Роковая женщина

Корда Майкл

Часть вторая

Соляной столп

 

 

Глава четвертая

Давка в галерее Ласло была столь велика, что почти невозможно было разглядеть картины как следует — не велика потеря, решила Алекса. Она многому научилась за годы, проведенные в Нью-Йорке, но не изменила отношения к современному искусству — и, конечно, к работам этого художника. Холсты Гезы Бальдура были огромны, монохроматичны, с грубой текстурой, словно краску размазывали мастерком. В какой бы технике он ни работал, поверхность его картин казалась Алексе отвратительно бурой и липкой, и она не могла взглянуть ни на одну из них без настойчивого желания соскрести все до чистого холста.

То, что работы Бальдура привлекали серьезное внимание критиков, и даже наиболее рисковых коллекционеров, ставило ее в тупик, однако у Саймона был инстинкт на подобные вещи, а у нее нет. Она любила, чтоб вещи были красивыми, а «красивость» была как раз тем, что Саймон — и значительная часть художественных критиков — наиболее презирал.

То же самое чувство испытывали по отношению к ней в модельных агентствах и журналах мод — она и недели не прожила в Нью-Йорке, как усвоила, что приговор «красотка» в модельном бизнесе равносилен поцелую смерти. Хорошеньких девушек — десяток на дюжину, и редким счастливицам удается получить работу в каталогах либо в рекламе нижнего белья, если у них для этого подходящие ноги.

Подходящие ноги у Алексы были, но была также и голова, чтобы понять — нет смысла становиться моделью, если не сможешь подняться на вершину и некоторое время удержаться там. Управляя делами Саймона Вольфа, она могла более надежно устроить свою жизнь.

Она продвигалась сквозь толпу, дабы убедиться, что «нужные» люди встретились с Бальдуром — волосатым, угрюмым великаном, таким же уродливым, как его картины. Алекса устала, но чувствовала удовлетворение. Саймон купил галерею, принадлежавшую старому де Ласло, более из-за имени и доброй славы, чем почему-либо еще. Де Ласло первым выставил Де Кунинга, Поллока, Лихтенстайна, Уорола, и его галерея когда-то являла собой истинный срез современного искусства в Нью-Йорке. Безошибочно находя новые дарования, но будучи никаким бизнесменом, де Ласло пребывал в состоянии неизменного банкротства и умер всеми почитаемым, но нищим. Саймон, который давно уже баловался бизнесом от искусства, разглядел здесь неплохую возможность заработать и ухватился за нее. Он снял новые площади на Мэдисон авеню и 57-й улице, оставил заниматься ими Алексу, а сам укатил в Европу, в поисках художника, достаточно неизвестного, чтобы сделать новое открытие галереи событием в глазах нью-йоркского художественного мира.

Как ни мало волновало Алексу искусство, галерея была ее творением, так же, как дискотека и ресторан Саймона, ибо в этих случаях он тоже препоручал ей большинство деталей. Ее задачей было решать проблемы, которыми Саймон не желал утруждать себя, пока он был занят тем, что изыскивал новые и все более блистательные способы выкачивать у людей деньги — хотя сам всегда полагал себя художественным дилером. Более того — она отлично с этим справлялась, что признавал и Саймон. Она удивилась, обнаружив, как быстро учится, как схватывает все буквально на лету, и была благодарна Саймону за то, что он дал ей возможность совершить это открытие. Она обучилась художественному бизнесу так же быстро, как освоилась в других предприятиях Саймона, и они составляли ее главный интерес, хотя и принадлежали ему. Без малейшего увлечения искусством, Саймон наслаждался положением художественного дилера, которое давало ему определенный вес в обществе и приносило немалый барыш.

Эту сторону дела он полностью оставил за собой. Он закончил одну из тех школ в Швейцарии, что обслуживают международных богачей, и, похоже, оттуда приволок бесконечную череду юных нефтяных шейхов, желавших инвестировать кинопроизводство, наследников греческих флотилий, жаждавших владеть долей в модной нью-йоркской дискотеке, детей ливанских торговцев оружием, которых вообще не волновало, во что вкладывать деньги, лишь бы это делалось в Нью-Йорке.

У однокашников Саймона не было желания делать деньги — денег у них и так было сверх меры, искали же они сферы деятельности более возбуждающей, чем нефтяные танкеры, швейцарские банки или тяжелая индустрия, инвестиций, которые привели бы их на светские приемы и дали шанс знакомиться с красивыми девушками при благоприятных обстоятельствах. Деньги, вытягиваемые у них Саймоном, не были, по их понятиям, «серьезными» — они инвестировали его авантюры для развлечения или чтобы доказать женам и любовницам, что на самом деле они вовсе не такие уж тупые ребята. Они были наименее требовательными вкладчиками.

Саймон составлял список приглашенных сравнительно осторожно — в этой области, по крайней мере, его взгляды были вполне определенны. Его инвесторы желали встречаться со знаменитостями, ему же нужно было привлечь тех людей, что могли действительно купить картины Бальдура. Это была деликатная задача — соблюсти точные пропорции, смешивая деньги и славу, и Саймон провел с Алексой целый вечер, неустанно сверяясь с мощной стопкой глянцевых журналов, выуживая имена, которые она потом записывала.

— Баронесса Тиссен, если она в городе. Лео Лерман, конечно. Лиз Смит. Несколько хорошеньких девушек…

— Каких?

— Ради Бога, Алекса, любых хорошеньких девушек, при условии, что они прилично одеваются. Однако не Кики Лобанос.

— Почему нет? Где ты найдешь более хорошенькую?

— Мне нужны свежие лица, а не обглодки с приемов Джорджа Вейденфилда. Бенуа де Монтекристо, естественно. Генри Гельдцалер, Томас Ховинг — весь художественный истеблишмент — если ты сможешь заполучить одного, явятся и все другие, из страха что-нибудь пропустить. Джекки Онассис?

— Я уже пыталась. Ее секретарша сказала, что она не приедет.

— Позвони еще раз. Скажи, что Бальдур ищет издателя и не хочет говорить ни с кем, пока не повидается с ней! Грета Гарбо?

— Я думала, она нигде не бывает, разве нет?

— Попытайся, попытайся! Ага, Артур Баннермэн! Пригласи его.

— Саймон, Гарбо — это более реально. С чего ты взял, будто Артура Баннермэна заинтересует открытие выставки Бальдура?

— Сколько раз тебе повторять? «Вернисаж», а не «открытие». Баннермэн — крупный коллекционер.

— Да, но я не думаю, что он выходит в свет. Ты уверен, что не имеешь в виду Роберта Баннермэна? Того, который недавно развелся?

— Роберт Баннермэн совсем не интересуется искусством. Я его знаю. — Он сделал паузу. — Баннермэны, — сказал он, прикрыв глаза, словно испытывал экстаз от самого звука имени. — Боже мой, что за семья, если вдуматься! Сплошные деньги. Кто-то мне рассказывал, что Ховинга однажды посетила идея устроить в Метрополитен-музее специальную выставку сокровищ Баннермэнов — можешь себе представить, какими шедеврами они владеют, — но, когда он предложил это Артуру Баннермэну, тот только покачал головой и произнес: «Нет, не думаю, что матери это понравится». — Он рассмеялся. — Знаешь, как много у них денег?

— Саймон, я не идиотка. Мне известно, кто такие Баннермэны. Я не абсолютно невежественна.

— Хорошо, хорошо, просто запиши ею имя, и пойдем дальше.

Она записала имя. Артуру Алдону Баннермэну будет послано приглашение, однако она знала, что это пустая трата времени и почтовые расходы. Саймон может, в конце концов, заполучить Джекки, возможно, даже Бенуа де Монтекристо, но Артура Баннермэна — никогда. Баннермэны были настолько близки к положению королевской семьи, насколько это возможно в Америке — так, что когда она заглянула в телефонную книгу, оказалось, что это имя не внесено в списки. В конце концов, она послала приглашение на адрес Метрополитен-музея с пометкой «Пожалуйста, перешлите».

И теперь она двигалась по галерее, с удовольствием отмечая, что миссис Онассис не только пришла, но и погружена в беседу с Бальдуром, хотя, как они общаются, оставалось тайной, ибо Бальдур совсем не говорил по-английски, те же, кто, как Саймон, знали иностранные языки, казалось, были не ближе к нему, чем Алекса.

Миссис Онассис была в черных шелковых брюках и такой же блузе, с довольно скромными украшениями для женщины ее положения. Алекса бросила на себя взгляд в зеркало и убедилась, что сама она одета много лучше. На ней был короткий белый шелковый жакет-болеро поверх черной шелковой блузки с воротником-хомутом и черная юбка из джерси от Донны Каран, открывающая ноги несколько больше, чем это было удобно. Алекса тратила слишком много денег на одежду, но, независимо от того, сколько она тратила, ей бы их все равно не хватало. Саймон хорошо ей платил, и она была бережлива во всем остальном, но одежда была ее единственной слабостью. Конечно, думала она, когда не нуждаешься в другом.

Когда-то Алекса мечтала представлять высокую моду, но, сколько бы ни сидела на диете, все равно оставалась для этого слишком в теле. Здесь, стоя в углу комнаты, находились две топ-модели, тоненькие, как хлыстики, едва вышедшие из отрочества, со скучающими взглядами, носившими печать профессии — их лица оживлялись только перед объективами фотографов. Одна из них была в миниплатье от Джеффри Бина из плотно подогнанных бронзовых бляшек. Ее веки были покрыты бронзовыми тенями в тон платью. Другая была в платье от Мэри Мак-Фадден из кремовых кружев, отделанных яркими перьями марабу, столь же прозрачное, как ночные сорочки в почтовых каталогах эротического белья.

Алекса старалась смотреть на манекенщиц без зависти, но безуспешно. Она говорила себе, что большинство мужчин в отличие от редакторов журналов мод восхищаются ей. Это не помогало. В глубине сознания она по-прежнему видела себя в блистательном центре внимания, ступающей по подиуму в каком-нибудь сногсшибательном наряде от Валентино, или Унгаро, или Сен-Лорана — том потрясающем платье, о котором мечтает любая женщина, но носить может только модель «от кутюр».

Она направилась туда, где стоял Саймон, изо всех сил делавший вид, что заинтересован беседой с сэром Лео Голдлюстом, британским издателем. Тот рассуждал о блестящих возможностях живописи Бальдура, его челюсть тряслась, темные хищные глазки посверкивали, непрерывно выискивая в толпе какую-нибудь наиболее важную персону.

— Пластичность! — восклицал он гнусавым голосом так, будто только что изобрел это слово. — Он отрекся от обольстительной легкости палитры, показав нам, что цвет в живописи не обязателен… Все может быть коричневым, знаете ли. Отбрасывая цвет, он привлекает наше внимание к самому акту рисования, становой кости искусства, так сказать.

— Разумеется, — произнес Саймон восхищенным тоном. И посмотрел на Алексу, взглядом умоляя ее прервать разговор.

Сэр Лео пригнулся, выпучив глаза, и подмигнул.

— Конечно, мой дорогой мальчик, мы оба знаем, что это все — ужасный дрек! Ты уже что-нибудь продал?

— Две или три картины.

— Мазл тов! Возможно, пришло время подумать об альбоме его работ. В полном цвете, вероятно, с предисловием кого-нибудь из наших здешних выдающихся друзей — семьдесят пять долларов за экземпляр для серьезных коллекционеров, пронумерованный и подписанный. Может быть, в твоих интересах разделить расходы. И выручку, конечно, — вкрадчиво добавил он.

— Прости, Саймон, но ты мне нужен, — сказала Алекса, извиняюще улыбаясь сэру Лео. Толстая физиономия Голдлюста не выразила ни тени раздражения из-за того, что его прервали. Его глаза уже искали новую жертву.

— Слава Богу, — сказал Саймон. — Он меня достал. — Он взял у проходившего мимо официанта два бокала шампанского, осушил один, а другой предложил ей.

Она покачала головой. Алекса никогда не была способна оценить вкус виски или вина. То есть вкус шампанского ей нравился, но не вызываемая им головная боль. В свое время Саймон поставил своей задачей научить ее «расслабляться» (его выражение), но, когда дело коснулось наркотиков и спиртного, он потерпел поражение. От марихуаны ее тянуло в сон, к тому же Алексе был противен ее запах. От алкоголя ее тошнило. Более серьезные наркотики просто пугали ее. Относительно этого пункта, впрочем, как и многих других, они пришли к соглашению, что каждый будет придерживаться собственной точки зрения.

Саймон пожал плечами и выпил второй бокал сам.

— Отличный прием! — небрежно бросил он, словно они были обычными гостями.

Он зажег сигарету и, полуприкрыв глаза, с удовольствием затянулся. Алекса была уверена, что это, как и многие другие свои жесты, он позаимствовал из какого-нибудь фильма. Иногда, поздно вечером, глядя телевизор, она вдруг видела актера, исполняющего какую-нибудь роль, и говорила себе: «Так вот где Саймон это подцепил». В данном случае, хоть она и не была очень уверена, ей вспомнился молодой Жан Габен.

Она прекрасно знала, что он делает — подавляет ее, испытывает, как обычно, насколько далеко можно с ней зайти. Ну и черт с ним! — подумала она, но проблема была в том, что от одной мысли не было никакой пользы, а высказать это вслух было довольно трудно для девушки, которая выросла в доме, где имя Господа никогда не произносилось всуе и, конечно, никогда не чертыхались.

Она потратила несколько недель, готовя для него этот прием, а он весь вечер избегал ее. Почему бы в самом начале приема ему не поцеловать ее и не сказать, какую прекрасную работу она проделала? Она знала ответ — ему нравилось третировать ее. И почему она все это терпит? Здесь ответа она не знала, и порой это приводило ее в бешенство.

Когда-то — совсем не так давно — она была влюблена в него, была даже способна убедить себя, что и он ее любит. Теперь они жили раздельно, и лишь временами проводили ночь вместе, словно не в силах расстаться со старой привычкой. Ей следовало это прекратить, начать все сызнова, найти новую работу, нового мужчину, но несчастная жизнь с Саймоном была знакома и удобна как поношенная обувь, которую никак не можешь заставить себя выбросить. Они были как старая супружеская пара, притерпевшаяся к недостаткам друг друга. Может, это потому, что она не встретила настоящего мужчину? Пока, добавила она без особой уверенности.

— Очень рада, — резко сказала она — деликатничать с Саймоном было пустой тратой времени. Теперь, когда я знаю, что ты считаешь прием отличным, я могу вздохнуть свободно.

— Я хотел сказать тебе комплимент.

— Простое «спасибо» два часа назад было бы уместнее.

Он вздохнул.

Я мучаюсь, а могла бы хорошо провести время, мрачно подумала она, глядя прямо перед собой как деревянный индеец у табачной лавки, пока Саймон целовал ее в щеку.

— Я тебе говорил, что ты сегодня потрясающе выглядишь?

— Нет, — ответила она, желая, чтоб это ее не волновало.

— Ну, так говорю. — Он одарил ее улыбкой в лучшем стиле Тайрона Пауэра в фильме «Свидетель обвинения». — Послушай, извини. Я был очень занят. Я поговорю с тобой позже. Побеседуем как следует после ужина, только ты и я. Проведем вместе весь вечер.

Скажи «нет», твердила она себе, но вместо этого, как обычно, покорно ответила «может быть», вмиг возненавидев себя. Она знала, в чем ее проблема — она вложила в Саймона за минувшие два года так много душевной энергии, что не могла позволить себе уйти, и была явно не способна начать все сначала с кем-нибудь еще. Не потому, что она не встречала других мужчин — просто ее резервы были истощены, а силы временно на исходе. Она часто уверяла себя, что была бы счастливее, проводя ночи дома, у себя в квартире, с книгой или перед телевизором, и отчасти была права — в каком-то смысле она не была бы так несчастна, как с Саймоном. По правде, когда она была одна, ей хотелось быть с Саймоном, а когда она была с ним, ей хотелось оказаться одной.

— Отлично, — сказал Саймон, как будто она согласилась, и слегка обнял ее.

— Саймон, я не уверена.

— Ну, в любом случае, поужинаем, Алекса. Нам же нужно поесть, верно?

— Я не уверена, что вынесу сегодня большое общество. Разве что мы пойдем туда, где тихо.

— Абсолютно! — с энтузиазмом воскликнул Саймон. — Готовься! — На миг он умолк, нахмурившись, точно что-то забыл. — Черт, — он театральным жестом хлопнул себя по лбу. — Совсем выпало из памяти. Парочку человек я обещал позвать с собой.

— Сколько, сколько? — спросила она, чувствуя себя дурой за то, что позволила себе думать, будто Саймон согласится на тихий ужин наедине. Даже в разгар их романа он любил быть в центре компании, и как ей было хорошо известно, привычке не изменил.

— Просто пара старых друзей, ты их знаешь. Мы быстро перекусим и рано с ними расстанемся. Обещаю. Ну давай, веди себя спортивно.

В конце концов, сказала она себе, почему нет? Она могла бы встретить кого-нибудь еще во время приема, если бы приложила усилия, или наметить ужин в другом обществе, если б подумала об этом раньше, но, как обычно, она не постаралась, а сейчас уже слишком поздно. Альтернативой было вернуться домой, раздеться и попытаться домучить книгу, которую читала уже месяц во время бесплодных порывов к самоутверждению. Кроме того, она всегда отзывалась на призывы к ее лучшим чувствам, и Саймон хорошо это знал.

— Ладно, — ответила она, сознавая, что уже сдалась. — Если это не затянется допоздна. — Она понимала, что торговаться с ним — пустая трата времени. Одним из коренных отличий между ними было то, что они жили как бы в разных временных поясах. Саймон редко вставал раньше десяти, и еще реже ложился до трех утра, ее тянуло ко сну к одиннадцати, а просыпалась она в шесть. Алекса спросила себя, когда именно она начала составлять список различий между собой и Саймоном, и с грустью поняла, насколько длинным он стал.

Теперь, одержав победу, Саймон не замедлил воспользоваться преимуществами.

— Посмотрим, захочет ли к нам присоединиться Фреди де Гинзбург… Доминик Ставропулос, конечно, и Аднан Хуссейни, если он свободен. Если Аднан пойдет, лучше прихватить тех двух манекенщиц в прозрачных платьицах фасона «трахни меня». Как ты думаешь, Бенуа де Монтекристо пойдет?

Алекса оглянулась через зал на строгую, аристократическую фигуру директора Метрополитен-музея, который двигался от картины к картине с видом утонченного дворянина восемнадцатого века, обозревающего компанию прокаженных.

— Я с ним не знакома. Может быть, тебе лучше самому его спросить?

— Не вижу ли я определенный недостаток энтузиазма? — Саймон поднял брови. — Похоже, что так, — ответил он на собственный вопрос. — Или ты просто считаешь, что он будет там неуместен?

— Возможно. — У нее не было ни малейшего намерения помогать ему.

— В любом случае, постарайся. — Саймон, как обычно, читал ее мысли. — Будь хорошей девочкой. Ради Бога, Монтекристо едва за сорок! Он же не может проводить все свое время со старыми хрычами, вроде Артура Баннермэна, правда? — Он оглядел толпу. — Кстати, я вижу, он не пришел.

— Кто?

— Баннермэн.

— Я и не думала, что он придет.

— Ну и черт с ним. Говорят, он почти в маразме и большую часть времени пьян до бесчувствия. Я слышал, Роберт пытается судиться с ним, пока он не оставил все состояние Баннермэнов Американскому союзу художников и архитекторов. Слушай, я пойду поговорю с Монтекристо, а ты позвони к Трампу и закажи нам стол, хорошо?

Она проследила, как Саймон пробился к Монтекристо, отметила галльскую манеру Монтекристо с извинениями пожимать плечами, когда он отклонял — как она и ожидала — приглашение на ужин, и спустилась по лестнице к телефону, гадая, почему она вновь позволила Саймону взять над собой верх?

В вестибюле, за большим резным столом, регистраторша проверяла приглашения, сверяясь с именами в списке. Алекса повернулась, чтобы открыть дверь в офис, когда услышала, как низкий голос произнес:

— Баннермэн! Я уверен, что моя секретарша сообщила.

Этот голос разносился без видимых усилий. Не потому, что Баннермэн его повышал, просто в нем была особая звучность, из-за которой он мог перекрывать все другие разговоры, смешанная с выговором, казавшимся здесь в Нью-Йорке слишком четким, словно он говорил на некоем экзотическом иностранном языке. Баннермэн говорил медленно, произнося согласные со взрывной четкостью, а гласные, казалось, готовы были длиться вечно. Цельное, раскатистое, старомодное, незнакомое сочетание звуков, безошибочно определявшееся как патрицианское. «Ар-тур Бан-нер-мэн», — протянул он, словно давая урок произношения. В долгих, богато модулированных гласных слышалось эхо Гарварда, но с таким голосом это просто представлялось следствием уверенности в себе, которую дает богатство и власть.

Алекса обернулась, ожидая увидеть старика, и удивилась, оказавшись лицом к лицу с высоким, мощно сложенным мужчиной лет шестидесяти, со стройной осанкой и фигурой гораздо более молодого человека. Баннермэн был скроен по героическим меркам — ростом выше шести футов и без всякого намека на толщину, он казался необычайно сильным — мощная грудь, широкие плечи, огромные руки, почти ничем не выдающие возраст.

Но более всего привлекла внимание Алексы его голова — она производила впечатление слишком большой, как у монументальной скульптуры, с чертами, столь резкими, словно они были вырезаны из камня. Его лицо являло собой сочетание контрастов: квадратный агрессивный подбородок, четко вылепленный нос, блестящие синие глаза. Оно раскраснелось — не ясно, было ли это результатом раздражения или просто высокого кровяного давления. Его густые, снежно-белые волосы были коротко подстрижены.

