучше не перебивать его во второй раз. Она чувствовала исходящий от него незнакомый запах табака и виски – ее отец не пил и не курил, – пока старик раскачивался в кресле на крыльце душным летним вечером. Потом он откашлялся и сказал, словно догадавшись, что она хотела спросить: -Я читал в "Ридерз Дайджест", что, если бы состояние Баннермэнов выложить в линию из долларовых банкнот, оно бы протянулось до луны и обратно.

Кир Баннермэн и его богатство стали в той же мере достоянием американского фольклора, как Пол Бэньян и его бык. И сейчас она не могла побороть чувства неправдоподобия, что здесь, двадцать лет спустя, она действительно р а з г о в а р и в а е т с Баннермэном, и непросто с Баннермэном, но с главой семьи, бывшим кандидатом в президенты, внуком самого Кира Баннермэна.

Она сопровождала его вверх по лестнице, навстречу потоку людей, спускавшихся вниз – было время ужина, и большинство посетителей уходило. Он двигался целеустремленно, плечи расправлены, крупная голова откинута, решительный подбородок выставлен, как бушприт корабля. Рост и сила Баннермэна заставляли ее почувствовать, будто она следует за каким-то огромным зверем. До нее вдруг дошло, что он, должно быть, в том самом возрасте, что был дедушка, когда качал ее на коленях и рассказывал сказки, но дедушка уже ссутулился и по лестницам ходил той неуверенной походкой, что присуща большинству его ровесников. Баннермэн преодолевал лестничные пролеты, как спортсмен.

Его появление заставило замереть все разговоры. В тишине все посетители уставились на него, как на беглеца из психушки. Он, казалось, этого не замечал, устремившись к первой же картине, на которую упал его взгляд, в то время, как толпа расступалась перед ним, словно Красное море перед Моисеем. Она никогда не встречала человека, излучавшего такую жизненную силу, или вызывавшего столько пылкой, сосредоточенной энергии в каждое движение. Невозможно было счесть его старым, без видимых усилий он заставлял всех остальных в зале выглядеть вялыми и безжизненными. "Звездность", "самость", как еще не называй это качество, Баннермэн им обладал. Он смутно напомнил ей тех старых кинозвезд – крупных, суровых мужчин, которые с возрастом становились все лучше – Чарлтона Хестона, возможно, или Керка Дугласа, за исключением того, что богатство добавляло Баннермэну блеска, создавало узнаваемую всеми ауру.

Он вперился в злосчастную мазню Бальдура так пристально, словно впервые попал в Сикстинскую Капеллу.

– Чу-десно! – сказал он, и его сильный голос снова перекрыл приглушенное жужжание разговоров и звяканье бокалов. – Прекрасная работа, не правда ли?

– Да, наверное, – осторожно ответила она. Ее задачей было продать картины Бальдура, но что-то в Баннермэне мешало ей изобразить энтузиазм, которого она не чувствовала. Несмотря на свой рост и и голос, он походил на ребенка в магазине игрушек. Он повернулся к ней. В его синих глазах блеснуло нечто – проницательность? Злая ирония? Или холодный снобизм, присущий о ч е н ь богатым людям? – заставившие ее обрадоваться, что она не пыталась начать с ним торг. – Он считается очень значительным художником. По правде говоря, я не слишком разбираюсь в подобном искусстве.

– Да, да, – нетерпеливо перебил он, – но вам н р а в и т с я эта картина? Вот что имеет значение.

Она испытала мгновенный прилив вины, при мысли, что предает Саймона, но солгать Баннермэну не могла.

– Не особенно, – призналась она.

Он рассмеялся. Его громкий раскатистый смех заставил нескольких человек повернуться в их сторону.

– Вы честны. Это чертовски редко в мире искусства, позвольте сказать. Да и в любом другом, если подумать. – Он перешел к следующей картине, и стал изучать ее с редкой скрупулезностью, почти уткнувшись носом в холст. – А почему вам не нравится?

– Ну… коричневый – не мой любимый цвет.

Новый взрыв хохота, еще громче. Баннермэн откинул голову – это движение могло бы показаться театральным в ком-нибудь, менее уверенным в себе. Он смеялся так, как будто весь мир служил его развлечению.

– Не ваш любимый цвет? – прогремел он. – Честно говоря, и не мой, так что у нас есть нечто общее. – Он посмотрел на нее, его синие глаза отразили определенный интерес – а, возможно, это был трюк опытного политикана, смотреть на кого-то так, будто он -или она – важнейший человек на свете. Во взгляде Баннермэна угадывалась личность, с которой нелегко приходится глупцам, незнакомцам, или людям, не соответствующим его стандартам. – А к а к о й ваш любимый, мисс Уолден?

Она не была уверена, что такой у нее вообще есть, но легко было догадаться, что терпимость Артура Баннермэна по отношению к неопределенным взглядам равна нулю.

– Зеленый, – твердо произнесла она, и тут же пожалела, что не сказала "синий".

Он кивнул, как будто дело касалось вопроса чрезвычайной важности.

– Интересно. А какой конкретно оттенок зеленого?

Она была удивлена, даже слегка встревожена, внезапностью, а точнее, н а с т о й ч и в о с т ь ю вопроса. Он что, слегка не в себе, или в маразме? Или, может, пьян?

– Ярко-зеленый, – быстро сказала она. – Оттенок, который называют "келли".

– В вашей семье нет ирландской крови?

– Нет, насколько я знаю.

– Ну, и слава Богу. – У нее было впечатление, что она прошла какой-то тест, и Баннермэн тут же это подтвердил. – Вы удивитесь, сколько людей не имеют любимого цвета – просто мычат и мнутся, когда их спрашиваешь. А люди должны знать свои пристрастия и уметь их высказывать, не правда ли? Так вы считаете картины этого парня, Бальдура, уродливыми?

– Ну, да, но не думаю, что Саймон…мистер Вольф… был бы счастлив узнать, что я сказала это в а м.

Снова раскат смеха, странным образом напомнивший ей о морских львах в зоопарке.

– Чертовски верно! – бодро заметил он. – Неважно, я не скажу ему, если вы не хотите. Конечно, вы правы. Они уродливы, но в уродстве быает определенный шарм. Не в женщинах, как вы понимаете, а в искусстве. Дизраэли, кажется, как-то сказал: "Мне время от времени начинает нравится п л о х о е вино – ведь одно х о р о ш е е вино бывает так скучно". – За это воспоминание он вознаградил себя добродушным смешком вместо полновесного хохота. – Очень освежает – найти в мире искусства человека, не использующего разговор для своей выгоды. Ненавижу чувствовать себя так, будто мне продают подержанный автомобиль.

Она была рада, что прошла испытание – если это было оно, хотя сомневалась, что Баннермэн когда-нибудь в жизни посещал распродажу подержанных автомобилей.

Они перешли к следующей картине. Возник официант с подносом.

– Мисс Уолден, – сказал он, – мистер Вольф спустился вниз пару минут назад. Он ждет вас.

Она совсем забыла об ужине.

– Передайте ему, что я встречусь с ним в ресторане. А также скажите, что у меня не было возможности заказать стол.

Ей подумалось,что следовало сообщить Саймону, что Баннермэн здесь – он бы, конечно, примчался обратно, бросив своих гостей на произвол судьбы. Потом решила придержать Баннермэна для себя. Это п послужит Саймону уроком за его неблагодарность.

– Я вас задерживаю, – сказал Баннермэн с видом искреннего огорчения. – Пожалуйста, идите ужинать. Я сам все осмотрю.

Она покачала головой. От его общества она получала гораздо больше удовольствия, чем ожидала от ужина.

– Вовсе нет. Не хотите ли бокал шампанского?

– Не пью эту проклятую водичку. Я бы предпочел скотч, если это вас не затруднит.

По правде, это ее затрудняло. Алекса готовила прием, исходя из предположения, что почти все пьют шампанское, а это гораздо проще, чем устраивать две стойки бара в длинном и довольно узком зале. По ее опыту, когда предлагаешь шампанское и минеральную воду "Перье", большинство людей соглашается.

Она извинилась, нашла официанта, и объяснила ему, где в офисе найти бутылку скотча. Вернувшись, она отметила удивительный общественный феномен – все в зале сознавали присутствие Артура Баннермэна, но никто не осмеливался к нему подойти. Когда он переходил от картины к картине, люди исчезали с его пути, так что он все время оставался в кольце пустого пространства.

Он никак не выказывал, что чувствует эффект, который производит на остальных гостей. Алекса спросила себя – каково быть объектом любопытства, гораздо более интересным здешним посетителям, чем картины? Избегают ли его из уважения к богатству или просто боятся получить отпор? Он задерживался перед каждой картиной, сверяясь с каталогом, словно был в галерее один.

На миг она почти пожалела его, стоящего здесь, в помещении, полном людей, словно он был отделен от них невидимым барьером, но, возможно, именно этого он и хочет, сказала она себе, и, в любом случае, трудно испытывать особую симпатию к человеку, владеющему примерно миллиардом долларов. И, однако, она ч у в с т в о в а л а к нему симпатию, или нечто подобное.

Она пересекла пустую полосу ничейной земли между Баннермэном и остальным миром, и встала рядом с ним.

– Знаете, это не п р о с т о коричневый цвет, – сказал он. Сначала она подумала, что он разговаривает сам с собой. – Этот парень использует различные о т т е н к и коричневого, наложенные друг на друга. Чертовски умно. Я ведь сам когда-то хотел быть художником.

Слово " парень" он произносил так странно, что ей потребовалась пара секунд, чтобы понять сказанное. "Па-рень" складывалось из громких, взрывных звуков, словно он вкладывал в них какое-то особое значение.

Мысль об Артуре Баннермэне как о начинающем художнике казалась ей неуместной. Она попыталась представить его в джинсах, с бородой, но безуспешно. Затем до нее дошло, что он на несколько поколений отстоял от нынешнего мира искусства. Он смутно представлялся ей в гротескном образе одного из друзей Родольфа из оперы "Богема", но это, конечно, тоже было н е т о поколение. Алекса обнаружила, как трудно вообще вообразить, как он выглядел юношей, и даже, когда это было.

– А вы пытались? – спросила она.

– О, да. В детстве у меня был учитель, француз, немного занимавшийся живописью. Он научил меня рисовать акварелью – пейзажи долины Гудзона и тому подобное. Я подарил одну отцу на Рождество. Произвело глубокое впечатление. Когда я поступил в Гарвард, то решил заняться этим более серьезно – масло и холсты, живые модели, настоящая живопись. Ну, и когда отец прослышал об э т о м, то приказал немедленно прекратить. Ни один из е г о сыновей не будет растрачивать время и рисковать нравственностью, рисуя голых женщин. Так я и сделал.

– Вы были несчастливы из-за этого?

– Ну, во времена моей юности люди так не беспокоились о счастье, как сейчас. Я понимал точку зрения отца. Баннермэн не мог быть художником, во всяком случае, тогда. Кроме того, у меня не было таланта. Я возвращался к живописи, когда был в Вашингтоне. Говорили, что полезно для нервов. Иногда мы рисовали по выходным у Айка, в Кемп-Дэвиде. О н говорил, что живопись – это единственное, что, кроме гольфа, помогает ему расслабиться, но он всегда выходил из себя, когда картины не соответствуют замыслу. «Черт побери, Артур», повторял он, – «если я мог спланировать высадку в Нормандии, какого дьявола я не могу добиться, чтоб эти проклятые деревья выглядели, как надо?» – Он рассмеялся. – Теперь я коллекционер. Так проще, но далеко не столь забавно.

Подошел официант. Баннермэн сделал большой глоток скотча, словно его муала жажда. Алекса подумала, – не этим ли объясняется цвет его лица. Пригляделась, не дрожат ли у него руки, но они казались неколебимыми, как из камня.

Он раскусил кубик льда и снова вперился в картины.

– Вот эта нравится мне больше всех, – сказал он, наконец. – А вы что думаете?

– Ну, она гораздо больше других…

– Точно! М а с ш т а б! Если уж делать что-то, так с крупным масштабом! Чем больше, тем лучше, как по вашему?

– Конечно, это зависит от того, где вы собираетесь ее повесить?

– Нет, нет. Нельзя покупать произведения искусства, к чему-либо их примеряя, юная леди. Искусство и декоративность – совершенно разные вещи. Мой отец приобрел в Лондоне картины Бароччио – чертовски огромные декоративные полотна. Когда он обнаружил, что они не умещаются в столовой, то приказал нарастить потолки. Картины были важнее помещения. Конечно, этот парень не Бароччио, однако мне нравится эта, большая. Я, возможно, пошлю ее губернатору. Я убедил его поместить какие-нибудь произведения современного искусства в губернаторской резиденции в Олбани, чтоб немного оживить это проклятое здание. Не могу дождаться, чтоб увидеть лицо бедняги, когда перед ним предстанет э т о!

У Алексы мелькнула мысль, не является ли страсть Баннермэна к современному искусству своего рода розыгрышем крупного масштаба. Она знала, что это недавний феномен – только в последние два года он проявил желание приобщиться к миру современного искусства. До этого его чековая книжка была всегда открыта, чтобы финансировать наиболее амбициозные приобретения Метрополитен Музея, где он был хорошо известен, как один из самых требовательных и искушенных попечителей. Ходили даже сплетни – нашедшие отражение в прессе – что друзья и родственники Баннермэна рассматривают его интерес к современному искусству как признак сумасшествия или старческого слабоумия, хотя Алекса не замечала ничего, что могло бы это подтвердить.

– Сколько она стоит? – спросил он.

Она вынула из сумочки прайс-лист. Обычно продажей занимались Саймон или менеджер галереи, но по какой-то причине перед Баннермэном она испытывала чувство собственницы.

– Пятьдесят тысяч долларов. – Ей это показалось целой кучей денег.

Очевидно, Баннермэну это тоже показалось целой кучей денег. Он в задумчивости отпил виски, вернулся к картине, постучал пальцами по ее поверхности и вздохнул.

– Тридцать пять тысяч устроили бы меня гораздо больше, – сказал он.

Алекса покачала головой. Она не имела права понижать цену. Она догадывалась, что Саймон, возможно, был бы рад получить и тридцать пять тысяч, если бы сам совершал продажу, но если бы это сделала о н а, он бы обвинил ее в том, что он лишила его пятнадцати тысяч. А если бы она сорвала сделку – тем более, с Артуром Баннермэном, он бы пришел в еще большую ярость. Она пожалела, что не позвала Саймона, решив оставить Баннермэна для себя.

– Боюсь, что цена – пятьдесят, мистер Баннермэн, – сказала она по возможности твердо. – Мистер Вольф получил несколько предложений относительно этой картины.

Она надеялась, что не покраснела. Лгать она не умела, хотя это была непременная часть процесса купли-продажи, а с Баннермэном это почему-то было еще труднее, чем обычно.

Баннермэн нахмурился. На миг ее сердце заныло от испуга, что он перед всеми обвинит ее во лжи.

– Опять этот проклятый дурак Розенцвейг? – яростно прошептал он. – Он скупает все подряд для своего нового музея. Ну кто оценит подобную живопись в Форт Уорте, я вас спрашиваю?

Она одарила его понимающей улыбкой наилучшего образца. Баннермэн уставился в потолок, засунув руки в карманы, как ее отец, готовясь начать торг за нескольких телок на сельскохозяйственном аукционе в Ла Гранже, разве что у Баннермэна в кармане ничего не звякало.

– Сорок, – бросил он сквозь стиснутые зубы.

– Ничего не могу поделать. – И это была чистая правда.

Он посмотрел на нее, и в какой-то момент она едва не сказала: "Ладно, сорок". Потом он улыбнулся.

– Вы заключили выгодную сделку, – сказал он с ноткой восхищения в голосе. – Я возьму ее за пятьдесят, но учтите, я требую десятипроцентную скаидку.

– Вот как?

– Спросите у остальных. Рассказав, что картину купил я, вы получите больше десяти процентов.

– Верю вам на слово, мистер Баннермэн. Итак, в итоге сорок пять тысяч. Продано.

Баннермэн допил виски.

– Превосходно! С вами можно иметь дело. – Он твердо пожал ей руку, словно она была избирателем. – Вы ведь не из Нью-Йорка, правда, мисс… Уолден?

– Я из Иллинойса.

– А конкретно?

– Из графства Стефенсон.

– Я набрал в графстве Стефенсон сорок с чем-то процентов голосов на первичных выборах в 68 году. Главный город – Ла Гранж, верно?

– Откуда вы знаете?

– Политик никогда не забывает побед, даже малых. Кроме того, мой отец настаивал, что дети обязательно должны знать два предмета – географию и арифметику. Сам он, да будет вам известно, мысленно мог представить любой кусок земли, которой владел – и большую часть земли, принадлежавшей другим. Все это хранилось у него в памяти. Если кто-то, скажем, предлагал участок земли под индустриальный парк в Цинциннати, отец на миг закрывал глаза и говорил: "Нет, не думаю. Это низина, ее заливает каждый раз, когда Огайо выходит из берегов". Понимаете, отец за всю жизнь ни разу не был в Цинциннати, но он настолько хорошо знал страну, что никогда, черт возьми, не нуждался в карте. Моего отца во многом недооценивали!

Она уловила горечь в последних словах. Было ли это простое сожаление о том, что способности отца не встретили должной оценки. Или Артур Баннермэн тоже чувствовал, что недооценен, так и не исполнил своего предназначения, оттого, что родился таким богатым?

Она не знала, каким образом развить в разговоре подобную тему, хотя ей бы этого хотелось.. Взамен она спросила, чтобы уйти от скользкой почвы:

– А как вы догадались, что я не из Нью-Йорка?

– Ну, начать с того, что вы говорите, не как уроженка Нью-Йорка. И любой нью-йоркец продал бы мне эту проклятую картину за сорок тысяч просто потому, что я – Баннермэн. Это манера янки – жестоко торговаться с другими янки.

У нее чуть было не сорвалось с языка, что она вовсе не янки – она швейцарского происхождения со стороны отца, англо-шотландского со стороны матери, уроженки маленького южного города, но она не хотела углубляться в генеалогию перед Артуром Баннермэном, и к тому же догадывалась, что это был просто тактичный предлог включить ее в число своих собратьев – белых протестантов.

– Чем занимается ваш отец? – спросил он. – Он молочный фермер?

– Он умер, – сказала Алекса. -Несколько лет назад, – поспешно добавила она, чтобы предупредить соболезнования. – Однако, он б ы л молочным фермером. А как вы узнали?

– Об этом легко догадаться. Практически все в графстве Стефенсон – молочные фермеры. Помню, как в 68 году в Нью-Йорк приезжала делегация молочных фермеров-республиканцев – и один из них был из графства Стефенсон – потребовать от меня повышения цен на молочные продукты. К сожалению, я его дал. Я не верил в повышение цен тогда, не верю и теперь, пусть бы это лишило меня голосов фермеров.

– Вынуждена признать, что мой отец голосовал против вас.

– Он был исключительно здравомыслящим человеком. Если бы меня избрали, я бы нашел способ как-нибудь снизить цены, что бы я ни обещал.

– Так он и говорил.

– Теперь я понял, от кого вы наследовали свой ум… Благие небеса! Из-за меня вы опоздали на обед! – Лицо Баннермэна густо покраснело от смущения.

– Уверяю вас, все в порядке. Саймон… то есть, мистер Вольф… ушел со своими друзьями. Они даже не заметят моего отсутствия. – Она отметила, что сказала "со своими друзьями", словно желая подчеркнуть, что это не е е друзья, что было вполне верно.

– Вы должны позволить мне подвезти вас. Я не приму отказа. – Он взял ее за руку, словно она уже собралась сказать "нет" – а это было не так, и повел ее к лестнице. Люди вновь расступились, чтобы дать ему дорогу. Несколько самых отважных поздоровалось. Баннермэн устрашающе улыбался в ответ – у него были большие, квадратные зубы, удивительно белые – и при широкой улыбке они доминировали на его лице, как у Тедди Кеннеди на карикатурах. «Привет, парень, рад встрече» – неизменно произносил он, не замедляя шага. Она гадала – не из-за тог ли, что ему вспоминать имена? – но при остроте его ума, вряд ли. Скорее, решила она, это надменность или робость, возможно, осложненная приобретенным жизненным опытом, что почти все от него чего-то хотят. Он защищался от постоянных просьб и предложений, и этой демонстративно шумной, сердечной приветливостью возводил преграду для любого серьезного разговора.

У подножия лестницы быстрое продвижение Баннермэна блокировал Бенуа де Монтекристо, натягивавший отделанное мехом пальто. Алекса подивилась, не собирается ли Баннермэн и ему сказать "Привет, парень", и на миг показалось, что он готов поддаться этому искушению. Он переминался с ноги на ногу, вытянув шею и подняв плечи, как бык, пытающийся обойти препятствие, прежде, чем броситься напролом. Они что, в ссоре? Ходили слухи, будто они сцепились рогами из-за нескольких приобретений, и, конечно, нынешний интерес Баннермэна к современному искусству урезал количество денег, выделяемых им Метрополитен Музею, предположила Алекса, знавшая не больше, чем любой читатель журнала "Нью-Йорк".

Красивое лицо Монтекристо было бесстрастно.