Одежда его была столь же старомодной, как и манера речи. На Баннермэне был простой серый костюм, белая рубашка с тугим накрахмаленным воротничком, черный галстук и черные туфли, настолько начищенные, что вначале показались Алексе отлакированными. Ему как-то удавалось оставаться заметным в своей незаметности.

— Могу ли я вам помочь? — спросила она, осознав, что разглядывает его в упор — но, впрочем, он к этому привык, подумала она.

Баннермэн бросил на нее царственный взгляд — он явно не привык ждать или дожидаться приглашения.

— Надеюсь. Очевидно, мое имя отсутствует в списках молодой леди.

— Уверена, что это наша вина, — поспешно сказала она, хотя была совершенно уверена в обратном. — Почему бы вам не подняться наверх — позвольте мне проводить вас.

Баннермэн ответил не сразу. Он сердито выпятил подбородок, и, казалось, готов был начать скандалить. Богатенькие друзья Саймона, когда официанты или контролеры их не узнавали или немедленно не исполняли их желаний, тут же требовали, чтобы их уволили. Баннермэн выглядел так, словно был близок к тому же. Контролерша была юной, хорошенькой и, вероятно, не ведала ни одной знаменитости, если та не появлялась на канале MTV или в журнале «Роллинг Стоунз», но, подумалось Алексе, такое объяснение вряд ли утихомирит ярость Артура Баннермэна. Он достаточно богат, чтобы ожидать, что весь мир будет узнавать его в лицо и кланяться.

К ее удивлению, он ничего такого не сделал. Наоборот, улыбнулся — не вежливой формальной улыбкой, но настоящей, словно она только что сообщила ему, что он победил в какой-то телевикторине. Казалось, он почти испытывал облегчение, словно не хотел идти в толпу один. Внезапно он предстал перед ней уже не устрашающей, властной личностью, а просто привлекательным пожилым мужчиной, возможно, несколько одиноким и благодарным за компанию.

— Вы чертовски добры, — сказал он. — Я согласен, если это вас не затруднит.

— Вовсе нет. Буду счастлива, мистер Баннермэн.

Он просиял.

— Превосходно! А как вас зовут?

— Александра Уолден.

Он пожал ей руку. Рукопожатие было жестким и твердым, как раз такого и ждешь от бывшего политика, подумала Алекса. Она осознала, что испытывает в душе некоторое возбуждение — она не то что благоговела перед ним, но впервые в жизни встретила человека, носящего столь магическое имя.

В сознании вдруг высветилось воспоминание детства. Дед по матери, бодрый старый джентльмен из Кентукки, в молодости имевший репутацию отъявленного буяна, любил, когда приезжал, сажать ее на колени и рассказывать сказки или порой петь песни, которые запомнил с двадцатых годов. Одна из его любимых начиналась так: «Был бы я богат, как Баннермэн, все богатство бы отдал тебе».

Однажды она спросила, что значит «Баннермэн» — она была из тех детей, что неустанно задают вопросы, даже когда, как в данном случае, взрослые предпочитали, чтоб их не дергали, дабы наслаждаться звуком собственного голоса.

— Баннермэны, детка, это самые богатые люди в мире, — ответил он резко, словно подобные вещи должен был знать даже ребенок. Ей хотелось спросить: «Насколько богатые?», но по тону дедушки поняла, что лучше не перебивать его во второй раз. Она чувствовала исходящий от него незнакомый залах табака и виски — ее отец не пил и не курил, — пока старик раскачивался в кресле на крыльце душным летним вечером. Потом он откашлялся и сказал, словно догадавшись, что она хотела спросить:

— Я читал в «Ридерз Дайджест», что, если бы состояние Баннермэнов выложить в линию из долларовых банкнот, она бы протянулась до луны и обратно.

Кир Баннермэн и его богатство стали в той же мере достоянием американского фольклора, как и Пол Бэньян и его бык. И сейчас она не могла побороть ощущения неправдоподобия того, что здесь, двадцать лет спустя, она действительно разговаривает с Баннермэном, и непросто с Баннермэном, а с главой семьи, бывшим кандидатом в президенты, внуком самого Кира Баннермэна.

Она сопровождала его вверх по лестнице, навстречу потоку людей, спускавшихся вниз — было время ужина, и большинство посетителей уже уходило. Он двигался целеустремленно, плечи его были расправлены, крупная голова откинута, а решительный подбородок выставлен словно бушприт корабля. Рост и сила Баннермэна заставляли ее почувствовать, будто она следует за каким-то огромным зверем. До нее вдруг дошло, что он, должно быть, в том самом возрасте, что был ее дедушка, когда качал ее на коленях и рассказывал сказки, но тот был в то время уже сутулым и по лестницам ходил той неуверенной походкой, что присуща большинству его ровесников. Баннермэн же преодолевал лестничные пролеты как спортсмен.

Его появление заставило замереть все разговоры. В тишине все посетители уставились на него как на беглеца из психушки. Он, казалось, этого не замечал, устремившись к первой же картине, на которую упал его взгляд, в то время как толпа расступалась перед ним, словно Красное море перед Моисеем. Она никогда не встречала человека, излучавшего такую жизненную силу или вкладывавшего столько пылкой, сосредоточенной энергии в каждое движение. Невозможно было счесть его старым, без видимых усилий с его стороны все остальные в зале выглядели вялыми и безжизненными. «Звездность», «самость», как еще не называй это качество, а Баннермэн им обладал. Он смутно напомнил ей тех старых кинозвезд — крупных, суровых мужчин, которые с возрастом становились только лучше — Чарлтона Хестона, возможно, или Кирка Дугласа, за исключением того, что обладание огромным состоянием придавало Баннермэну дополнительный блеск.

Он вперился в злосчастную мазню Бальдура так пристально и с таким выражением лица, словно впервые попал в Сикстинскую капеллу.

— Чу-десно! — сказал он, и его сильный голос снова перекрыл приглушенное жужжание разговоров и звяканье бокалов. — Прекрасная работа, не правда ли?

— Да, наверное, — осторожно ответила она. Ее задачей было продать картины Бальдура, но что-то в Баннермэне мешало ей изобразить энтузиазм, которого она не чувствовала. Несмотря на свой рост и голос, он походил на ребенка в магазине игрушек. Он повернулся к ней. В его синих глазах блеснуло нечто — проницательность? злая ирония? или холодный снобизм, присущий очень богатым людям? — заставившее ее обрадоваться, что она не пыталась начать с ним торг. — Он считается очень значительным художником. По правде говоря, я не слишком разбираюсь в подобном искусстве.

— Да-да, — нетерпеливо перебил он, — но вам нравится эта картина? Вот что имеет значение.

Она испытала мгновенный прилив вины, при мысли, что предает Саймона, но солгать Баннермэну не могла.

— Не особенно, — призналась она.

Он рассмеялся. Его громкий раскатистый смех заставил нескольких человек повернуться в их сторону.

— Вы честны. Это чертовски редко в мире искусства, позвольте сказать. Да и в любом другом, если подумать. — Он перешел к следующей картине, и стал изучать ее с редкой скрупулезностью, почти уткнувшись носом в холст. — А почему вам не нравится?

— Ну… коричневый — не мой любимый цвет.

Новый взрыв хохота, еще громче. Баннермэн откинул голову — это движение могло бы показаться театральным в ком-нибудь, менее уверенным в себе. Он смеялся так, как будто весь мир служил его развлечению.

— Не ваш любимый цвет? — прогремел он. — Честно говоря, и не мой, так что у нас есть нечто общее. — Он посмотрел на нее, его синие глаза отразили определенный интерес — а, возможно, это был трюк опытного политикана, смотреть на кого-то так, будто он — или она — значительнейший человек на свете. Во взгляде Баннермэна угадывалась личность, с которой нелегко приходится глупцам, незнакомцам, или людям, не соответствующим его стандартам. — А какой ваш любимый, мисс Уолден?

Она не была уверена, что такой у нее вообще есть, но легко было догадаться, что терпимость Артура Баннермэна по отношению к неопределенным взглядам равна нулю.

— Зеленый, — твердо произнесла она, и тут же пожалела, что не сказала «синий».

Он кивнул, как будто дело касалось вопроса чрезвычайной важности.

— Интересно. А какой конкретно оттенок зеленого?

Она была удивлена, даже слегка встревожена внезапностью, а точнее, настойчивостью вопроса. Он что, слегка не в себе или в маразме? Или, может, пьян?

— Ярко-зеленый, — быстро сказала она. — Оттенок, который называют «келли».

— В вашей семье нет ирландской крови?

— Нет, насколько я знаю.

— Ну, и слава Богу. — У нее было впечатление, что она прошла какой-то тест, и Баннермэн тут же это подтвердил. — Вы удивитесь, сколько людей не имеют любимого цвета — просто мычат и мнутся, когда их спрашиваешь. А люди должны знать свои пристрастия и уметь их высказывать, не правда ли? Так вы считаете картины этого парня, Бальдура, уродливыми?

— Ну да, но не думаю, что Саймон… мистер Вольф… был бы счастлив узнать, что я сказала это вам.

Снова раскат смеха, странным образом напомнивший ей о морских львах в зоопарке.

— Чертовски верно! — бодро заметил он. — Неважно, я не скажу ему, если вы не хотите. Конечно, вы правы. Они уродливы, но в уродстве бывает определенный шарм. Не в женщинах, как вы понимаете, а в искусстве. Дизраэли, кажется, как-то сказал: «Мне время от времени начинает нравится плохое вино — ведь одно хорошее вино бывает так скучно». — За это воспоминание он вознаградил себя добродушным смешком вместо полновесного хохота. — Большая редкость — встретить в мире искусства человека, который не пытается использовать любой разговор для своей выгоды. Ненавижу чувствовать себя так, будто мне продают подержанный автомобиль.

Она была рада, что прошла испытание — если это было именно испытание, хотя она и сомневалась, что Баннермэн когда-нибудь посещал распродажу подержанных автомобилей.

Они перешли к следующей картине. Возник официант с подносом.

— Мисс Уолден, — сказал он, — мистер Вольф спустился вниз пару минут назад. Он ждет вас.

Она совсем забыла об ужине.

— Передайте ему, что я встречусь с ним в ресторане. А также скажите, что у меня не было возможности заказать столик.

Ей подумалось, что следовало сообщить Саймону, что Баннермэн здесь — он бы, конечно, примчался обратно, бросив своих гостей на произвол судьбы. Потом решила придержать Баннермэна для себя. Это послужит Саймону уроком за его неблагодарность.

— Я вас задерживаю, — сказал Баннермэн с видом искреннего огорчения. — Пожалуйста, идите ужинать. Я сам все осмотрю.

Она покачала головой. От его общества она получала гораздо больше удовольствия, чем ожидала от ужина.

— Вовсе нет. Не хотите ли бокал шампанского?

— Не пью эту проклятую водичку. Я бы предпочел скотч, если это вас не затруднит.

По правде сказать, это ее затрудняло. Алекса готовила прием, исходя из предположения, что почти все пьют шампанское, а это гораздо проще, чем устраивать две стойки бара в длинном и довольно узком зале. По ее опыту, когда предлагаешь шампанское и минеральную воду «Перье», почти никто не отказывается.

Она извинилась, нашла официанта и объяснила ему, где в офисе найти бутылку скотча. Вернувшись, она отметила удивительный общественный феномен — все в зале сознавали присутствие Артура Баннермэна, но никто не осмеливался к нему подойти. Когда он переходил от картины к картине, люди исчезали с его пути, так что он все время оставался в пустом пространстве.

Он никак не выказывал, что чувствует эффект, который производит на остальных гостей. Алекса спросила себя — каково быть объектом любопытства, гораздо более интересным здешним посетителям, чем картины? Избегают ли его из уважения к богатству или просто боятся получить грубый отпор? Он задерживался перед каждой картиной, сверяясь с каталогом, с таким видом, словно был в галерее один.

На миг она почти пожалела его, стоящего здесь, в помещении, полном людей, словно он был отделен от них невидимым барьером, но, возможно, именно этого он и хочет, сказала она себе, и, в любом случае, трудно испытывать особую симпатию к человеку, владеющему примерно миллиардом долларов. И, однако, она чувствовала к нему симпатию или нечто тому подобное.

Она пересекла пограничную полосу между Баннермэном и остальным миром и встала рядом с ним.

— Знаете, это не просто коричневый цвет, — сказал он. Сначала она подумала, что он разговаривает сам с собой. — Этот парень использует различные оттенки коричневого, наложенные друг на друга. Чертовски умно. Я ведь сам когда-то хотел быть художником.

Слово «парень» он произносил так странно, что ей потребовалась пара секунд, чтобы понять сказанное Это слово состояло у Баннермэна из громких, взрывных звуков, словно он вкладывал в них какое-то особое значение.

Мысль об Артуре Баннермэне как о начинающем художнике показалась ей нелепой. Она попыталась представить его в джинсах, с бородой, но безуспешно. Затем до нее дошло, что он на несколько поколений отстоял от нынешних модных художников. Он смутно представлялся ей в гротескном образе одного из друзей Родольфо из оперы «Богема», но это, конечно, тоже было не то поколение. Алекса обнаружила, что ей трудно вообразить, как он выглядел юношей, и даже представить время, когда это было.

— А вы пытались? — спросила она.

— О да. В детстве у меня был учитель, француз, немного занимавшийся живописью. Он научил меня рисовать акварелью — пейзажи долины Гудзона и тому подобное. Я подарил одну отцу на Рождество, и на него это произвело глубокое впечатление. Когда я поступил в Гарвард, то решил заняться этим более серьезно — масло и холсты, живые модели, настоящая живопись. Ну, и когда отец прослышал об этом, то приказал немедленно забыть о живописи. Ни один из его сыновей не будет растрачивать время и рисковать нравственностью, рисуя голых женщин. Так я и сделал.

— Вы были несчастливы из-за этого?

— Ну, во времена моей юности люди так не беспокоились о счастье, как сейчас. Я понимал точку зрения отца. Баннермэн не мог быть художником, во всяком случае, тогда. Кроме того, у меня не было таланта. Я возвращался к живописи, когда был в Вашингтоне. Говорили, что это полезно для нервов. Иногда мы рисовали по выходным у Айка, в Кемп-Дэвиде. Он говорил, что живопись — это единственное, что, кроме гольфа, помогает ему расслабиться, но он всегда выходил из себя, когда его картины не соответствовали замыслу. «Черт побери, Артур, — повторял он, — если я мог спланировать высадку в Нормандии, какого дьявола я не могу добиться, чтоб эти проклятые деревья выглядели как надо?» — Он рассмеялся. — Теперь я коллекционер. Так проще, но далеко не столь забавно.

Подошел официант. Баннермэн сделал большой глоток скотча, словно его мучила жажда. Алекса подумала, — не этим ли объясняется цвет его лица. Пригляделась, не дрожат ли у него руки, но они казались сделанными из камня.

Он раскусил кубик льда и снова вперился в картины.

— Вот эта нравится мне больше всех, — сказал он наконец. — А вы что думаете?

— Ну, она гораздо больше других…

— Точно! Масштаб. Если уж делать что-то, так с крупным масштабом! Чем больше, тем лучше, как по-вашему?

— Конечно, это зависит от того, где вы собираетесь ее повесить.

— Нет-нет. Нельзя покупать произведения искусства, к чему-либо их примеряя, юная леди. Искусство и декоративность — совершенно разные вещи. Мой отец приобрел в Лондоне картины Бароччио — чертовски огромные декоративные полотна. Когда он обнаружил, что они не умещаются в столовой, то приказал нарастить потолки. Картины были важнее помещения. Конечно, этот парень не Бароччио, однако мне нравится эта, большая. Я, возможно, пошлю ее губернатору. Я убедил его поместить какие-нибудь произведения современного искусства в губернаторской резиденции в Олбани, чтоб немного оживить это проклятое здание. Не могу дождаться, чтоб увидеть лицо бедняги, когда перед ним предстанет это!

У Алексы мелькнула мысль, не является ли страсть Баннермэна к современному искусству своего рода розыгрышем крупного масштаба. Она знала, что это его недавнее увлечение — только в последние два года он проявил желание приобщиться к миру современного искусства. До этого его чековая книжка была всегда открыта, чтобы финансировать наиболее амбициозные приобретения Метрополитен-музея, где он был хорошо известен как один из самых требовательных и искушенных попечителей. Ходили даже сплетни (нашедшие отражение в прессе), что друзья и родственники Баннермэна рассматривают его интерес к современному искусству как признак сумасшествия или старческого слабоумия, хотя Алекса не замечала ничего, что могло бы это подтвердить.

— Сколько она стоит? — спросил он.

Она вынула из сумочки прайс-лист. Обычно продажей занимались Саймон или менеджер галереи, но по какой-то причине с Баннермэном она испытывала чувство собственницы.

— Пятьдесят тысяч долларов. — Ей это показалось целой кучей денег.

Очевидно, Баннермэну это тоже показалось целой кучей денег. Он в задумчивости отпил виски, вернулся к картине, постучал пальцами по ее поверхности и вздохнул.

— Тридцать пять тысяч устроили бы меня гораздо больше, — сказал он.

Алекса покачала головой. Она не имела права понижать цену. Она догадывалась, что Саймон, возможно, был бы рад получить и тридцать пять тысяч, если бы сам совершал продажу, но если бы это сделала она, он бы обвинил ее в том, что она лишила его пятнадцати тысяч. А если бы она сорвала сделку — тем более, с Артуром Баннермэном, он бы пришел в еще большую ярость. Она пожалела, что не позвала Саймона, решив оставить Баннермэна для себя.

— Боюсь, что цена картины — пятьдесят, мистер Баннермэн, — сказала она по возможности твердо. — Мистер Вольф получит несколько предложений относительно этой картины.

Она надеялась, что не покраснела. Лгать она не умела, хотя это была непременная часть процесса купли-продажи, а с Баннермэном это почему-то было еще труднее, чем с кем-либо другим.

Баннермэн нахмурился. На миг ее сердце заныло от испуга, что он перед всеми обвинит ее во лжи.

— Опять этот проклятый дурак Розенцвейг? — яростно прошептал он. — Он скупает все подряд для своего нового музея. Ну кто оценит подобную живопись в Форт-Уорте, я вас спрашиваю?

Она одарила его понимающей улыбкой наилучшего образца. Баннермэн уставился в потолок, засунув руки в карманы, как ее отец, готовясь начать торг за нескольких телок на сельскохозяйственном аукционе в Ла Гранже, разве что у Баннермэна в кармане ничего не звякало.

— Сорок, — бросил он сквозь стиснутые зубы.

— Ничего не могу поделать. — И это была чистая правда.

Он посмотрел на нее, и в какой-то момент она едва не сказала: «Ладно, сорок». Потом он улыбнулся.

— Вы заключили выгодную сделку, — сказал он с ноткой восхищения в голосе. — Я возьму ее за пятьдесят, но учтите, я требую десятипроцентную скидку.

— Вот как?

— Спросите у остальных. Рассказав, что картину купил я, вы получите гораздо больше этих десяти процентов.

— Верю вам на слово, мистер Баннермэн. Итак, сорок пять тысяч. Продано.

Баннермэн допил виски.

— Превосходно! С вами можно иметь дело. — Он твердо пожал ей руку, словно она была избирателем. — Вы ведь не из Нью-Йорка, правда, мисс… Уолден?

— Я из Иллинойса.

— А конкретно?

— Из графства Стефенсон.

— Я набрал в графстве Стефенсон сорок с чем-то процентов голосов на первичных выборах в 68 году. Там ведь главный город — Ла Гранж, верно?

— Откуда вы знаете?

— Политик никогда не забывает побед, даже малых. Кроме того, мой отец настаивал, что дети обязательно должны знать два предмета — географию и арифметику. Сам он, да будет вам известно, мысленно мог представить любой кусок земли, которой владел — и большую часть земли, принадлежавшей другим. Все это хранилось у него в памяти. Если кто-то, скажем, предлагал участок земли под индустриальный парк в Цинциннати, отец на миг закрывал глаза и говорил: «Нет, не думаю. Это низина, ее заливает каждый раз, когда Огайо выходит из берегов». Понимаете, отец за всю жизнь ни разу не был в Цинциннати, но он настолько хорошо знал страну, что никогда, черт возьми, не нуждался в карте. Моего отца во многом недооценивали!

Она уловила горечь в последних словах. Было ли это простое сожаление о том, что способности отца не встретили должной оценки? Или Артур Баннермэн тоже чувствовал, что недооценен, что он так и не исполнил своего предназначения, а все это произошло потому, что он родился таким богатым?

Она не знала, каким образом развить в разговоре подобную тему, хотя ей бы этого очень хотелось. Взамен она спросила, чтобы уйти со скользкой почвы:

— А как вы догадались, что я не из Нью-Йорка?

— Ну, начать с того, что вы говорите не как уроженка Нью-Йорка. И любой нью-йоркец продал бы мне эту проклятую картину за сорок тысяч просто потому, что я — Баннермэн. Это манера янки — жестоко торговаться с другими янки.

У нее чуть было не сорвалось с языка, что она вовсе не янки — она швейцарского происхождения со стороны отца и англо-шотландского со стороны матери, уроженки маленького южного города, но она не хотела углубляться в генеалогию перед Артуром Баннермэном, и к тому же догадывалась, что это был просто тактичный предлог включить ее в число своих собратьев — белых протестантов.

— Чем занимается ваш отец? — спросил он. — Он молочный фермер?

— Он умер, — сказала Алекса. — Несколько лет назад, — поспешно добавила она, чтобы предупредить соболезнования. — Однако он был молочным фермером. А как вы узнали?

— Об этом легко догадаться. В графстве Стефенсон практически все молочные фермеры. Помню, как в 68 году в Нью-Йорк приезжала делегация молочных фермеров-республиканцев — и один из них был из графства Стефенсон — потребовать от меня обещания повысить цены на молочные продукты. К сожалению, я его дал. Я не верил в повышение цен тогда, не верю и теперь, пусть бы это лишило меня голосов фермеров.

— Вынуждена признать, что мой отец голосовал против вас.

— Он был исключительно здравомыслящим человеком. Если бы меня избрали, я бы нашел способ как-нибудь снизить цены, что бы я ни обещал.

— Так он и говорил.

— Теперь я понял, от кого вы наследовали свой ум… Благие небеса! Из-за меня вы опоздали на обед! — Баннермэн густо покраснел от смущения.

— Уверяю вас, все в порядке. Саймон… то есть, мистер Вольф… ушел со своими друзьями. Они даже не заметят моего отсутствия. — Она отметила, что сказала «со своими друзьями», словно желая подчеркнуть, что это не ее друзья, что и было на самом деле.

— Вы должны позволить мне подвезти вас. Я не приму отказа. — Он взял ее за руку, словно она уже собралась сказать «нет» — а это было не так, и повел ее к лестнице. Люди вновь расступились, чтобы дать ему дорогу. Несколько самых отважных поздоровалось. Баннермэн устрашающе улыбался в ответ — у него были большие, квадратные зубы, удивительно белые — когда он широко улыбался, они доминировали на его лице, как у Тедди Кеннеди на карикатурах. «Привет, парень, рад встрече», — неизменно произносил он, не замедляя шага. Она гадала — не из-за того ли, что ему придется вспоминать имена? — но при остроте его ума, вряд ли. Скорее, решила она, это надменность или, возможно, осторожность, осложненная приобретенным жизненным опытом, что почти все от него чего-то хотят. Он защищался от постоянных просьб и предложений, и этой демонстративно шумной, сердечной приветливостью возводил преграду для любого серьезного разговора.

У подножия лестницы быстрое продвижение Баннермэна блокировал Бенуа де Монтекристо, натягивавший отделанное мехом пальто. Алекса подумала, не собирается ли Баннермэн и ему сказать «Привет, парень», и на миг показалось, что он готов поддаться этому искушению. Он переминался с ноги на ногу, вытянув шею и подняв плечи как бык, пытающийся обойти препятствие, прежде, чем броситься напролом. Они что, в ссоре? Ходили слухи, будто они сцепились рогами из-за нескольких приобретений, и, конечно, нынешний интерес Баннермэна к современному искусству урезал количество денег, выделяемых им Метрополитен-музею, предположила Алекса, знавшая истинное положение вещей не больше, чем любой читатель журнала «Нью-Йорк».

Красивое лицо Монтекристо было бесстрастно.

— Добрый вечер, Артур, — сказал он тоном человека, сожалеющего, что не покинул прием на две минуты раньше.

Баннермэн широко улыбнулся, его крупные зубы блеснули, он схватил Монтекристо за руку и так стиснул, что тот скривился от боли.

— Рад вас видеть! — вскричал он и снова сжал руку Монтекристо еще сильнее. — Действительно рад.

Монтекристо не изменил позиции, стоя прямо перед Баннермэном так, чтоб тот не сумел увильнуть.

— Я пытался связаться с вами.

— Я был занят. — Улыбка Баннермэна померкла.

— Нужно обсудить некоторые необходимые приобретения.

— Сейчас я приобретаю картины сам.

Монтекристо поднял брови.

— Вроде этих? Я слышал. Вы знаете мою точку зрения.

— Прекрасно знаю. От Элинор я это тоже выслушал. В самых резких выражениях.

Алекса взяла свое пальто — простое суконное пальто, из-за чего она позавидовала мехам Монтекристо. Она гадала, кто такая Элинор. Ей было очень мало известно об Артуре Баннермэне кроме того, что у него есть сын, прославленный в газетах как плейбой и политик. Существует ли миссис Баннермэн? И почему этот вопрос внезапно пришел ей на ум?

Баннермэн принял у нее пальто и помог ей надеть его.

— Это мисс… хм… Уолден, — сказал он. — Она только что продала мне картину.

Монтекристо слегка поклонился.

— Я восхищен. Но, честно говоря, Артур, меня огорчает, что вы коллекционируете подобные вещи, связываете с ними свое имя… В Цюрихе есть человек, который выставляет на продажу Караваджо — шедевр! Именно такие произведения живописи нам следует приобретать. Представьте его в центре совершенно нового зала… возможно, он будет называться «Искусство Возрождения»…

— Нет. Мой дед спас музей от краха, у вас есть целое крыло, названное в честь моего отца, и один из крупнейших фондов музея носит имя моей матери. В течение многих лет я отдал музею уже не помню сколько миллионов долларов, но теперь хочу сделать что-то сам. — Тон Баннермэна балансировал на грани грубости, но Монтекристо полностью это проигнорировал.

— Ваш собственный музей? Как Гетти? Или Розенцвейг? Но, Артур, дорогой мой, это Нью-Йорк! Нью-Йорку не нужен еще один музей!

— Кто сказал, что он будет в Нью-Йорке? — сердито спросил Баннермэн.

— Это подразумевается. — Монтекристо пожал плечами, словно не желая спорить с ненормальным. — Что ж, в таком случае я надеюсь, что вы пользуетесь хорошими советами.

— Мой советник — мисс Уолден, — ответил Баннермэн. Заметив, что справа от Монтекристо образовалось свободное пространство, он провел Алексу мимо, а затем дальше в коридор, где, словно бы приготовившись к прибытию Баннермэна, дожидался лифт с открытыми дверями.

Баннермэн, казалось, был доволен собой, к раздражению Алексы — ей было неприятно, что ее использовали, чтобы шокировать Монтекристо.

— Зачем вы это сказали? — спросила она, слегка удивившись собственной храбрости.

Он смутился.

— Извините. Вы правы. Я не должен был вмешивать вас в свою стычку с Бенуа.

— Вот именно. Что он обо мне подумает?

— Он сердится только на меня. В действительности он неплохой парень. Просто Метрополитен-музей привык считать мою семью Великим Дарителем. Ховинг и все его предшественники думали точно так же. Никому не нравится слышать «нет», и в последнюю очередь, директорам неприбыльных учреждений. Послушайте, если я приглашу вас на ленч и искренне извинюсь, что вы скажете?

Она колебалась, однако это было именно то, на что она надеялась. И одновременно не понимала, почему она это себе позволила.

— Ну, хорошо, — сказала она. Была ли она удивлена? Баннермэн принадлежал миру, настолько далекому от нее, что приглашение казалось фантастическим. Сколько ее знакомых, в конце концов, могли бы похвастаться, что их приглашал на ленч сам Артур Баннермэн? Даже Саймон бы позавидовал ей. Особенно Саймон, удовлетворенно подумала она.

— Превосходно! — На улице дожидалась машина, но не длинный лимузин, который почти готова была увидеть Алекса, а простой черный «седан». Рядом стоял пожилой негр в темном костюме. Она смутно представляла, что автомобиль Баннермэна должен быть каким-то особенным, и что шофер будет в форме, в фуражке с козырьком, но это оказалось не в стиле Баннермэна.

— Куда ехать? — спросил он, усаживаясь на переднее сиденье, в то время, как она поместилась на заднем.

— К Трампу.

— Что это, черт побери? И где?

— Я знаю, где это, сэр, — голос чернокожего водителя был почтительным, но не угодливым.

— Джек все знает. Отличный парень.

Некоторые однокашники Саймона, особенно те, что со Среднего Востока, разъезжали в автомобилях с пуленепробиваемыми стеклами, в сопровождении телохранителей, и сам Саймон, хоть и не был богат, считал Нью-Йорк столь же опасным, как и Бейрут.

Баннермэн, напротив, казалось, пренебрегал осторожностью. Его автомобиль не только не имел пуленепробиваемых стекол, но даже не был снабжен телефоном.

Он повернулся к ней.

— Завтра подойдет, мисс Уолден? Это даст мне возможность передать вам чек лично. В наши дни нельзя доверять этой чертовой почте. Ничему нельзя доверять.

У нее не было планов на ленч. Она быстро прикинула, не пококетничать ли сперва, но тут же отринула эту мысль.

— Завтра подойдет, — сказала она.

— Превосходно! — это, казалось, было одно из его любимых словечек — и оно ему вполне подходило, подумала она. — Назовите Джеку адрес, и он за вами заедет.

Машина затормозила и остановилась возле ресторана Трампа, и Джек вышел, чтобы распахнуть перед ней дверь. Баннермэн повернулся и взял ее за руку. Она приготовилась к крепкому рукопожатию, но оно было нежным, хотя и твердым. На миг она подумала, что он ждет ее приглашения присоединиться к ней в ресторане, и, к собственному удивлению, надеялась на это, но после паузы, показавшейся очень длинной, он просто сжал ее руку и сказал:

— Я получил от этого вечера гораздо больше, чем ожидал.

Его рука была сильной, хотя прикосновения пальцев были удивительно деликатны. Она почувствовала, что между ними уже возникло какое-то притяжение, и ей не хотелось покидать уютный мирок автомобиля ради шума ресторана. Она сжала его руку в ответ, совсем слегка, и движение ее ресниц при этом весьма напоминало подмигивание.

— Да, для вас это был удачный вечер, — сказала она. — Вы получили то, чего хотели.

Он удивился.

— Что? Ах да, картина, конечно. Я думал совсем о другом. Что ж, я задерживаю вас, — добавил он, неохотно убирая руку. — Надеюсь, что мы… хм… познакомимся получше. Значит, завтра?

Она кивнула.

— Кстати, о картине. Вы действительно получили предложение от этого парня, Розенцвейга?

Алекса улыбнулась и покачала головой.

— Нет, — созналась она. — Однако он проявлял интерес.

Баннермэн рассмеялся и снова взял ее за руку, на сей раз пожав.

— Клянусь Богом, — сказал он, — вот эта девушка мне по сердцу! Настоящий конский барышник! Надо было держать ухо востро.

— Вы не сердитесь?

— Нет-нет. Это окупилось до последнего пенни, дорогая. Кроме того, — он подмигнул, — не все дают мне скидку, так что мы в расчете. Спокойной ночи.

— Скидка? Какая скидка? Ты позволила старому негодяю заморочить себя. Какого черта ты не сказала мне, что он пришел?

Саймону приходилось повышать голос, чтобы перекрыть шум ресторана. Она понимала это, но все равно крика не выносила.

— Он торопился.

— Тебе следовало попросить его прийти завтра, чтоб я мог встретиться с ним.

— Саймон, он не из тех людей, которым велят приходить завтра. Кроме того, ты был бы счастлив сбыть Баннермэну картину за тридцать пять тысяч, только для того, чтобы похвалиться, что продал ее ему. Ты это знаешь, так что не ори на меня!

— Я не ору! — Голос Саймона был достаточно громким, чтобы привлечь внимание нескольких его приятелей, не говоря уж об остальных посетителях за стойкой бара и самом бармене. Он глянул на бармена, и тот отвернулся. — Не знаю, что на тебя сегодня нашло. Ты не заказала стол, так что нам пришлось целый час ждать в баре…

— Полчаса. Максимум.

— Ладно, полчаса. Это не важно. Потом ты берешься продавать картину — и не кому иному, как Артуру Баннермэну. Он тебе дал чек, между прочим?

— Нет. — Должна ли она была попросить у Баннермэна чек? Инстинкт подсказал ей, что он, вероятно, не носит с собой чековой книжки. Оскорбился бы он ее предложением? Возможно, и нет, решила она, но, несомненно, счел бы ее безнадежно мелочной. Она удивилась, осознав, что мнение Баннермэна для нее важно. Ведь она его едва знала.

— Вот что я скажу тебе, Алекса, — заявил Саймон, тыча в нее пальцем. — Пройдет полгода, а мы все еще будем ждать этого проклятого чека. Богатые платят поздно — если платят вообще. Я распишу тебе весь сценарий — мы подождем три месяца, потом напишем ему, затем через месяц или два получим ответ от какого-нибудь юриста, где будет написано, что произошло недопонимание, и предложено тридцать тысяч, чтобы уладить дело. Всегда бери долбаный чек, пока покупатель еще хочет получить картину!

Она ненавидела, когда ей читали лекции. И внезапно ей стало противно. Ресторан Трампа, набитый под завязку, с его шумными посетителями и слепящими огнями, был последним местом, где ей хотелось бы находиться. Саймон, которому она так старалась угодить, и которому, как всегда, угодить было невозможно, разве что полностью сдаться на его милость, так же, как обычно, вел себя с ней как с дурой, уверенный, что она останется безответной. Она обнаружила, что терпение ее лопнуло.

— Я получу чек завтра, так что можешь не беспокоиться.

— Завтра? С чего это ты взяла?

Она бросила на него взгляд, способный оледенить любого менее самоуверенного человека, — хотя, конечно, с ним это была пустая трата сил, и она это знала. Саймон давно решил, что держит ее в кулаке, и в этом никто не был виноват, кроме нее самой.

— Он пригласил меня на ленч. А теперь, если ты не возражаешь, я пойду домой. У меня мигрень.

Если бы она двинула Саймона по голове, он не был бы более ошеломлен.

— На ленч? Артур Баннермэн? Ты меня дурачишь.

— Нет.

— Ради Бога! Тебе следовало сказать мне, Алекса! Какая возможность! Христа ради, почему ты не сказала ему, что хочешь, чтобы я тоже пришел? Ты же ничего не понимаешь в искусстве, тебе это известно не хуже меня!

— С чего ты взял, Саймон, что он собирается говорить со мной об искусстве? Спокойной ночи.

Она повернулась прочь.

— Но ты же не уходишь, правда? — воскликнул Саймон.

— Я тебе сказала — у меня болит голова. Я иду домой.

— Послушай, я сожалею…

Она тоже знала, что он сожалеет. Он всегда сожалел, когда заходил слишком далеко.

Но теперь это ее ничуть не волновало.

Она повидала мною дорогих жилых домов, и полагала, что в Нью-Йорке ничто уже не способно ее удивить, но тут у нее остановилось дыхание. Дакота-Билдинг, возможно, был более экзотическим, но здесь каждая деталь, от накрахмаленных воротничков прислуги до витражных окон и темных панелей, свидетельствовала о «старых деньгах», как противоположности «новым», и об их изобилии. Вестибюль отличался определенным сходством с епископальной церковью в богатом приходе: мраморные полы, резные балки, позолоченные светильники слегка клерикального фасона, старинная мебель. Привратник, его помощник и лифтеры тоже несколько напоминали клириков: пожилые седовласые люди в белых перчатках, они выглядели как распорядители респектабельных протестантских похорон, склоняя голову, словно перед выносом гроба. Когда привратник спросил ее имя, она обнаружила, что отвечает шепотом, как будто обстановка предполагала понижение голоса и почтительное отношение.

Лифтер поклонился немного ниже, как бы в знак уважения к упомянутому имени, и осторожно прикрыл дверь. Он пользовался старомодным ручным управлением, и лифт двигался со скоростью, неспособной напугать даже дряхлую старушку, сопровождаемый тихим поскрипыванием старинного, хорошо смазанного механизма.

Лифтер открыл дверь, и она ступила в фойе, в три или четыре раза превышающего размеры ее квартиры. Здесь не было коридора — дверь лифта выходила прямо в квартиру Баннермэна, очевидно, занимавшую весь этаж, площадью почти в половину городского квартала и выходившую на Центральный парк. Алекса не могла даже предположить ее истинной стоимости — конечно же, миллионы долларов, но сколько?

В дальнем конце фойе дожидался дворецкий, почтительно поклонившийся при ее появлении. Возникшая горничная приняла у нее пальто, затем дворецкий провел ее через пару тяжелых резных деревянных дверей, напоминавших соборные, и через анфиладу залитых солнцем комнат — каждая больше и роскошней обставленная, чем предыдущая. Но Алексу подавляло впечатление от богатых восточных ковров, мраморных каминов, картин в позолоченных рамах, гобеленов, свежих цветов и антикварной мебели — этого, казалось, хватило бы на несколько музеев.

— Мистер Артур ждет в библиотеке, — сказал дворецкий, словно объявляя волю Господа. Он провел ее через еще одну огромную комнату, на сей раз увешанную модернистскими картинами, гротескно выглядевшими рядом с резной старинной мебелью, негромко постучал и распахнул двойную дверь.

Алекса была уверена, что библиотека Баннермэна будет непременно обшита деревом и уставлена рядами книг в кожаных переплетах, но здесь не оказалось ничего подобного. Алекса очутилась в большой светлой комнате со множеством авангардистских картин, больше напоминавшей музей современного искусства и никак не вязавшейся с ее представлением о Баннермэне. Он сам, когда встал ей навстречу, выглядел удивительно неуместно среди ярких цветовых пятен и аморфных очертаний скульптур, разбросанных по комнате.

В противоположном конце библиотеки приоткрытая дверь вела в небольшую столовую, полную цветов и ярких абстрактных полотен, где две горничные сновали вокруг стола. За столовой располагалась терраса и зимний сад.

— Рад, что вы пришли, — прогремел он, пожимая ей руку. Затем подвел ее к одному из парных кресел, более элегантных, чем удобных, и сел сам, легким осторожным движением подтянув брюки. Казалось, он был доволен, что видел ее. — Выпьете со мной немного?

Она покачала головой.

— Я практически не пью.

— Я помню. Хотел бы я сказать то же самое. Хотя нет, если честно, не хотел бы. Мой отец и дед были трезвенниками. Непримиримыми против того, что они называли «дьявольским напитком»! Как я заметил, это не сделало их счастливее. — Он кивнул дворецкому, который поднял брови, как показалось Алексе, с легким неодобрением, вышел и через минуту вернулся с большим стаканом скотча на серебряном подносе.

— Я полагаю, ваш мистер Вольф вами чертовски доволен, — сказал Баннермэн.

— Не совсем. Он считает, что я продала вам картину слишком дешево. — Она решила быть с ним откровенной — его ярко-синие глаза требовали прямоты. — К тому же он думает, что мне следовало сразу же попросить у вас чек.

— Вот как? — Баннермэн рассмеялся. — Знаете, он прав. Как правило, богатые быстро приобретают, но медленно расплачиваются. Поэтому они и становятся богатыми. Счастлив сказать, что Баннермэны составляют исключение. «Деньги на бочку» — это наша фамильная традиция, если вы не знали. — Он достал из кармана конверт и протянул ей. — Я добавил налог с покупки для графства Датчесс — нет смысла платить наличные деньги этому чертову городу, если можно не платить. — Вы ведь не особенно все это любите, правда? — он обвел рукой картины на стенах.

Алекса узнала Де Кунинга, Поллока, Монтеруэлла, остальные были ей неизвестны.

— Я старалась. Саймон… мистер Вольф пытался привить мне любовь к таким вещам.

— Да? Но явно безуспешно. Вы предпочитаете те, что в других комнатах? — Он улыбнулся. — Старых мастеров? Все эти позолоченные рамы и мрачные голландские физиономии.

Ей не хотелось сознаваться, но она решила быть правдивой.

— Да. Или импрессионистов. — Она надеялась, что он пригласил ее сюда не для того, чтобы толковать об искусстве.

— Потому что они красивые? Моя мать бы с вами согласилась. Вероятно, и мои дети тоже, если бы они обеспокоились об этом подумать. Но я, видите ли, хочу иметь вокруг что-то более возбуждающее. Когда долго живешь среди музейных экспонатов, сам становишься, в конце концов, музейным экспонатом как старый Гетти.

— Мне вы не кажетесь похожим на музейный экспонат, мистер Баннермэн.

— Превосходно! Но, пожалуйста, называйте меня Артур. «Мистер Баннермэн» звучит уж слишком на музейный лад.

В комнате возник дворецкий и деликатно кашлянул.

— Ага, ленч! — воскликнул Баннермэн со своим обычным энтузиазмом. — Вы, должно быть, проголодались.

В действительности она отнюдь не была голодна. Ей, однако, было весьма любопытно посмотреть, какой ленч подают у Баннермэна. Она ожидала увидеть нечто изысканное и утонченное, творение французского шеф-повара, и действительно, убранство стола предвещало нечто экстраординарное.

Горничные сервировали стол с головокружительной элегантностью, от свежих цветов в золоченой вазе до мерцающего серебра.

На столе стояли три бутылки вина, но Баннермэн заказал дворецкому еще виски. На миг Алексе показалось, что дворецкий собирается возразить, но тот просто быстро и покорно пожал плечами. У Баннермэна что, проблемы с пьянством? Если так, он хорошо это скрывает. К разочарованию дворецкого, сама она попросила «Перье», на что он с неловкостью сообщил, что минеральной воды нет, и взамен принес содовой.

Томатный суп, поданный одной из горничных в роскошной супнице, на вкус подозрительно напомнил Алексе консервированный суп «кемпбелл». Она проглотила вторую ложку, и впечатление подтвердилось — суп произошел именно из знакомой красно-белой жестяной банки. Баннермэн ел его медленно, дуя на ложку, пока рассказывал о своей коллекции.

Суповые тарелки заменили, вернулась горничная, на сей раз с чеканным серебряным подносом, на котором обнаружилось два свежих обжаренных гамбургера, в сопровождении картофельного пюре с подливкой и консервированными бобами. Алекса заметила, что Баннермэн придвинул к себе старинную серебряную соусницу, наполненную кетчупом. Если в доме Баннермэна и был когда-то французский шеф-повар, его, должно быть, давно уволили.

Баннермэн ел быстро и методично, без всяких признаков удовольствия, как ребенок, которому велели ничего не оставлять на тарелке. Научила ли его какая-нибудь нянька или гувернантка лет шестьдесят назад, что «если не доешь, желание не сбудется»?

— Вы обычно обедаете здесь? — спросила она, надеясь, что ее слова не прозвучат как критика.

Баннермэн допил скотч и постучал по стакану, требуя еще.