– Добрый вечер, Артур, – сказал он тоном человека, сожалеющего, что не покинул прием на две минуты раньше.

Баннермэн широко улыбнулся, его крупные зубы блеснули, он схватил Монтекристо за руку, и так стиснул, что тот скривился от боли.

– Рад вас видеть! – вскричал он и снова сжал руку Монтекристо еще сильнее. – Действительно рад.

Монтекристо не изменил позиции, стоя прямо перед Баннермэном, так чтоб тот не сумел увильнуть.

– Я пытался связаться с вами.

– Я был занят. – Улыбка Баннермэна померкла.

– Нужно обсудить некоторые необходимые приобретения.

– Сейчас я приобретаю картины сам.

Монтекристо поднял брови.

– Вроде э т и х? Я слышал. Вы знаете мою точку зрения.

– Прекрасно знаю. От Элинор я это тоже выслушал. В самых резких выражениях.

Алекса взяла свое пальто – простое суконное пальто, из-за чего она позавидовала мехам Монтекристо. Она гадала, кто такая Элинор. Ей было очень мало известно об Артуре Банненрмэне, кроме того, что у него есть сын, прославленный в газетах, как плейбой и политик. Существует ли миссис Баннермэн? И почему этот вопрос внезапно пришел ей на ум?

Баннермэн принял у нее пальто и помог ей надеть его.

– Это мисс… хм… Уолден, – сказал он – Она только что продала мне картину.

Монтекристо слегка поклонился.

– Я восхищен. Но честно говоря, Артур, меня огорчает, что вы коллекционируете подобные вещи, связываете с ними свое имя… В Цюрихе есть человек, который выставляет на продажу Караваджо – шедевр! Именно такие произведения живописи нам следует приобретать. Представьте его в центре совершенно нового зала… возможно, "Искусство Возрождения"…

– Нет. Мой дед спас музей после краха, у вас есть целое крыло, названное в честь моего отца, и один из крупнейших фондов музея носит имя моей матери. Я годами давал музею уже не помню, сколько миллионов долларов, но теперь я хочу сделать что-то сам. – Тон Баннермэна балансировал на грани грубости, что Монтекристо полностью проигнорировал.

– Ваш с о б с т в е н н ы й музей? Как Гетти? Или Розенцвейг? Но, Артур, дорогой мой, это Нью-Йорк! Нью-Йорку не н у ж е н еще один музей!

– Кто сказал, что он будет в Нью-Йорке?– сердито спросил Баннермэн.

– Это подразумевается. – Монтекристо пожал плечами, словно не желал спорить с ненормальным. – Что ж, в таком случае я надеюсь, что вы пользуетесь хорошим советами.

– Мой советчик – мисс Уолден, – ответил Баннермэн. Узрев, что справа от Монтекристо образовалось свободное пространство, он провел Алексу мимо, и дальше в коридор, где словно бы приготовившись к прибытию Баннермэна, дожидался лифт с открытыми дверями.

Баннермэн, казалось, был доволен собой, к раздражению Алексы – ей было неприятно, что ее использовали, чтобы шокировать Монтекристо.

– Зачем вы это сказали? – спросила она, слегка удивившись собственной храбрости.

Он смутился.

– Извините. Вы правы. Я не должен был вмешивать вас в свою стычку с Бенуа.

– Вот именно. Что он обо мне подумает?

– Он сердится только на меня. В действительности он неплохой парень. Просто Метрополитен Музей привык считать мою семью Великим Дарителем. Ховинг и все его предшественники думали точно так же. Никому не нравится слышать "нет", и в последнюю очередь, директорам неприбыльных учреждений. Послушайте, если я приглашу вас на ланч и искренне извинюсь, что вы скажете?

Она колебалась, однако это было именно то, на что она надеялась. И одновременно не понимала, почему она это себе позволила.

– Ну, хорошо, – сказала она. Была ли она удивлена? Баннермэн принадлежал миру, настолько далекому от нее, что приглашение казалось неотразимым. Сколько ее знакомых, в конце концов, могли похвастаться, что их приглашал на ланч Артур Баннермэн? Даже Саймон бы позавидовал ей. О с о б е н н о Саймон, удовлетворенно подумала она.

– Превосходно! – На улице дожидалась машина, не длинный лимузин, который почти готова была увидеть Алекса, а простой черный "седан". Рядом стоял пожилой негр в темном костюме. Она смутно представляла, что автомобиль Баннермэна должен быть каким-то особенным, и что шофер будет в форме, в фуражке с козырьком, но это оказалось не в стиле Баннермэна.

– Куда ехать? – спросил он, усаживаясь на переднее сиденье, в то время, как она поместилась на заднем.

– К Трампу.

– Что это, черт побери? И где? -Я знаю, где это, сэр, – голос чернокожего водителя был почтительным, но не угодливым.

– Джек все знает. Отличный парень.

Некоторые однокашники Саймона, особенно те, что со Среднего Востока, разъезжали в автомобилях с пуленепроницаемыми стеклами, в сопровождении телохранителей, и сам Саймон, хоть и не был богат, считал Нью-Йорк столь же опасным, как Бейрут.

Баннерман, напротив, казалось, пренебрегал осторожностью. Его автомобиль не только не имел пуленепроницаемых стекол, но даже не был снабжен телефоном.

Он повернулся к ней.

– Завтра подойдет, мисс Уолден? Это даст мне возможность передать вам чек лично. В наши дни нельзя доверять этой чертовой почте. Ничему нельзя доверять.

У нее не было планов на ланч. Она быстро прикинула, не пококетничать ли сперва, но тут же отринула эту мысль.

– Завтра подойдет, – сказала она.

– Превосходно! – это, казалось, было одно из его любимых словечек – и оно ему вполне подходило, подумала она. – Назовите Джеку адрес, и он за вами заедет.

Машина затормозила и остановилась возле ресторана Трампа, и Джек вышел, чтобы распахнуть перед ней дверь. Баннермэн повернулся и взял ее за руку. Она приготовилась к крепкому рукопожатию, но оно было нежным, хотя и твердым. На миг она подумала, что он ждет ее приглашения присоединиться к ней в ресторане, и, к собственному удивлению, надеялась на это, но после паузы, показавшейся очень длинной, он просто сжал ее руку и сказал:

– Я получил от этого вечера гораздо больше, чем ожидал.

Его рука была сильной, хотя прикосновения пальцев были удивительно деликатны. Она почувствовала, как между ними протянулись определенные токи, и ей не хотелось покидать уютный мирок автомобиля ради шума ресторана. Она сжала его руку в ответ, совсем слегка, и движение ее ресниц при этом весьма напоминало подмигивание.

– Да, для вас это был удачный вечер, – сказала она. – Вы получили то, чего хотели.

Он удивился.

– Что? Ах, да, картина, конечно. Я думал совсем о другом. Что ж, я задерживаю вас, – добавил он, неохотно убирая руку. – Надеюсь, что мы…хм… познакомимся получше. Значит, завтра?

Она кивнула.

– Кстати, о картине. Вы действительно получили предложение от этого парня, Розенцвейга?

Алекса улыбнулась и покачала головой.

– Нет, – созналась она. – Однако, он проявлял интерес.

Баннермэн рассмеялся и снова взял ее за руку, на сей раз пожав.

– Клянусь Богом, – сказал он, – вот эта девушка мне по сердцу! Настоящий конский барышник! Надо было держать глаз востро.

– Вы не сердитесь?

– Нет, нет. Это окупилось до последнего пенни, дорогая. Кроме того, – он подмигнул, – не все дают мне скидку, так что мы в расчете. Спокойной ночи.

* * *

– Скидка? К а к а я скидка? Ты позволила старому негодяю заморочить себя. Какого черта ты не сказала мне, что он пришел?

Саймону приходилось повышать голос, чтобы перекрыть шум ресторана. Она понимала это, но все равно крика не выносила.

– Он торопился.

– Тебе следовало сказать ему, чтоб пришел завтра, чтоб я мог встретиться с ним.

– Саймон, он не из тех людей, которым велят приходить завтра. Кроме того, ты был бы счастлив сбыть Баннермэну картину за тридцать пять тысяч, только для того, чтобы похвалиться, что продал ее ему. Ты это знаешь, так что не ори на меня!

– Я не ору! – Голос Саймона был достаточно громким, чтобы привлечь внимание нескольких его приятелей, не говоря уж об остальных посетителях за стойкой бара и самом бармене. Он глянул на бармена, и тот отвернулся. – Не знаю, что на тебя сегодня нашло. Ты не заказала стол, так что нам пришлось целый час ждать в баре…

– Полчаса. Максимум.

– Ладно, полчаса. Это не важно. Потом ты берешься продавать картину – и не кому иному, как Артуру Баннермэну. Он тебе дал чек, между прочим?

– Нет. – Должна ли она была попросить у Баннермэна чек? Инстинкт подсказал ей, что он, вероятно, не носит с собой чековой книжки. Оскорбился бы он ее предложением? Возможно, и нет, решила она, но, несомненно, счел бы ее безнадежно мелочной. Она удивилась, осознав, что мнение Баннермэна для нее важно. Ведь она его едва знала.

– Вот что я скажу тебе, Алекса, – заявил Саймон, тыча в нее пальцем. – Пройдет полгода, а мы все еще будем ждать этого проклятого чека. Богатые платят поздно-если платят вообще. Я распятнаю тебе весь сценарий – мы подождем три месяца, потом напишем ему, затем через месяц или два получим ответ от какого-нибудь юриста, где будет написано, что произошло недопонимание, и предложено тридцать тысяч, чтобы уладить дело. Всегда бери долбанный чек, пока покупатель еще хочет получить картину!

Она ненавидела, когда ей читали лекции. И внезапно ей стало противно. Ресторан Трампа, набитый под завязку, с его шумными посетителями и слепящими огнями, был последним местом, где ей хотелось находиться. Саймон, которому она так старалась угодить, и которому, как обычно, угодить было невозможно, разве что полностью сдаться на его милость, так же, как обычно, вел себя с ней, как с дурой, уверенный, что она станется безответной. Она обнаружила, что терпение ее лопнуло.

– Я получу чек завтра, так что можешь не беспокоиться.

– Завтра? С чего это ты взяла?

Она бросила на него взгляд, способный оледенить любого менее самоуверенного человека, – хотя, конечно, с ним это была пустая трата сил, и она это знала. Саймон давно решил, что держит ее в кулаке, и в этом никто не был виноват, кроме нее самой.

– Он пригласил меня на ланч. А теперь, если ты не возражаешь, я пойду домой. У меня мигрень.

Если бы она двинула Саймона по голове, он не был бы более ошеломлен.

– На ланч? Артур Баннермэн? Ты меня дурачишь.

– Нет.

– Ради Бога! Тебе следовало сказать мне, Алекса! Какая возможность! Христа ради, почему ты не сказала ему, что хочешь, чтобы я тоже пришел? Ты же ничего не понимаешь в искусстве, тебе это известно не хуже меня!

– С чего ты взял, Саймон, что он собирается говорить со мной об искусстве? Спокойной ночи.

Она повернулась прочь.

– Но ты же не уходишь, правда? – воскликнул Саймон.

– Я тебе сказала – у меня болит голова. Я иду домой.

– Послушай, я сожалею…

Она тоже знала, что он сожалеет. Он всегда сожалел, когда заходил слишком далеко.

Но теперь это ее ничуть не волновало.

* * *

Она повидала много дорогих жилых домов, и полагала, что в Нью-Йорке ничто уже не способно ее удивить, но тут у нее остановилось дыхание. Дакота-Билдинг, возможно, был более экзотическим, но здесь каждая деталь от накрахмаленных воротничков прислуги до витражных окон и темных панелей, свидетельствовала о "старых деньгах", как противоположности "новым", и об их изобилии. Вестибюль отличался определенным сходством с епископальной церковью в богатом приходе: мраморные полы, резные балки, позолоченные светильники слегка клерикального фасона, старинная мебель. Привратник, его помощник и лифтеры тоже несколько напоминали клириков: пожилые седовласые люди в белых перчатках, они выглядели как распорядители респектабельных протестантских похорон, склоняя голову, словно перед выносом гроба. Когда привратник спросил ее имя, она обнаружила, что отвечает шепотом, как будто обстановка предполагала понижение голоса и почтительное отношение.

Лифтер поклонился немного ниже, как бы в знак уважения к упомянутому имени, и осторожно прикрыл дверь. Он пользовался старомодным ручным управлением, и лифт двигался со скоростью, неспособной напугать даже дряхлую старушку, сопровождаемый тихим поскрипыванием старинного, хорошо смазанного механизма.

Лифтер открыл дверь, и она ступила в фойе, в три или четыре раза превышающего размеры ее квартиры. Здесь не было коридора – дверь лифта выходила прямо в квартиру Баннермэна, очевидно, занимавшую весь этаж, площадью почти в половину городского квартала, и выходившую на центральный парк. Алекса не могла даже предположить ее цены – конечно, миллионы долларов, но сколько?

В дальнем конце фойе дожидался дворецкий, почтительно поклонившийся при ее появлении. Возникшая горничная приняла у нее пальто, затем дворецкий провел ее через пару тяжелых резных деревянных дверей, напоминавших соборные, и через анфиладу залитых солнцем комнат – каждая больше и роскошней обставленная, чем предыдущая. Но Алексу подавляло впечатление от богатых восточных ковров, мраморных каминов, картин в позолоченных рамах, гобеленов, свежих цветов и антикварной мебели – этого, казалось, хватило бы на несколько музеев.

– Мистер Артур ждет в библиотеке, – сказал дворецкий, словно объявляя волю Божью. Он провел ее через еще одну огромную комнату, на сей раз увешанную модернистскими картинами, гротескно выглядевшими рядом с резной старинной мебелью, негромко постучал и распахнул двойную дверь.

Алекса предполагала, что библиотека Баннермэна будет обшита деревом и уставлена рядами книг, вероятно, в кожаных переплетах, но здесь не было ничего подобного. Это была большая светлая комната со множеством авангардистских картин, больше напоминающая Музей Современного Искусства, чем все, что в ее представлении связывалось с Баннермэном. Он сам, когда встал ей навстречу, выглядел удивительно неуместно среди ярких цветовых пятен и аморфных очертаний скульптур, разбросанных по комнате.

В противоположном конце библиотеки приоткрытая дверь вела в небольшую столовую, полную цветов и ярких абстрактных полотен, где две горничные сновали вокруг стола. За столовой располагалась терраса и зимний сад.

– Рад, что вы пришли, – прогремел он, пожимая ей руку. Подвел ее к одному из парных кресел, более элегантных, чем удобных, и сел сам, легким осторожным движением подтянув брюки. Казалось, он был доволен, что видел ее. – Выпьете со мной немного?

Она покачала головой.

– Я практически не пью.

– Я помню. Хотел бы я сказать то же самое. Хотя нет, если честно, не хотел бы. Мой отец и дед были трезвенниками. Непримиримы против того, что они называли "дьявольским напитком"! Как я заметил, это не сделало их счастливее. – Он кивнул дворецкому, который поднял брови, как показалось Алексе, с легким неодобрением, вышел, и через минуту вернулся с большим стаканом скотча на серебряном подносе.

– Я полагаю, ваш мистер Вольф вами чертовски доволен, – сказал Баннермэн.

– Не совсем. Он считает, что я продала вам картину слишком дешево. – Она решила быть с ним откровенной – его ярко-синие глаза требовали прямоты. – К тому же он думает, что мне следовало сразу же попросить у вас чек.

– Вот как? – Баннермэн рассмеялся. – Знаете, он прав. Как правило, богатые быстро приобретают, но медленно расплачиваются. Поэтому они и становятся богатыми. Счастлив сказать, что Баннермэны составляют исключение. "Деньги на бочку" – это наша фамильная традиция, если вы не знали. – Он достал из кармана конверт и протянул ей. – Я добавил налог с покупки для графства Датчесс – нет смысла платить наличные деньги этому чертову городу, если можно не платить. – Вы ведь не особенно все это любите, правда? – он обвел рукой картины на стенах.

Алекса узнала Де Кунинга, Поллока, Монтеруэлла, остальные были ей неизвестны.

– Я старалась. Саймон…мистер Вольф трудился надо мной годами.

– Да? Но явно безуспешно. Вы предпочитаете те, что в других комнатах? – Он улыбнулся. – Старых мастеров? Все эти позолоченные рамы и мрачные голландские физиономии.

Ей не хотелось сознаваться, но она решила быть правдивой.

– Да. Или импрессионистов. – Она надеялась, что он пригласил ее сюда не для того, чтобы толковать об искусстве.

– Потому что они красивые? Моя мать бы с вами согласилась. Вероятно, и мои дети тоже, если бы они обеспокоились об этом подумать. Но я, видите ли, хочу иметь вокруг что-то более возбуждающее. Когда долго живешь среди музейных экспонатов, сам становишься, в конце концов, музейным экспонатом, как старый Гетти.

– Мне вы не кажетесь похожим на музейный экспонат, мистер Баннермэн.

– Превосходно! Но, пожалуйста, называйте меня Артур. "Мистер Баннермэн" звучит уж слишком на музейный лад.

В комнате возник дворецкий и деликатно кашлянул.

– Ага, ланч! – воскликнул Баннермэн со своим обычным энтузиазмом. – Вы, должно быть, проголодались.

В действительности она отнюдь не была голодна. Ей, однако, было весьма любопытно посмотреть, какой ланч подают у Баннермэна. Она ожидала увидеть нечто изысканное и утонченное, творение французского шеф-повара, и действительно, убранство стола предвещало нечто экстраординарное.

Горничные сервировали стол с головокружительной элегантностью, от свежих цветов в золоченой вазе до мерцающего серебра.

На столе стояли три бутылки вина, но Баннермэн заказал дворецкому еще виски. На миг Алексе показалось, что дворецкий собирается возразить, но тот просто быстро и покорно пожал плечами. У Баннермэна что, проблемы с пьянством? Если так, он хорошо это скрывает. К разочарованию дворецкого, сама она попросила "перье", на что он с неловкостью сообщил, что его нет, и взамен принес содовой.

Томатный суп, поданный одной из горничных в роскошной супнице, на вкус подозрительно напомнил Алексе консервированный суп "кемпбелл". Она проглотила вторую ложку, и впечатление подтвердилось – суп произошел из знакомой красно-белой жестяной банки. Баннермэн ел его медленно, дуя на ложку, пока рассказывал о своей коллекции

Суповые тарелки заменили, вернулась горничная, на сей раз с чеканным серебряным подносом, на котором обнаружилось два свежих обжаренных гамбургера, в сопровождении картофельного пюре с подливкой и консервированными бобами. Алекса заметила, что Баннермэн придвинул к себе старинную серебряную соусницу, наполненную кетчупом. Если в доме Баннермэна и был когда-то французский шеф-повар, его, должно быть, давно уволили.

Баннермэн ел быстро и методично, без всяких признаков удовольствия, как ребенок, которому велели ничего не оставлять на тарелке. Не учила ли его какая-нибудь няньки или гувернантка лет шестьдесят назад, что "если не доешь, желание не сбудется"?

– Вы обычно обедаете здесь? – спросила она, надеясь, что ее слова не прозвучат, как критика.

Баннермэн допил скотч и постучал по стакану, требуя еще.

– Часто,– сказал он. – Слишком часто. Это из-за прислуги. Они привыкли готовить, и ожидают, что я буду питаться дома. Долгое время это казалось совершенно естественным. Как и многое другое.

Он снова отпил виски. Внезапно показался ей печальным и резко постаревшим. Не похоже было, чтобы владелец миллиарда долларов мог страдать от чего-то столь банального, как одиночество, но в этой необъятной пустой квартире с гулкими комнатами и молчаливыми слугами было нечто, подтверждающее, что так оно и есть. Были ли в жизни Баннермэна друзья, увлечения, женщины? Выходил ли он по вечерам в клуб поиграть в карты или посмотреть кино? Хотелось бы ей воскресить то краткое мгновенье интимности, которое они разделили в машине, но здесь, у себя дома, Баннермэн держался более осторожно.

– Расскажите мне о себе, – попросил он, когда унесли тарелки. – Что привело вас в Нью-Йорк?

– Когда умер мой отец, – она ощутила знакомый укол боли и вины, – я решила, что не стоит тратить оставшуюся жизнь в Ла Гранже. – Это была не вся правда, но часть ее – достаточная, чтобы поддержать разговор.

– В каком-то смысле я вам завидую. Вырваться в Нью-Йорк из маленького городка, пока ты молод – это настоящее приключение, если у вас хватает храбрости. М о й отец прожил больше восьмидесяти, когда он умер, я был человеком средних лет, отцом семейства. Конечно, я унаследовал огромную ответственность, но в конце концов, я всегда знал, что так будет. Ни неожиданностей, ни приключений не было, – он пожал плечами. – Одно время я развлекался политикой, но теперь я оставил ее Роберту, моему старшему, будь он проклят, поучиться…

– А сколько у вас детей? – спросила она, чтобы поддержать беседу. Приглашение на ланч было ошибкой, с грустью думала она. Ей следовало вчера позвать его с собой в ресторан, когда они были в другом настроении. -Трое. Два мальчика – теперь, конечно, взрослые мужчины. И девочка – хотя она тоже взрослая женщина. Вся в мать.