— Часто, — сказал он. — Слишком часто. Это из-за прислуга. Они привыкли готовить и потому ожидают, что я буду есть дома. Долгое время это казалось совершенно естественным. Как и многое другое.

Баннермэн снова отпил виски. Внезапно он показался ей печальным и резко постаревшим. Не похоже было, чтобы владелец миллиарда долларов мог страдать от чего-то столь банального, как одиночество, но в этой необъятной пустой квартире с гулкими комнатами и молчаливыми слугами было нечто, подтверждающее, что так оно и есть. Были ли в жизни Баннермэна друзья, увлечения, женщины? Выходил ли он по вечерам в клуб поиграть в карты или посмотреть кино? Хотелось бы ей воскресить то краткое мгновенье интимности, которое они ощутили в машине, но здесь, у себя дома, Баннермэн держался более осторожно.

— Расскажите мне о себе, — попросил он, когда унесли тарелки. — Что привело вас в Нью-Йорк?

— Когда умер мой отец, — она ощутила знакомый укол боли и вины, — я решила, что не стоит тратить оставшуюся жизнь в Ла Гранже. — Это была не вся правда, но часть ее — достаточная, чтобы поддержать разговор.

— В каком-то смысле я вам завидую, Вырваться в Нью-Йорк из маленького городка, пока ты молод — это настоящее приключение, если у вас хватает храбрости. Мой отец прожил больше восьмидесяти, и когда он умер, я был человеком средних лет, отцом семейства. Конечно, я унаследовал огромную ответственность, но в конце концов, я всегда знал, что так будет. Ни неожиданностей, ни приключений не было, — он пожал плечами. — Одно время я развлекался политикой, но теперь я оставил ее Роберту, моему старшему, будь он проклят, поучиться…

— А сколько у вас детей? — спросила она, чтобы поддержать беседу. Приглашение на ленч было ошибкой, с грустью думала она. Ей следовало вчера позвать его с собой в ресторан, когда они были в другом настроении.

— Трое. Два мальчика — теперь, конечно, взрослые мужчины. И девочка — хотя она тоже взрослая женщина. Вся в мать.

Когда он резко выговорил последние слова, в голосе его послышалась нота горечи или гнева, или, по крайней мере, так показалось Алексе.

Если был предмет, в котором Алекса разбиралась, так это отношения отцов и дочерей. Интересно, что такого сделала дочь Баннермэна, чтобы огорчить его?

Послышалось приглушенное звяканье фарфора и ложечек. Вернулась горничная, чтобы подать десерт — мороженое и печенье, как раз такие, что, вероятно, подавались в этот же момент миллионам американских детей в школьных кафетериях по всей стране. Зачем это нужно Баннермэну? У него незатейливый вкус, или, возможно, ностальгия по детству? Или здесь смешались какие-то семейные привычки и традиции? Печенье было из коробки. Ее лично это не беспокоило, напротив, пробуждало определенную ностальгию по собственному детству, но, однако, было грустно от того, что при всем богатстве Баннермэна прислуга не удосужилась приготовить ему домашнего печенья.

Поскольку разговор о детях явно был ему не по нраву, он предпочел закрыть тему.

— Давно ли вы работаете на мистера Вольфа?

— Почти два года.

— А раньше?

— Я была моделью. — Это опять была не совсем правда. Ей удалось получить несколько заказов, но сказать, что она была моделью, было преувеличением. — Я всегда хотела этим заниматься, еще в школе. Как вы можете представить, это казалось таким далеким от того, чем люди заняты в Ла Гранже.

— Уверен, что вам это удалось.

— Отнюдь. Это оказалось не так просто, как представлялось в Ла Гранже.

— Мне трудно представить, что вы не преуспели. Вы очень… привлекательная… молодая женщина.

Она внимательно прислушивалась, как он колеблется, подбирая правильное слово, вероятно, отвергнув «прекрасная» как слишком сильное для комплимента, «хорошенькая» — как банальное. Он не стал развивать тему.

— Что ж, у нас всех есть свои амбиции, — продолжал он, словно выдвижение в президенты было равносильно стремлению попасть на обложку «Вог». — Работать на такого парня, как Вольф, довольно интересно.

— Да, вы правы, — сказала она, и ей показалось, что это прозвучало с фальшивым энтузиазмом. Она подумала, что ленч все больше напоминает встречу с дальним родственником, с которым давно не виделась, или собеседование по поводу приема на работу. Баннермэн, казалось, не хотел, а может быть, не умел в холодном свете дня выйти за пределы обычного формального разговора. А может, это и было собеседование? Ей пришло на ум, что Баннермэн, вероятно, ищет какого-нибудь референта, и этот ленч является проверкой. — Это очень разноплановая работа.

Он кивнул.

— Вольф ведь предприниматель, как я слышал. — Он слегка усмехнулся, что позволяло предположить — он не считает деятельность Саймона достаточно респектабельной, а может, она слишком мелка, чтобы заинтересовать его.

— Он всегда скучает, — пояснила Алекса. — Поэтому он всегда ищет чего-то нового. Меня это забавляет.

— Могу себе представить… скука — ужасная вещь. — Он помолчал. — Раньше я никогда не скучал. Не знал значения этого слова. Когда растут дети, времени всегда не хватает — и всегда что-нибудь происходит. О, я был занят. Фонд, политика, бизнес. Однако иногда мы устраивали хороший отдых — в Мэйне летом, лисьи охоты осенью… — казалось, он говорит сам с собой. Какое-то мгновение он глядел в пустую кофейную чашку. — Потом, как вы знаете, моя жена умерла, дети выбрали свою дорогу в жизни, я отошел от политики… — Он посмотрел, словно оправдываясь. — Двух попыток выдвижения в президенты хватит для любого человека, кроме разве что Ричарда Никсона. Однажды утром я проснулся и понял, что делать мне нечего. Да, надо принимать деловые решения, проводить встречи, но к семье Баннермэнов относятся с уважением того рода, что к этим проклятым космическим кораблям, которые запускают на Марс, к звездам… — Он прикрыл глаза, словно пытался представить корабль, о котором говорил. Снова открыл глаза и улыбнулся ей. Улыбка, догадывалась Алекса, служила извинением за то, что она вынуждена слушать о его проблемах. — Я имел в виду звездолет, вечно летящий к звездам собственным курсом, хотя те, кто его построил, давно умерли и погребены, вы меня понимаете? Мой дед сотворил нечто подобное. Оно движется и движется вперед, как он и хотел.

Был ли он пьян? Он говорил вполне связно, несмотря на то, что улетал воображением в космос, но она никак не могла представить причину, по которой Баннермэн внезапно решил ей довериться. В общем, она поняла, что он имел в виду. Она видела «2001 год» — это был один из любимых фильмов Саймона, и на нее произвело впечатление, как звездолет угнетал и уничтожал свою команду, хотя сам фильм она находила мрачным и затянутым. Только позднее она обнаружила, что Саймон и его друзья смотрят его сквозь туман марихуаны — этот фильм был объектом поклонения для тех, кто вырос среди наркотической культуры.

Значит, Баннермэн думал о «2001 годе»? Увидел ли он, без поддержки наркотиков, в огромном безжизненном корабле, летящем сквозь космос к неизвестной цели, некую метафору своей нынешней жизни? Сама она ненавидела, когда что-то было слишком большим и ей не подчинялось. В детстве она заливалась слезами на платформе железнодорожной станции, когда мимо проносился поезд, напуганная устрашающими размерами и грохотом локомотива, скрежетавшего и клацавшего всего в нескольких шагах от нее, словно сказочное чудовище. И по сию пору она сильно нервничала, переходя нью-йоркские улицы, среди автобусов и автофургонов. Хотя она никогда не бывала в круизе (и даже не хотела), она знала, что ей было бы противно оказаться на пароходе, пусть и роскошном.

То, что Артур Баннермэн, казалось, испытывал те же страхи, поубавило ощущения, что она претендует на рабочее место. Внезапно она поняла, что не испытывает перед ним благоговения. Это был несчастный человек, который тихо, упорно и слишком много пил, видел кошмары о космических кораблях и явно хотел, чтобы она его пожалела.

— Я вас понимаю, — сказала она. И добавила с некоторой резкостью. — Но ведь это совсем неплохо — быть богатым. Я имею в виду — все именно этого и хотят, правда?

— Правда? — Его, казалось, искренне удивила эта мысль. — Наверное, правда. А вы бы поверили мне, если б я сказал, что это совсем не так весело?

— Для меня это звучит странно.

Он усмехнулся.

— Честный ответ. Мне он нравится. Но если бы у вас были деньги, что бы вы стали с ними делать? Я имею в виду деньги, много превышающие все, что вы можете потратить, и все, что вам нужно. Знаете, это тяжелая ответственность — иметь то, что хотят все, и гораздо больше. Я старался защитить от этого знания своих детей, не желая для них такой затворнической жизни, как у меня. Не думаю, что мне это удалось. Вероятно, это вообще невозможно.

Баннермэн встал с некоторым трудом. Возраст или виски были тому виной? Подошел к ней, когда она поднялась из-за стола, галантно, как всегда, и проводил ее обратно в библиотеку, где велел подать себе еще виски. Она подошла к окну и выглянула в парк.

— Великолепно, не так ли? — спросил он. — Листья уже начинают менять цвет. За городом они уже пожелтели. Вам следовало бы поглядеть на осенние краски в Кайаве. Вы их видели?

Она покачала головой. — Никогда.

— Вы просто обязаны! Это не то зрелище, которое следует пропускать, запомните! А я вас не задерживаю? Вы, должно быть, хотите вернуться в свой офис?

— Офис может подождать.

Она отвернулась от окна Где-то по ту сторону парка, невидимое отсюда, располагалось ее собственное жилище — словно бы принадлежащее другому миру. У окна стоял стол Баннермэна, антикварное бюро, цена которого была очевидна даже ее неопытному глазу. Бумаг на нем не было, столешница, обтянутая выделанной кожей, была совершенно пуста. Он что, здесь работает? А если так, чем он занят? Правда, на столе было несколько фотографий в серебряных рамках.

На одной была изображена девочка лет четырнадцати, наклонившаяся в седле, чтобы приколоть ленту к уздечке своей лошади. Она не выглядела счастливой — ее лицо под козырьком бархатного жокейского кепи казалось серьезным и даже, каким-то трудно определимым образом, обиженным. Двойной складень содержал фотографии двух мальчиков. Один выглядел в точности как юная версия Баннермэна, выражение его лица отражало решимость не улыбаться фотографу, другой был помладше, лет двенадцати, и улыбался от уха до уха — это было единственное счастливое лицо в галерее семейных портретов Баннермэна. В отдельной маленькой рамке утонченного дизайна стояла фотография третьего мальчика, тоже очень похожего на Баннермэна, однако в выражении его глаз и рта читалось нечто скрытое и отстраненное, печаль, заметная даже на снимке.

Баннермэн упоминал троих детей, но здесь их было четверо. Она стал гадать, чем можно объяснить подобное умолчание, и ей снова захотелось узнать о нем побольше.

В рамке гораздо большего размера, в стороне от остальных стояла цветная фотография женщины лет сорока с официальным выражением лица — портрет того рода, что можно увидеть в журнале «Город и деревня» в виде иллюстрации к статье о роскошных имениях богачей. На женщине, сидевшей посреди изысканно обставленной комнаты, был светло-серый костюм от Шанель и единственная нитка жемчуга. Она приняла такую позу, словно фотография должна была в точности продемонстрировать, как подобает сидеть леди: колени и лодыжки плотно сжаты, руки аккуратно сложены на коленях, спина прямая как у солдата на параде.

У миссис Баннермэн были светло-серые глаза и черные волосы — так же, как у нее, отметила Алекса с определенным чувством дискомфорта. Не это ли было причиной приглашения на ленч?

Она знала, как мало нужно воображению, чтобы разглядеть подобное сходство. Зачастую она сама видела в пожилых мужчинах нечто, напоминающее отца — увидела даже в Баннермэне, когда впервые встретила его в галерее. Речь шла не столько о физическом сходстве — к тому же, по сравнению с Баннермэном, отец был молодым человеком, хотя ей, конечно, в детстве так не казалось, — сколько в сочетании мелких деталей: изящной, слегка поспешной манере Баннермэна есть, что казалось вполне естественным для богатого аристократа, но всегда выглядело странным для мускулистого фермера с большими, шершавыми, мозолистыми, натруженными руками, или в том, как Баннермэн двигался к тому, что интересовало его — быстрая походка, голова вперед, словно он собирался что-то боднуть.

— Рассматриваете мою семью? — спросил он.

Она вспыхнула. Неужели он подумал, что она сует нос куда не следует?

— Извините… да. Ваша жена очень… была очень красивой женщиной.

— Верно. Настоящая красавица. Она была из семьи Мерривейл. Из Филадельфии, вы знаете. Ее родные были отнюдь не довольны, что она вышла за Баннермэна. — Он улыбнулся. — О старом Джоке Мерривейле, ее деде, говорили, что если он попадет в рай, то будет ждать, когда Господь ему поклонится. Счастлив сказать, что сейчас в мире гораздо меньше снобизма. В Филадельфии считалось, что бедная Присцилла совершила ужасный мезальянс.

Алексе трудно было представить кого-то более аристократичного, чем Артур Баннермэн, но по тому, как он говорил, ясно было, что он слегка благоговел перед своей женой, как многие средние американцы, женившиеся на женщинах из высшего общества и потом пожалевшие об этом.

— Никогда не слышала о Мерривейлах, — сказала она.

Баннермэн разразился раскатистым смехом, его лицо выразило искреннее удовольствие.

— Благослови вас Бог, это самое приятное, что я от вас слышал! Джок Мерривейл от ваших слов перевернулся бы в гробу!

Он подошел ближе и взглянул на фотографии на столе так, словно видел их впервые.

— Забавно, — сказал он. — Когда дети были малы, я всегда воображал, что мы будем большой дружной семьей. Думал, что Кайава будет переполнена моими внуками. Но я не часто вижу своих детей, а внуков у меня вообще нет. Просто чертовски большой пустой дом…

— Моя мать испытывает те же чувства ко мне. К счастью, у меня имеются старшие братья, которые народили достаточно внуков, чтобы ее удовлетворить. А ваши дети женаты?

— Только Роберт, старший. Женился и развелся. Патнэм уже входит в тот возраст, что скоро его, боюсь, можно будет отнести к старым холостякам. А что до Сесилии, то она в Африке, уже много лет, хотя с чего она решила искупать вину перед африканскими бедняками за всех белых людей — выше моего понимания. Ее прадеда всю жизнь обвиняли, что он настоящий грабитель, но работорговцем он никогда не был. Он был противником рабства — вы не знали? Считал его неэффективной формой труда.

Он помолчал немного, глядя на фотографии, потом кашлянул.

— Кстати, как прошел ваш вчерашний ужин? Я вас не слишком задержал?

— Я предпочла вернуться домой.

— Да? Прошу прощения.

— Все в порядке. Я не особенно туда рвалась.

Он кивнул. Казалось, он сознавал, как и она, что не достиг с ней особого успеха. Вероятно, виной была его квартира, где все напоминало общего семье. Или он просто решил, что вчера слишком далеко зашел, и был слишком вежлив, чтобы в последнюю минуту перенести на другой раз приглашение на ленч?

— Вот как? — Он придвинулся чуть ближе. Положил руку на ее ладонь, так понимающе и мягко, что в первый миг она не почувствовала прикосновения. — Я думал о вас весь день. Точнее, всю прошлую ночь. Я не умею ухаживать, как вы считаете? Думаю, потерял хватку.

Она рассмеялась.

— Вчера вечером вы были великолепны.

— Правда? — Он явно был доволен комплиментом. — Очень давно никто не говорил мне ничего подобного. — Он прижал ее руку к теплой коже столешницы.

Алекса испытала нечто вроде электрического удара, такого, который можно получить, идя холодным днем по толстому ковру и задев выключатель. Она повернулась, чтобы взглянуть на Баннермэна. Выражение его лица было мрачным, как у человека, который только что, после долгих размышлений, принял серьезное решение и отнюдь не счастлив от этого.

Она его понимала. Прошло много времени с тех пор, как она переживала подобного рода влечение. Саймон монополизировал ее чувства еще долго после того, как им действительно было что чувствовать друг к другу. Она не знала, что сказать Баннермэну. Дело было не просто в разнице в возрасте. Невозможно было забыть, что он — один из самых богатых и знаменитых людей в Америке, или не учитывать, что эти два обстоятельства будут подразумеваться при любых отношениях между ними.

Она гадала, что будет, если она его поцелует, но прежде, чем она сумела решиться, раздался негромкий стук в дверь, и дворецкий произнес: — Половина третьего, сэр.

— Черт! — Баннермэн отшатнулся от нее, словно был застигнут за чем-то постыдным. — О чем я говорил?

— Что вы не умеете ухаживать.

Он нетерпеливо мотнул головой.

— Нет, до того…

— Что вы ни с кем не встречаетесь.

— Верно. А следовало бы, знаете ли. Мне грозит опасность стать распроклятым отшельником. Беда в том, что большинство людей, которых я знаю, одной ногой в могиле. — Он махнул рукой в сторону камина, на полке которого были разложены приглашения. — Обеды, где вытягивают деньги на все, что угодно, от проклятой республиканской партии до вдов и сирот…

Где-то в глубине квартиры внезапно раздались приглушенные голоса.

Баннермэн подошел к камину, и на миг Алексе почудилось, что он готов швырнуть приглашения в огонь.

— Их сюда положила моя секретарша, — сказал он. — Это ужасный мещанский обычай — раскладывать приглашения как рождественские открытки, но таким образом она побуждает меня выходить в свет.

Он взял одну карточку, подержал ее на значительном расстоянии от глаз. Покачал с отвращением головой и полез в нагрудный карман за очками.

— Попечитель Рокфеллеровского института. Пятьсот долларов за место! Как вы думаете, что бы Рокфеллеры делали без чужих денег? Посвящается множественным склерозам. Половина общественной жизни в наши дни, кажется, вращается вокруг болезней. Метрополитен-музей… — Это приглашение он прочитал внимательней остальных. — Полагаю, туда можно пойти…

За дверью послышалось деликатное покашливанье.

— Пришел мистер Уолтер Ристон, сэр, — сказал дворецкий. — И несколько других джентльменов.

— Проклятые банкиры. Вели им подождать. — Он снова убрал очки в карман и вздохнул. — А я надеялся показать вам квартиру. Здесь много вещей, которые, уверен, вам бы понравились, — не то, что мои модернисты. Красивых вещей, — фыркнул он, едва ли не с презрением. — Несколько отличных импрессионистов, прекрасная коллекция бронзы Дега. Неважно, в другой раз. Извините, что заговорил вас до смерти рассказами о своей проклятой семье. Вы — хорошая слушательница, и я воспользовался возможностью…

Ей показалось, что она упускает момент. Баннермэн снова разыгрывал экскурсовода, пытаясь, догадывалась она, поддержать дистанцию между ними.

— Нет, — сказала она. — То есть я, наверное, хорошая слушательница, но мне было действительно интересно.

— Вы говорите это не просто из вежливости?

— Я совсем не стараюсь быть вежливой. Честно.

— Вот как? — Он подвел ее к двери, затем остановился. — Значит, вас интересует семья Баннермэнов?

— Ну, она всех интересует, не так ли?

— Правда? Конечно, так. — Он взял ее за руку. — Если вы задержитесь на минутку, я покажу вам нечто гораздо более интересное, чем картины импрессионистов. — Он вынул из кармана связку ключей и отпер дверь. — Прошу вас.

— Я бы не хотела, чтобы вы из-за меня заставляли ждать мистера Ристона…

— Черт с ним, с Ристоном! Всем банкирам нужно знать, как говорить «нет» тем, кто просит займы. Теперь же все они говорят «да» каждому проклятому мелкому диктатору «третьего мира». Попомните мои слова, они еще приведут экономику к полному краху. Эти парни, Ристон и Дэвид Рокфеллер, причинили гораздо больше вреда, чем Маркс и Энгельс… — Он включил свет. — Вот! Что вы скажете?

Она вошла в маленькую комнатенку, едва ли больше чулана. Пол был покрыт потертым, грязно-коричневым линолеумом, сильно потрескавшимся и покоробившимся. Там, где он протерся насквозь, дыры бережно прикрыли заплатами, но они все равно были видны.

Стены были выкрашены желто-зеленой краской оттенка желчи. На них не было ни ковров, ни картин, ни фотографий — только выцветший календарь, громко тикавшие часы, и старинный паровой радиатор, с которого полосами отходила серебряная краска. В комнате было всего три предмета мебели — большой дубовый стол, заляпанный чернилами, расшатанное кресло и высокая вешалка. На столе была лампа с зеленым абажуром, пачка чистой промокательной бумаги, и допотопный телефон, наподобие тех, что Алекса видела в кино. Радом со столом — погнутая железная корзина для бумаг и телеграфный аппарат под стеклянным колпаком. Это была самая безрадостная комната, какую она когда-либо видела — своего рода монашеская келья.

Баннермэн улыбнулся. Подошел к столу, слегка склонив голову, словно созерцая религиозную реликвию.

— Отец реконструировал кабинет Кира Баннермэна, — пояснил он. — Перевез его целиком с Уолл-стрит, включая подлинные стены и пол. Вы до сих пор можете видеть следы, протертые ботинками Кира.

— Ваш отец здесь работал?

— Упаси Боже! Он бы счел святотатством сесть за стол деда.

— Здесь несколько пусто, правда? Нет мебели. Где сидели посетители?

— Вот! Вы ухватили суть! Те, кто допускался к Киру, не сидели. Они стояли перед его столом и произносили свои просьбы со шляпой в руках. Потом он говорил «да» или «нет», и они уходили. Он был человеком, который не тратил зря ни слов, ни времени. Видите чистую промокашку? Каждый вечер, перед уходом, Кир всегда забирал использованную промокашку, сворачивал ее, клал в карман и уносил домой. А дома сжигал. В юности он приобрел свою первую шахту, сумев прочитать с помощью зеркала письмо своего босса, отпечатавшееся на промокашке. И он никогда не забывал этого урока.

Почему-то Алекса вздрогнула. В комнате было тепло, но было нечто пугающее в этом спартанском святилище человека, что некогда сидел здесь, пребывая в уверенности, что его мозг работает лучше, чем у всех прочих людей, неподвластный страстям и надеждам простых смертных, словно бог, не знающий любви и милосердия, подумала она.

— Вы это тоже почувствовали, — отметил Баннермэн. — Здесь всегда кажется холоднее, чем на самом деле. Когда я был молод, то воображал, что это дух Кира влияет на здешнюю температуру с эффективностью глыбы льда. Если у него есть дух, то он должен витать здесь, а не в Кайаве. Он начинал бухгалтером. Даже в юности он стоил многих. Работал он в добывающей компании, в главном офисе, в Нью-Йорке, за пять долларов в неделю. Он так хорошо справлялся с бухгалтерскими книгами, что его послали на Запад провести ревизию у менеджеров шахт, которые нагло обкрадывали компанию.

Киру было семнадцать лет — высокий, серьезный мальчик в рубашке с жестким целлулоидным воротничком и высоких шнурованных ботинках, и его послали в Калифорнию — это все равно, что в наше время на Луну, вести дела со взрослыми мужчинами, увешанными оружием и поддерживающими спокойствие на шахтах голыми кулаками… Они, должно быть, хохотали, когда увидели Кира, но сразу перестали, как только заглянули ему в глаза. Даже когда я был ребенком и сидел у него на коленях, эти глаза пугали меня. Напугали они и управляющих шахтами, Богом клянусь! Через год он привел дела в порядок, к тому времени, когда ему исполнился двадцать один год, у него было больше шахт, чем у компании, где он работал, а к тридцати он присоединился к пятерке людей, правивших страной. У Рокфеллера была нефть, у Карнеги — сталеплавильные заводы, у Моргана и Меллона — банки, у Вандербильта и Гарримана — железные дороги, у Кира — золото, серебро, уголь, железо и свинец. Он сам устанавливал цены, а если вам это не нравилось — к черту вас. Когда некоторые слишком гордые независимые добытчики серебра отказались иметь с ним дело, Кир просто обесценил продукцию, заполонив рынок серебром, пока цены не упали так низко, что независимые обанкротились. Потом скупил все по бросовым ценам и снова поднял цены. — Он усмехнулся. — О, эти проклятые нынешние нефтяные шейхи ничто перед Киром, он бы веревки из них вил. Абнер Чейз, который практически владел Монтаной, когда-то стоял в этом кабинете и предупреждал деда, чтобы тот держался подальше от «его» штата, если не хочет войны на всю жизнь. «Я не стану воевать с вами, — ответил Кир. — Я вас уничтожу». И он это сделал.

— А что случилось с Чейзом?

— С Чейзом? Застрелился. Снял номер в старом отеле «Уолдорф», написал письмо в «Таймс», обвиняющее Кира в своей гибели, и пустил пулю себе в лоб. Думаю, это был худший период в жизни Кира — он был настолько близок к отчаянию, насколько мог. Его, знаете ли, ненавидели — люди на улицах улюлюкали и свистели ему вслед. Он никогда не выказывал, что это его задевает, но как раз тогда он стал строить Кайаву и начал переводить деньги.

— Это ужасно! — воскликнула она так громко, что Баннермэн вздрогнул. Она понятия не имела, как выглядел Чейз, никогда не слышала о нем прежде, но слишком хорошо знала, как выглядит, как пахнет комната, где только что прогремел выстрел. Она потратила годы, чтобы это забыть, но достаточно было одной фразы, чтобы все вернулось.

— Да, конечно, — сказал Баннермэн с некоторым удивлением. — Однако это было так давно… С вами все в порядке?

Она кивнула. Не было смысла откровенничать перед Баннермэном только потому, что сваляла дурочку из-за того, на что не смела даже намекнуть.

— А вы хорошо его знали… своего деда? — спросила она, стараясь придать своему голосу нормальное звучание. — Вы любили его?

— Он был не из тех, кого легко любить. Я не уверен, что он хотел этого. А может просто не знал, как это выказать — он был тогда уже очень стар и давно превратился из человека в своего рода социальный институт, обожаемый как идол теми же людьми, что когда-то его ненавидели. Или хотя бы их внуками. Когда он появлялся на публике, люди прорывались сквозь охрану, только для того, чтобы коснуться его, словно так они могли как-то приобщиться к его богатству. Ох, как он, должно быть, их ненавидел. А может, и нет, кто его знает? Может, это его забавляло. Как-то Кир сказал отцу, что если он проживет два века — боюсь, бедный папа опасался, что так оно и будет, — зрелища человеческой жадности и глупости всегда будет достаточно, чтоб его развлечь.

Он взглянул на стол, словно тот тоже был частью зрелища человеческой жадности и глупости — и, конечно, решила Алекса, в каком-то смысле это было верно, — потом вздохнул.

— Честно говоря, — сказал он, — в детстве я считал эту комнату страшной, — теперь я просто нахожу ее угнетающей.

Они постояли немного у порога в неловком молчании.

— Немногие видели эту комнату, — наконец тихо проговорил он. — Вне семейного круга, хочу я сказать.

Она взяла его за руку:

— Я польщена.

Казалось, он долгое время обдумывал ответ, а может, просто не хотел ее отпускать. Откашлялся.

— Я чувствую, что… — начал он, но что именно он чувствовал, осталось неизвестным. Беззвучно, как призрак, возник дворецкий, выражение его лица возвещало, что даже Артур Баннермэн не может заставить главу Сити-банка ждать вечно.

— Я иду, Мартин! — фыркнул Баннермэн. — Проводи мисс Уолден к выходу. — Он подмигнул ей. — Запомните, это лучший способ обращаться с банкирами. Заставлять их ждать… Как мило было с вашей стороны посетить меня. Я получил истинное удовольствие.

Он мгновение постоял, возвышаясь над ней, держась за дверную ручку, словно желая сказать нечто большее.

— Джек ждет внизу, чтобы отвезти вас назад, — произнес он и открыл дверь. Она захлопнулась за ним, и Алекса услышала его голос, раскатистый и громкий даже через пару дюймов прочного дуба, приветствующий с извинениями исстрадавшихся банкиров.

Итак, при двух возможностях ей так и не удалось перейти за пределы формальной вежливости — у Баннермэна была замечательная способность ускользать от малейших признаков интимности.

Она надеялась, что понравилась ему, но чем больше думала, тем меньше была в этом уверена.

Голос в телефонной трубке был резок как у школьной учительницы.

— Я звоню вам по поручению мистера Баннермэна, — сказала женщина. — Мистер Баннермэн хотел, чтобы я спросила вас, не угодно ли вам быть его гостьей на попечительском балу в Музее искусств в следующий четверг.

Алексе почудилось, что она различает в голосе женщины легкую нотку разочарования. Вероятно, секретарша Баннермэна имела собственные соображения по поводу выбора спутницы своего шефа.

— Ну, я не знаю… — нерешительно сказала она. И правда, хочет ли она пойти с ним?

Голос на другом конце линии нетерпеливо заявил:

— Мистер Баннермэн выражал очень сильную надежду, что вы согласитесь. Конечно, если у вас уже есть приглашение, уверена, что он поймет…

По голосу женщины было ясно, что если мистер Баннермэн и поймет, то, конечно, не простит, равно как и она сама. «Почему я колеблюсь?» — спросила себя Алекса.

— Что ж, хорошо, — сказала она, стараясь, чтоб это не прозвучало слишком легко.

— Он заедет к вам на квартиру в семь сорок пять.

— Позвольте, я продиктую адрес.

— Спасибо, он у нас уже есть, — торжествующе произнесла женщина. — Всего хорошего.

И только повесив трубку, Алекса удивилась, как в офисе Баннермэна сумели так быстро узнать ее адрес — ее телефона не было в справочной книге и они не могли взять его оттуда. Потом поняла всю глупость этих мыслей. На месте Артура Баннермэна, решила она, можно получить все, что хочешь.

У Алексы было мало подруг — и, конечно, вовсе не было таких, кто знал бы, что надеть на свидание с Артуром Алдоном Баннермэном. Платья у нее были — ее образ жизни до встречи с Саймоном требовал облачаться в вечерние туалеты даже чаще, чем большинству молодых женщин, но некоторые уже вышли из моды, или были не того фасона, что подходит для вечера в Метрополитен-музее среди старух и дебютанток.

Она заглянула в магазин и купила журналы «Вог» и «Харперс Базар», но ни тот, ми другой не помогли, поскольку она не собиралась тратить три или четыре тысячи долларов на плиссированное платье от Мэри Мак-Фадден или блестящий наряд из роговых бусин от Билла Бласса. С сомнением она открыла «Манхэттен», полный фотографий, сделанных на роскошных приемах, где мог бывать и Баннермэн. Здесь, как и на страницах «Города и деревни», был целый мир незнакомых ей людей в шикарных нарядах, бессмысленно улыбавшихся в камеру: Меса Дадиани и мистер Коко Браун на Мемориальном балу в честь исследователя рака Слоан-Каттеринга, мисс Аманда («Бэйб») Салтонсталл и мистер Димз Ванденплас в главном бальном зале «Хелмси Палас Отель», мистер и миссис Барнс («Банни») Кэролл (приобретенный на Палм Бич загар и бледные несфокусированные глаза, похожие на яйца вкрутую, что подразумевало беспробудное пьянство) со своей дочерью Дайной (прямые соломенные волосы и нос, на имитацию формы которого простые смертные платят пластическому хирургу целое состояние) и мистером Расселом Редбанном Ридом II из фирмы «Крават, Суэйн и Мур» (до кончиков ногтей молодой WASP-юрист, его мальчишески привлекательные черты уже начали расплываться) на благотворительном обеде в честь Олимпийской конной сборной Соединенных Штатов, Тампа (Тампа?) Плаккет и ее жених, мистер Берк Гулд (она из Нью-Йорка и Хоб Саунда, он из Нью-Йорка и Дарк Харбор, Мэйн) с ключами от «Порше 911 Тарга», который она только что выиграла в качестве первого приза на благотворительном балу для младенцев, родившихся с наркотической зависимостью.

Изумрудное ожерелье победительницы выглядело так, словно на него можно было купить весь Южный Бронкс, вплоть до последней мамаши-наркоманки, профессия мистера Гулда была обозначена просто как «помощник Джона Дибодца и знаменитый яхтсмен». Это был не ее мир, но он не казался также и миром Баннермэна. Она обнаружила, как трудно узнать, что выбрать. Длинное платье? Или на три четверти? Черное или цветное? У нее были знакомые, которые могли бы помочь, но случилось так, что именно с этими женщинами она не хотела связываться — она давно старалась забыть о них и лелеяла надежду, что и они о ней забыли.

Наконец она набралась храбрости обратиться со своей проблемой к единственной знакомой ей особе, обитавшей в мире «Города и деревни» и «Манхэттена», хотя они и не были близки.

Миссис Элдридж Чантри была внушительной дамой, хорошо сохранившейся на шестом десятке (а может, не слишком хорошо на пятом, трудно было определить), которая недурно зарабатывала, декорируя жилища малозначительных богачей — по правде говоря, у нее хватало ума не связываться со знаменитостями, чтобы иметь гарантию, что ни одна из оформленных ею комнат не появится на страницах журнала «Пипл». Вкусы клиентов иногда приводили ее к Саймону для покупки картин, а еще чаще в поисках чего-нибудь более экзотического, вроде неоновой скульптуры. Сама она подобные вещи ненавидела — ее вкусам отвечал французский антиквариат восемнадцатого века и наброски импрессионистов, за которые и комиссионные, кстати, платили гораздо больше, но время от времени ей приходилось угождать фантазиям клиентов.

«Сестрица Чантри», как ее обычно называли, принадлежала к светскому обществу как по праву рождения, так и благодаря замужеству, но была также удачливой деловой женщиной. И только случай привел ее однажды утром в галерею, когда там была Алекса — обычно она вела дела с Саймоном, — но ясно было, что возможности нельзя упускать.

— Я даже пальто снимать не стану, — твердо заявила миссис Чантри, бросив единственный взгляд на полотна Бальдура. — Я бы не позволила клиенту купить такое, даже если бы от этого зависела моя жизнь. — Она плотнее закуталась в норковое пальто и содрогнулась. — Кошмар! Саймону должно быть стыдно.

Алекса редко в чем-либо разделяла мнение Сестрицы Чантри, но то, что касается картин Бальдура, тут она была с ней согласна.

— Мне они тоже противны, — сказала она. И обнаружила, что можно сделать отличный переход. — Однако мистер Баннермэн приобрел одну.

Сестрица Чантри вздернула выщипанные и нарисованные карандашом брови.

— Который Баннермэн?

— Артур Баннермэн.

— Артур? Он, должно быть, был пьян. Что он вообще здесь делал? Он давно уж нигде не появляется.

— Он приходил на открытие выставки. Я сама удивилась. Он был очень мил.

Миссис Чантри фыркнула.

— Мил? Дорогая девочка, этот человек — чудовище! Его бедные дети… ну, конечно, сейчас они уже взрослые… Он отвратительно относился к своей жене. Даже ни разу не пришел навестить ее, когда она умирала! Дети так и не простили его — много лет с ним не разговаривают. Сесилия была так расстроена, что разорвала помолвку и убежала в Африку, работать с прокаженными или что-то в этом духе… — Миссис Чантри пожала плечами. — Сейчас он практически стал затворником. Пьет как рыба — так я слышала. Если он купил один из этих кошмаров, его следует запереть в одной из закрытых лечебниц в Коннектикуте и выбросить ключ.

— Мне он показался вполне нормальным. Вы его хорошо знаете?

— Я знаю всех Баннермэнов. Или хотя бы большинство. Они — странная публика. Конечно, с такими деньгами какими еще они могут быть? Внешне — холодные пуритане, но внутри все так и кипит! Возьмем, к примеру, Эллиота Баннермэна, кузена Артура — столп церкви, член совета по иностранным связям, входил в правление всех возможных филантропических обществ — и покончил с собой в пятидесятый день рождения! Он пятнадцать лет содержал любовницу — славную девушку, мою клиентку. Посещал ее трижды в неделю и всегда приносил небольшой кожаный футляр, как для флейты, с плетками! Он их специально заказывал в Лондоне, из маленьких таких золотых суставчиков, чтоб они складывались — вроде складного биллиардного кия. Любил переодеваться в женское платье, а потом девушка его порола. Он платил ей две тысячи долларов в месяц и в завещании обговорил, чтоб она получала их до конца жизни. Нельзя сказать, чтоб он не был щедр или верен, бедняга. Она была из Вудвортов, но из обедневших…

Стоило Сестрице Чантри коснуться светских сплетен, она обычно была неостановима, но, поскольку она также была снобкой, то внезапно решила, что слишком далеко зашла, рассказывая о тех, кто неизмеримо выше Алексы.

— Конечно, даже всем лучшим семьям есть что скрывать. — Она повернулась к двери. — Их нельзя судить по стандартам ординарных людей, — бросила она со взглядом, ясно выражавшим, что она считает Алексу настолько ординарной, насколько возможно.

Алекса проглотила обиду, — не было смысла ссориться с миссис Чантри, которая как разносчица сплетен была знаменита от Палм Бич до Ньюпорта.

— Между прочим, — сказала она, — на следующей неделе я приглашена на попечительский бал в Метрополитен-музее. И не знаю точно, что надеть.

Миссис Чактри резко остановилась и уставилась на нее.

— Вы? — Она окинула Алексу пристальным, переоценивающим взглядом, как одна из старших сестер Золушки, увидевшая, как та надевает хрустальный башмачок — ясно было, что миссис Чантри не доставляет удовольствия изменять мнение о том, к какой категории отнести Алексу. — Ну-ну, — сказала она. — Саймон поднялся на ступеньку выше!

Алекса решила не пытаться исправить ошибку, и тем более не говорить, что она идет с Артуром Баннермэном. Не похоже, чтоб ему понравилось стать героем новостей, извергаемых миссис Чантри.

— Конечно, — продолжала Сестрица, — не важно, во что вы одеты, если у вас есть молодость и красота. А у вас они есть, дорогая. — Она подмигнула Алексе, и значение этого, увы, не подлежало сомнению — то, что миссис Чантри — лесбиянка, знали все, за исключением мистера Чантри, который прожил с нею больше тридцати лет, ничего не заподозрив. — Длинное вечернее платье насыщенного цвета с обнаженными плечами — таково мое мнение, если хотите знать. Не надевайте белого. Оно только для девственниц и дебютанток. — Она изучила Алексу с головы до пят, словно видела ее впервые. — Думаю, дорогая, вы будете иметь успех. — Она издала горловой смешок. — Свежая кровь. Нет ничего лучше, чтобы оживить этих старых патрициев. — Сестрица распахнула дверь. — Держитесь подальше от Бакстера Троубриджа, если он там будет. Он — любитель щипать задницы.

И отчалила со взрывом непристойного хохота.

Алексе никогда не представлялось случая испытать шок при выходе на сцену, но, когда она вошла в зал под руку с Артуром Баннермэном, то поняла наконец смысл этого выражения. Здесь было, вероятно, человек двести в огромном помещении со стеклянным куполом, где мог бы поместиться египетский храм Дендур, и все смотрели на нее.

Это не было игрой воображения — то, что Артур Баннермэн появился не один, заставило все головы повернуться к ней.

И, просто глянув на лица собратьев Баннермэна — попечителей и гостей, Алекса могла сказать, как сильно они не любят и боятся его — но почему? Она была уверена — эти люди не голосовали за него, вероятно, они никогда не прощали ему, что он вообще выставил свою кандидатуру.

Это ничуть не смущало Баннермэна — он выказал сноровку политика при обходе зала — даже зала такого размера — пожимая руки, хлопая по плечам, восклицая: «Привет, парень!», словно все еще вел президентскую кампанию. Странно было идти рядом с ним, когда он совершал свой путь через зал — она замечала выражение неприязни, а порой открытой враждебности, на этих породистых лицах. При приближении Артура Баннермэна люди улыбались, но стоило ему пройти, как улыбки зачастую сменяли гримасы ярости, зависти, иногда даже холодной, упорной ненависти. Что он такого сделал, гадала Апекса, чтобы вызвать у своих собратьев-богачей столь явную нелюбовь? Он, казалось, совершенно не замечал их чувств — если не считать эту демонстрацию устрашающей жизнерадостности расчетливым ответом на них.

Баннермэн производил впечатление человека, побившегося об заклад, будто пожмет руки всем присутствующим в течение десяти минут. Когда он решал остановиться, то представлял Алексу просто как «мисс Уолден», без дальнейших объяснений.

Вначале она различала имена, но вскоре они стали сливаться в ее сознании за редкими исключениями; Джон Фиппс (пожилой, длинный, лысеющий, похожий в своем фраке скорее на аиста, чем на пингвина), миссис Нельсон Мейкпис (огромная грудь, покрытая целыми слоями бриллиантов, первое живое существо, увиденное Алексой, носившее тиару), мистер и миссис Дуглас Диллон (она заметила, что Диллон при приближении Баннермэна отступил на шаг назад, словно боялся оскорбления действием), мистер и миссис Вильям Ф. Бакли (выглядевшие так, словно их на месте сковало морозом), мистер Джеймс Буйволл (тревожным образом напоминавший одноименное животное) и бесчисленное множество других, чьи имена и лица она не имела возможности запомнить.

Бакстера Троубриджа, по крайней мере, забыть было нелегко, поскольку он был пьян в стельку. Это был крупный мужчина со сложением растолстевшего футболиста. Его патрицианские черты годы и пьянство смягчили настолько, что они готовы были растаять. Баннермэн остановился, чтобы побеседовать с ним подольше — и более охотно, чем с кем-нибудь другим. Троубридж, не могла она не заметить, являл собой образец старомодной элегантности, в превосходно скроенном двубортном смокинге, пошитом так, чтоб удачно — хотя, возможно, и недостаточно, — скрыть его пузо, если б он не забыл застегнуть пуговицы, так что, когда он двигался, крахмальная манишка распахивалась, приоткрывая нижнее белье. Он раскачивался взад-вперед на каблуках лакированных туфель, словно подрубленное дерево.

— Давно не видел тебя, Артур, — радостно сказал он. По крайней мере, он не считал Баннермэна сумасшедшим или опасным.

— Залегал на дно, Бакс, — сердечно прогремел Баннермэн в ответ.

— Так я и слышал. — Бледные, водянистые глаза Троубриджа сфокусировались на Алексе.

— Мисс Уолден, представил ее Баннермэн в обычной манере.

Она заметила, что им с Троубриджем, кажется, для общения не нужно много слов.

— Уолден? — переспросил Троубридж, встряхнув головой. — Уолден, — медленно повторил он, закрыв на миг глаза в попытке сосредоточиться. — Сейчас мало что слышно об Уолденах. Одно из старейших голландских семейств — хотя, без сомнения, вы, мисс Уолден, знаете это лучше меня. Генри Уолден женился на девице Блейр, кажется, но это было до меня. Его сын женился на Пибоди, ужасно глупая была девушка, я забыл ее имя. Был один Уолден курсом ниже нас в Гарварде, он плохо кончил…

— Мистер Троубридж — выдающийся знаток генеалогии, — пояснил ей Баннермэн, а Троубриджу сказал: — Мисс Уолден приехала из Иллинойса.

— Иллинойс? — воскликнул Троубридж, словно Баннермэн назвал Гану или Шри-Ланку.