Когда он резко выговорил последние слова, в голосе его послышалась нота горечи или гнева,или, по крайней мере, так показалось Алексе.

Если был предмет, в котором Алекса разбиралась, так это отношения отцов и дочерей. Интересно, что такого сделала дочь Баннермэна, чтобы огорчить его?

Послышалось приглушенное звяканье фарфора и ложечек. Вернулась горничная, чтобы подать десерт – мороженое и печенье, как раз такие, что, вероятно, подавались в этот же момент миллионам американских детей в школьных кафетериях по всей стране. Зачем это нужно Баннермэну? У него незатейливые вкусы, или, возможно, ностальгия по детству? Или здесь смешались какие-то семейные привычки и традиции? Печенье было из коробки. Ее лично это не беспокоило, напротив, пробуждало определенную ностальгию по собственному детству, но, однако, было грустно от того, что при всем богатстве Баннеомэна прислуга не удосужилась приготовить ему домашнего печенья.

Поскольку разговор о детях явно был ему не по нраву, он предпочел закрыть тему.

– Давно ли вы работаете на мистера Вольфа?

– Почти два года.

– А раньше?

– Я была моделью. – Это опять была не совсем правда. Ей удалось получить несколько заказов, но сказать, что она была моделью, было преувеличением. – Я всегда хотела этим заниматься, еще в школе. Как вы можете представить, это казалось таким далеким от того, чем люди заняты в Ла Гранже.

– Уверен, что вам это удалось.

– Отнюдь. Это оказалось не так просто как представлялось в Ла Гранже.

– Мне трудно представить, что вы не преуспели. Вы очень…привлекательная… молодая женщина.

Она внимательно прислушивалась, как он колеблется, подбирая правильное слово, вероятно, отвергнув "прекрасная" как слишком сильное для комплимента, "хорошенькая" – как банальное. Он не стал развивать тему.

– Что ж, у нас всех есть свои амбиции, – продолжал он, словно выдвижение в президенты было равносильно стремлению попасть на обложку "Вог". – Работать на такого парня, как Вольф довольно интересно.

– Да, вы правы, – сказала она, и ей показалось, что это прозвучало с фальшивым энтузиазмом. Она подумала, что ланч все больше напоминает встречу с дальним родственником, с которым давно не виделась, или рабочее собеседование. Баннермэн, казалось, не хотел, а может быть, не умел в холодном свете дня выйти за пределы обычного формального разговора. А может, это и б ы л о рабочее собеседование? Ей пришло на ум, что Баннермэн, вероятно, ищет какого-нибудь референта, и этот ланч является проверкой. – Это очень разнообразная работа.

Он кивнул.

– Вольф ведь предприниматель, как я слышал. – Он слегка усмехнулся, что позволяло предположить – он не считает деятельность Саймона достаточно респектабельной, а может, она слишком мелка, чтобы заинтересовать его.

– Он всегда скучает, – пояснила Алексе. – Поэтому он всегда ищет чего-то нового. Меня это забавляет.

– Могу себе представить… скука – ужасная вещь. – Он помолчал. – Раньше я никогда не скучал. Не знал значения этого слова. Когда растут дети, времени всегда не хватает – и всегда что-нибудь происходит. О, я был занят. Фонд, политика, бизнес. Однако, иногда мы устраивали хороший отдых – в Мэйне летом, лисьи охоты осенью… – казалось, он говорит сам с собой. Какое-то мгновение он глядел в пустую кофейную чашку. – Потом, как вы знаете, моя жена умерла, дети выбрали свою дорогу в жизни, я отошел от политики… – Он посмотрел, словно оправдываясь. – Двух попыток выдвижения в президенты хватит для любого человека, кроме разве что Ричарда Никсона. Однажды утром я проснулся и понял, что делать мне нечего. Да, надо принимать деловые решения, проводить встречи, но к семье Баннермэнов относятся с уважением того рода, что к этим проклятым космическим кораблям, что запускают на Марс… к звездам. – Он прикрыл глаза, словно пытался представить корабль, о котором думал. Снова открыл глаза и улыбнулся ей. Улыбка, догадывалась Алекса, служила извинением за то, что она вынуждена слушать о его проблемах. – Я имел в виду звездолет, летящий вечно, следуя собственным курсом, хотя те, кто его построил, давно умерли и погребены, вы меня понимаете? Мой дед сотворил нечто подобное. Оно движется и движется вперед, как он и хотел.

Был ли он пьян? Он говорил вполне связно, несмотря на то, что улетал воображением в космос, но она никак не могла представить причины, по которой Баннермэн внезапно решил ей довериться. В общем, она поняла, что он имел в виду. Она видела "2001 год" – это был один из любимых фильмов Саймона, и на нее произвело впечатление, как звездолет угнетал и уничтожал свою команду, хотя сам фильм она находила мрачным и затянутым. Только позднее она обнаружила, что Саймон и его друзья смотрят его сквозь туман марихуаны – этот фильм был культовым для тех, кто вырос посреди наркотической культуры.

Значит, Баннермэн думал о "2001 годе"? Увидел ли он, без поддержки наркотиков, в огромном безжизненном корабле, летящем сквозь космос к неизвестной цели, некую метафору своей нынешней жизни? Сама она ненавидела, когда что-то было слишком большим и ей не подчинялось. В детстве она заливалась слезами на платформе железнодорожной станции, когда мимо проносился поезд, напуганная устрашающими размерами и грохотом локомотива, скрежетавшего и клацавшего всего в нескольких шагах от нее, как сказочное чудовище. И по сию пору она сильно нервничала, переходя нью-йоркские улицы, среди автобусов и автофургонов. Хотя она никогда не бывала в круизе ( и даже не хотела ), она знала, что ей было бы противно оказаться на пароходе, пусть и роскошном.

То, что Артур Баннермэн, казалось, испытывал те же страхи, поубавило ощущения, что она претендует на рабочее место. Внезапно она поняла, что не испытывает перед ним благоговения. Это был несчастный человек, который тихо, упорно и слишком много пил, видел кошмары о космических кораблях и явно хотел, чтобы она его пожалела. -Я вас понимаю, – сказала она. И добавила с некоторой резкостью. – Но ведь это совсем неплохо – быть богатым. Я имею в виду – все именно этого и хотят, правда?

– Правда? – Его, казалось, искренне удивила эта мысль. – Наверное, правда. А вы бы поверили мне, если б я сказал, что это совсем не так весело?

– Для меня это звучит странно.

Он усмехнулся.

– Честный ответ. Мне он нравится. Но если бы у вас были деньги, что бы вы стали с ними делать? Я имею в виду деньги, много превышающие все, что вы можете потратить, и все, что вам нужно. Знаете, это тяжелая ответственность – иметь то, что хотят все, и гораздо больше. Я старался защитить от этого знания своих детей, не желая для них такой затворнической жизни, как у меня. Не думаю, что мне это удалось. Вероятно, это вообще невозможно.

Баннермэн встал с некоторым трудом. Возраст или виски были тому виной? Подошел к ней, когда она поднялась из-за стола, галантно, как всегда, и проводил ее обратно в библиотеку, где велел подать себе еще виски. Она подошла к окну и выглянула в парк.

– Великолепно, не так ли? – спросил он. – Листья уже начинают менять цвет. За городом они уже пожелтели. Вам следовало бы поглядеть на осенние краски в Кайаве. Вы их видели?

Она покачала головой. – Никогда.

– Вы просто обязаны! Это не то зрелище, которое следует пропускать, запомните! А я вас не задерживаю? Вы, должно быть, хотите вернуться в свой офис?

– Офис может подождать.

Она отвернулась от окна. Где-то по ту сторону парка, невидимое отсюда, располагалось ее собственное жилище – словно бы принадлежащее другому миру. У окна стоял стол Баннермэна, антикварное бюро, цена которого была очевидна даже ее неопытному глазу. Бумаг на нем не было, столешница, обтянутая выделанной кожей, была совершенно пуста. Он что, здесь работает? А если так, ч е м он занят? Правда, на столе было несколько фотографий в серебряных рамках.

На одной была изображена девочка лет четырнадцати, наклонившаяся в седле, чтобы приколоть ленту к уздечке своей лошади. Она не выглядела счастливой – ее лицо под козырьком бархатного жокейского кепи казалось серьезным и даже, каким-то трудно определимым образом, обиженным. Двойной складень содержал фотографии двух мальчиков. Один выглядел в точности, как юная версия Баннермэна, выражение его лица отражало решимость не улыбаться фотографу, другой был помладше, лет двенадцати, и улыбался от уха до уха – это было единственное счастливое лицо в галерее семейных портретов Баннермэна. В отдельной маленькой рамке утонченного дизайна стояла фотография третьего мальчика, тоже очень похожего на Баннермэна, однако в выражении его глаз и рта читалось некое скрытое и отстраненное, печаль, заметная даже на снимке.

Баннермэн упоминал троих детей, но здесь их было четверо. Она гадала, что может объяснить подобное умолчание, ей снова захотелось узнать о нем побольше.

В рамке гораздо большего размера, в стороне от остальных стояла цветная фотография женщины лет сорока, формальный портрет того рода, что можно увидеть в журнале "Город и поместье" в виде иллюстрации к статье о роскошных имениях богачей. На женщине, сидевшей посреди изысканно обставленной комнаты, был светло-серый костюм от Шанель и единственная нитка жемчуга. Она приняла такую позу, словно фотография должна была в точности продемонстрировать, как подобает сидеть леди: колени и лодыжки плотно сжаты, руки аккуратно сложены на коленях, спина прямая, как у солдата на параде.

У миссис Баннермэн были светло-серые глаза и черные волосы – так же, как у нее, отметила Алекса с определенным чувством дискомфорта. Не это ли было причиной приглашения на ланч?

Она знала, как мало нужно воображению, чтобы разглядеть подобное сходство. Зачастую она сама видела в пожилых мужчинах нечто, напоминающее отца – увидела даже в Баннермэне, когда впервые встретила его в галерее. Речь шла не столько о физическом сходстве, – к тому же, по сравнению с Баннермэном отец был молодым человеком, хотя ей, конечно, в детстве так не казалось, – сколько о сочетании мелких деталей: изящной, слегка поспешной манере Баннермэна есть, что казалось вполне естественным для богатого аристократа, но всегда выглядело странным для мускулистого фермера с большими, шершавыми, мозолистыми натруженными руками, или в том, как Баннермэн двигался к тому, что интересовало его – быстрая походка, голова вперед, словно он собирался что-то боднуть.

– Рассматриваете мою семью? – спросил он.

Она вспыхнула. Неужели он подумал, что она сует нос куда не следует?

– Извините… да. Ваша жена очень… была очень красивой женщиной.

– Верно. Настоящая красавица. Она была из семьи Мерривейл. Из Филадельфии, вы знаете. Ее родные были отнюдь не довольны, что она вышла за Баннермэна. – Он улыбнулся. – О старом Джоке Марривейле, ее деде, говорили, что если он попадет в рай, то будет ждать, чтобы Господь ему поклонился. Счастлив сказать, что сейчас в мире гораздо меньше снобизма. В Филадельфии считалось, что бедная Присцилла совершила ужасный мезальянс.

Ей трудно было представить кого-то более аристократичного, чем Артур Баннермэн, но из того, как он говорил, ясно было, что он слегка благоговел перед своей женой, как многие средние американцы, женившиеся на женщинах из высшего общества и потом пожалевшие об этом.

– Никогда не слышала о Мерривейлах, – сказала она.

Баннермэн разразился раскатистым порывом смеха, его лицо выразило искреннее удовольствие.

– Благослови вас Бог, это самое приятное, что я от вас слышал! Джок Мерривейл от ваших слов перевернулся бы в гробу!

Он подошел ближе и взглянул на фотографии на столе так, словно видел их впервые.

– Забавно, – сказал он. – Когда дети были малы, я всегда воображал, что мы будем большой дружной семьей. Думал, что Кайава будет переполнена моими внуками. Но я не часто вижу своих детей, а внуков у меня вообще нет. Просто чертовски большой пустой дом…

– Моя мать испытывает те же чувства ко мне. К счастью, у меня имеются старшие братья, которые народили достаточно внуков, чтобы ее удовлетворить. А ваши дети женаты?

– Только Роберт, старший. Женился и развелся. Патнэм уже входит в тот возраст, что скоро его, боюсь, можно будет отнести к старым холостякам. А что до Сесилии, то она в Африке, несет бремя белой женщины, хотя с чего она решила искупать вину перед африканскими бедняками – выше моего понимания. Ее прадеда всю жизнь обвиняли, что он настоящий грабитель, но работорговцем он никогда не был. Он был п р о т и в н и к о м рабства – вы не знали? Считал его неэффективной формой труда.

Он помолчал немного, глядя на фотографии, потом кашлянул.

– Кстати, как прошел ваш вчерашний ужин? Я вас не слишком задержал?

– Я предпочла вернуться домой.

– Да? Прошу прощения.

– Все в порядке. Я не особенно туда рвалась.

Он кивнул. Казалось, он сознавал, как и она, что не достиг с ней особого успеха. Вероятно, виной была его квартира, где все напоминало об его семье. Или он просто решил, что вчера слишком далеко зашел, и был слишком вежлив, чтобы в последнюю минуту отложить приглашение на ланч?

– Вот как? – Он придвинулся чуть ближе. Положил руку на ее ладонь, так понимающе и мягко, что в первый миг она не почувствовала прикосновения. -Я думал о вас весь день. Точнее, всю прошлую ночь. Я не умею ухаживть, как вы считаете? Думаю, потерял хватку.

Она рассмеялась.

– Вчера вечером вы были великолепны.

– Правда? – Он явно был доволен комплиментом. – Очень давно никто не говорил мне ничего подобного. – Он прижал ее руку к теплой коже столешницы.

Алекса испытала что-то вроде удара электричества, такой, который можно получить, идя в холодный день по толстому ковру и задев выключатель. Она повернулась, чтобы взглянуть на Баннермэна. Выражение его лица было мрачным, как у человека, который только что после долгих размышлений принял серьезное решение, и отнюдь не счастлив от этого.

Она его понимала. Прошло много времени с тех пор, как она переживала подобный род влечения. Саймон монополизировал ее чувства долго после того, как им действительно было что чувствовать друг к другу. Она не знала, что сказать Баннермэну. Дело было не просто в разнице в их возрасте. Невозможно было забыть, что он – один из самых богатых и знаменитых людей в Америке, или не учитывать, что эти два обстоятельства будут подразумеваться при любых отношениях между ними.

Она гадала, что будет, если она его поцелует, но прежде, чем она сумела решиться, раздался негромкий стук в дверь, и дворецкий произнес. – Половина третьего, сэр.

– Черт! – Баннермэн отшатнулся от нее, словно был застигнут за чем-то постыдном. – О чем я говорил?

– Что вы не умеете ухаживать.

Он нетерпеливо мотнул головой.

– Нет, до того…

– Что вы ни с кем не встречаетесь.

– Верно. А следовало бы, знаете ли. Мне грозит опасность стать распроклятым отшельником. Беда в том, что большинство людей, которых я знаю, одной ногой в могиле. – Он махнул рукой в сторону камина, на полке которого были разложены приглашения. – Обеды, где вытягивают деньги на все, что угодно, от проклятой Республиканской партии до вдов и сирот…

Где-то в глубине квартиры внезапно раздались приглушенные голоса.

Баннермэн подошел к камину, и на миг Алексе почудилось, что он готов швырнуть приглашения в огонь.

– Их сюда положила моя секретарша, – сказал он. – Это ужасный мещанский обычай – раскладывать приглашения, как рождественские открытки, но таким образом она побуждает меня выходить в свет.

Он взял одну карточку, подержал ее на значительном расстоянии от глаз. Покачал головой с отвращением и полез в нагрудный карман за очками.

– Попечитель Рокфеллеровского института. Пятьсот долларов за место! Как вы думаете, что бы Рокфеллеры делали без чужих денег? Посвящается множественным склерозам. Половина общественной жизни в наши дни, кажется, вращается вокруг болезней. Метрополитен Музей… – Это приглашение он прочитал внимательней остальных. – Полагаю, туда можно пойти…

За дверью послышалось деликатное покашливанье.

– Пришел мистер Уолтер Ристон, сэр, – сказал дворецкий. – И несколько других джентльменов.

– Проклятые банкиры. Вели им подождать. – Он снова убрал очки в карман и вздохнул. – А я надеялся показать вам квартиру. Здесь много вещей, которые, уверен, вам бы понравились, – не то, что мои модернисты. К р а с и в ы х вещей, – фыркнул он, едва ли не с презрением. – Несколько отличных импрессионистов, прекрасная коллекция бронзы Дега. Неважно, в другой раз. Извините, что заговорил вас до смерти рассказами о своей проклятой семье. Вы – хорошая слушательница, и я воспользовался возможностью…

Ей показалось, что она упускает момент. Баннермэн снова разыгрывал экскурсовода, пытаясь, догадывалась она, поддержать дистанцию между ними.

– Нет, – сказала она. – То есть я, наверное, хорошая слушательница, но мне было действительно интересно.

– Вы говорите это не просто из вежливости?

– Я совсем не стараюсь быть вежливой. Честно.

– Вот как? – Он подвел ее к двери, затем остановился. – Значит, вас интересует семья Баннермэнов?

– Ну, она всех интересует, не так ли?

– Правда? Конечно, так. – Он взял ее за руку. – Если вы задержитесь на минутку, я покажу вам нечто гораздо более интересное, чем картины импрессионистов. – Он вынул из кармана связку ключей и отпер дверь. – Прошу вас.

– Я бы не хотела, чтобы вы из-за меня заставляли ждать мистера Ристона…

– Черт с ним, с Ристоном! Всем банкирам нужно знать, как говорить "нет" тем, кто просят займы. Теперь же все они говорят "да" каждому проклятому мелкому диктатору Третьего мира. Попомните мои слова, они еще приведут экономику к полному краху. Эти парни, Ристон и Дэвид Рокфеллер, причинили гораздо больше вреда, чем Маркс и Энгельс…– Он включил свет. – Вот! Что вы скажете?

Она вошла в маленькую комнатенку, едва ли больше чулана. Пол был покрыт потертым, грязно-коричневым линолеумом, сильно потрескавшимся и покоробившемся. Там, где он протерся насквозь, дыры бережно прикрыли заплатами, но они все равно были видны.

Стены были выкрашены желто-зеленой краской оттенка желчи. На них не было ни ковров, ни картин, ни фотографий – только выцветший календарь, громко тикавшие часы, и старинный паровой радиатор, с которого полосами отходила серебряная краска. В комнате было всего три предмета мебели – большой дубовый стол, заляпанный чернилами, расшатанное кресло и высокая вешалка. На столе была лампа с зеленым абажуром, пачка чистой промокательной бумаги, и допотопный телефон, наподобие тех, что Алекса видела в кино. Рядом со столом – погнутая железная корзина для бумаг и телеграфный аппарат под стеклянным колпаком. Это была самая безрадостная комната, какую она когда -либо видела – своего рода монашеская келья.

Баннермэн улыбнулся. Подошел к столу, слегка склонив голову, словно созерцая религиозную реликвию.

– Отец реконструировал кабинет Кира Баннермэна, – пояснил он. – Перевез его целиком с Уолл-Стрит, включая подлинные стены и пол. Вы до сих пор можете видеть следы, протертые ботинками Кира.

– Ваш отец здесь работал?

– Упаси Боже! Он бы счел святотатством сесть за стол деда.

– Здесь несколько голо, правда? Нет мебели. Где сидели посетители?

– Вот! Вы ухватили суть! Те, кто допускались к Киру, не сидели. Они с т о я л и перед его столом и произносили свои просьбы со шляпой в руках. Потом о н говорил "да" или "нет", и они уходили. Он был человеком, который не тратил зря ни слов, ни времени. Видите чистую промокашку? Каждый вечер, перед уходом, Кир всегда забирал использованную промокашку, сворачивал ее, клал в карман и уносил домой. А дома сжигал. В юности он приобрел свою первую шахту, сумев прочитать с помощью зеркала письмо своего босса, отпечатавшееся на промокашке. И он никогда не забывал урока.

Почему-то Алекса вздрогнула. В комнате было тепло, но было нечто пугающее в этом спартанском святилище человека, что некогда сидел здесь, терпеливо размышляя, уверенный в своем сознании, что его мозг работает быстрее, чем у прочих людей, неподвластный страстям и надеждам простых смертных, словно бог, не знающий любви и милосердия, подумала она.

– Вы это тоже почувствовали, – отметил Баннермэн. – Здесь всегда кажется холоднее, чем на самом деле. Когда я был молод, то воображал, что это дух Кира действует на здешнюю температуру, как глыба льда. Если у него е с т ь дух, то он должен витать здесь, а не в Кайаве. Он начинал бухгалтером. Даже в юности он стоил многих. Работал он в добывающей компании, в главном офисе, в Нью-Йорке, за пять долларов в неделю. Он так хорошо справлялся с бухгалтерскими книгами, что его послали на Запад провести ревизию у менеджеров шахт, которые нагло обкрадывали компанию.