— Глубинка, Бакстер. — Баннермэн жестко усмехнулся. — Край Линкольна. Вот где находится подлинная Америка! Там, откуда приехала мисс Уолден, обращают не слишком много внимания на генеалогию, и нисколько не страдают от этого, Богом клянусь!

Это не совсем верно, подумала Алекса. В ее родных краях генеалогия была так же важна, как для Бакстера Троубриджа. Графство Стефенсон имело собственное отделение Иллинойского исторического общества и множество различных местных сообществ, включая Дочерей Американской Революции, потомков первопоселенцев и потомков поселенцев сравнительно недавних, насчитывавших три или четыре поколения, как ее собственная семья. Без сомнения, все это имело бы не слишком много веса в глазах Троубриджа, чья родословная, возможно, напрямую восходила к пилигримам «Мэйфлауэра», но это много значило в Ла Гранже, даже в наши дни.

Баннермэн взял ее за руку и повел прочь от Троубриджа, который раскачивался взад-вперед, вероятно, пытаясь вспомнить, кто из нью-йоркских Уолденов в прошлом веке перебрался в Иллинойс.

— Проклятый старый дурак, — сказал Баннермэн, принимая у официанта стакан скотча. — Он был дураком в Гротоне и был дураком в Гарварде, и он по-прежнему дурак.

— Но вы ведь друзья? Вы, похоже, его любите?

— Люблю его? С чего вы взяли?

— Вы, кажется, рады его видеть. По-настоящему рады, хочу я сказать. У вас две различных улыбки, знаете. Большинство людей получает улыбку политика, но мистер Троубридж вызвал у вас настоящую.

Он пристально посмотрел на нее из-за кромки стакана.

— Вы очень наблюдательная молодая женщина… Ну, да, он — старый друг, пусть и пьяный дурак. Богатство отдалило меня от людей. Так было всегда, даже когда я учился в Гарварде. Особенно в Гарварде. Я не жалуюсь, заметьте. Я просто констатирую факт.

— Не похоже, что оно отдалило вас от Троубриджа.

Он рассмеялся.

— Что ж, Бакстер ценит деньги не так высоко, как происхождение. По Бакстеру, все дело в наследии «Мэйфлауэра» и тому подобном. С точки зрения генеалогии, единственное, что представляет интерес в Баннермэнах — то, что мой отец взял жену из Алдонов. Алдоны же восходят к Кэботам и Лоджам, хладнокровным пуританам, как мужчинам, так и женщинам. Вы знаете, что сделали пилигримы «Мэйфлауэра» сразу, как только высадились на берег?

— Полагаю, пали на колени и помолились.

— Несомненно. Но сразу после этого они повесили одного парня, которого во время плавания застукали с чужой женой! — Взрыв смеха, вырвавшийся у него, на мгновение вызвал в зале молчание. — И так они определили будущее Америки, дорогая моя, прямо на том проклятом берегу! Молитва, смертная казнь, никаких дурачеств с женой ближнего своего, и хапай у туземцев столько земли, сколько сможешь. И это, в глазах бедного Бакстера Троубриджа, овеяно аристократизмом и традицией. — Он сделал большой глоток виски. — Меня бы не выбрали в «Порселлиан», если бы за меня не ходатайствовал Бакстер.

— Что такое «Порселлиан»?

— Клуб в Гарварде. Чертовски глупо, но тогда это очень много значило. Они отвергли Рузвельта, знаете, и он никогда этого не забывал. Возможно, потому и стал демократом. Такие люди, как Салтонсталлы, Чапины, Сейноты, Алдоны, Троубриджи, по рождению были достойны членства, но я был первым Баннермэном, поступившим в Гарвард, а в те дни множество народа еще считало моего деда Великим Бароном-Разбойником. Вы не представляете, сколько ненависти вызывало тогда само упоминание его имени.

— Это было очень давно, — сказала она. — Вас это все еще волнует?

— О да, увы. Только раны, нанесенные в детстве, имеют значение — и никогда не заживают.

Маленький оркестрик, скрытый где-то в темных аркадах, наигрывал струнную музыку, едва слышную сквозь усыпляющее жужжание разговоров. Везде были цветы, и они в сочетании с запотевшим стеклом стен и потолка, придавали залу вид огромной экзотической теплицы. Многие женщины постарше были в бальных платьях и длинных перчатках, те, кто помоложе — в нарядах, что видишь в журнале «Вог» во время парижских показов, но крайне редко — вживую. Алекса узнавала, не без зависти, модели Диора, Шанель, Ива Сен-Лорана, Унгаро, Валентино, Дживенши — платья того рода, что отрицают здравый смысл, нормальные денежные ограничения, и сами пропорции женского тела, — произведения искусства, столь же бесполезные и экстравагантные, как весь этот зал, творения «высокой моды», какие каждая женщина уже не считает глупыми и вызывающими, и, безусловно, в глубине души жаждет иметь — вроде гусарского жакета, обшитого золотой ниткой на двадцать четыре карата, и плиссированной, косо обрезанной бархатной юбки. Это были наряды, в которых трудно даже сесть, без посторонней помощи войти и выйти из такси, их может гладить лишь горничная-француженка, а стирать, вероятно, нужно отсылать в Париж, на площадь Конкорд — совершенно непрактичные, но при этом почти убийственной стоимости…

— Здесь не слишком много людей, с которыми я бы хотел поговорить, — произнес он с выражением холодного отвращения на лице. — Общество! — Он выплюнул это слово. — Будь я проклят, если не предпочитаю им политиков и банкиров.

— На прошлой неделе вы не были столь пристрастны к банкирам.

— Дорогая моя, я никогда не встречал банкира, который не был бы в душе преступником. Черт!

С выражением, позволявшим подумать, будто он только что почуял нечто неприятное, он уставился на высокого пожилого мужчину, направлявшегося к ним. Испуг и неприязнь Баннермэна были очевидны. Если бы он был конем, то прижал бы уши к голове и оскалил зубы. Вместо этого он изобразил широкую улыбку из разряда патентованно неискренних — приоткрывшую его квадратные белые зубы, словно он находился в кресле дантиста. Он схватил и пожал руку подошедшего, тряся ее, будто качал воду из старого колодца.

— Привет, Кортланд! — прорычал он — явно считая слово «парень» неподходящим к случаю.

— Я удивлен, видя тебя здесь, Артур, — сказал высокий, поднимая брови. Что было, отметила Алекса, весьма примечательно — брови Кортланда были настолько кустистыми, что, казалось, жили своей жизнью — как маленькие лохматые зверьки, взобравшиеся ему на лоб. Если не считать бровей, Кортланд имел благородное, хотя и комичное лицо — высокий лоб, нахмуренный, словно от постоянного беспокойства, глубокие складки на щеках, крупные нос и подбородок. В молодости он, вероятно, был красив, но постоянные усилия придать своим чертам выражение мрачного достоинства заставили их позже затвердеть как бетон, так что даже намек на улыбку вызывал мороз по коже. Несмотря на это тщательно культивируемое достоинство, лицо Кортланда было украшено подкрученными усиками, придававшими ему скорее тщеславный, чем лихой вид, а глаза его напоминали бассет-хаунда.

— Я слышал, ты был нездоров, — сказал Кортланд, тоном, предполагавшим разочарование от того, что Баннермэн на ногах и дышит.

— Никогда в жизни не чувствовал себя лучше, — прогремел Баннермэн. — Не представляю, Корди, кто тебе такого наговорил.

От уменьшительного имени Кортланд скривился, словно Баннермэн наступил ему на мозоль.

— Элинор, например. Она сказала, что месяцами не видит тебя.

При упоминании имени Элинор лицо Баннермэна приобрело мученическое выражение.

— Ну, совсем не так долго, — возразил он. — Самое большее — месяц.

— Больше двух. Или трех. Она вообразила, что ты под присмотром врача — сидишь, закутанный у камина, попиваешь травяной чай и тому подобное… — Кортланд де Витт покосился на Алексу, затем снова повернулся к Баннермэну и опять поднял брови, на сей раз даже более впечатляюще.

Баннермэн покраснел. Она бы никогда не поверила в это, если бы не увидела — пятнами пошел как ребенок, пойманный на вранье, начиная от щек, и до загривка. Он, казалось, удивился этому сам, словно это было забытое с детства ощущение, которое он не мог сперва определить, затем, поняв, что происходит, постарался исправиться, достав из кармана белый носовой платок и промокнув лицо.

— Чертовски жарко здесь, — пробормотал он, скомкал платок и засунул снова в нагрудный карман смокинга, чем слегка оттопырил его.

Он отодвинулся от Алексы достаточно далеко, словно собирался притвориться, будто они просто случайно столкнулись, и на миг она решила, что так он и сделает. Затем он стиснул зубы и представил ее.

— Между прочим, Кортланд, позволь познакомить тебя с мисс Алексой Уолден. — Он взглянул на Кортланда с нескрываемым презрением. — Мой деверь, Кортланд де Витт, — вяло сказал он. И добавил с отвращением: — Юрист.

Де Витт одарил ее скорбной гримасой, без сомнения, заменявшей ему улыбку, и пожал ей руку с энтузиазмом человека, которому только что подсунули дохлую рыбу.

— Рад с вами познакомиться, — сказал он, не выказывая ни малейшей радости. — Извините, что прервал ваш разговор.

Он взглянул поверх ее головы, явно пытаясь рассмотреть, с кем она пришла, но поблизости не было ни одного человека подходящего возраста. Очевидно, он надеялся, что у нее хватит такта оставить его наедине с недовольным шурином, который как бык топтался на месте, размышляя, что ему выбрать: нападение или стратегическое отступление.

— Мне нужно кое-что сказать тебе, Артур. С тобой теперь нелегко связаться по телефону. — Де Витт в упор посмотрел на Алексу взглядом полицейского, которого вызвали на место преступления, как бы приказывая, чтобы она удалилась.

Она демонстративно не двинулась с места. Баннермэн, снова покраснев, на сей раз еще более резко сказал:

— Между прочим, Кортланд, мисс Уолден — моя… хм… гостья.

Она подумала — не собирался ли он сказать «приятельница»?

Де Витт поднял уже не одну бровь, но обе. Вряд ли он был бы сильнее потрясен, если бы Баннермэн его внезапно ударил, чего он, казалось, мог ожидать от того в любой момент.

— Ясно. — Он оглядел ее с несколько большим любопытством. — Вы, конечно, подруга Сесилии?

— Нет, мы никогда не встречались.

— Мисс Уолден занимается художественным бизнесом. Продала мне Бальдура.

— Что-что?

— Это чертовски хороший художник. Ты, право, должен взглянуть на его работы. Нужно покупать, пока цены еще приемлемы.

— Если они похожи на картины в Олбани — те, что Элинор отказалась держать в доме — нет, благодарю.

— У тебя ограниченное мышление, Кортланд. Мышление юриста. Моя сестра здесь?

— Нет, я сам по себе. Приехал только на обед. Собираюсь уйти пораньше. Элизабет не очень хорошо себя чувствует. Не стоит слишком долго оставлять ее одну.

— Она уже больше тридцати лет не очень хорошо себя чувствует. По правде говоря, она здорова как лошадь.

— Она так не считает. Тебе следовало бы позвонить ей.

— Очень сильно сомневаюсь. Не думаю, что к нашему последнему разговору с Элизабет есть что добавить. Я не нуждаюсь в очередной лекции, какой я плохой отец.

— Она желает тебе добра, Артур.

— В этом я сомневаюсь еще сильнее. Я знаю Элизабет дольше, чем ты. Тем не менее, передай ей мои лучшие пожелания.

Неслышно возник официант и, взяв у Баннермэна пустой стакан, заменил его полным. Баннермэна, казалось, то, что де Витт это видел, разозлило еще больше, чем то, что его засекли вместе с Алексой.

Де Витт посмотрел на стакан в руке Баннермэна с еще более скорбным выражением, словно доктор, готовящийся сообщить пациенту дурные вести.

— Полагаю, пора пройти к столу, — настойчиво произнес он.

— Да? — Баннермэн вызывающе сделал глубокий глоток. — Тогда я лучше сперва допью.

— Тебе лучше знать, Артур. — Лицо де Витта ясно выражало противоположное мнение.

— Чертовски верно, — Баннермэн допил виски, и снова, словно повинуясь какому-то невидимому сигналу, появился официант, чтобы принять у него стакан. — Пойдемте, Александра, — громко сказал он, предложив ей руку. — Вы, должно быть, проголодались. — С де Виттом он не попрощался.

— Артур, — сказала она, когда он ввел ее в обеденный зал, и внезапно осознала, что впервые назвала его по имени. — Кто такая Элинор?

Он помедлил, вздохнул, глядя на стол, затем произнес почти неохотно:

— Моя мать… — Казалось, фраза дается ему с большим трудом и перед тем, как закончить ее, он откашлялся. — Моя мать — замечательная женщина.

«Мать». Когда Артур Баннермэн произнес это слово, его лицо выразило целую гамму противоречивых чувств. Алекса подумала о том, не смогут ли они после обеда спокойно потанцевать, а потом, с некоторым сомнением, о своем умении по этой части.

Баннермэн говорил о своей матери с определенным страхом, что казалось удивительным в человеке на седьмом десятке лет. Элинор Баннермэн, видимо, представлялась старшему сыну чем-то вроде огромной паутины обязанностей и правил, размеры которой превышали все мыслимые представления.

Во время их трапезы он рассказывал об Элинор. В словах его звучала не любовь, но благоговение. Это из-за нее, пояснил он, федеральное шоссе штата Нью-Йорк было проложено к Олбани по западной стороне Гудзона, хотя по первоначальному плану оно должно было проходить, Господи помилуй, через Кайаву. Поэтому тогдашнего губернатора Дьюи пригласили в Кайаву, дабы тот передал недовольство Элинор президенту Эйзенхауэру. Будучи республиканцем и генералом, президент знал, когда мудрее будет отступить, и приказал проложить новый маршрут. Только по настоянию Элинор все еще работала железнодорожная станция в Кайаве, в штате которой состояли контролер и носильщик, хотя в день там останавливался всего один поезд. Личный пульмановский вагон Кира Баннермэна все еще стоял в депо, в превосходном состоянии, а законное право семьи Баннермэнов прицеплять его к любому экспрессу на Гудзонской линии вызвало комичные, но изматывающие затруднения для юристов при слиянии нью-йорского Центрального вокзала с Антраком. Решимость Элинор противостоять ликвидации маленького скалистого острова посреди реки Гудзон потребовала от нее борьбы с тремя энергичными губернаторами штата Нью-Йорк, Военно-инженерным корпусом США и федеральной береговой охраной, но остров оставался в ее руках, или, во всяком случае, перед ее глазами, а главный судоходный канал прорыли, с излишними трудностями и затратами денег налогоплательщиков, по другую сторону острова.

Алекса пыталась выбросить из головы эту устрашающую тень, нависавшую над жизнью Артура Баннермэна, и вместо этого сосредоточиться на танцах. Похоже, о том же думал и сам Баннермэн. Ее не часто приглашали на медленные старомодные танцы, да она и не могла похвастаться своим умением хорошо их танцевать. По правде говоря, дома, в Ла Гранже, девочек учили кое-каким танцевальным движениям — тем, что знали их матери и бабушки, и она вспоминала топтание в школьном спортзале, как правило, шерочка с машерочкой, в то время как мальчики жались по стенкам, краснея к хихикая, под музыку иной эры, но когда она выросла для настоящих танцев, ничто из этих скудных знаний не пригодилось. К ее изумлению, Артур Баннермэн танцевал превосходно, с вдохновением, заставившим ее устыдиться.

Она была благодарна ему за такт.

— Я несколько неловка, — извиняющимся тоном произнесла она.

— Так же, как и я. Сто лет прошло с тех пор, как я танцевал последний раз, — признался он, сияя от удовольствия. Он, по крайней мере, был несомненно собой доволен. — Раньше я это очень любил. Знаете когда я был мальчиком, нас учили танцевать. Дважды в неделю приходил учитель давать нам частные уроки. Мать обычно сидела и наблюдала, как мы танцуем, и можете мне поверить, под ее взглядом невозможно было дважды совершить одну и ту же ошибку. Отец тоже любил танцы. На тридцатую годовщину их свадьбы он пригласил в Кайаву большой оркестр и танцевал с матерью вальс — посреди большого зала были только они двое, а все остальные стояли и смотрели. Я помню все так ясно, словно это было вчера — «Императорский вальс», отец во фраке, Элинор в бриллиантах Баннермэнов, в тиаре. И знаете, она выглядела императрицей до кончиков ногтей. А за последние десять лет большим залом пользовались только один раз…

— Для чего?

— Для свадьбы моего сына Роберта, — сказал Баннермэн с выражением, исключавшим все дальнейшие расспросы. Он придвинулся чуть ближе, крепче охватив ее талию — смена позы оказалась столь непринужденной, что осталась бы незамеченной для всякого стороннего наблюдателя, но которую Алекса мгновенно почувствовала — и поняла.

В этом не было ничего показного, ничего явного — просто изменение степени их близости, жест фамильярности. Она могла бы, конечно, отодвинуться на дюйм или два, но Баннермэн, без сомнения, снова бы прижал ее к себе поближе. Решение было за ней, и она знала это, инстинктивно догадывалась, поскольку танцы ее поколения не оставляли места для таких легких, деликатных выражений интимности. Популярностью пользовались лобовые подходы.

Она позволила себе легонько коснуться щекой его плеча, и через миг с запоздалым раскаянием поняла, что оставила на смокинге след пудры «Ланком — розовый атлас».

Баннермэн этого не заметил.

— Я понял, что потерял массу времени, — сказал он. — Для вас это, наверное, не так увлекательно. Такая красивая девушка, как вы, должна танцевать постоянно, верно?

— Вовсе нет. В Нью-Йорке, кажется, никто больше не танцует. Во всяком случае, из тех, кого я знаю.

— Жаль. Ага, заиграли быстрый танец.

Баннермэн обнял ее крепче — так крепко, что когда она попыталась выбрать правильную позицию, то задела пуговицы его смокинга.

Слегка раскрасневшийся, он выглядел гораздо счастливей, чем она видела его когда-либо раньше. Поэтому она была ошеломлена, когда вдруг неожиданно он отшатнулся от нее, а его лицо превратилось в маску.

— Черт! Давайте отойдем.

Она была слегка раздосадована, поскольку только что пришла в надлежащее расположение духа — но напомнила себе, что ему уже за шестьдесят и он, возможно, переутомился.

— Вы хотите сесть?

— Нет-нет, я прекрасно себя чувствую. — Он произносил слова отрывисто, даже раздраженно, и она гадала, сделала ли это она что-нибудь не так, или Баннермэн просто решил, что слишком далеко зашел, и теперь сожалеет об этом. — Я думал, что де Витт уже уехал домой. А он здесь, как ни в чем не бывало танцует с какой-то старой грымзой и таращится на нас.

Она разозлись. Если Баннермэн стыдится, что его видят с ней, ему вообще не следовало бы ее приглашать. Кроме того, он взрослый человек и вдовец. Затем до нее дошло, что это еще, возможно, вопрос репутации: главу семьи Баннермэнов не должны видеть на публике, танцующим как какой-нибудь тинэйджер, да еще с девушкой — вдвое, нет, почти втрое его моложе, в обнимку.

— Для вас важно, что он подумает?

— Де Витт? Нет-нет, нисколько. Он полный идиот. И всегда им был. — Хорошее настроение Баннермэна отчасти вернулось. Он улыбнулся ей. — По правде говоря, я немного сбился с дыхания. Однако я наслаждался каждой минутой танца. Уже целую вечность я так хорошо не проводил время.

Она решила, что это просто обычная вежливость. Однако все еще обнимая ее за талию, он провел ее сквозь толпу в бар, где она уже без удивления заметила Бакстера Троубриджа, который настолько прочно обосновался там, склонившись над покрытым белой скатертью столиком, что казался неотъемлемой частью обстановки, и понадобился бы, по крайней мере, потоп или землетрясение, чтобы выкурить его оттуда. Лицо его приобрело оттенок спелой сливы, но, казалось, он сохранял полный контроль над своими действиями, словно жизнь, проведенная в беспробудном пьянстве, сделала Троубриджа невосприимчивым к алкоголю. Он поприветствовал их поднятым стаканом.

— Видел, как вы танцевали. Чертовски впечатляет. Все, на что я способен — переставлять одну ногу перед другой.

— Ты не следишь за собой, — сказал Баннермэн. Он, казалось, расслабился в присутствии Троубриджа. — Я каждое утро делаю гимнастику. Плаваю четыре раза в неделю. Нужно заставлять нашу старую кровь бегать по жилам, Бакс.

— Лично я, Артур, лишний раз свою стараюсь не беспокоить. Для меня достаточно хороша спокойная пешая прогулка. А что до плавания, то в «Ракет-клубе» есть неплохой бассейн, но зрелище моих ровесников в плавках полностью меня от этого отвращает. А ты куда ходишь?

— У меня собственный бассейн, Бакс, — коротко ответил Баннермэн.

Троубридж кивнул.

— Следовало бы догадаться. Возможно, я даже и знал. Все время забываю о размахе Баннермэнов. В Нью-Йорке немного квартир с настоящим бассейном под стеклянной крышей, но есть основания думать, что твоя к ним относится.

— Уильям Рэндольф Херст тоже имел бассейн, — сказал Баннермэн с ядовитой нотой в голосе, которая, несомненно, должна была позабавить Троубриджа. Алекса вспомнила, что состояние Троубриджа было старше, чем у Баннермэнов, но, вероятно, гораздо меньше.

— Давно я не танцевал, — заметил Троубридж. — Последний раз, помнится, на свадьбе Роберта. Как мальчик, Артур?

— Превосходно.

Троубридж скептически усмехнулся.

— Ему теперь должно быть… сорок, по крайней мере? Как время летит.

Баннермэну отнюдь не доставляло удовольствия напоминание, в присутствии Алексы, что его старший сын перешагнул за сороковой рубеж.

— Роберту сорок два, — проговорил он самым холодным и отрывистым тоном.

— Достаточно, чтобы выставляться в президенты, — улыбнулся Троубридж. — Представь себе. Трудно поверить, правда?

Алкогольные пары замедляли движения Троубриджа, так что его мимика не совсем совпадала с репликами, как в плохо продублированном иностранном фильме. Улыбка, раз появившись на его лице, задерживалась слишком долго, словно он не мог ее убрать или же вообще позабыл о ней. — Между прочим, каковы планы Роберта на будущее? Ходили слухи о сенате, о губернаторстве. Когда он вернется домой?

— Когда его вызовет президент, — сухо сказал Баннермэн. — Он — посол Соединенных Штатов.

— Он, должно быть, скучает по Нью-Йорку, бедняга. И ты должен жалеть, что его нет с тобой рядом, Артур.

— Конечно. — Тон Баннермэна всякого другого заставил бы переменить тему, но Троубридж, похоже, остался к нему невосприимчив.

— Отличный парень, мисс Уолден. Когда вы, Бог даст, познакомитесь с ним, сами в этом убедитесь. Вот уж горячая головушка, правда, Артур?

— Надеюсь, Каракас слегка ее охладит.

— Неподходящий климат, Артур, неподходящий для этого климат. Вам бы следовало пристроить его при Сент-Джеймском дворе. Роберт бы прекрасно смотрелся в бриджах. Разумеется, надо думать, из-за развода такое назначение невозможно. Элинор, должно быть, тяжело это перенесла. Как там наша старушка?

— Держится как всегда прекрасно. При любых обстоятельствах.

— Крепка как скала. Она — просто восьмое чудо света. Вы ведь еще не встречались с ней, мисс Уолден? Нет? Напрасно, получите массу удовольствий.

Оркестр снова заиграл, и Баннермэн почти грубо подхватил ее под руку.

— Не будем мешать тебе, Бакс. Может быть, кто-нибудь еще захочет поболтать с тобой.

Троубридж на прощанье снова отсалютовал им стаканом.

— Извините его, — сказал Баннермэн. Бедный Бакстер любит посплетничать как старуха.

— Он, кажется, любит вашего сына?

— Он — крестный отец Роберта. И всегда принимает его сторону В глазах Бакстера, у Роберта нет недостатков.

— А в ваших?

Баннермэн окинул ее холодным взглядом, — предупреждая, скорее всего, что она сделала шаг в сторону запретной зоны.

— Роберт получит свой шанс, — процедил он сквозь зубы.

— Он очень похож на вас.

Все, что еще оставалось от добродушия в Баннермэне, мгновенно исчезло. Его лицо словно окаменело. Перед ней стоял совсем другой человек, ничем не похожий на того, к которому она уже начала привыкать.

— Вы знаете Роберта?

К ее удивлению, он, казалось, был столь же испуган, сколь и зол, а его голос прозвучал очень резко. У нее было впечатление, что он отшатнулся от нее, словно зверь, встретившийся с неожиданной угрозой.

— Я имела в виду — на фотографиях.

— А, — он вздохнул с явным облегчением. — Да, мы похожи. Внешне. К несчастью, думаем мы совершенно по-разному.

Музыка закончилась, но Баннермэн еще на мгновение задержал ее в своих объятиях. Это было всего лишь мгновение — но его хватило, чтобы последовала яркая вспышка и Артур сразу отпрянул, а затем повернулся к фотографу с яростным выражением лица. Повернулся, чтобы обнаружить перед собой молодую женщину. Будь это мужчина, подумала Алекса, Баннермэн обрушил бы на него всю мощь своего патрицианского гнева, но с женщиной он оказался явно не готов иметь дело.

— Я предпочитаю, чтобы меня не фотографировали без моего разрешения, — чопорно заявил он, — если вам это еще не известно.

— Извините, мистер Баннермэн, — заявила девушка. — Я из журнала «Город и деревня». Мы хотим поместить ваш снимок. Если вы не возражаете, конечно.

Он хмуро постоял несколько секунд раздумывая, засунув при этом руки в карманы смокинга и выпятив подбородок.

— Хорошо, — заявил он. — Вы можете сделать только одну групповую фотографию. Но эта фотография не должна публиковаться. Я выразился достаточно ясно?

Девушка вспыхнула от гнева, но как ни молода она была, явно понимала, что Артур Баннермэн не из тех, кому стоит противоречить. Его желаниям подчинился и спутник репортерши, записывавший в блокнот имена всех, кого она сфотографировала. Он быстро подозвал нескольких человек, стоявших рядом, и выстроил их для групповой фотографии, с Баннермэном, яростно глядевшим в объектив, в центре. Алекса стояла рядом с ним, но он не смотрел на нее, когда сверкнула вспышка. Каждый, кто взглянул бы на них, решил, что они совершенно чужие друг другу. Ничто не указывало на то, что именно она была его спутницей на сегодняшнем вечере.

— Это все, — твердо сказал Баннермэн. — Благодарю вас.

Он отвернулся, чтобы не дать репортерше возможности сделать новый снимок.

— Ужасное нахальство, — пробормотал он.

— Она просто выполняет свою работу.

— Еще с тех времен, когда я выставлялся в президенты, я взял за правило, — не позволять фотографировать себя во время танца и не носить дурацких шляп.

Она ему не поверила. Может, он и говорил правду о своих привычках как кандидата в президенты, но здесь было совершенно ясно — он не хочет, чтоб его фотографировали, когда он танцует с ней, или даже просто находится вместе с ней.

Что во мне такого дурного? — подумала она. Потом до нее дошло, что вопрос поставлен неверно. Что такого дурного в Артуре Баннермэне? Он что, действительно думает, что может сначала отшвырнуть ее как ненужную вещь, притвориться, будто ее не существует, а после сделать вид, будто ничего не произошло? Да что вообще она о нем знает? Почти ничего. Его одиночество привлекало ее, но при всем, что ей было известно, в его жизни должен быть кто-то, кому не следовало видеть его на фотографии танцующим с молодой женщиной. Удовольствие от вечера улетучилось. Она чувствовала себя обманутой, грубо униженной и обиженной, что он оказался не тем человеком, каким она его считала.

— Думаю, что мне пора домой, — сказала она.

Он нервно моргнул — слегка встревоженный, предположила Алекса, возможностью, что она еще и усугубит его неприятности, устроив публичную сцену. Очевидно, даже сам Артур Баннермэн был в состоянии опасаться женского гнева.

— Вы уверены? — спросил он. — Я имею в виду — еще не поздно.

— Уже больше одиннадцати. Кроме того, здесь могут быть еще фотографы. Я не хочу затруднять вас, стоя слишком близко, когда вас будут снимать.

Она видела, что Баннермэн не привык к сопротивлению. Интересно хорошо ли знакомо его детям это выражение его лица — глаза полуприкрыты, углы рта резко опущены, подбородок неподвижен словно скала в бурю? Если да, нетрудно понять, почему они с Робертом не встречаются совсем — а, может быть, он не часто видится и с другими детьми.

— Вы говорите глупости.

— Я так не думаю. Обычно я не встречаюсь с мужчинами, которые стыдятся, что их видят со мной. Это для меня как-то непривычно. Большинство мужчин счастливы показаться со мной на публике.

Он вздохнул:

— Конечно, я не стыжусь.

— Тогда зачем эта сцена с несчастной репортершей? И почему вы прекратили танцевать, как только увидели… как его там? Де Витта?

— Это не имеет отношения к вам. Вы должны мне верить.

— Не понимаю, с чего бы? Мне все это видится совершенно однозначно. И любому другому — тоже.

— Да, возможно… Наверное, вы правы… — Утратив свой надменный вид, он казался неловким и выглядел очень озадаченным, не находя доводов в свою пользу. — Послушайте, — настойчиво сказал он. — Вы не понимаете моего положения…

— Я понимаю свое. И мне оно не нравится.

Он стиснул ее запястье.

— Я не хочу, чтобы Роберт услышал об этом, — хрипло прошептал он. — Или увидел нас вместе на фотографии.

— Роберт? — спросила она. — Ваш сын Роберт?

— Верно.

— При чем тут он? Вы — его отец. Какое ему дело до того, что вы с кем-то танцевали?

Мгновение он смотрел на нее молча, словно старался решить, может ли он ей доверять. Он собрался с мыслями и сделал глубокий вздох.

— Пару лет назад Роберт пытался заставить меня отойти от дел. Стоило бы появиться фотографии, где я танцую с молодой девушкой, поверьте, Александра, Роберт бы оказался в ближайшем самолете на Нью-Йорк и полностью на взводе.

Она давно уже не слышала этого выражения — одного из любимых присловий отца. Почему-то это уменьшило ее злость на Баннермэна, как еще и то, что он был единственным человеком, называвшим ее полным именем вместо сокращенного «Алекса». На сей раз легко можно было понять, что он говорит правду. Она не была уверена, что понимает, почему он боится своего сына, но страх этот был очевиден.

— Зачем?

— Роберт принадлежит к тому типу людей, которые всегда ищут у других уязвимое место. Он вроде бы притих в Венесуэле, разыгрывая из себя дипломата, но у меня нет никакого желания вновь будить спящую собаку, не теперь, когда я запланировал такие большие изменения… впрочем, для вас все это скучно… — голос его упал так низко, что она с трудом разбирала слова. — Сейчас неподходящее время, Александра, чтобы мое имя появилось в какой-нибудь проклятой газете. Если бы не это, я был бы счастлив сфотографироваться с вами. По правде говоря, даже горд. Это дало бы мне такое преимущество перед ровесниками, — заставило бы этих чертовых развалин взвыть от зависти! — он рассмеялся, хотя не так громко, как обычно.

Она успокоилась, пусть и не совсем. У него были свои резоны, она была вынуждена это признать, хотя и не была уверена, что полностью их разделяет. Она позволила ему удержать свою руку, но настрой был уже потерян, и они оба это знали.

— Наверное, действительно поздно, — сказал он.

Она кивнула. — Я пойду, приведу себя в порядок.

Баннермэн, проводив ее в коридор, мрачно занял позицию за большим обломком древней каменной плиты, вероятно, дабы избежать прощальных приветствий со знакомыми. Он бродил среди иероглифических надписей, нахохлившись как гриф, одного выражения лица было достаточно, чтобы обеспечить ему уединение.

Алекса прошла в дамскую комнату. Внутри две нарядные женщины, поправляя косметику, беседовали громкими самоуверенными голосами, свойственными истинным богачкам. На нее они даже не взглянули.

— Кошмарный вечер, — сказала одна из них — дама в сером шелковом платье от Валентино, открывавшем плечи и грудь, которые под солнцем приобрели цвет и консистенцию хорошо прокопченной ветчины. Стоило такое произведение знаменитого кутюрье, должно быть, не меньше пяти тысяч долларов.

— Ну, не знаю, дорогая, — отвечала вторая. Она была несколько моложе своей собеседницы, не старше сорока лет, с развитой мускулатурой атлетки. Со спины ее можно было бы принять за профессиональную теннисистку, если бы не бриллиантовое ожерелье, стоившее, наверное, целое состояние. У нее был блуждающий взгляд и скованная поза тех, кто крепко пьет и к вечеру уже совсем перебирает свой минимум. — Ты бы видела прошлый вечер — «Бал моли», как выражается Томас, у Пьера. Все эти потные типы, отплясывающие вирджинский рил и распевающие «Дикси». Томас, конечно, это любит…

— Мне самой нравятся такие вещи, дорогая.

— А кому нет? В семнадцать лет. Ну, конечно, если судить по его поведению, Томасу и есть семнадцать. Он все еще думает, что женщины и лошади требуют одинакового обращения и, честно говоря, не научился нормально обращаться даже с лошадьми, этими несчастными животными. Если бы я могла все начать заново, я бы вышла замуж за деньги янки вместо их южного очарования.

— Ну, ты уже начинала заново, дорогая, по крайней мере дважды, так что тебе виднее. Кстати, о деньгах янки. Это не Артур Баннермэн танцевал с девицей, годящейся ему во внучки?

— Артур Баннермэн? Я думала, он умер!

— Конечно, не умер, дорогая. Просто опозорен. Был какой-то ужасный скандал — я уж и не помню, из-за чего…

— Из-за развода Роберта?

— Нет, до этого. В любом случае он пропал из виду, когда это случилось. Одна моя подруга — Бабс Берджесс, ты должна знать ее, ну, та, чей второй муж разбился, прыгая с парашютом, рассказывала, что семья постоянно держит его запертым в пристройке Кайавы как Пленника Зенды… И сам Сэнди Берджесс — ну, кто-нибудь слышал, чтоб человек в шестьдесят лет прыгал с парашютом, я тебя спрашиваю? — рассказывал, что Артур безумен как шляпник, с утра напивается до потери сознания, воет на луну ночи напролет с запертого чердака, и все такое… Роберт явно решил, что отец не способен управлять фамильным состоянием, и из-за этого была ужасная свара.

— Сильно напоминает южных родственников Томаса, будь они прокляты — готический стиль. Они там все в Миддлбурге в полнолуние собираются и воют на луну — но они считают, что это нормально.

— Дорогая, я тоже бывала в Фокскрофте. Там это совершенно нормально. Это не нормально для Баннермэнов.

— Роберт — единственный из них, кого я встречала. Он выглядел вполне нормальным.

— Ну, если ты это считаешь нормальным… Если Роберт когда-нибудь попадет в Белый дом, он и туда будет притаскивать женщин, прямо как Джек Кеннеди. Но, знаешь, об Артуре ходят ужасные истории — Торнтон рассказывал, что он даже не побеспокоился навестить свою бедную жену, когда та умирала от рака. И довел одного из своих сыновей до самоубийства. В любом случае, он был здесь, танцевал с какой-то смазливой девицей — на незатейливый вкус… Странно.

— А кто она?

— Черт меня побери, если я знаю, дорогая. Однако на ней нет никаких серьезных драгоценностей, так что дело между ними далеко зайти не могло.

Алекса проскользнула в одну из кабинок туалета, в надежде, что разговор о ней закончен, когда неожиданно услышала знакомый голос:

— Не верю своим проклятым глазам!

Она не видела Сестрицу Чантри на вечере и понятия не имела, что та вообще там была, но не узнать этот насквозь прокуренный голос было невозможно.

— Вы сегодня видели Артура Баннермэна?

— Мы только что говорили о нем, Сестрица, — сказала дама в платье от Валентино. — Что это за девушка?

— Полное ничтожество. Работает в художественной галерее, Господи помилуй! Кошмарная, современная штучка. И подумать только, как она выведывала у меня насчет того, что одеть.

Алекса чувствовала, что покраснела от возмущения. Ее вовсе не удивило, что миссис Чантри считает ее «ничтожеством», но все же слышать это было отнюдь не приятно. К черту старую суку, подумала она. Как-нибудь она найдет способ показать миссис Чантри, что она слышала ее высказывания.

— Да, но кто она, Сестрица, дорогая? Как там все было?

— Не знаю. Он встретил ее на каком-то мерзком шоу. Она — подружка Саймона Вольфа, галерейщика. Или была — я думаю, он уже давно ее бросил.

— Никогда не слышала о таком. Но интересно, каким образом ей удалось подцепить на крючок Артура Баннермэна?

Сестрица Чантри издала горловой смешок.

— Самым обычным, я полагаю! Но что за хитрая сучка! Даже намеком мне не обмолвилась.

— Значит, она умнее, чем ты считаешь. Отдай ей должное.

— Умнее? Баннермэн одной ногой в могиле, а другой — в бутылке. Ни одной смазливой молодой девице не нужно много труда, чтобы заарканить такого старика.

— Ну, не знаю, — сказала женщина в платье от Валентино, — мне он показался довольно сексапильным, даже если он на самом деле и пьяное чудовище.

— И мне тоже, — произнесла ее собеседница в роскошном бриллиантовом ожерелье глуховатым шепотом. — Очень похож на моего свекра. Безумно привлекателен. Какой позор — растрачивать себя на такую мелкую шлюшку.

Алекса охнула. Она краснела уже не от возмущения или стыда, что подслушивает, — она вспыхнула от ярости. Ее щеки приобрели ярко-розовый цвет. Она ненавидела сцены и обычно делала все возможное, чтобы избегать их, но «шлюха» — это было уже слишком. Она собралась с силами для гневного столкновения и распахнула дверь, но как оказалось только для того, чтобы обнаружить, что она слегка опоздала. Три женщины уже ушли — их голые спины едва мелькнули, прежде, чем за ними захлопнулась дверь. Она постояла перед зеркалом, гладя на свое отражение, пока полностью не овладела собой.

Странно, подумала она, но подслушанный разговор заставил ее с гораздо большей теплотой отнестись к Артуру Баннермэну. Теперь она понимала и его страх перед общественным мнением и его быстрые перепады настроения. Она, конечно, еще мало его знала, во была абсолютно убеждена, что его репутация не заслужена. Он, безусловно, не был ни пьяницей, ни маразматиком, но, должно быть, прекрасно сознавал, что о нем говорят, и она догадывалась, что это приносило ему сильнейшую боль, хотя, будучи Баннермэном, он не мог позволить себе это выказать. Он понравился ей с самого начала. Теперь она начала испытывать к нему также и уважение.

Черт с тем, что люди подумают или скажут, решила она и вышла из дамской комнаты гордой походкой, со спиной, настолько прямой, насколько могла бы пожелать ее мать, и направилась к Артуру. Не отрывая от него взгляда, она подала ему руку и, встав на цыпочки, поцеловала ею.

— Спасибо за прекрасный вечер, — сказала она.

Алекса знала, что на них смотрят, но уже не обращала на это никакого внимания. Вместе, рука об руку, они спустились по широкой лестнице к машине, где их ожидал Джек.

— Там, под лестницей, для вас кое-что есть, — пробурчал привратник. — Не хотите, чтоб я принес? — Он явно ждал ее, стоя в вестибюле и протирая пыльное зеркало грязной тряпицей. Амбиции Алексы заставляли ее жить в доме со швейцаром — может, и не таком роскошном, как у Артура Баннермэна, но, по крайней мере, с кем-то в униформе, может, даже в белых перчатках. Здешний привратник, однако, большую часть времени торчал в подвале, носил несколько слоев одежды поверх грязной, заляпанной варенки и вязаную шерстяную кепку, надвинутую до ушей, даже летом. Если бы он был негром или латиносом, она бы убедила себя, что нужно ему сочувствовать, но, поскольку он был уроженцем Центральной Европы и откровенным расистом, она позволяла себе искреннюю неприязнь.

С самого начала — и несмотря на чаевые, которые она считала щедрыми, и вручаемые на Рождество конверты с деньгами — он был враждебен и груб, явно считая, что ни одна молодая женщина, живущая одна в Ист-Сайде, не может быть тем, кем хочет казаться. Когда ей приходили посылки, что случалось редко, он предпочитал быть в отсутствии, так что за них некому было расписаться, если же он принимал их, то оставлял в холле, чтоб она сама забрала их. То, что он предложил что-то донести, выбивалось из правил.

— Как вам угодно, — сказала она. Это была одна из привычек, сохранившихся у нее со Среднего Запада — выказывать преувеличенную вежливость тем, кого она недолюбливала, хотя в Нью-Йорке это ни на кого не производило никакого эффекта.

Она поднялась наверх и отперла дверь. Прежде чем войти, услышала, как привратник сопит и топает по лестнице. Обычно за его обещанием что-либо сделать следовали часы, даже дни, и она все еще гадала, что же могло его воодушевить, когда он возник в дверях, сжимая в объятиях словно младенца объемистый сверток в коричневой бумаге.

— Вы должны держать их на холоде, — заявил он, ставя сверток на стол. — Тот человек сказал мне, чтоб я поставил их в холодильник до вашего прихода.

— Какой человек?

— Мистер Джонсон. Если бы все ниггеры были похожи на него, Нью-Йорк был бы лучшим местом на земле. — Он сделал паузу. — Я зайду завтра с утра, закреплю кран.

В течение многих недель она оставляла ему записки с жалобами, что на кухне течет кран, и все безрезультатно. При всем своем любопытстве он имел редкостный талант исчезать, когда от него требовалось сделать хоть какую-то работу, даже незначительную. Теперь, несомненно, отношение его изменилось — при виде ее он буквально сиял как начищенный башмак. Она поблагодарила его и закрыла дверь.

Гладкая коричневая бумага была просто закреплена скобками, без всякой попытки имитировать фирменную упаковку. Она осторожно удалила их и, сняв бумагу, обнаружила цветочную корзину, выложенную мхом и заполненную орхидеями — не теми, что видишь в цветочных магазинах, где обычно они блеклого цвета и безжизненные, со стеблями, заключенными в стеклянные трубочки. Подобных орхидей она не видела никогда — странных, всевозможных оттенков и размеров: одни маленькие как фиалки, другие — огромные. Они были подобраны с естественной простотой так, что казалось росли из мха.

К корзине была прикреплена простая белая карточка, гласившая: «Я получил их из Кайавы». Внизу Баннермэн размашистым почерком написал: «Со множеством благодарностей. ААБ».

Она заварила себе чай и, сев за стол, стала пристально смотреть на цветы, словно освещавшие комнату. Сами по себе цветы не удивляли. Конечно, в этом смысле она не была слишком избалована и не получала цветов каждый день или даже каждый месяц, но подобного жеста как раз ожидаешь от мужчины старшего возраста — хотя Баннермэн был настолько старше большинства ее знакомых мужчин, что по отношению к нему это определение теряло смысл.

Эти цветы, однако, представляли собой нечто совсем иное. Много ли людей могут прислать редкостные орхидеи из собственных оранжерей?