Киру было семнадцать лет – высокий, серьезный мальчик в жестком целлулоидном воротничке и высоких шнурованных ботинках, и его послали в Калифорнию – это все равно, что в наше время на Луну, вести дела со взрослыми мужчинами, увешанными оружием и поддерживающими спокойствие на шахтах голыми кулаками… Они, должно быть, хохотали, когда увидели Кира, но сразу перестали, как только заглянули ему в глаза. Даже когда я был ребенком и сидел у него на коленях, эти глаза пугали меня. Напугали они и управляющих шахтами, Богом клянусь! Через год он привел дела в порядок, к тому времени, когда ему исполнился двадцать один год, у него было больше шахт, чем у компании, где он работал, а к тридцати он присоединился к пятерке людей, правивших страной. У Рокфеллера была нефть, у Карнеги – сталеплавильные заводы, у Моргана и Меллона – банки, у Вандербильта и Гарримана – железные дороги, у Кира – золото, серебро, уголь, железо и свинец. Он сам устанавливал цены, а если вам это не нравилось – к черту вас. Когда некоторые слишком гордые независимые добытчики серебра отказались иметь с ним дело, Кир просто обесценил продукцию, заполонив рынок серебром, пока цены не упали так низко, что независимые обанкротились. Потом скупил все по бросовым ценам и снова поднял цены. – Он усмехнулся. – О, эти проклятые нынешние нефтяные шейхи ничто перед Киром, он бы веревки из них вил. Абнер Чейз, который практически в л а д е л Монтаной, когда-то стоял в этом кабинете и предупреждал деда, чтобы тот держался подальше от "его" штата, если не хочет войны на всю жизнь. "Я не стану воевать с вами", – ответил Кир. – "Я вас уничтожу". И он это сделал.

– А что случилось с Чейзом?

– С Чейзом? Застрелился. Снял номер в старом отеле "Уолдорф", написал письмо в "Таймс", обвиняющее Кира в своей гибели, и пустил пулю себе в лоб. Думаю, это был худший период в жизни Кира – он был настолько близок к отчаянию, насколько мог. Его, знаете ли, ненавидели – люди на улицах улюлюкали и свистели ему вслед. Он никогда не выказывал, что это его задевает, но как раз тогда он стал строить Кайаву и начал переводить деньги.

– Это ужасно! – воскликнула она так громко, что Баннермэн вздрогнул. Она понятия не имела, как выглядел Чейз, никогда не слышала о нем прежде, но слишком хорошо знала, как выглядит, как пахнет комната, где только что прогремел выстрел. Она потратила годы, чтобы забыть, но достаточно было одной фразы, чтобы все вернулось.

– Да, конечно, – сказал Баннермэн с некоторым удивлением. – Однако это было так давно… С вами все в порядке?

Она кивнула. Не было смысла откровенничать перед Баннермэном только потому, что сваляла дурочку из-за того, на что не смела даже намекнуть.

– А вы хорошо его знали… своего деда? – спросила она, стараясь придать своему голосу нормальное звучание. – Вы любили его?

– Он был не из тех, кого легко любить. Я не уверен, что он х о т е л этого. А может просто не знал, как это выказать – он был тогда уже очень стар, и давно превратился из человека в своего рода социальный институт, обожаемый как идол теми же людьми, что когда-то его ненавидели. Или хотя бы их внуками. Когда он появлялся на публике, люди прорывались сквозь охрану, только для того, чтобы к о с н у т ь с я его, словно так они могли как-то приобщиться к его богатству. Ох, как он, должно быть, их ненавидел. А может и нет, кто его знает? Может это его забавляло. Как-то Кир сказал отцу, что если он проживет два века – боюсь, бедный папа опасался, что так оно и будет, – зрелища человеческой жадности и глупости всегда будет достаточно, чтоб его развлечь.

Он взглянул на стол, словно тот тоже был частью зрелища человеческой жадности и глупости, и, конечно, решила Алекса, в каком-то смысле это было верно, – потом вздохнул.

– Честно говоря, – сказал он, – в детстве я считал эту комнату страшной, – теперь я просто нахожу ее угнетающей.

Они постояли немного у порога в неловком молчании.

– Немногие видели эту комнату, – наконец, тихо проговорил он. – Вне семейного круга, хочу я сказать.

Она взяла его за руку. – Я польщена.

Казалось, он долгое время обдумывал ответ, а может просто не хотел ее отпускать. Откашлялся.

– Я чувствую, что… – начал он, но что именно он чувствовал, осталось неизвестным. Беззвучно, как призрак, возник дворецкий, выражение его лица возвещало, что даже Артур Баннермэн не может заставить главу Сити-банка ждать вечно.

– Я и д у, Мартин! – фыркнул Баннермэн. – Проводи мисс Уолден к выходу. – Он подмигнул ей. – Запомните, это лучший способ обращаться с банкирами. Заставлять их ждать… Как мило было с вашей стороны посетить меня. Я получил истинное удовольствие.

Он мгновение постоял, возвышаясь над ней, держась за дверную ручку, словно желая сказать нечто большее.

– Джек ждет внизу, чтобы отвезти вас назад, – произнес он и открыл дверь. Она захлопнулась за ним, и Алекса услышала его голос, раскатистый и громкий даже через пару дюймов прочного дуба, приветствующий с извинениями исстрадавшихся банкиров.

Итак, при двух случаях ей не удалось перейти за пределы формальной вежливости – у Баннермэна была замечательная способность ускользать от малейших признаков интимности.

Она надеялась, что понравилась ему, но чем больше думала, тем меньше была в этом уверена.

* * *

Голос в телефонной трубке был резок, как у школьной учительницы.

– Я звоню вам по поручению мистера Баннермэна, – сказала женщина. – Мистер Баннермэн хотел, чтобы я спросила вас, не угодно ли вам быть его гостьей на попечительском балу в Музее Искусств в следующий четверг.

Алексе почудилось, что она различает в голосе женщины легкую нотку разочарования. Вероятно, секретарша Баннермэна имела собственные соображения по поводу выбора спутницы своего шефа.

– Ну, я не знаю… – нерешительно сказала она. И правда, хочет ли она пойти с ним?

Голос на другом конце линии нетерпеливо заявил:

– Мистер Баннермэн выражал очень с и л ь н у ю надежду, что вы согласитесь. Конечно, если у вас уже есть приглашение, уверена, что он поймет…

По голосу женщины было ясно, что если мистер Баннермэн и поймет, то, конечно, не простит, равно, как и она сама. "Почему я колеблюсь?" – спросила себя Алекса.

– Что ж, хорошо, – сказала она, стараясь, чтоб это не прозвучало слишком легко.

– Он заедет к вам на квартиру в семь сорок пять.

– Позвольте, я продиктую адрес.

– Спасибо, он у нас уже есть, – торжествующе произнесла женщина. – Всего хорошего.

И только повесив трубку, Алекса удивилась, как в офисе Баннермэна сумели так быстро узнать ее адрес – ее телефона не было в справочной книге, и они не могли взять его оттуда. Потом поняла всю глупость этих мыслей. На месте Артура Баннермэна, решила она, можно получить все, что хочешь.

* * *

У Алексы было мало подруг – и, конечно, вовсе не было таких, кто знал бы, что надеть на свидание с Артуром Алдоном Баннермэном. Платья у нее были – ее жизнь до встречи с Саймоном требовала наряжаться в вечерние туалеты даже чаще, чем большинству молодых женщин, но некоторые уже вышли из моды, или были не того фасона, что подходит для вечера в Метрополитен-Музее среди старух и дебютанток.

Она заглянула в магазин и купила журналы "Вог" и "Харперс Базар", но ни тот, ни другой не помогли, поскольку она не собиралась тратить три или четыре тысячи долларов на плиссированное платье от Мэри Мак-Фадден или блестящий наряд из роговых бусин от Билла Бласса. С сомнением она открыла "Манхэттен", полный фотографий, сделанных на роскошных приемах, где мог бывать и Баннермэн. Здесь, как и на страницах "Города и поместья" был целый мир незнакомых ей людей в шикарных нарядах, бессмысленно улыбавшихся в камеру: Меса Дадиани и мистер Коко Браун на Мемориальном балу в честь исследований рака Слоан-Каттеринга, мисс Аманда ("Бэйб") Салтонсталл и мистер Димз Ванденплас в главном бальном зале "Хелмси Палас Отель", мистер и миссис Барнс ("Банни") Кэролл ( приобретенный на Палм Бич загар и бледные несфокусированные глаза, похожие на яйца вкрутую, что подразумевало беспробудное пьянство) со своей дочерью Дайной ( прямые соломенные волосы и нос, на имитацию формы которого простые смертные платят пластическому хирургу целое состояние) и мистером Расселом Редбанном Ридом 2 из фирмы "Крават, Суэйн и Мур" ( до кончиков ногтей молодой WASP -юрист, мальчишески привлекательные черты уже начали расплываться) на благотворительном обеде в честь Олимипийской конной сборной Соединенных Штатов, Тампа (Тампа?) Плаккет и ее жених, мистер Берк Гулд ( она из Нью-Йорка и Хоб Саунда, он из Нью-Йорка и Дарк Харбор, Мэйн) с ключами от "порше 911 Тарга", которое она только что выиграла в качестве первого приза на благотворительном балу для младенцев, родившихся с наркотической зависимостью.

Изумрудное ожерелье победительницы выглядело так, словно на него можно было купить весь Южный Бронкс, вплоть до последней мамаши-наркоманки, профессия мистера Гулда была обозначена просто как "помощник Джона Диболда и знаменитый яхтсмен". Это был не ее мир, но он не казался также и миром Баннермэна. Она обнаружила, как трудно узнать, что выбрать. Длинное платье? Или на три четверти? Черное или цветное? У нее б ы л и знакомые, которые могли бы помочь, но случилось так, что именно с этими женщинами она не хотела связываться. – она давно старалась забыть о них, и лелеяла надежду, что и они о ней забыли.

Наконец, она набралась храбрости обратиться со своей проблемой к единственной знакомой ей особе, обитавшей в мире "Города и поместья" и "Манхэттена", хотя они и не были близки.

Миссис Элдридж Чантри была внушительной дамой, хорошо сохранившейся на шестом десятке ( а может, не слишком хорошо на пятом, трудно было определить), которая недурно зарабатывала, декорируя жилища малозначительных богачей – по правде говоря, у нее хватало ума не связываться со знаменитостями, чтобы иметь гарантию, что ни одна из оформленных ею комнат не появится на страницах журнала "Пипл". Вкусы клиентов иногда приводили ее к Саймону для покупки картин, а еще чаще в поисках чего-нибудь более экзотического, вроде неоновой скульптуры. Сама она подобные вещи ненавидела – ее вкусам отвечал французский антиквариат восемнадцатого века и наброски импрессионистов, за которые и комиссионные, кстати, платили гораздо больше, но время от времени ей приходилось потрафлять фантазиям клиентов.

"Сестрица Чантри", как ее обычно называли, принадлежала к светскому обществу как по праву рождения, так и благодаря замужеству, но была также удачливой деловой женщиной. И только случай привел ее однажды утром в галерею, когда там была Алекса – обычно она вела дела с Саймоном – но ясно было, что возможности нельзя упускать.

– Я даже пальто снимать не стану, – твердо заявила миссис Чантри, бросив единственный взгляд на полотна Бальдура. – Я бы не позволила клиенту купить такое, даже если бы от этого зависела моя жизнь. – Она плотнее закуталась в норковое пальто и содрогнулась. – Кошмар! Саймону должно быть стыдно.

Алекса редко в чем-либо разделяла мнение Сестрицы Чантри, но в то,м что касается картин Бальдура, она была с ней согласна.

– Мне они тоже противны, – сказала она. И обнаружила, что можно сделать отличный переход. – Однако, мистер Баннермэн приобрел одну.

Сестрица Чантри вздернула выщипанные и нарисованные карандашом брови.

– Который Баннермэн?

– Артур Баннермэн.

– А р т у р? Он, должно быть, был пьян. Что он вообще здесь делал? Он давно уж нигде не появляется.

– Он приходил на открытие выставки. Я сама удивилась. Он был очень мил.

Миссис Чактри фыркнула.

– Мил? Дорогая девочка, этот человек – чудовище! Его бедные дети… ну, конечно, сейчас они уже взрослые… Он отвратительно относился к своей жене. Даже ни разу не пришел навестить ее, когда она умирала! Дети так и не простили его – много лет с ним не разговаривают. Сесилия была так расстроена, что разорвала помолвку и убежала в Африку, работать с прокаженными или что-то в этом духе…– Миссис Чантри пожала плечами. – Сейчас он практически стал затворником. Пьет, как рыба – так я слышала. Если он купил один из э т и х кошмаров, его следует запереть в одной из закрытых лечебниц в Коннектикуте и выбросить ключ.

– Мне он показался вполне нормальным. Вы его хорошо знаете?

– Я знаю всех Баннермэнов. Или хотя бы большинство. Они – странная публика. Конечно, с такими деньгами какими еще они могут быть? Внешне – холодные пуритане, но внутри все так и кипит! Возьмем, к примеру, Эллиота Баннермэна, кузена Артура – столп церкви, член совета по иностранным связям, входил в правление всех возможных филантропических обществ – и покончил с собой в пятидесятый день рождения! Он пятнадцать лет содержал одну и ту же любовницу – славную девушку, мою клиентку. Посещал ее трижды в неделю и всегда приносил небольшой кожаный футляр, как для флейты, с п л е т к а м и! Он их специально заказывал в Лондоне, из маленьких таких золотых суставчиков, чтоб они складывались – вроде складного биллиардного кия. Любил переодеваться в женское платье, а потом девушка его порола. Он платил ей две тысячи долларов в месяц, и в завещании обговорил, чтоб она получала их до конца жизни. Нельзя сказать, чтоб он не был щедр или верен, бедняга. Она была из семейства Вудворт, но из обедневшей ветви…

Стоило Сестрице Чантри коснуться светских сплетен, она обычно была неостановима, но, поскольку она также была снобкой, то внезапно решила, что слишком далеко зашла, рассказывая о тех, кто неизмеримо выше Алексы.

– Конечно, всем лучшим семьям есть что скрывать. – Она повернулась к двери. – Их нельзя судить по стандартам ординарных людей, – бросила она со взглядом, ясно выражавшим, что она считает Алексу настолько ординарной, насколько возможно.

Алекса проглотила обиду,– не было смысла ссориться с миссис Чантри, которая, как разносчица сплетен, была знаменита от Палм Бич до Ньюпорта.

– Между прочим, – сказала она. – На следующей неделе я приглашена на Попечительский бал в Метрполитен Музее. И не знаю точно, что надеть.

Миссис Чактри резко остановилась и уставилась на нее.

– В ы? – Она окинула Алексу пристальным, переоценивающим взглядом, как одна из старших сестер Золушки, увидевшая, как та надевает хрустальный башмачок – ясно было, что миссис Чантри не доставляет удовольствия изменять мнения о том, к какой категории отнести Алексу. – Ну, ну, – сказала она. – Саймон поднялся на ступеньку выше!

Алекса решила не пытаться исправить ошибку, и тем более не говорить, что она идет с Артуром Баннермэном. Не похоже, чтоб ему понравилось угодить в поток новостей, извергаемых миссис Чантри.

– Конечно, продолжала Сестрица, – не важно, во что вы одеты, если у вас есть молодость и красота. А у вас е с т ь, дорогая. – Она подмигнула Алексе, и значение этого, увы, не подлежало сомнению – то, что миссис Чантри – лесбиянка, знали все, за исключением мистера Чантри, который прожил с нею больше тридцати лет, ничего не заподозрив. – Длинное вечернее платье с обнаженными плечами и насыщенных цветов – таково мое мнение, если хотите знать. Не надевайте белого. Оно только для девственниц и дебютанток. – Она изучила Алексу с головы до пят, словно видела ее впервые.. – Думаю, дорогая, вы будете иметь успех. – Она издала горловой смешок. – Свежая кровь. Нет ничего лучше, чтобы оживить этих старых патрициев. – Сестрица распахнула дверь. – Держитесь подальше от Бакстера Троубриджа, если он там будет. Он – любитель щипать задницы.

И отчалила со взрывом непристойного хохота.

* * *

Алексе никогда не представлялось случая испытать шок при выходе на сцену, но, когда она вошла в зал под руку с Артуром Баннермэном, то поняла, наконец, весь смысл этого выражения. Здесь было, вероятно, человек двести в огромном помещении со стеклянным куполом, где мог бы поместиться египетский храм Дендур, и все смотрели на нее.

Это не было игрой воображения – то, что Артур Баннермэн появился не один, заставило все головы повернуться к ней.

И, просто глянув на лица собратьев Баннермэна – попечителей и гостей, Алекса могла сказать, как сильно они не любят и боятся его – но почему? Она была уверена – эти люди не голосовали за него, вероятно, они никогда не прощали ему, что он вообще выставил свою кандидатуру.

Это ничуть не смущало Баннермэна – он выказал сноровку политика при обходе зала – даже зала такого размера – пожимая руки, хлопая по плечам, восклицая: "Привет, парень!", словно все еще вел президентскую кампанию. Странно было идти рядом с ним, когда он совершал свой путь через зал – она замечала выражение неприязни, а порой открытой враждебности, на этих породистых лицах. При приближении Артура Баннермэна люди улыбались, но стоило ему пройти, как улыбки зачастую сменяли гримасы ярости, зависти, иногда даже холодной, упорной ненависти. Что он такого сделал, гадала Алекса, чтобы вызвать у своих собратьев-богачей столь явную нелюбовь? Он, казалось, совершенно не замечал их чувств – если не считать эту демонстрацию устрашающей жизнерадостности расчетливым ответом на них.

Баннермэн производил впечатление, что побился об заклад, будто пожмет руки всем присутствующим в течение десяти минут. Когда он решал остановиться, то представлял Алексу просто как "мисс Уолден", без дальнейших объяснений.

Она улавливала имена, но вскоре они стали сливаться в ее сознании за редкими исключениями: Джон Фиппс ( пожилой, длинный, лысеющий, похожий в своем фраке скорее на аиста, чем на пингвина), миссис Нельсон Мейкпис(огромная грудь, покрытая целыми слоями бриллиантов, первое живое существо, увиденное Алексой, носившее тиару), мистер и миссис Дуглас Диллон( она заметила, что Диллон при приближении Баннермэна отступил на шаг назад, словно боялся оскорбления действием), мистер и миссис Вильям Ф. Бакли, (выглядевшие так, словно их на месте сковало морозом),мистер Джеймс Буйволл(тревожным образом напоминавший одноименное животное) и бесчисленное множество других, чьи имена и лица она не имела времени различить или запомнить.

Бакстера Троубриджа, по крайней мере, забыть было нелегко, поскольку он был пьян в стельку. Это был крупный мужчина со сложением растолстевшего футболиста. Его патрицианские черты годы и пьянство смягчили настолько, что они готовы были растаять. Баннермэн остановился, чтобы побеседовать с ним подольше – и более охотно, чем с кем-нибудь другим. Троубридж, не могла она не заметить, являл собой образец старомодной элегантности, в превосходно скроенном двубортном смокинге, пошитом так, чтоб удачно – хотя, возможно, и недостаточно, скрыть его пузо, если б не забыл застегнуть пуговицы, так что, когда он двигался, крахмальная манишка распахивалась, приоткрывая нижнее белье. Он раскачивался взад-вперед на каблуках лакированных туфель, словно подрубленное дерево.

– Давно не видел тебя, Артур,– радостно сказал он. По крайности, он не считал Баннермэна сумасшедшим или опасным.

– Залегал на дно, Бакс, – сердечно прогремел Баннермэен в ответ.

– Так я и слышал. – Бледные, водянистые глаза Троубриджа сфокусировались на Алексе.

– Мисс Уолден, – представил ее Баннермэн в обычной манере.

Она заметила, что им с Троубриджем, кажется, для общения не нужно много слов.

– Уолден? – переспросил Троубридж, встряхнув головой. – У о л д е н, – медленно повторил он, закрыв на миг глаза в попытке сосредоточиться. – Сейчас мало что слышно об Уолденах. Одно из старейших голландских семейств – хотя, без сомнения, в ы, мисс Уолден, знаете это лучше меня. Генри Уолден женился на девице Блейр, кажется, но это было до меня. Е г о сын женился на Пибоди, ужасно глупая была девушка, я забыл ее имя. Был один Уолден курсом ниже нас в Гарварде, он плохо кончил…

– Мистер Троубридж – выдающийся знаток генеалогии, – пояснил ей Баннермэн, а Троубриджу сказал: – Мисс Уолден приехала из Иллинойса.

– И л л и н о й с? – воскликнул Троубридж, словно Баннермэн назвал Гану или Шри Ланку.

– Глубинка, Бакстер. – Баннермэн жестко усмехнулся. – Край Линкольна. Вот где находится подлинная Америка! Там, откуда приехала мисс Уолден, обращают не слишком много внимания на генеалогию, и нисколько не страдают от этого, Богом клянусь!

Это не совсем верно, подумала Алекса. В ее родных краях генеалогия была так же важна, как для Бакстера Троубриджа. Графство Стефенсон имело собственное отделение Иллинойского исторического Общества, и множество различных местных сообществ, включая Дочерей Американской Революции, потомков первопоселенцев, и потомков поселенцев сравнительно недавних, насчитывавших три или четыре поколения, как ее собственная семья. Без сомнения, все это имело бы не слишком много веса в глазах Троубриджа, чья родословная, возможно, напрямую восходила к пилигримам "Мэйфлауэра", но это много значило в Ла Гранже, даже в наши дни.

Баннермэн взял ее за руку и повел прочь от Троубриджа, который раскачивался взад вперед, вероятно, пытаясь вспомнить, кто из Нью-Йоркских Уолденов в прошлом веке перебрался в Иллинойс.

– Проклятый старый дурак, – сказал Баннермэн, принимая у официанта стакан скотча. – Он был дураком в Гротоне, и был дураком в Гарварде, и он п о – п р е ж н е м у дурак.

– Но вы ведь друзья? Вы, похоже, его любите?

– Люблю его? С чего вы взяли?

– Вы, кажется, рады его видеть. П о– н а с т о щ е м у рады, хочу я сказать. У вас две различных улыбки, знаете. Большинство людей получает улыбку политика, но мистер Троубридж вызвал у вас настоящую.

Он пристально посмотрел на нее из-за кромки стакана.

– Вы очень наблюдательная молодая женщина… Ну, да, он – старый друг, пусть и дурак. Богатство отдалило меня от людей. Так было всегда, даже когда я учился в Гарварде. О с о б е н н о в Гарварде. Я не жалуюсь, заметьте. Я просто констатирую факт.

– Не похоже, что оно отдалило вас от Троубриджа.

Он рассмеялся.

– Что ж, Бакстер ценит деньги не так высоко, как происхождение. По Бакстеру, все дело в наследии "Мэйфлауэра", и тому подобном. С точки зрения генеалогии, единственное,что представляет интерес в Баннермэнах – то, что мой отец взял жену из Алдонов. Алдоны же восходят к Кэботам и Лоджам, хладнокровным пуританам, как мужчинам, так и женщинам. Вы знаете, что сделали пилигримы "Мэйфлауэра" сразу, как только высадились на берег?

– Полагаю, пали на колени и помолились.

– Несомненно. Но прямо после этого они повесили одного парня, которого во время плавания застукали с чужой женой! – Взрыв смеха, вырвавшийся у него, на мгновение вызвал в зале молчание. – И так они определили будущее Америки, дорогая моя, прямо на том проклятом берегу! Молитва, смертная казнь, никаких дурачеств с женой ближнего своего, и хапай у туземцев столько земли, сколько сможешь. И это, в глазах бедного Бакстера Троубриджа, овеяно аристократизмом и традицией. – Он отпил. – точнее, отхлебнул виски. – Меня бы не выбрали в "Порселлиан", если бы за меня не ходатайствовал Бакстер.

– Что такое "Порселлиан"?

– Клуб в Гарварде. Чертовски глупо, но тогда это очень много значило. Они отвергли Рузвельта, знаете, и он никогда этого не забывал. Возможно, потому и стал демократом. Такие люди, как Салтонсталлы, Чапины, Сейноты, Алдоны, Троубриджи, п о р о ж д е н и ю были достойны членства, но я был первым Баннермэном, поступившим в Гарвард, а в те дни множество народа еще считало моего деда Великим Бароном-Разбойником. Вы не представляете, сколько ненависти вызывало тогда само упоминание его имени.

– Это было очень давно, – сказала она. – Вас это все еще волнует?

– О, да, увы. Только раны, нанесенные в детстве, имеют знаение – и никогда не заживают.

Маленький оркестрик, скрытый где-то в темных аркадах, наигрывал струнную музыку, едва слышную сквозь усыпляющее жужжание разговоров. Везде были цветы, и они в сочетании с запотевшим стеклом стен и потолка, придавали залу вид огромной экзотической теплицы. Многие женщины постарше были в бальных платьях и длинных перчатках, те, кто помоложе – в нарядах, что видишь в журнале "Вог" во время парижских показов, но крайне редко – вживе. Алекса узнавала, не без зависти, модели Диора, Шанель, Ива Сен-Лорана, Унгаро, Валентино, Дживанши – платья того рода, что отрицают здравый смысл, нормальные денежные ограничения, и сами пропорции женского тела, – произведения искусства, столь же бесполезные и экстравагантные, как весь этот зал, творения "высокой моды", какие каждая женщина уже не считает глупыми и вызывающими, и, безусловно, в глубине души жаждет иметь – вроде гусарского жакета, обшитого золотой ниткой на двадцать четыре карата, и плиссированной, косо обрезанной бархатной юбки. Это были наряды, в которых трудно даже сесть, без посторонней помощи войти и выйти из такси, их может гладить лишь горничная-француженка, а стирать, вероятно, нужно отсылать в Париж, на площадь Конкорд – совершенно непрактичные, но при этом почти убийственной стоимости…

– Здесь не слишком много людей, с которыми я бы хотел поговорить, – произнес он с выражением холодного отвращения на лице. – О б щ е с т в о! – Он выплюнул это слово. – Будь я проклят, если не предпочитаю им политиков и банкиров.

– На прошлой неделе вы не были столь пристрастны к банкирам.

– Дорога моя, я никогда не встречал банкира, который не был бы в душе преступником. Ч е р т!

С выражением, позволявшим подумать, будто он только что почуял нечто неприятное, он уставился на высокого пожилого мужчину, направлявшегося к ним. Испуг – и неприязнь Баннермэна были очевидны. Если бы он был конем, то прижал бы уши к голове и оскалил зубы. Вместо этого он изобразил широкую улыбку из разряда патентованно неискренних – приоткрывшую его квадратные белые зубы, словно он находился в кресле дантиста. Он схватил и пожал руку подошедшего, тряся ее, будто качал воду из старого колодца.

– Привет, Кортланд! – прорычал он – явно считая "парень" неподходящим к случаю.

– Я удивлен, видя тебя здесь, Артур, – сказал высокий, поднимая брови. Что было, отметила Алекса, весьма примечательно – брови Кортланда были настолько кустистыми, что, казалось, жили своей жизнью – как маленькие лохматые зверьки, взобравшиеся ему на лоб Если не считать бровей, Кортланд имел благородное, хотя и комичное лицо – высокий лоб, нахмуренный, словно от постоянного беспокойства, глубокие складки на щеках, крупные нос и подбородок. В молодости он, вероятно, был красив, но постоянные усилия придать своим чертам выражение мрачного достоинства, заставили их позже затвердеть, как бетон, так что даже намек на улыбку вызывал мороз по коже. Несмотря на это тщательно культивируемое достоинство, лицо Кортландв было украшено подкрученными усиками, придававшими ему скорее тщеславный, чем лихой вид, а глаза его напоминали бассетхаунда.

– Я слышал, ты был нездоров, – сказал Кортланд, тоном, предполагавшим разочарование от того, что Баннермэн на ногах и дышит.

– Никогда в жизни не чувствовал себя лучше, – прогремел Баннермэн. – Не представляю, Корди, кто тебе такого наговорил.

От уменьшительного имени Кортланд скривился, словно Баннермэн наступил ему на мозоль.

– Элинор, например. Она сказала, что месяцами не видит тебя.

При упоминании имени Элинор лицо Баннермэна приобрело мученическое выражение.

– Ну, совсем не так долго, – возразил он. – Самое большее – месяц.

– Больше двух. Или трех. Она вообразила, что ты под присмотром врача – сидишь, закутанный у камина, попиваешь травяной чай и тому подобное… – Кортланд де Витт покосился на Алексу, затем снова повернулся к Баннермэну и опять поднял брови, на сей раз даже более впечатляюще.

Баннермэн покраснел. Она бы никогда не поверила в это, если бы не увидела – пятнами пошел, как ребенок, пойманный на вранье, начиная от щек, и до загривка. Он, казалось, удивился этому сам, словно это было забытое с детства ощущение, которое он не мог сперва определить, затем, поняв, что происходит, постарался исправится, достав из кармана белый носовой платок и промокнув лицо.

– Чертовски жарко здесь, – пробормотал он, скомкал платок и засунул снова в нагрудный карман смокинга, слегка оттопырив его.

Он отодвинулся от Алексы достаточно далеко, словно собирался притвориться, будто они просто случайно столкнулись, и на миг она решила, что так он и сделает. Затем он стиснул зубы и представил ее.

– Между прочим, Кортланд, позволь познакомить тебя с мисс Алексой Уолден. – Он взглянул на Кортланда с нескрываемым презрением. – Мой деверь, Кортланд де Витт,– вяло сказал он. И добавил с отвращением: – Юрист.

Де Витт одарил ее скорбной гримасой, без сомнения, заменявшей ему улыбку, и пожал ей руку с энтузиазмом человека, которому только что подсунули дохлую рыбу.

– Рад с вами познакомиться, – сказал он, не выказывая ни малейшей радости. – Извините, что прервал ваш разговор.

Он взглянул поверх ее головы, явно пытаясь рассмотреть с кем она пришла, но поблизости не было ни одного человека подходящего возраста. Очевидно, он надеялся, что у нее хватит такта оставить его наедине с недовольным шурином, который, как бык топтался на месте, силясь выбрать между нападением и стратегическим отступлением.

– Мне нужно кое-что сказать тебе, Артур. С тобой теперь нелегко связаться по телефону. – Де Витт в упор посмотрел на Алексу, приказывая взглядом, чтобы она удалилась, словно полицейский на месте преступления.

Она демонстративно не двинулась. Баннермэн, снова покраснев, на сей раз еще более резко, сказал:

– Между прочим, Кортланд, мисс Уолден – моя… хм… г о с т ь я.

Она подумала – не собирался ли он сказать "приятельница"?

Де Витт поднял уже не одну бровь, но обе. Вряд ли он был бы сильнее потрясен, если бы Баннермэн его ударил, чего он, казалось, мог ожидать от Баннермэна в любой момент.

– Ясно. – Он оглядел ее с несколько большим любопытством. – Вы, конечно, подруга Сесилии?

– Нет, мы никогда не встречались.

– Мисс Уолден занимается художественным бизнесом. Продала мне Бальдура.

– Что-что?

– Это чертовски хороший художник. Ты, право, должен взглянуть на его работы. Нужно покупать, пока цены еще приемлемы.

– Если они похожи на картины в Олбани – те, что Элинор отказалась держать в доме – нет, благодарю.

– У тебя ограниченный ум, Кортланд. Ум юриста. Моя сестра здесь?

– Нет, я сам по себе. Приехал только на обед. Собираюсь уйти пораньше. Элизабет не очень хорошо себя чувствует. Не стоит слишком долго оставлять ее одну.

– Она уже больше тридцати лет не очень хорошо себя чувствует. По правде, она здорова, как лошадь.

– О н а так не считает. Тебе следовало бы позвонить ей.

– Очень сильно сомневаюсь. Не думаю, что к нашему последнему разговору с Элизабет есть что добавить. Я не нуждаюсь в очередной лекции, какой я плохой отец.

– Она желает тебе добра, Артур.

– В этом я сомневаюсь еще сильнее. Я знаю Элизабет дольше, чем ты. Тем не менее, передай ей мои лучшие пожелания.

Неслышно возник официант, взял у Баннермэна стакан и заменил его полным. Баннермэна, казалось, то, что де Витт это видел, разозлило так же, как и то, что его засекли вместе с Алексой.

Де Витт посмотрел на стакан в руке Баннермэна с еще более скорбным выражением, как доктор, готовящийся сообщить пациенту дурные вести.

– Полагаю, пора пройти к столу, – настойчиво произнес он.

– Да? – Баннермэн вызывающе сделал глубокий глоток. – Тогда я лучше сперва допью.

– Тебе лучше знать, Артур. – Лицо де Витта ясно выражало противоположное мнение.

– Чертовски верно, – Баннермэн допил виски, и снова, словно повинуясь какому-то невидимому сигналу, появился официант, чтобы принять у него стакан. – Пойдемте, Александра, – громко сказал он, предложив ей руку. – Вы, должно быть, проголодались. – С де Виттом он не попрощался.

– Артур, – сказала она, когда он ввел ее в обеденный зал, и внезапно осознала, что впервые назвала его по имени. – Кто такая Элинор?

Он помедлил, вздохнул, глядя на стол, затем произнес почти неохотно:

– Моя мать…– Казалось, он не в силах закончить фразу, потом он откашлялся. – Моя мать – замечательная женщина.

* * *

"Мать". Когда Артур Баннермэн произносил это слово, его лицо выразило целую гамму чувств, причем многие из них были противоречивы. Алекса подумала о том, смогут ли они после обеда спокойно потанцевать, а потом, с некоторым сомнением, о своем умении по этой части.

Баннермэн говорил о своей матери с определенным страхом, который казался удивительным в человеке на шестом десятке лет. Элинор Баннермэн, видимо, представлялась старшему сыну запутанной паутиной обязанностей и правил, превышающей все, что он мог измерить, и, однако, для нее все еще недостаточной.

За едой он рассказывал об Элинор. В его словах звучала не любовь, но благоговение. Это из-за нее, – пояснил он, федеральное шоссе штата Нью-Йорк было проложено к Олбани по западной стороне Гудзона, хотя по первоначальному плану оно должно было проходить, Господи помилуй, ч е р е з Кайаву. Поэтому тогдашнего губернатора Дьюи пригласили в Кайаву, дабы тот передал недовольство Элинор президенту Эйзенхауэру. Тот же, будучи республиканцем и генералом, знал, когда мудрее будет отступить, и приказал проложить новый маршрут. Только по настоянию Элинор все еще работала железнодорожная станция в Кайаве, снабженная контролером и носильщиком, хотя в день там останавливался всего один поезд. Личный пульмановский вагон Кира Баннермэна все еще стоял в депо, в превосходной сохранности, а законное право семьи Баннермэнов прицеплять его к любому экспрессу на Гудзонской линии вызывало комичные, но изматывающие затруднения для юристов при слиянии при слиянии Нью-Йорского Центрального вокзала с Антраком. Решимость Элинор противостоять ликвидации маленького скалистого острова посреди реки Гудзон потребовала от нее борьбы с тремя энергичными губернаторами штата Нью-Йорк, Военно-инженерным корпусом США и федеральной береговой охраной, но остров оставался в ее руках, или, во всяком случае, перед ее глазами, а главный судоходный канал прорыли, с огромными трудностями и затратами денег налогоплательщиков, по другую сторону острова.

Алекса пыталась выбросить из головы эту устрашающую тень, нависавшую над жизнью Артура Баннермэна, и вместо этого сосредоточиться на танцах. Похоже, о том же думал и сам Баннермэн. С танцами, медленными, старомодными, ей не часто приходилось сталкиваться, да она и не умела хорошо танцевать. По правде, дома, в Ла Гранже, девочек учили каким-то танцевальным движениям – тем, какие знали их матери и бабушки, и она вспоминала топтание в школьном спортзале, как правило, шерочка с машерочкой, в то время, как мальчики жались по стенкам, краснея и хихикая, под музыку иной эры, но когда она выросла для н а с т о я щ и х танцев, ничто из этих скудных знаний не пригодилось. К ее испугу, Артур Баннермэн танцевал превосходно, с энтузиазмом, заставившим ее устыдиться.

Она была благодарна ему за такт.

– Я несколько неловка, – извиняющимся тоном произнесла она.

– Так же, как и я. Прошли века, с тех пор, как я танцевал, – заявил он, сияя от удовольствия. Он, по крайней мере, был, несомненно, доволен собой. – Раньше я это любил. Знаете, когда я был мальчиком, нас учили танцевать. Дважды в неделю приходил учитель, давать нам частные уроки. Мать обычно сидела и наблюдала, как мы танцуем, и поверьте мне, под ее взглядом невозможно было дважды совершить одну и ту же ошибку. Отец любил танцы. На тридцатую годовщину свадьбы он пригласил в Кайаву большой оркестр, и танцевал с матерью вальс – только они двое, одни посреди большого зала, а все остальные стояли и смотрели. Я помню это так ясно, словно это было вчера – "Императорский вальс", отец во фраке, Элинор в бриллиантах Баннермэнов, в тиаре. И, знаете, она в ы г л я д е л а императрицей до кончиков ногтей. Не думаю, что большим залом пользовались за последние десять лет, кроме одного раза…

– Для чего?

– Для свадьбы моего сына Роберта, – сказал Баннермэн с выражением, отрицавшем все дальнейшие расспросы. Он придвинулся чуть ближе, положив ей руку на талию – смена позы была столь легкой, что осталась бы незамеченной для всякого стороннего наблюдателя, но которую Алекса мгновенно почувствовала – и поняла.

В это не было ничего показного, ничего явного – просто изменение в степени их близости, жест фамильярности. Она могла бы отодвинуться на дюйм или два, и Баннермэн, без сомнения,снова бы положил руку ей на плечо. Выбор был за ней, и она знала это, знала инстинктивно, поскольку в танцах ее поколения не было места для таких легких, деликатных выражений интимности. В моде были лобовые подходы.

Она позволила себе легко коснуться щекой его плеча, и через миг с опозданием поняла, что оставила на смокинге след пудры "Ланком – розовый атлас".

Баннермэн этого не заметил.

– Я потерял массу времени, – сказал он. – Для вас это, наверное, не так увлекательно. Такая красивая девушка, как вы, должна танцевать постоянно, верно?

– Вовсе нет. В Нью-Йорке, кажется, никто больше не танцует. Во всяком случае, из тех, кого я знаю.

– Жаль. Ага, заиграли быстрый танец.

Баннермэн обнял ее крепче – так крепко, что когда она пыталась занять правильную позицию, то задела пуговицы его смокинга.

Он выглядел счастливей, чем она когда-либо его видела, хотя и слегка раскраснелся. Затем он неожиданно отшатнулся, его лицо превратилось в маску.

– Черт! Давайте отойдем.

Она была слегка разочарована, поскольку только что пришла в надлежащее настроение – но напомнила себе, что ему более шестидесяти и он, возможно, переутомился.

– Вы хотите сесть?

– Нет, нет, я прекрасно себя чувствую. – Он говорил нетерпеливо, даже раздраженно, и она гадала, сделала ли она что-нибудь не то, или Баннермэн просто решил, что слишком далеко зашел, и теперь жалеет об этом. – Я думал, что де Витт уехал домой. А он здесь, живее не бывает, танцует с какой-то старой грымзой и таращится на нас.

Она разозлись. Если Баннермэн стыдится, что его видят с ней, ему вообще не следовало бы ее приглашать. Кроме того, он взрослый человек и вдовец. Затем до нее дошло, что это может быть вопрос личного достоинства: главу семьи Баннермэнов не должны видеть на публике, танцующим, как тинэйджер с девушкой – вдвое, нет, почти втрое его моложе, в обнимку.

– Для вас важно, что он подумает?

– Де Витт? Нет, нет, нисколько. Он полный идиот. И всегда им был. – Хорошее настроение Баннермэна отчасти вернулось. Он улыбнулся ей. – По правде говоря, я немного сбился с дыхания. Однако я наслаждался каждой минутой танца. Многие годы я так хорошо не проводил времени.

Она предположила, что это вежливая ложь. Однако, все еще обнимая ее за талию, он провел ее сквозь толпу в бар, где она без удивления увидела Бакстера Троубриджа, который настолько прочно обосновался там, склонившись над покрытым скатертью столиком, что выглядел деталью обстановки, и понадобился бы взрыв, чтобы оторвать его оттуда. Лицо его приобрело оттенок спелой сливы, но, казалось, он сохранял полный контроль над своими действиями, словно жизнь, проведенная в беспробудном пьянстве, сделала Троубриджа невосприимчивым к его последствиям. Он приветствовал их, подняв стакан.

– Видел, как вы танцевали. Чертовски впечатляет. Все, на что я способен – переставлять одну ногу перед другой.

– Ты не следишь за собой, – сказал Баннермэн. Он, казалось, расслабился в присутствии Троубриджа. – Я каждое утро делаю гимнастику. Плаваю четыре раза в неделю. Нужно заставлять нашу старую кровь циркулировать, Бакс.

– Лично я, Артур, стараюсь не беспокоить свою. Для меня вполне хороша спокойная пешая прогулка. А что до плавания, то в "Ракет Клубе" есть бассейн, но зрелище моих ровесников в плавках полностью меня от этого отвращает. А ты куда ходишь?

– У меня собственный бассейн, Бакс, – коротко ответил Баннермэн.

Троубридж кивнул.

– Следовало бы знать. Возможно, я даже и знал. Все время забываю о размахе Баннермэнов. В Нью-Йорке немного квартир с настоящим бассейном под стеклянной крышей, но есть основания думать, что твоя к ним относится.

– Уильям Рэндольф Херст тоже имел бассейн, – сказал Баннермэн с ядовитой нотой в голосе, которая, несомненно, должна была позабавить Троубриджа. Алекса вспомнила, что состояние Троубриджа было старше, чем у Баннермэнов, но, вероятно, гораздо меньше.

– Давно я не танцевал, – заметил Троубридж. – Последний раз, помнится, на свадьбе Роберта. Как мальчик, Артур?

– Превосходно.

Троубридж скептически усмехнулся.

– Ему теперь должно быть… сорок, по крайней мере? Как время летит.

Баннермэну отнюдь не доставляло удовольствия напоминание, в присутствии Алексы, что его старший сын перешагнул за четвертый десяток.

– Роберту сорок два, – сказал он самым холодным и отрывистым тоном.

– Достаточно, чтобы выставляться в президенты, – улыбнулся Троубридж. -Представь себе. Трудно поверить, правда?

Пьянство замедляло движения лица Троубриджа, так что они не совсем совпадали с репликами, как в плохо продублированном иностранном фильме. Улыбка, раз появившись на его лице, задерживалась слишком долго, словно он не мог ее убрать или позабыл о ней. – Между прочим, каковы планы Роберта на будущее? Ходили слухи о сенате, о губернаторстве. Когда он вернется домой?

– Когда его вызовет президент, – сухо сказал Баннермэн. – Он – посол Соединенных Штатов.

– Он, должно быть, скучает по Нью-Йорку, бедняга. И ты должен жалеть, что его нет с тобой рядом, Артур.

– Конечно. – Тон Баннермэна всякого другого заставил бы переменить тему, но Троубридж остался к нему глух.

– Отличный парень, мисс Уолден. Вот подождите, пока вы с ним встретитесь. По настоящему горячая голова, правда, Артур?

– Надеюсь, Каракас слегка ее охладит.

– Неподходящий климат, Артур, неподходящий для этого климат. Вам следовало подержать его при Сент-Джеймском дворе. Роберт бы прекрасно смотрелся в бриджах. Разумеется, надо думать, из-за развода такое назначение невозможно. Элинор, должно быть, тяжело это перенесла. Как там старушка?

– Держится вполне хорошо. При любых обстоятельствах.

– Крепка, как гвоздь. Она – восьмое чудо света. Вы ведь еще не встречались с ней, мисс Уолден? Нет? Получите массу удовольствия.

Оркестр снова заиграл, и Баннермэн почти грубо подхватил ее под руку.

– Не будем мешать тебе, Бакс. Должно, быть, другие тоже хотят поболтать с тобой.

Троубридж на прощанье салютовал им стаканом.

– Извините его, – сказал Баннермэн.– Бедный Бакстер любит сплетничать, как старуха.

– Он, кажется, любит вашего сына?

– Он – крестный отец Роберта. И всегда принимает сторону мальчика. В глазах Бакстера, у Роберта нет недостатков.

– А в ваших?

Баннермэн окинул ее холодным взглядом, – предупреждая, возможно, что она ступила на запретную почву.

– Роберт получит свой шанс, – процедил он сквозь зубы.

– Он очень похож на вас.

Все, что еще оставалось от добродушия в Баннермэне, мгновенно исчезло. Его лицо стало жестким, как скала. Это был совсем другой человек, чем тот, к которому она уже начала привыкать.

– Вы з н а е т е Роберта?

К ее удивлению он, казалось, был столь же испуган, как зол, его голос был резок, как нож. У нее было впечатление, что он отшатнулся от нее, словно животное, встретившееся с неожиданной угрозой.

– Я имела в виду – на фотографиях.

– А, – он вздохнул с явным облегчением. – Да, мы похожи. Внешне. К несчастью, д у м а е м мы по-разному.

Музыка закончилась. Баннермэн еще мгновение не отпускал ее. Последовала яркая вспышка, и он сразу отпрянул, повернувшись к фотографу с яростным выражением лица – и обнаружил, что это молодая женщина. Будь это мужчина, подумала Алекса, Баннермэн обрушил бы на него всю мощь патрицианского гнева, но с женщиной он явно не готов был иметь дело.

– Я предпочитаю, чтобы меня не фотографировали без моего разрешения, – чопорно заявил он, – если вам это еще не известно.

– Извините, мистер Баннермэн, – заявила девушка. – Я из журнала "Город и поместье". Мы хотим поместить ваш снимок. Если вы не возражаете, конечно.

Он стоял, раздумывая, засунув руки в карманы смокинга, без улыбки, выпятив подбородок.

– Хорошо, – заявил он. – Вы можете сделать только одну групповую фотографию. Первая не д о л ж н а публиковаться. Я выразился вполне ясно?

Девушка вспыхнула от злости, но как ни молода она была, но явно понимала, что Артур Баннермэн не из тех, кому стоит противоречить. Его желаниям подчинился и спутник репортерши, записывавший в блокнот имена всех, кого она сфотографировала. Он быстро подозвал нескольких человек, стоявших рядом, и выстроил их для групповой фотографии, с Баннермэном, яростно глядевшим в объектив, в центре. Алекса стояла рядом с ним, но он не смотрел на нее, когда вспыхнул блиц. Каждый, кто взглянул бы на них, решил, что они совершенно чужие друг другу. Ничто не указывало на то, что она была вместе с ним.

– Это все, – твердо сказал Баннермэн. – Благодарю вас.

Он отвернулся, чтобы не дать репортерше возможности сделать новый снимок.

– Ужасное нахальство, – пробормотал он.

– Она просто делает свою работу.

– Я взял за правило, когда выставлялся в президенты – не позволять фотографировать себя во время танцев, и не носить дурацких шляп.

Она ему не поверила. Может, он и говорил правду о своих привычках как кандидата в президенты, но здесь было совершенно ясно – он не хочет, чтоб его фотографировали, когда он танцует с н е й, или просто вместе с ней.

Что во мне такого дурного? – подумала она. Потом до нее дошло, что вопрос поставлен неверно. Что такого дурного в Артуре Баннермэне? Он что, действительно думает, что может отшвырнуть ее, притвориться, будто ее не существует, и после обмануть ее? Что вообще она о нем знает? Почти ничего. Его одиночество привлекало ее, но при всем, что ей было известно, в его жизни мог быть кто-то, кому не следовало видеть его на фотографии, танцующим с другой женщиной. Удовольствие от вечера улетучилось. Она чувствовала себя обманутой, грубо униженной, и обиженной, что он оказался не тем человеком, как она считала.

– Думаю, что мне пора домой, – сказала она.

Он нервно моргнул – слегка встревоженный, предположила Алекса, возможностью, что она усугубит его неприятности, устроив публичную сцену. Очевидно, даже Артур Баннермэн боялся женского гнева.

– Вы уверены? – спросил он. – Я имею в виду – еще не поздно.

– Уже больше одиннадцати. Кроме того, здесь могут быть еще фотографы. Я не хочу затруднять вас, стоя слишком близко, когда вас будут снимать.

Она видела, что Баннермэн не привык к сопротивлению. Интересно, знакомо ли его детям это выражение – глаза полуприкрыты, углы рта резко опущены, подбородок неподвижен, как скала в бурю? Если да, нетрудно понять, почему они с Робертом не встречаются – и, может быть, он не часто видится с другими детьми.

– Вы говорите глупости.

– Я так не думаю. Обычно я не встречаюсь с мужчинами, которые стыдятся, что их увидят со мной. Это для меня ново. Большинство мужчин с ч а с т л и в ы показаться со мной на людях.

Он вздохнул. – Конечно, я не стыжусь.

– Тогда зачем эта сцена с несчастной репортершей? И почему вы прекратили танцевать, как только увидели… как его там? Де Витта?

– Это не имеет отношения к вам. Вы должны мне верить.

– Не понимаю, с чего бы? Мне все это видится однозначным. И любому другому – тоже.

– Да, возможно… Наверное, вы правы… – Он утратил свой надменный вид и казался неловким, озадаченным, не находя доводов в свою пользу. – Послушайте, – настойчиво сказал он. – Вы не понимаете моего положения….

– Я понимаю свое. И мне оно не нравится.

Он стиснул ее запястье.

– Я не хочу, чтобы Роберт услышал об этом, – хрипло прошептал он. – Или увидел нас вместе на фотографии.

– Роберт? – спросила она. – Ваш с ы н Роберт?

– Верно.

– При чем тут он? Вы – его отец. Какое ему дело до того, что вы с кем-то танцевали? Со мной?

Мгновение он смотрел на нее молча, словно старался решить, может ли он доверить ей тайну. Он собрался с мыслями и сделал глубокий вздох.

– Пару лет назад Роберт пытался заставить меня отойти от дел. Стоило бы появиться фотографии, где я танцую с молодой девушкой, и, поверьте, Александра, Роберт бы оказался в ближайшем самолете из Каракаса и полностью на взводе.

Она давно уже не слышала этого выражения – одного из любимых присловий отца. Почему-то это уменьшило ее злость на Баннермэна, это и еще то, что он был единственным человеком, называвшим ее полным именем вместо сокращенного "Алекса". На сей раз легко можно было понять, что он говорит правду. Она не была уверена, что понимает, почему он боится своего сына, но страх этот был очевиден.

– Зачем?

– Роберт – один из тех типов, что всегда ищут уязвимое место. Он вроде бы совершенно притих в Венесуэле, разыгрывая из себя дипломата, но у меня нет никакого желания вновь пробуждать его к жизни, не теперь, когда я задумал такие большие изменения… впрочем для вас все это скучно…– какие бы изменения не были у него на уме, голос его упал так низко, что она с трудом разбирала слова. – Сейчас неподходящее время, Александра, чтобы мое имя появилось в какой-нибудь проклятой газете. Если бы не это, я был бы счастлив сфотографироваться с вами. По правде, даже горд. Это дало бы мне такой выигрыш перед ровесниками, – заставило бы этих чертовых развалин взвыть от зависти! – он рассмеялся, хотя не так громко, как обычно

Она успокоилась, пусть и не совсем. У него были свои резоны, она была вынуждена это признать, хотя не была уверена, что полностью их понимает, или он сказал ей больше, чем малую толику правды. Она позволила ему удержать свою руку, но настрой был потерян, и они оба это знали.

– Наверное, действительно поздно, – сказал он.

Она кивнула. – Я пойду, приведу себя в порядок.

Баннермэн, проводив ее в коридор, мрачно занял позицию за большим обломком древней каменной плиты, вероятно, дабы избежать прощальных приветствий со знакомыми. Он бродил среди иероглифических надписей, нахохлившись, как гриф, одного выражения лица было достаточно, чтобы обеспечить ему уединение.

Алекса прошла в дамскую комнату. Внутри две нарядные женщины поправляя косметику, беседовали громкими самоуверенными голосами, свойственными богачкам. На нее они даже не взглянули.

– Кошмарный вечер, – сказала одна из них – дама в сером шелковом платье от Валентино, стоившим, должно быть, не меньше пяти тысяч долларов, и открывавшем плечи и грудь, которые под солнцем приобрели цвет и консистенцию хорошо прокопченной ветчины.

– Ну, не знаю, дорогая, – отвечала вторая. Она была несколько моложе своей собеседницы, не старше сорока лет, с развитой мускулатурой атлетки. Со спины ее можно было бы принять за профессиональную теннисистку, если бы не бриллиантовое ожерелье ценой в целое состояние. У нее был блуждающий взгляд и скованная поза тех, кто крепко пьет и к вечеру уже совсем перебирает свой минимум. – Ты бы видела прошлый вечер – "Бал моли", как выражается Томас, у Пьера. Все эти потные типы, отплясывающие вирджинский рил и распевающие "Дикси". Томас, конечно, это любит…

– Мне самой нравятся такие вещи, дорогая.

– А кому нет? В семнадцать лет. Ну, конечно, во всех практических смыслах, Томасу и есть семнадцать. Он все еще думает, что женщины и лошади требуют одного обращения, и честно говоря, не научился обращаться даже с лошадьми, несчастными животными. Если бы я могла все начать заново, я бы вышла замуж за деньги янки вместо южного очарования.

– Ну, ты уже начинала заново, дорогая, по крайней мере дважды, так что тебе виднее. Кстати, о деньгах янки. Это не Артур Баннермэн танцевал с девицей, годящейся ему во внучки?

– Артур Баннермэн? Я думала, он умер!

– Конечно, не у м е р, дорогая. Просто опозорен. Был какой-то ужасный скандал – я уж и не помню, из-за чего…

– Из-за развода Роберта?

– Нет, до этого. В любом случае он пропал из виду, когда это случилось. Одна моя подруга – Бабс Берджесс, ты должна знать ее, ну, та, чей второй муж убился, прыгая с парашютом, рассказывала, что семья постоянно держит его запертым в пристройке Кайавы, как Пленника Зенды… А Сэнди Берджесс – ну, кто-нибудь слышал, чтоб человек в шестьдесят лет прыгал с парашютом, я тебя спрашиваю? – рассказывал, что Артур безумен, как шляпник, с утра напивается до потери сознания, воет на луну ночи напролет с запертого чердака, и все такое… Роберт явно решил, что отец не способен управлять фамильным состоянием, и из-за этого была ужасная свара.

– Сильно напоминает южных родственников Томаса, будь они прокляты – готический стиль. Они там все в Миддлбурге в полнолуние собираются и воют на луну – но о н и считают, что это нормально.

– Дорогая, я тоже бывала в Фокскрофте. Там это совершенно нормально. Это н е нормально для Баннермэнов.

– Роберт – единственный из них, кого я встречала. Он выглядел вполне нормальным.

– Ну, если ты это считаешь нормальным… Если Роберт когда-нибудь попадет в Белый Дом, он и туда будет таскать женщин, прямо, как Джек Кеннеди. Но, знаешь, об Артуре ходят у ж а с н ы е истории – Торнтон рассказывал, что он даже не побеспокоился навестить свою бедную жену, когда та умирала от рака. И довел одного из своих сыновей до самоубийства. В любом случае, он был здесь, танцевал с какой-то смазливой девицей – на незатейливый вкус… Странно.

– А кто она?

– Черт меня побери, если я знаю, дорогая. Однако, на ней нет никаких серьезных драгоценностей, так что дело между ними далеко не зашло.

Алекса проскользнула в одну из кабинок туалета, надеясь, что разговор о ней закончен, когда услышала знакомый голос, пророкотавший:

– Не верю своим проклятым глазам!

Она не видела Сестрицу Чантри, и понятия не имела, что та вообще была на вечере, но не узнать этот насквозь прокуренный голос было невозможно.

– Вы сегодня видели Артура Баннермэна?

– Мы только что говорили о нем, Сестрица, – сказала дама в платье от Валентино. – Что это за девушка?

– Полное ничтожество. Работает в художественной галерее, Господи помилуй! Кошмарная, современная штучка. И подумать только, что она подмасливала меня насчет того, что одеть.

Алекса чувствовала, что покраснела от возмущения. Ее вовсе не удивило, что миссис Чантри считает ее "ничтожеством", но слышать это было отнюдь не приятно. К черту старую суку, подумала она. Как-нибудь найдется способ показать миссис Чантри, что она слышала ее высказывания.

– Да, но к т о она, Сестрица, дорогая? Как там все было?

– Не знаю. Он встретил ее на каком-то мерзком шоу. Она – подружка Саймона Вольфа, галерейщика. Или б ы л а – я думаю, он давно ее бросил.

– Никогда не слышала о таком. Но интересно, как ей удалось подцепить на крючок Артура Баннермэна?

Сестрица Чантри издала горловой смешок.

– Обычным способом, я полагаю! Но что за хитрая сучка! Даже намеком мне не обмолвилась.

– Значит, она умнее, чем ты ее считала. Отдай ей должное.

– Умнее? Баннермэн одной ногой в могиле, а другой – в бутылке. Ни одной смазливой молодой девице не нужно много труда, чтобы заарканить такого старика.

– Ну, не знаю, – сказала женщина в платье от Валентино, – Мне он показался довольно сексапильным, даже если он – пьяное чудовище.

– И мне тоже, – произнесла младшая женщина в роскошном бриллиантовом ожерелье глуховатым шепотом. – Очень похож на моего свекра. Безумно привлекателен. Какой позор – растрачивать его на такую мелкую шлюху.

Алекса охнула. Она уже не краснела от возмущения или стыда, что подслушивает, – она вспыхнула от ярости. Ее кожа горела и приобрела ярко-розовый оттенок. Она ненавидела сцены, и обычно делала все возможное, чтобы избегать их, но "шлюха" – это было уже слишком. Она распахнула дверь, собираясь с силами для гневного столкновения, только для того, чтобы обнаружить – она слегка опоздала. Три женщины уже ушли, их голые спины едва мелькнули, прежде, чем за ними захлопнулась дверь. Она постояла перед зеркалом, глядя на свое отражение, пока полностью не владела собой.

Странно, подумала она, но подслушанный разговор заставил ее с большей теплотой отнестись к Артуру Баннермэну. Теперь она понимала его страх перед публичностью, его быстрые смены настроения. Она мало его знала, но была абсолютно уверена, что его репутация не заслужена. Конечно, он не был ни пьяницей, ни маразматиком, но, должно быть, прекрасно сознавал, что о нем говорят, и она догадывалась, что это приносило ему сильнейшую боль. Но, конечно, будучи Баннермэном, он не мог позволить себе это выказать. Он понравился ей с самого начала. Теперь она начала испытывать к нему также и уважение.

Черт с тем, что люди подумают или скажут, решила она. Вышла из дамской комнаты гордой походкой, со спиной, настолько прямой, насколько могла бы пожелать ее мать, и направилась к Артуру. Не отрывая от него взгляда, она подала ему руку, встала на цыпочки и поцеловала его.

– Спасибо за прекрасный вечер, – сказала она.

Алекса знала, что на них смотрят. И не обращала внимания. Вместе, рука об руку, они спустились по широкой лестнице к машине, где их ожидал Джек.

* * *

– Там, под лестницей, для вас кое-что есть, – пробурчал привратник. – Не хотите, чтоб я принес?– Он явно ждал ее, стоя в вестибюле и протирая пыльное зеркало грязной тряпицей. В амбиции Алексы входило жить в доме со швейцаром – может и не таком роскошном, как у Артура Баннермэна, но, по крайней мере,с кем-то в униформе, может, даже в белых перчатках. Здешний привратник, однако, большую часть времени торчал в подвале, носил несколько слоев одежды поверх грязной, заляпанной варенки и вязаную шерстяную кепку, надвинутую до ушей, даже летом. Если бы он был негром или латиносом, она бы убедила себя, что нужно ему сочувствовать, но, поскольку, он был уроженцем Центральной Европы и откровенным расистом, она позволила себе искреннюю неприязнь.

С самого начала – и несмотря на чаевые, которые она находила щедрыми и вручаемые на Рождество конверты с деньгами – он был враждебен и груб, явно считая, что ни одна молодая женщина, живущая одна в Ист-Сайде, не может быть тем, кем хочет казаться. Когда ей приходили посылки, что случалось редко, он предпочитал быть в отсутствии, так что за них некому было расписаться, если же он принимал их, то оставлял в холле, чтоб она сама забрала их. То, что он предложил что-то донести, выбивалось из правил.

– Как вам угодно, – сказала она. Это была одна из привычек, сохранившихся у нее со Среднего Запада – выказывать преувеличенную вежливость тем, кого она недолюбливала, хотя в Нью-Йорке это не производило никакого эффекта.

Она поднялась наверх и отперла дверь. Прежде, чем войти, услышала, как привратник сопит и топает по лестнице. Обычно за его обещанием что-либо сделать следовали часы, даже дни, и она все еще гадала, что его воодушевило, когда он возник в дверях, сжимая в объятиях, словно младенца, объемистый сверток в коричневой бумаге.

– Вы должны держать их на холоде, – заявил он, ставя сверток на стол. – Тот человек сказал мне, чтоб я поставил их в холодильник до вашего прихода.

– Какой человек?

– Мистер Джонсон. Если бы каждый черномазый был похож на него, Нью-Йорк был бы лучшим местом. – Он сделал паузу. – Я зайду завтра с утра, закреплю кран.

Неделями она оставляла ему записки с жалобами, что на кухне течет кран, и безуспешно. При всем своем любопытстве он имел редкостный талант исчезать, когда нужно было сделать какую-то работу, даже маленькую. Теперь, несомненно, отношение его изменилось – он просто сиял при ее виде. Она поблагодарила его и закрыла дверь.

Гладкая коричневая бумага была закреплена скобками, без попытки имитировать фирменную упаковку. Она осторожно удалила их, и сняв бумагу, обнаружила выложенную мхом цветочную корзину, заполненную орхидеями – не теми, что видишь в цветочных магазинах, где обычно они белые и безжизненные, со стеблями, заключенными в стеклянные трубочки. Подобных орхидей она не видела никогда – странных, переливчатых цветов и форм, одни маленькие, как фиалки, другие – огромные. Они были подобраны с естественной простотой, так что, казалось, росли из мха.

К корзине была прикреплена простая белая карточка, гласившая: "Я получил их из Кайавы". Внизу Баннермэн размашистым почерком написал " Со множеством благодарностей. ААБ".

Она заварила себе чаю и села посмотреть на цветы, которые словно освещали комнату. Сами по себе цветы не удивляли. Она не получала цветов каждый день или даже каждый месяц, но подобного жеста как раз ожидаешь от мужчины старшего возраста – хотя Баннермэн был настолько старше большинства ее знакомых мужчин, что по отношению к нему эта фраза теряла смысл.

Эти цветы, однако, представляли собой нечто совсем иное. Много ли людей могут прислать редкостные орхидеи из собственных оранжерей?

Она решила, что орхидеи – прекрасный предлог позвонить ему. Потом до нее дошло, что она не знает его номера.

Она повертела карточку в руке. На задней стороне тем же небрежным почерком был записан номер телефона.

Артур Баннермэн явно подумал обо всем.

* * *

– Господи Иисусе! – воскликнул Саймон, когда она рассказала ему об орхидеях. – Надеюсь, ты тщательно их разворачивала. Откуда ты знаешь – может он положил в мох бриллиантовый браслет.

– Не говори глупостей.

– Глупостей, как же! Герцог Вестминстерский послал Коко Шанель коробку шоколадных конфет, положив на дно бриллиант, так, чтоб она нашла его, когда съест все конфеты. Да, но Шанель, конечно, не е л а шоколада. Поэтому она отдала коробку горничной, а та съела верхний слой, а все остальное выбросила.

– Не думаю, Саймон, чтобы Артур Баннермэн поступил подобным образом.

– Может, и нет,

Настроение Саймона улучшилось, и они снова могли общаться. Алекса удивлялась, с чего бы. Иногда Саймон внезапно смягчался после ссор, но как правило, для этого требовалось извинение с ее стороны и определенные жертвы в пользу его желаний, либо хороший барыш, достаточно высокий, чтобы заставить его забыть о раненых чувствах. Улыбка Саймона выдавала, что он знает нечто, ей неизвестное. Она не стала спрашивать, что – он никогда не был способен хранить секрет достаточно долго, чтобы заставить набивать ему цену расспросами.

– Мне звонили из Музея Современного Искусства, – сказал он. – Там на кого-то явно произвел сильное впечатление баннермэновский Бальдур. Они тоже хотят приобрести картину для музея.

Он хрустнул суставами пальцев – звук, который она ненавидела.

– Ты понимаешь, что это означает повышение цен на Бальдура? Твой друг Баннемэн оказался, в конце концов, в выигрыше, раз Бальдур попадает в постоянную экспозицию музея. Завязав дружеские отношения с Баннермэном, детка, ты сделала умнейший ход за очень долгое время. Я горжусь тобой. – Он откашлялся. – И прошу прощения, что в ресторане вышел из себя. Никаких обид?

Она заверила его, что не затаила никаких обид, поздравила с удачей и вернулась в свою клетушку в офисе.

Она никогда не отличалась хитростью, и знала это по опыту, но не требовалось быть Маккиавелли, чтобы распознать, что здесь приложил руку Артур Баннермэн. Он догадался из ее слов, что Саймон зол на нее, и нашел легкий способ умиротворить его – способ сделать Саймона счастливым так, чтобы она могла проводить время с Баннермэном. Честь возвышения Бальдура до музейного статуса упадет и на нее – превосходный обратный эффект, задуманный, несомненно, чтобы сделать е е счастливой. В образе действия Баннермэна была замечательная экономия. В то же самое время Баннермэн увеличил вдвое, даже втрое, цену приобретенной им картины, и все это – одним звонком кому-то из своих друзей в совете директоров Музея Современного Искусства.

Она потянулась к телефону и набрала его номер. Он ответил сразу же.

– Я звоню, чтобы поблагодарить вас за цветы. Они прекрасны.

– Правда? Мой отец очень интересовался орхидеями. В его дни теплицы Кайавы были знамениты. У него были такие сорта и гибриды, которые нигде больше не существовали – со всего мира приезжали ботаники, чтобы посмотреть на них. Боюсь, что большинство их сейчас потеряно.

– Я слышала, Музей Современного Искусства решил приобрести Бальдура?

Баннермэн хохотнул.

– Может, их внезапно озарило?

– Я подумала, что вы как-то к этому причастны.

– Одно слово умному человеку. Ничего больше. Ваш мистер Вольф должен быть доволен.

Он, казалось, сам был исключительно доволен собой. У нее чуть не сорвалось, что Саймон – не "ее" мистер Вольф, но вспомнив, как легко менялось настроение Баннермэна, она решила, что лучше это проглотить.

– Я никогда раньше не видела столько орхидей.

– Вы можете получить их сколько угодно. Элинор не занимается ими, так что они расцветают и опадают. Ужасное расточительство. Как во многом в Кайаве. – Он замолчал. В чем бы он ни затрагивал тему Кайавы, это, казалось, всегда расстраивало его.

– Я чудесно провела время, – сказала она, чтобы разбить молчание.

– Превосходно. Я тоже наслаждался. Сто лет себя так хорошо не чувствовал. Кстати, вы сегодня не свободны во время ланча? Мне хотелось бы кое-о чем с вами поговорить. Я не хотел бы монополизировать ваше время…

Она поиграла с мыслью сказать ему, что занята, но решила – не стоит. Ланч с Артуром Баннермэном был бы, конечно, интереснее, чем сэндвич с тунцовым салатом на ее столе.

– Конечно, я могу выйти на ланч, – сказала она легким тоном, предполагавшим, что ее не волнует, пойти или остаться. Не было смысла, в конце концов, облегчать ему подходы.

– Вы уверены, что мистер Вольф не станет возражать?

– Саймон, возможно, даже не заметит. – А если бы заметил, подумала она, то был бы в восторге – действительно, ее дружба с Баннермэном была лучшим, что она сделала для Саймона за долгое время – с его точки зрения: удачный прорыв, который может привести куда угодно. – Конечно, он не станет возражать.

– Ну, хорошо. Я пришлю за вами Джека к половине первого. Встретимся в Фонде.

– Почему в Фонде? – удивилась она. Фонд Банермэна был почти столь же знаменит, как Фонд Форда или Гуггенхейма. Он начинал существование, как своего рода касса для частных исследований по заказу Баннермэнов, то теперь стал неотъемлемой частью культурной и научной жизни Америки, финансируя исследовательские гранты, комиссии, стипендии и конференции по всем представимым темам. Его штаб-квартиры ежедневно осаждались творческими личностями вех мастей. Она слегка пожалела, что ее не пригласили в "Лютецию", или "Времена года" или "21", или куда-нибудь еще, куда был вхож Баннермэн. Ей нравилось, когда ей восхищались, и она не считала, что привлекательная молодая женщина должна этого стыдиться. Честно говоря, она бы предпочла сама заказать что-нибудь из меню, чем получить то, что слуги Баннермэна для него приготовили.

Если они собираются продолжать встречаться, решила она, нужно приложить усилия, чтобы заставить его изменить своим привычкам.

Она не подумала, что это будет трудно.

* * *

На здании не было никакой надписи. Оно казалось почти вызывающе анонимным. Распложенное напротив парка скульптур Музея Современного Искусства, сразу за углом от Университетского Клуба, оно являло собой один из последних и наиболее ценных образцов настоящих городских особняков, – пятиэтажное здание, в превосходной сохранности – из тех зданий, за снос которого любой подрядчик отдал бы свой глазной зуб. Полированные мраморные ступени вели к изукрашенному подъезду, каким толстосумы девятнадцатого века заявляли о своем богатстве – нимфы, дельфины и мускулистые боги верхом на конях карабкались вверх, дабы поддержать блистающий бронзовым орнаментом балдахин. Двери в стиле модерн были из кованого железа и светонепроницаемого стекла, и выглядели так, будто не предназначались для людей нормальных размеров.

С боковой стороны здания, на уровне улицы, была более скромная дверь. Джек проводил ее туда, открыл дверь и оставил в элегантно обставленном холле. Прямо перед ней был лифт. Она нажала кнопку и вошла. Лифт двинулся автоматически. На стене его висела картина Мондриана. Это в стиле Баннермэна, подумала она – он вешает в лифте такие картины, какие другие люди повесили бы над камином или в гостиной.

Дверь беззвучно открылась, и Алеса очутилась в помещении, скорее напоминающем современную гостиную, чем офис. Световые люки и скрытые светильники делали ее просторной, как оранжерея, хотя было в этой комнате нечто антисептическое, словно она была нежилой. Артур Баннермэн, улыбась, стоял у камина.

– Как любезно, что вы пришли, – сказал он, словно она была здесь по делам. Он, казалось, нервничал. В углу комнаты поблескивал хромом и стеклом передвижной столик. Баннермэн придвинул его и налил себе виски. Подумал, и щедро удвоил дозу. Для Алексы он открыл бутылку "перье". Неужто он потрудился приобрести запас для нее? – удивилась она. И не могла не заметить, что еще больше ему пришлось потрудиться, открывая бутылку. Казалось, подобных мелких обязанностей хозяина он лично не исполнял годами. Изодранную в клочья пробку он вытащил с видом человека, только что совершившего действия, потребовавшие исключительной ловкости.

– Здесь нет слуг, – пояснил он. – Не как на той проклятой квартире, где они вечно путаются под ногами. – Он сел на софу и похлопал по подушке, указывая, что ей следует сесть рядом с ним.

На серебряном подносе на стеклянном кофейном столике перед ними был сыр и крекеры. Баннермэн принялся тщательно перекладывать крекеры, словно хотел чем-то занять руки. Он не взял ни одного, и ей не предложил.

– Иногда людям нужно место… ну, чтобы отдохнуть, – сказал он.

– Я догадываюсь.

Он осторожно положил руку ей на колено.

– Здесь есть свои преимущества, – самодовольно заявил он. – Прекрасное, уединенное место, прямо в нижнем Манхэттене – и никто даже не знает, что оно сущестует.

– Я думала, что все это здание – офис.

– Все так думают, черт подери. В этом все дело. Даже большинство тех, кто здесь работают, не знают об этой квартире. А те, кто знают, считают, что она для приезжающих важных особ. Так оно и есть, более или менее. Здесь останавливаются разные люди, которые хотят избежать встречи с прессой. Чертовски полезная вещь, когда занимаешься политикой. Да и бизнесом, в наше время…

– Наверное…

– Без сомнения, – прогремел он, словно собирался продать ей квартиру. Он осушил бокал и бросил мрачный взгляд на сыр и крекеры. Рядом с серебряным подносом лежал ключ на золотой цепочке. – Не буду ходить вокруг да около, – наконец произнес он. – Я много думал о вас. – Пауза. – Знаете, вы дьявольски привлекательная женщина, – сказал он тоном, предполагавшим, что этот факт мог ускользнуть от ее внимания.

Что это такое с мужчинами? – спросила она себя. Они никогда не умеют правильно выбирать время. Прошлым вечером, на балу, она была бы более восприимчива – до того, как Баннермэн, так сказать, перевел ее на боковой путь, когда их фотографировали. Но сегодня он был чопорен и самоуверен, как на встрече директоров или финансовой конференции. Прошлым вечером она находила его привлекательным, несмотря на возраст, возможно даже – она вынуждена была признать – б л а г о д а р я возрасту. Но теперь это был просто знакомый образ – пожилой мужчина, приударяющий за молодой женщиной. Она уже проходила через это, чаще, чем могла припомнить, и ничего привлекательного в этом не видела.

– Спасибо, – скромно сказала она. – Но вы, должно быть, знаете много привлекательных женщин.

Он, казалось, был польщен, как она и ожидала.

– Да, я встречал их достаточно, – признал он с некоторым самодовольством. – Но в вас есть что-то… позвольте мне сказать прямо – я нахожу вас чертовски привлекательной. Я не уверен, что выразился ясно – мне давно не приходилось вести таких бесед.

– Думаю, Артур, что это совершенно ясно. – Она решила – пусть он продолжает.

– Надеюсь, вы не шокированы? Вы, честно говоря, кажется, не из тех молодых женщин, которые к этому склонны.

– Нет, я не шокирована. С другой стороны, это не самые романтические слова, какие мне приходилось слышать.

– Я несколько староват для романтики, как вы думаете? И считал, что выразив намерения прямо, сберегу время. Я не думаю, что ваше поколение нуждается в свечах и романтической музыке. Но я не хочу, чтоб вы верили, будто я не испытываю к вам ч у в с т в. Я их испытываю. И это сильные чувства.

– Что ж, прекрасно, Артур. Я очень рада. Но какие чувства?

Он задумался.

– Ну… чувства личного характера. Чувства, какие, должен вам признаться, я не переживал годами. – Он замялся.

– Я не стараюсь создать трудности, – сказала она. – Просто я не готова к этой беседе. Наверное, следовало бы подготовиться.

– Если я совершил бестактность, прошу прощения.

– Ох, да не будьте таким чертовски чопорным – я даже не понимаю, о чем вы вы говорите. Кроме того, вы даже не с м о т р и т е на меня. Если я заставляю вас нервничать и раздражаться, зачем мучиться?

Он вздохнул.

– Возможно, я пошел по неверному пути. Я сознаю, что между нами огромная разница в возрасте…

– Честно говоря, это меня не волнует. Вы – очень привлекательный мужчина, когда не бываете напыщенным.

Он вспыхнул. – Я не бываю напыщенным! – Бываете. И невыносимо. – Она пыталась разобраться в собственных чувствах, но безуспешно. – Я бы предпочла, чтобы мужчина смотрел на меня, может, даже обнял меня, прежде, чем сделать определенное предложение.

– Вы надо мной издеваетесь.

– Нет, уверяю вас. Но я не знаю, что у вас на уме, и почему вам так трудно это сказать.

Он повернулся и взглянул на нее, выражение его лица было жестким.

– Я хочу спать с вами, – произнес он медленно и твердо, как человек под присягой.

Она, конечно, знала это все время, и если бы была честна с собой, то полюбопытствовала бы, когда и как этот предмет будет затронут. Странно, что она еще не определилась, как ей поступить – она была слишком поглощена блеском богатства Баннермэна, словно встречи с ним были своего рода задачей по социологии. В подходящем настроении она переспала бы с ним из чистого любопытства, но с самого начала она чувствовала, что Артур Баннермэн ищет чего-то более существенного, чем одна ночь в постели. Так же, как и она сама, если уж быть с о в е р ш е н н о честной с собой – но не с человеком, который ведет себя с ней, будто она относится к разделу "Объединения и приобретения". Он позволил ей надеяться на нечто большее, и теперь она была разочарована.

– Артур, – сказала она. – если бы вы спросили меня прошлым вечером, когда мы танцевали, я бы сразу ответила "да". Но о чем мы здесь говорим? Каковы условия? Мы собираемся быть друзьями, любовниками, появляться вместе на людях или нет? Это будет длиться день, неделю, месяц? Я не ставлю условий, Артур. Я просто хочу знать, к чему мне быть готовой. Я собираюсь быть с вами честной. Существует немало мужчин, которые хотят спать со мной – как с любой более-менее симпатичной девушкой – однако, я как правило, провожу ночи дома, в одиночестве. И знаете, почему? Потому что мне не нужен секс, если он влечет за собой страдания. Я у ж е страдала. И мне это не доставило никакого удовольствия.

– У меня нет ни малейших намерений причинять вам страдания.

– Верно. Однако, это не значит, что такого не произойдет.

– Даю вам слово.

– У меня есть склонность, Артур, слишком много ожидать от мужчин. Во всяком случае, мне так говорили. И в этом свете, не думаю, чтоб мне было хорошо с мужчиной, который хочет спать со мной, но, когда его фотографируют, притворяется, что со мной не знаком. Я уже проходила сквозь подобное раньше. Это не принесло мне добра.

– У меня есть причины быть осторожным, Александра, и к вам они не имеют никакого отношения. Я уже говорил.

Она видела, что он теряет терпение, и это вызвало у нее еще большее раздражение. Он со стуком поставил стакан на стол, и тот звякнул о ключ. Алекса уставилась на него, словно увидела впервые – блестящий новехонький ключ, только что от слесаря, на солидной золотой цепочке от Тиффани.

То, что он заранее заказал для нее ключ, как человек, нанимающий новую служанку, повергло ее в бешенство.

– Это ключ для меня? – холодно спросила она. – Вот как вы обычно поступаете? Я получаю собственный ключ, поэтому могу приходить? У нас будет регулярное расписание? А если ничего не получится, тогда что? Вы смените замок? Смогу ли я оставить себе цепочку?

Баннермэн покраснел.

– Мои предварительные… приготовления вас не касаются. Да, так случилось, что ключ был изготовлен для вас. Из чисто практических соображений. Если вас это оскорбило, давайте забудем об этом.

Именно его ярость заставила ее решиться. Ярость была единственным, чего она боялась в мужчинах, и ей не нужен был психиатр, чтобы растолковать, почему.

Она бежала из дома, чтобы спастись от ярости отца, но ее вернули, и ярость поглотила ее. Мрачная гримаса, командный тон, все зримые проявления гнева – вот, что больше всего ее пугало. Ей была противна мысль о ключе, но если бы он обнял и поцеловал ее, она, вероятно, ушла бы отсюда с ключом в сумочке – и знала это. Она не могла выносить его ярость на себя самого, за то, что он нуждается в ней, равно как и ярости на нее, как на причину бед. Это было слишком знакомое сочетание.

Она встала.

– Может быть, излишне практичных. Вы мне н р а в и л и с ь, Артур. Я не хочу, чтоб это прозвучало глупо, но это правда. Однако, если вам нужна любовница, которая бы приходила и уходила по расписанию со своим ключом, тогда не стоило трудиться мне понравиться. Думаю, на прямое деловое предложение я бы тоже сказала "нет", но кто знает?

– Я не пытаюсь купить вас! – гневно бросил он.

– Я не сплю с мужчинами, которые кричат на меня. Это одно из моих правил, и самое основное. И думаю, что лучше было бы спросить меня, прежде, чем заказывать ключ. – Она направилась к двери. – Послушайте, я понимаю, что все пошло не так, как вы хотели. Возможно, это моя вина.

Он выпрямился, жестко, как солдат на параде.

– Я прикажу Джеку отвести вас обратно, – сказал он самым отрывистым и деловым тоном.

– Артур, это не обязательно. Я могу дойти пешком.

– Я настаиваю, – хрипло произнес он.

Нет смысла доводить его до крайности. В конце концов, сказала она себе, он не сделал ничего дурного. Многие женщины были бы рады положить ключ в сумочку и принять его условия. В ее жизни бывали времена, когда сочла бы это хорошей сделкой. Несколько вечеров в неделю с пожилым, но все еще привлекательным миллиардером – что в этом плохого? Он, вероятно, достаточно щедр – на манер своего класса. Никаких бриллиантов и "роллс-ройсов", как можно ожидать от арабского шейха или греческого судовладельца, но, возможно, приличный брокерский счетец, где постепенно высиживается золотое яйцо. Она знала женщин – уважаемых замужних женщин, которые сохраняли подобные "отношения" годами, и, казалось, были совершенно счастливы. Иногда эти отношения становились для них важнее, чем брак. Жизнь полна сюрпризов.

Отчасти она сожалела, что не сказала "да" и тем не покончила с колебаниями. Ей н р а в и л с я Баннермэн, когда он не был разгневан или напыщен. В этом как раз и была проблема. Он слишком ей нравился.

– Мне очень жаль, – сказал она. – Действительно жаль.

Баннермэн кивнул. Он снова взял себя в руки, его достоинство восстановилось, лицо ничего не выражало.

– Спасибо, что приходили, – сказал он ей, как совершенно посторонней.

Вечером она нарушила одно из своих небольших жизненных правил, и приняла снотворную таблетку, потом другую, как раз на грани безопасной дозы – и рано легла спать.

Она надеялась, что утром все еще будет считать, что поступила правильно.

* * *

Она проснулась от звонка в дверь. Запахнувшись в халат, она встала и пошла к двери. У нее ушло много времени, чтобы усвоить городскую механику выживания, и она так и не восприняла ее полностью, как коренные нью-йоркцы. Ее дверь была снабжена обычным набором замков, цепочкой, глазком и задвижкой, но она не часто использовала все три ключа, и почти никогда не заглядывала в дверной глазок, в который можно было разглядеть только смутную, настолько неопределенную фигуру, что родную мать можно было принять за взломщика или насильника. Она с клацаньем приоткрыла дверь, и обнаружила, что в невзрачном коридоре стоит Артур Баннермэн. Его лицо в фосфоресцентном свете отливало голубым.

– Я обязан извиниться, – хрипло сказал он.

Был ли он пьян? Но ведь он пил постоянно, не выказывая никаких признаков опьянения.

– Вы могли позвонить.

– Ненавижу телефонные разговоры. Откройте дверь, пожалуйста.

Она отстегнула цепочку и впустила его.

– Как вы прошли без сигнала снизу?

– Там, внизу, торчал какой-то парень, иностранец. Я велел ему открыть дверь.

Привратник, конечно, не мог противостоять Баннермэну.

– Могу я вам что-нибудь предложить? – спросила она.

– Скотч. – Баннермэн разглядывал гостиную. – У вас прекрасная квартира.

– Слишком маленькая, по сравнению с теми, к которым вы привыкли.

Он пожал плечами. Она вышла на кухню и налила ему виски. Когда вернулась, он изучал ее книги. Ей хотелось, чтоб у нее был более интересный выбор. Хотелось, чтоб у нее была более роскошная квартира. Хотелось, чтоб она не стояла перед ним без косметики, в заношенном махровом халате, слишком коротком, чтоб выглядеть скромным.

– Это для меня неожиданность, – сказала она. – Сколько времени?

– Я не ношу часов. Одиннадцать или около того… Послушайте, я обычно избегаю объяснений, но мы должны поговорить.

– Должны? Но мы поговорили во время ланча. Ладно, все это, вероятно, моя вина. Я уже это сказала. Но вы не могли просто дать мне ключ и ожидать, что я буду приходить несколько раз в неделю, как служанка, которая приглядывает за цветами в горшках

– Я никогда не подразумевал ничего подобного, – сказал н жестко, более сердито, чем когда-либо. как ей показалось. Потом откинул голову назад и рассмеялся. Перевел дыхание, его хорошее настроение, наконец, вернулось. – Да, конечно, подразумевал. Я должен винить только себя. Позвольте мне исправиться и сказать: я в а с х о ч у. На любых условиях.

– Я не торгуюсь.

– Проклятье, не будьте такой ершистой. Я хочу только сказать, что мы можем быть друзьями, любовниками, всем, кем вы пожелаете. Вы не обязаны принимать этот проклятый ключ, Александра. Вопрос в том, п р и м е т е л и в ы м е н я ?

Не дав ей шанса ответить, он обнял ее и поцеловал, стиснув медвежьей хваткой, настолько сильной, что у нее перехватило дыхание – и у него, очевидно, тоже, потому что он выпустил ее, взял свой стакан и сделал глубокий глоток.

– Совсем разучился, – сказал он.

– Вы меня дурачите.

– Я имею в виду – разучился разговаривать с молодыми женщинами. Честно признаться, я провел последние несколько лет, погрузившись в жалость к себе. Ужасная потеря времени.

– Я там тоже побывала.

– Где? Ах, да. Мне это непонятно. Вы слишком молоды, чтобы жалеть себя.

– Это не вопрос возраста.

– Наверное, нет. – Он снова обнял ее, на сей раз более нежно. – Я не хочу, чтобы вы считали меня старым дураком…

– Я не считаю.

– Спасибо. Но мне нужно, чтоб вы поняли, что это меня не волнует. Думайте, что хотите, но я вас хочу.

Неожиданно сознание одиночества показалось ей невыносимым, хотя она была вполне довольна им всего несколько минут назад. Она тоже хотела его, и позволила себе признать это, п о ч у в с т в о в а т ь, и примириться с этим, к чему бы оно не привело.

– Артур, – проговорила она, глядя на него, – я ничего не обещаю.

– Я и не прошу вас обещать.

– Вы… останетесь на ночь?

– Я бы очень этого хотел, – серьезно сказал он. – Если вы позволите.

Он возвышался над ней, заполняя собой всю ее маленькую гостиную – человек, сложенный по масштабам дворцов, в которых он обитал. Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.

– Да, – ответила она. – Я вам позволю.

* * *

Ей снилось кукурузное поле. Она бежала через него под ясным синим осенним небом. Воздух был так холоден и прозрачен, что она почти чуяла приближение зимы. Стебли, гораздо выше ее ростом, были готовы к жатве, и маленькое колебание ветра заставляло их волноваться, подобно морским волнам – хотя она никогда не видела настоящего моря.

Она несла термос, бережно сжимая его обеими руками – не маленький термос, какой она брала с собой в школу, но из тех, что мужчины ставят рядом с собой на переднее сиденье пикапа, где помещается достаточно кофе, что хватит на все рабочее утро – от рассвета до десяти часов.

Она бежала и бежала, казалось, вечно, по узким тропинкам, обрамленным кукурузой. Иногда оттуда раздавался неожиданный резкий шум – как будто какой-нибудь зверек или птица, спугнутые ее шагами, кидались прочь, в остальное время шумела сама кукуруза.

Ее что-то подстегивало, словно термос содержал в себе нечто драгоценное или отчаянно необходимое, но чем быстрее она бежала, тем дальше, казалось, тянулось поле, словно увеличиваясь в размерах, а термос становился больше и тяжелее, а она все бежала, задыхаясь, словно от этого зависела ее жизнь – или чья-то еще.

Она чувствовала, как ее начинает охватывать паника. Ноги скользили по исхоженной поверхности тропинки. Она услышала голос, предупреждавший: "Ты не успела вовремя", и вдруг очутилась на открытой прогалине, которую кукуруза окружала высокими зелеными стенами. Посредине, в рубашке с закатанными рукавами, стоял отец. Он улыбнулся, обнял ее, подхватил и закружил в воздухе, словно она ничего не весила. Она чувствовала, как его руки обнимают ее, прижимают к его крепкой груди. "Это моя девочка!" – воскликнул он и поставил ее на землю, в то время как она продолжала цепляться за термос.

Хотя сознание ее было поглощено сном, где-то на дне его шевельнулось удивление. Бегала ли она когда-нибудь в действительности через поле с термосом кофе для отца? И, что главное, поднимал ли он ее и кружил на руках? Он был человеком, избегавшим всяких внешних проявлений привязанности. Нужно было очень постараться, чтобы добиться его внимания, да и тогда он выдавал его малыми дозами.

Сцена представала перед ней совершенно ясно, с почти сюрреалистической резкостью, как на картинах Эндрю Уайстта – отец, нагибающийся, чтобы принять у нее термос, капли пота, блестящие у него на груди, и башней возвышающийся позади него комбайн.

Рациональная часть ее сознания недоумевала – что отец здесь делает? Он хорошо справлялся со всеми видами ручного труда – а какой фермер нет? – но для фермера время – деньги. Поддерживать в порядке сельскохозяйственную технику было делом ее старших братьев, которые вряд ли интересовались чем-нибудь еще. Убирать кукурузу тоже было работой для мальчиков, или для наемных рабочих, поскольку требовалось только сидеть в машине от рассвета до заката, начисто выбривая поле от края до края, пока початки сыпались из высокой трубы в кузов, как золотистый гейзер…

Отец считал все время, проведенное вдали от своего скота, потерянным, поэтому непонятно было, почему он очутился здесь с комбайном, но она испытывала радость и возбуждение, смешанные с чувством вины из-за редкого удовольствия побыть рядом с ним вдвоем. Он взял у нее термос, подержал в руках, открыл, налил кружку и предложил ей – что было еще более странно, поскольку она не пила кофе, – но она отхлебнула глоток, на миг испугавшись обжечься. На вкус это было совсем не кофе, и даже не выглядело, как кофе. Совершенно неожиданно послышался ужасный шум, как в бурю, стены из кукурузы начали смыкаться, превращая прогалину в маленькую комнату без потолка, грозя задавить их с отцом. Небо заполнилось воронами, каркавшими так громко, что она заткнула уши руками.

Отец больше не улыбался. Он был в ярости. Голос, казавшийся ее собственным, но словно усиленный неисправным громкоговорителем, прокричал: "Я не виновата!" Внезапный грохот ударил по ушным перепонкам. Отец лежал на земле, залитый кровью. Она слышала собственный вопль, повторяющий снова и снова: "Я не хотела!", потом она снова оказалась одна, опять в поле, стремясь вырваться из душившей ее кукурузы. Небо почернело от ворон, заслонивших солнце, и они хрипло хохотали. Она закричала и открыла глаза, обнаружив,что Артур Баннермэн обнимает ее. Его лицо в тусклом свете выражало сочувственное внимание.

– С тобой все в порядке? – спросил он.

Мгновение она не понимала, где находится. Она узнала Баннермэна, но не представляла, что он делает в ее постели. Потом сознание ее прояснилось. Она вспомнила, где была, и удивилась, сколько же она проспала.

– Это был сон.

– Кошмар? Ты кричала… испуганно.

– Да, можно считать, кошмар.

Баннермэн сел в постели. Волосы его были взлохмачены. Это не делало его моложе – или старше, но каким-то образом преуменьшало прсущее ему достоинство.

В свете ночника на его щеках и подбородке был виден намек на щетину – слабая, серебристо-белая тень, напомнившая ей, что Баннермэн не отличается от любого другого мужчины, когда дело касается основ – что они, в конце концов, недавно выяснили. Ей хотелось выйти в ванную, но останавливала мысль, что нужно вылезти из постели и показаться ему обнаженной. Странно – она не испытывала стыда, занимаясь любовью с мужчиной, годившемся ей в отцы, и даже старше, – но ее смущала необходимость пройти перед ним голой в собственную ванную. Она решила, что попросит его закрыть глаза.

– Я кое-что знаю о кошмарах, – сказал он. – Полежи спокойно, и мы поговорим. Лучше всего сразу выпить стакан молока.

– Мне нужно сперва пройти в ванную.

– Я закрою глаза.

– Как ты догадался, что я этого хочу?

– Я много старше, чем ты.

– И тебе много раз приходилось это делать?

– Не в последние годы.

Она опять прижалась к нему.

– Я не хотела лезть не в свои дела.

– Чепуха. Конечно, ты имеешь право. Мне жаль признаться, что у меня давно такого не выпытывали.

– Я думала, что в твою дверь стучало много женщин.

– Не стану утверждать, что с тех пор, как умерла моя жена, я вел исключительно целомудренный образ жизни. Я предоставляю это своему племяннику Эммету, – хотя, как епископальный священник, он не обязан давать обет безбрачия, насколько мне известно. Я всегда считал, что ничто больше целомудрия не сводит мужчин с ума. Кстати, мои глаза закрыты.

Когда она вернулась, уже в халате, со стаканом молока, его глаза были еще зажмурены, мощный торс возвышался на подушках, почти так, словно он был в сидячем положении, одеяло скромно натянуто до шеи. Спал ли он обычно в пижаме? – предположила она. Возможно, но ей нечего было предложить ему. Даже ее халат был до смешного мал для мужчины его роста. Он, казалось, заполнял собой ее постель, сама спальня выглядела тесной, словно с трудом могла вместить его. Он слегка напоминал крупного зверя в клетке зоопарка.

– Теперь ты можешь открыть глаза, – она скользнула в постель.

– Слава Богу. Если ты не возражаешь, я отопью твоего молока.– Она протянула ему стакан и хихикнула.

– Интересно, что бы могли сказать люди, если бы увидели тебя, лежащим в чересчур тесной постели и пьющим молоко?

– Не знаю, и не беспокоюсь. Всю мою жизнь люди ожидали, чтоб я действовал по определенным правилам, и в большинстве случаев я проигрывал. Помню, когда Линдон Джонсон был президентом, я был приглашен к нему на ранчо, вместе с другими представителями истеблишмента, которых Линдон обхаживал. И вот Дэвид Рокфеллер, в строгом костюме банкира, пытается есть ребрышки с бумажной тарелки ножом и вилкой. Я просил его, почему он не отложит эти проклятые штучки, и не начнет грызть ребра, как все вокруг. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и сказал: "Артур, ради Бога! Я – глава Чейз Манхэттен Банка – мне нельзя на публике есть руками!" – он рассмеялся, достаточно громко, чтобы разбудить соседей. – Достоинство богатства – я всю жизнь потратил, служа ему. Оно не стоит кошачьего дерьма.

Он слизнул пенку с губ, словно ребенок. Она сочла это привлекательным.

– Похоже, секс делает меня болтливым. Или, возможно, это возраст… Расскажи мне о своем сне.

– Ну, не знаю. Это был один из тех снов, что не имеют смысла.

– Все сны имеют смысл. Я не фрейдист – с моей точки зрения, Фрейд причинил в этом веке столько же вреда, сколько Гитлер и Сталин – но я верю в сны. Расскажи мне о своих. Что напугало тебя?

– Мне снился отец…

– Молочный фермер, который голосовал против меня? Продолжай.

Она попыталась объяснить. Начала:

– Мой отец был очень религиозным человеком.

Баннрмэн кивнул.

– Так же, как и мой. У нас есть нечто общее.

– Я не хочу сказать, что у него были какие-нибудь безумные идеи. Он не был похож на всех этих проповедников, которых показывают по телевизору, но у него были твердые взгляды, на то, что хорошо и что плохо. Как и у большинства людей там, откуда я родом. Но даже в графстве Стефенсон он считался суровым борцом с греховностью. Не то, чтоб он сталкивался с множеством грехов, как ты понимаешь, но он был твердо убежден, что если ослабить надзор, грех расползется из Индианополиса или Чикаго, и очень скоро дети начнут читать "Плейбой" и утратят интерес к тому, чтобы вставать в три часа утра и доить коров.

– Без сомнения, доля истины в этом есть.

– Ну, конечно. Возьмем, к примеру, моих братьев. Все они тайком читали "Плейбой", и единственно, что их волновало, кроме девушек и автомобилей, это как удрать с фермы и найти работу, которая бы начиналась в девять утра. Все, что я пытаюсь сказать – мой отец не так уж верил в церковную службу, но он верил в подчинение требованиям. Он держал мальчиков на коротких поводьях, если ты понимаешь, что я имею в виду – он думал, что их полезно воспитывать в небольшом аду, в определенных границах. Но к девочкам он так не относился. А я была его единственной дочерью.

Баннермэн улыбнулся.

– Мне нравится твоя метафора – я сам езжу верхом. Следовательно, тебя растили в свободных поводьях и с мягким недоуздком?

– Узда и цепь были все равно.

Он усмехнулся.

– Я так же относился к Сесилии, и это, возможно, объясняет, почему она разыгрывает Флоренс Найтингел на берегах озера Рудольф – без вся кого, с моей точки зрения, к этому призвания. Ты его любила?

– Когда я была маленькой, я любила его больше всех на свете. Странно, чем он был суровее, тем больше я его любила. И он любил м е н я. Он старался не выказывать этого – он был не из тех, кто часто обнимает и целует своих детей, знаешь ли. Он всегда был отстранен, словно мысли его были заняты фермой, а не нами. Но он любил, чтобы я была с ним, просто сидела рядом в пикапе, когда он куда-нибудь ездил. Он позволял мне влезать к нему на колени, когда вел ел трактор. Он всегда заходил ко мне в комнату, чтобы поцеловать меня перед сном, а я никогда не видела, чтобы он целовал мою мать, н и к о г д а. Потом, когда мне было около четырнадцати, он перестал это делать, и сердце мое было разбито. Я думала, что сделала что-то плохое.

– Что же, он был совершенно прав. Это опасный возраст для отцов и дочерей. Видено тысячу раз. Не нужно быть Фрейдом, чтобы объяснить это.

– Я не понимала. Он был таким… таким любящим. И вдруг стал сухим, почти враждебным. Вначале я обвиняла себя. Потом решила, что он меня ненавидит. Я ловила его взгляды в свою сторону – с такой я р о с т ь ю в глазах. Поэтому я отомстила единственным доступным мне способом.

– Каким?

– Я влюбилась в одного мальчика в школе, и мы сбежали, чтобы пожениться.

Баннермэн кивнул. Без сомнения, его дети, будучи богатыми, находили более драматичные формы мятежа.

– И далеко вы добрались?

– Мы собирались в Лос-Анжелес, но нас поймали в Седар Рапидс, в Айове, в придорожном мотеле. До этого мы пробирались проселочными дорогами. Кстати, мы поженились в Цвингли. Перед мировым судьей. Родители добились, чтобы брак был аннулирован, и увези нас домой. Честно говоря, у Билли сердце не лежало ко всему этому. Думаю, он вздохнул с облегчением, когда полиция засекла его машину на стоянке. Я п р о с и л а его не оставлять машину там, где его могут заметить, но он не послушал. Нарочно, наверное. Он был настроен вполне лихо, пока мы не добрались до Цвингли и не скрепили узы брака.

– А ты?

– Я была до смерти испугана. Но я бы все равно уехала в Калифорнию, если бы полиция нас не нашла. Странно. Дома никто не винил Билли в том, что случилось – все утверждали, что это моя вина. Конечно, он был школьной футбольной звездой, а это многое значит в таком городишке, как Ла Гранж. Поэтому люди предпочли считать, что это я его завлекла.

– Полагаю, твой отец был недоволен?

Она отпила молока. Эту часть истории она все еще не могла вспоминать хладнокровно – она была причиной ее кошмаров.

– Он приехал в управление полиции штата, чтобы забрать меня. Всю дорогу до дома он не говорил ни слова. Костяшки пальцев на руле побелели. Когда мы приехали, он сказал: "Не хочу слышать, что ты сделала, или почему ты это сделала, и вообще ничего от тебя". Он даже не повернулся ко мне. Просто смотрел сквозь ветровое стекло – вдаль, словно все еще вел машину. Потом вылез и пошел в коровник.

Алекса вздрогнула. Она не могла описать выражение лица отца. Ярость словно выпила у него кровь, и он был бледен, как призрак. Единственным проявлением чувств было легкое безотчетное подрагивание угла рта – как будто он жевал резинку, чего он никогда не делал, и не позволял в своем присутствии.

Она не сказала, что следующие несколько недель отец вел себя так, словно она стала невидимой. Что за столом он разговаривал – если вообще разговаривал – как будто ее вообще здесь не было. Что мать считала, будто он делает из мухи слона, и мучает себя, накапливая гнев.

Но таков уж был характер отца. Его ярость выражалась в молчании, и когда Алекса, напуганная тем, что это молчание с ним делает, и тем, сколько ему стоит его сохранять, наконец, попросила у него прощения, он повернулся к ней в бешенстве, лицо казалось незнакомым, на висках пульсировали вены. "Я позволил бы тебе убраться в Калифорнию, если бы твоя мать не приставала, чтоб я привез тебя назад", – сказал он, и голос его был напряжен, как туго натянутый провод. В нем безошибочно различалась горечь, и годы спустя, когда она стала взрослой, то поняла, что это был голос скорее обманутого любовника, чем разгневанного отца. Ей следовало бы догадаться, что это ревность, но она не догадывалась, пока не стало слишком поздно.

– А потом? – спросил Баннермэн, взяв ее за руку.

Она закрыла глаза и снова открыла их, словно ей не понравилось то, что она увидела мысленным взором.

– Через месяц он умер.

– Понятно.

Но, конечно, он не понимал, не мог понять. Представить не мог, как это выглядело – вид отца, лежащего на надраенном деревянном полу конторы фермы, где никогда не бывало даже пятнышка грязи, даже если в коровнике стояла сотня коров, глаза его – широко открытые и неожиданно мирные, грудь, ставшая кровавым месивом, словно пробитая гигантским кулаком. Не было возможности описать зловещую тишину, установившуюся после разрывающего уши грохота выстрела. Шальная дробина ударила в старые часы на стене, и они прекратили громко тикать, даже коровы за стеной молчали, все еще напуганные неожиданно громким шумом.

– Отчего он умер? – мягко спросил Баннермэн.

– От пули… из винтовки. – Это была чистая правда, но много оставалось недосказанным.

– А. – Он глубоко вздохнул. – Но это не твоя вина, – сказал он тоном судьи, выносящего приговор. – Люди отвечают за собственные поступки. Когда будешь в моем возрасте, то поймешь, что напрасно винить себя. Когда погиб мой старший сын, я ужасно страдал, но это, конечно, не вернуло его. И сделало меня худшим отцом для других, как раз тогда, когда они больше всего во мне нуждались. – Он обнял ее. – Но одно я знаю, – тихо продолжал он. – Раз человек решил убить себя, никто не может его остановить.

Она чувствовала его тепло.

– Я не хочу больше об этом говорить. Не знаю, зачем вообще начала.

– Возможно, потому, что ты мне доверяешь. И потому, что я в подходящем возрасте, чтобы быть хорошим слушателем. Это одно из редких преимуществ старости. Бог свидетель, я не могу назвать никаких иных.

Она улыбнулась, успокоившись в его близости. Более мелкий человек стал бы задавать вопросы, и она уже жалела, что затронула эту тему. Баннермэн не требовал от нее подробностей.

– По-моему,с тобой все в порядке, – сказала она. – Кажется, возраст не сделал тебя медлительным.

– Я воспринимаю это как комплимент – хотя, по правде, он д е л а е т меня медлительным. Однако, я никогда не считал, что секс требует спешки, поэтому все не так плохо.

Она вытянулась рядом с ним. Он не выказывал нетерпеливости, свойственной молодым людям, это правда – и прекрасно. Его, казалось, совершенно устраивало просто лежать с ней рядом, а как раз это ей и нравилось. Большинство мужчин, которых она знала, уже встали бы и принялись рыскать в поисках телефона, или были бы готовы снова заняться любовью, хотела она того или нет.

– Ты никогда не должна бояться говорить со мной. – Его голос неожиданно стал серьезен. – Я прожил достаточно долго, чтобы никого не судить. Когда-нибудь ты расскажешь мне больше. Или не расскажешь. Это не имеет значения.

– Ты можешь не простить меня, если я расскажу тебе все.

– Возможно. Но мое прощение тоже не имеет значения. Я не Бог, в конце концов. Единственно, что важно, чтобы ты простила себя с а м а. И чтоб я был способен помочь тебе в этом.

– Ты уже помог.

– Я польщен. Возможно, мне следовало сделать карьеру психиатра.

– Это мне не нужно. – Она положила олову ему на плечо и расслабилась. В темноте ничто в прикосновении к его телу не выдавало его возраст. Прочный – вот он какой, во всех отношениях. Он напомнил ей могучее дерево, из тех, что способны простоять века, как в реликтовых лесах Калифорнии. В нем была надежность и сила,как в этих деревьях. На него можно опереться, и никогда не упасть.

За всю свою жизнь она ни с кем не чувствовала себя ближе – ни разу с тех дней, когда отец все еще заходил к ней в комнату, чтобы поцеловать ее на ночь.

Она уснула быстро и без сновидений.