Она решила, что орхидеи — прекрасный предлог позвонить ему, но потом до нее дошло, что она не знает его номера.

Она повертела карточку в руке и обнаружила, что на задней стороне тем же небрежным почерком был записан номер телефона.

Артур Баннермэн явно подумал обо всем.

— Господи Иисусе! — воскликнул Саймон, когда она рассказала ему об орхидеях. — Надеюсь, ты тщательно их разворачивала. Откуда ты знаешь — может, он положил в мох бриллиантовый браслет.

— Не говори глупостей.

— Глупостей, как же! Герцог Вестминстерский послал однажды Коко Шанель коробку шоколадных конфет, положив на дно бриллиант, так, чтоб она нашла его, когда съест все конфеты. Да, но Шанель, конечно, не ела шоколада. Поэтому она отдала коробку горничной, а та съела только верхний слой, а все остальное выбросила.

— Не думаю, Саймон, чтобы Артур Баннермэн поступил подобным образом.

— Может, и нет.

Настроение Саймона улучшилось, и они снова могли общаться нормально. Алекса удивлялась, с чего бы это. Иногда, бывало, Саймон внезапно смягчался после их ссор, но, как правило, для этого требовалось извинение с ее стороны и вдобавок определенные жертвы в пользу его желаний, либо у него должен быть хороший барыш, достаточный для того, чтобы заставить его забыть о раненых чувствах. Улыбка Саймона выдавала, что он знает нечто, ей неизвестное. Она не стала спрашивать, что — он никогда не был способен хранить секрет достаточно долго, чтобы заставить набивать себе цену расспросами.

— Мне звонили из Музея современного искусства, — сообщил он. — Там на кого-то явно произвел сильное впечатление баннермэновский Бальдур. Они тоже хотят приобрести картину для музея.

Он хрустнул суставами пальцев — звук, который она ненавидела.

— Ты понимаешь, что это означает повышение цен на Бальдура? Твой друг Баннермэн оказался, в конце концов, в выигрыше, раз Бальдур попадает теперь в постоянную экспозицию музея. Завязав дружеские отношения с Баннермэном, детка, ты сделала самый умный ход за все последнее время. Я горжусь тобой. — Он откашлялся. — И прошу прощения, что в ресторане вышел из себя. Никаких обид?

Она заверила его, что не затаила никаких обид, поздравила с удачей и вернулась в свою клетушку в офисе.

Она никогда не отличалась хитростью и знала это по опыту, но не требовалось быть Маккиавелли, чтобы распознать, что к нынешнему благодушному состоянию Саймона приложил руку ни кто иной, как Артур Баннермэн. Он догадался из ее слов, что Саймон зол на нее, и нашел легкий способ умиротворить его — сделать Саймона счастливым так, чтобы она при всем при этом могла проводить время с ним, Баннермэном. Честь возвышения Бальдура до музейного статуса отразится и на ней — превосходный обратный эффект, задуманный, несомненно, чтобы сделать счастливой ее. В действиях Баннермэна проглядывалась также и замечательная экономия. В то же самое время Баннермэн увеличил вдвое, даже втрое, цену приобретенной им картины, и все это — одним звонком кому-то из своих друзей в совете директоров Музея современного искусства.

Она потянулась к телефону и набрала его номер. Он ответил сразу же.

— Я звоню, чтобы поблагодарить вас за цветы. Они прекрасны.

— Правда? Мой отец очень интересовался орхидеями. В его дни теплицы Кайавы были знамениты. Он выводил замечательные гибриды, единственные в своем роде — со всего мира приезжали ботаники, чтобы посмотреть на них. Боюсь, что большинство их сейчас потеряно.

— Я слышала, Музей современного искусства решил приобрести Бальдура?

Баннермэн хохотнул.

— Может, их внезапно озарило?

— Я подумала, что вы как-то к этому причастны.

— Одно слово умному человеку. Ничего больше. Ваш мистер Вольф должен быть доволен.

Он, казалось, и сам был исключительно доволен собой. У нее чуть не сорвалось, что Саймон — не «ее» мистер Вольф, но, вспомнив, как легко менялось настроение Баннермэна, решила, что лучше это проглотить.

— Я никогда раньше не видела столько орхидей.

— Вы можете получить их сколько угодно. Элинор не занимается ими, так что они расцветают и опадают. Ужасное расточительство. Как многое другое в Кайаве. — Он замолчал. В чем бы он ни затрагивал тему Кайавы, это, казалось, всегда расстраивало его.

— Я чудесно провела время, — сказала она, чтобы разбить молчание.

— Я тоже наслаждался. Сто лет себя так хорошо не чувствовал. Кстати, вы сегодня не свободны во время ленча? Мне хотелось бы кое о чем с вами поговорить. Я не хотел бы монополизировать ваше время…

Она поиграла с мыслью сказать ему, что занята, но решила — не стоит. Ленч с Артуром Баннермэном был бы, конечно, интереснее, чем сэндвич с тунцовым салатом на ее столе.

— Конечно, я могу выйти на ленч, — ответила она самым беспечным тоном, предполагавшим, что ее не волнует, пойти или остаться. Не было смысла, в конце концов, облегчать ему подходы.

— Вы уверены, что мистер Вольф не станет возражать?

— Саймон, возможно, даже не заметит. — А если бы заметил, подумала она, то был бы только в восторге — действительно, ее дружба с Баннермэном было лучшим, что она сделала для Саймона за все время их знакомства — с его точки зрения: удачный прорыв, можно сказать. — Конечно, он не станет возражать.

— Ну, хорошо. Я пришлю за вами Джека к половине первого. Встретимся в Фонде.

— Почему в Фонде? — удивилась она. Фонд Баннермэна был почти столь же знаменит, как Фонд Форда или Гуггенхейма. Он начинал существование как своего рода касса для частных исследований по заказу Баннермэнов, но теперь стал неотъемлемой частью культурной и научной жизни Америки, финансируя исследовательские гранты, комиссии, стипендии и конференции по всем представимым темам. Его штаб-квартиры ежедневно осаждались невероятным количеством творческих личностей всех мастей. Она слегка пожалела, что ее не пригласили в «Лютецию», или «Времена года» или «21», или куда-нибудь еще, куда был вхож Баннермэн. Ей нравилось, когда ей восхищались, и она не считала, что привлекательная молодая женщина должна этого стыдиться. Честно говоря, она бы предпочла сама заказать что-нибудь из меню, чем довольствоваться тем, что слуги Баннермэна для него приготовили.

Если они собираются продолжать встречаться, решила она, нужно приложить усилия, чтобы заставить его изменить своим привычкам.

Она не подумала, как это нелегко будет сделать.

На здании не было никакой надписи. Оно казалось почти вызывающе анонимным. Расположенное напротив парка скульптур Музея современного искусства, сразу за углом от университетского клуба, оно являло собой один из последних и наиболее ценных образцов настоящих городских особняков — пятиэтажное здание, в превосходной сохранности — из тех зданий, за снос которого любой подрядчик отдал бы свой «глазной» зуб. Полированные мраморные ступени вели к подъезду, роскошью которого толстосумы девятнадцатого века заявляли о своем богатстве — нимфы, дельфины и мускулистые олимпийские боги верхом на конях поддерживали блистающий бронзовым орнаментом балдахин. Двери в стиле модерн были из кованого железа и светонепроницаемого стекла, и выглядели так, будто предназначались для людей ненормально больших размеров.

С боковой стороны здания, на уровне улицы, находилась более скромная дверь. Джек проводил ее туда, открыл дверь и оставил в элегантно обставленном холле. Прямо перед ней был лифт. Она нажала кнопку и вошла — лифт стал подниматься автоматически. На стене его висела картина Мондриана. Как это в стиле Баннермэна, подумала она — он вешает в лифте картины, которым любой другой нашел бы место над камином или в гостиной.

Дверь беззвучно отворилась, и Алекса очутилась в помещении, скорее напоминающем современную гостиную, чем офис. Световые люки и скрытые светильники делали ее просторной, хотя было в этой комнате нечто антисептическое, словно она была нежилой. Артур Баннермэн, улыбаясь, стоял у камина.

— Как любезно, что вы пришли, — сказал он, словно она была здесь по делам. Он, казалось, нервничал. В углу комнаты поблескивал хромом и стеклом передвижной столик. Баннермэн придвинул его и налил себе виски. Подумав, он щедро удвоил дозу. Для Алексы он открыл бутылку «Перье». Неужто он потрудился приобрести минеральную воду специально для нее? — удивилась она. И не могла не заметить, что еще больше ему пришлось потрудиться, открывая бутылку. Казалось, подобных мелких обязанностей хозяина он лично не исполнял годами и потому изодранную в клочья пробку он вытащил с видом человека, только что справившегося с задачей, требующей исключительной ловкости.

— Здесь нет слуг, — пояснил он. — Не как на той проклятой квартире, где они вечно пугаются под ногами. — Он сел на софу и похлопал по подушке, указывая, что ей следует сесть рядом с ним.

На серебряном подносе на стеклянном кофейном столике перед ними находились сыр и крекеры. Баннермэн принялся тщательно перекладывать крекеры, словно хотел чем-то занять руки, но сам тем не менее не взял ни одного и ей не предложил.

— Иногда людям нужно место… ну, чтобы отдохнуть, — сказал он.

— Я догадываюсь.

Он осторожно положил руку ей на колено.

— Здесь есть свои преимущества, — довольным голосом объявил он. — Прекрасное, уединенное место, прямо в нижнем Манхэттене — и никто даже не знает, что оно существует.

— Я думала, что все это здание — офис.

— Все так думают, черт подери. В этом все дело. Даже большинство тех, кто здесь работает, не знают об этой квартире. А те, кто знает, считают, что она для приезжающих важных особ. Так оно и есть, более или менее. Здесь останавливаются разные люди, которые хотят избежать встречи с прессой. Чертовски нужная вещь, когда занимаешься политикой. Да и бизнесом, в наше время…

— Наверное…

— Без сомнения, — прогремел он, словно собираясь продать ей эту квартиру. Он осушил бокал и бросил мрачный взгляд на сыр и крекеры. Рядом с серебряным подносом лежал ключ на золотой цепочке. — Не буду ходить вокруг да около, — наконец произнес он. — Я много думал о вас. — Пауза. — Знаете, вы дьявольски привлекательная женщина, — сказал он тоном, предполагавшим, что этот факт мог ускользнуть от ее внимания.

Что это такое с мужчинами? — спросила она себя. Они никогда не умеют правильно выбирать время. Прошлым вечером, на балу, она была бы более восприимчива к его словам — до того момента, пока Баннермэн сделал вид, что не знает ее, когда их фотографировали. Но сегодня он был чопорен и самоуверен как на встрече директоров или финансовой конференции. Прошлым вечером она находила его привлекательным, несмотря на возраст, возможно даже — она вынуждена была признать — благодаря возрасту. Но теперь это был просто до боли знакомый образ — пожилой мужчина, приударяющий за молодой женщиной. Она уже проходила через подобное, даже очень часто, и ничего привлекательного в этом не видела.

— Спасибо, — скромно сказала она. — Но вы, должно быть, знаете много привлекательных женщин.

Он, казалось, быт польщен, как она и ожидала.

— Да, я встречал их достаточно, — признал он с некоторым самодовольством. — Но в вас есть что-то… позвольте мне сказать прямо — я нахожу вас чертовски привлекательной. Я не уверен, что выразился ясно — мне давно не приходилось вести таких бесед.

— Думаю, Артур, что это совершенно ясно. — Она решила — пусть он продолжает.

— Надеюсь, вы не шокированы? Вы, честно говоря, кажется, не из тех молодых женщин, которые к этому склонны.

— Нет, я не шокирована. С другой стороны, это не самые романтические слова, какие мне приходилось слышать.

— Я несколько староват для романтики, вы не находите? И считаю, что выразив намерения прямо, сберегу время. Я не думаю, что ваше поколение нуждается, так сказать, в свечах и романтической музыке. Но я не хочу, чтоб вы думали, будто я не испытываю к вам чувств. Я их испытываю. И это сильные чувства.

— Что ж, прекрасно, Артур. Я очень рада. Но какие чувства?

Он задумался.

— Ну… чувства личного характера. Чувства, какие, должен вам признаться, я не переживал уже много-много лет. — Он замялся.

— Я не стараюсь создать трудности, — сказала она. — Просто я не готова к этой беседе. Наверное, следовало бы подготовиться.

— Если я совершил бестактность, прошу прощения.

— Ох, да не будьте же таким чопорным — я даже не понимаю, о чем вы говорите. Кроме того, вы даже не смотрите на меня. Если я заставляю вас нервничать и раздражаться, зачем все это надо?

Он вздохнул.

— Возможно, я пошел по неверному пути. Я сознаю, что между нами огромная разница в возрасте…

— Честно говоря, это меня не волнует. Вы — очень привлекательный мужчина, когда не бываете напыщенным.

Он вспыхнул.

— Я не бываю напыщенным!

— Бываете. И невыносимо. — Она пыталась разобраться в собственных чувствах, но безуспешно. — Я бы предпочла, чтобы мужчина смотрел на меня, может, даже обнял меня, прежде, чем сделать определенное предложение.

— Вы надо мной издеваетесь.

— Нет, уверяю вас. Но я не знаю, что у вас на уме и почему вам так трудно это сказать.

Он повернулся и взглянул на нее, выражение его лица было жестким.

— Я хочу спать с вами, — произнес он медленно и твердо, как человек, принимающий присягу.

Она, конечно, знала это все время, и если бы была честна с собой, то задумалась бы, когда и как этот вопрос будет затронут. Странно, что она еще не решила, как ей поступить — она была слишком поглощена блеском богатства Баннермэна, словно встречи с ним были своего рода тестом по социологии. В подходящем настроении она переспала бы с ним из чистого любопытства, но с самого начала она чувствовала, что Артур Баннермэн ищет чего-то более существенного, чем одна ночь в постели. Так же, как и она сама, если уж быть совершенно честной с собой — но это не относится к человеку, который ведет себя с ней так, будто она принадлежит к субъектам экономического обозрения «Объединения и приобретения». Он позволил ей надеяться на нечто большее, и теперь она была разочарована.

— Артур, — сказала она, — если бы вы спросили меня прошлым вечером, когда мы танцевали, я бы сразу ответила «да». Ко о чем мы здесь говорим? Каковы условия? Мы собираемся быть друзьями, любовниками, появляться вместе на людях или нет? Это будет длиться день, неделю, месяц? Я не ставлю условий, Артур. Я просто хочу знать, к чему мне быть готовой. Я собираюсь быть с вами честной. Существует немало мужчин, которые хотят спать со мной — как с любой более-менее симпатичной девушкой, — однако я как правило провожу ночи дома, в одиночестве. И знаете, почему? Потому что мне не нужен секс, если он влечет за собой страдания. Я уже страдала. И мне это не доставило никакого удовольствия.

— У меня нет ни малейших намерений причинять вам страдания.

— Верно. Однако это не значит, что такого не произойдет.

— Даю вам слово.

— У меня есть склонность, Артур, слишком многого ожидать от мужчин. Во всяком случае, мне так говорили. И потому я не думаю, чтоб мне было хорошо с мужчиной, который хочет спать со мной, но, когда его фотографируют, притворяется, что со мной не знаком. Я уже проходила подобное раньше. Это не принесло мне добра.

— У меня есть причины быть осторожным, Александра, и к вам они не имеют никакого отношения. Я уже говорил.

Она видела, что он теряет терпение, и это вызвало у нее еще большее раздражение. Он со стуком поставил стакан на стол, и тот, задев ключ, звякнул. Алекса уставилась на него, словно увидела впервые — блестящий новехонький ключ, только что от слесаря, на солидной золотой цепочке от Тиффани.

То, что он заранее заказал для нее ключ, как человек, нанимающий новую служанку, повергло ее в бешенство.

— Это ключ для меня? — холодно спросила она. — Вот как вы обычно поступаете? Я получаю собственный ключ, поэтому могу приходить одна? У нас будет регулярное расписание? А если ничего не получится, тогда что? Вы смените замок? Смогу ли я оставить себе цепочку?

Баннермэн покраснел.

— Мои предварительные… приготовления вас не касаются. Да, так случилось, что ключ был изготовлен для вас. Из чисто практических соображений. Если вас это оскорбило, давайте забудем об этом.

Именно его ярость заставила ее решиться. Ярость была единственным, чего она боялась в мужчинах, и ей не нужен был психиатр, чтобы растолковать, почему.

Она бежала из дома, чтобы спастись от ярости отца, но ее вернули, и ярость поглотила ее. Мрачная гримаса, командный тон, все зримые проявления гнева — вот, что больше всего ее путало. Ей была противна мысль о ключе, но если бы он обнял и поцеловал ее, она, вероятно, ушла бы отсюда с ключом в сумочке — и знала это. Она не могла выносить его ярость на себя самого, за то, что он нуждается в ней, равно как и ярости на нее как на причину бед. Это было слишком знакомое сочетание.

Она встала.

— Может быть, излишне практичных. Вы мне нравились, Артур. Я не хочу, чтоб это прозвучало глупо, но это правда. Однако если вам нужна любовница, которая бы приходила и уходила по расписанию со своим ключом, тогда не стоило трудиться мне понравиться. Думаю, на прямое деловое предложение я бы тоже сказала «нет», но кто знает?

— Я не пытаюсь купить вас! — гневно бросил он.

— Я не сплю с мужчинами, которые кричат на меня. Это одно из моих правил, и самое основное. И думаю, что лучше было бы спросить меня, прежде чем заказывать ключ. — Она направилась к двери. — Послушайте, я понимаю, что все пошло не так, как вы хотели. Возможно, это моя вина.

Он выпрямился, твердо, как солдат на параде.

— Я прикажу Джеку отвезти вас обратно, — сказал он самым отрывистым и деловым тоном.

— Артур, это не обязательно. Я могу дойти пешком.

— Я настаиваю, — хрипло произнес он.

Нет смысла доводить его до крайности. В конце концов, сказала она себе, он не сделал ничего дурного. Многие женщины были бы рады положить ключ в сумочку и принять его условия. В ее жизни бывали времена, когда она сочла бы это хорошей сделкой. Несколько вечеров в неделю с пожилым, но все еще привлекательным миллиардером — что в этом плохого? Он, вероятно, достаточно щедр — на манер представителей своего класса. Никаких бриллиантов и «роллс-ройсов», как можно ожидать от арабского шейха или греческого судовладельца, но, возможно, приличный брокерский счетец, где постепенно будет высиживаться золотое яйцо. Она знала женщин — уважаемых замужних женщин, которые сохраняли подобные «отношения» годами, и, казалось, были совершенно счастливы. Иногда эти отношения становились для них важнее, чем брак. Жизнь полна сюрпризов.

Отчасти она сожалела, что не сказала «да» и тем не покончила с колебаниями. Ей нравился Баннермэн, когда он не был разгневан или напыщен. В этом как раз и была проблема. Он слишком ей нравился.

— Мне очень жаль, — сказал она. — Действительно жаль.

Баннермэн кивнул, но его лицо уже ничего не выражало. Он снова взял себя в руки.

— Спасибо, что приходили, — сказал он ей как совершенно посторонней.

Вечером она нарушила одно из своих небольших жизненных правил и приняла снотворную таблетку, потом другую, как раз на грани безопасной дозы — и рано легла спать.

Она надеялась, что утром все еще будет считать, что поступила правильно.

Она проснулась от настойчивого звонка в дверь. Запахнувшись в халат, она встала и пошла к двери. У нее ушло много времени на то, чтобы усвоить городской механизм выживания, но она так и не восприняла его полностью, как коренные нью-йоркцы. Ее дверь была снабжена обычным набором замков, цепочкой, глазком и задвижкой, но она не часто использовала все три ключа, и почти никогда не заглядывала в дверной глазок, в который можно было разглядеть только смутную, настолько неопределенную фигуру, что родную мать можно было принять за взломщика или насильника. Она с клацаньем приоткрыла дверь, и обнаружила, что в их невзрачном коридоре стоит сам Артур Баннермэн. Его лицо в фосфоресцентном свете отливало голубым.

— Я обязан извиниться, — хрипло сказал он.

Был ли он пьян? Но ведь он пил постоянно, не выказывая никаких признаков опьянения.

— Вы могли позвонить.

— Ненавижу телефонные разговоры. Откройте дверь, пожалуйста.

Она отстегнула цепочку и впустила его.

— Как вы прошли без сигнала снизу?

— Там, внизу, торчал какой-то парень, иностранец. Я велел ему открыть дверь.

Привратник, конечно, не мог противостоять Баннермэну.

— Могу я вам что-нибудь предложить? — спросила она.

— Скотч. — Баннермэн разглядывал гостиную. — У вас прекрасная квартира.

— Слишком маленькая, по сравнению с теми, к которым вы привыкли.

Он пожал плечами. Она вышла на кухню и налила ему виски. Когда вернулась, он изучал ее книги. Сейчас ей бы хотелось, чтоб у нее был более интересный подбор литературы. Хотелось, чтоб у нее была более роскошная квартира. Хотелось, чтоб она не стояла перед ним без косметики, в старом махровом халате, слишком коротком, чтоб выглядеть скромным.

— Это для меня неожиданность, — сказала она. — Сколько времени?

— Я не ношу часов. Одиннадцать или около того… Послушайте, я обычно избегаю объяснений, но мы должны поговорить.

— Должны? Но мы поговорили во время ленча. Ладно, все это, вероятно, моя вина. Я уже это сказала. Но вы не могли просто дать мне ключ и ожидать, что я буду приходить несколько раз в неделю как служанка, которая приглядывает за цветами в горшках.

— Я никогда не подразумевал ничего подобного, — сказал он жестко, более сердито, чем когда-либо, как ей показалось. Потом откинул голову назад и рассмеялся. Перевел дыхание, его хорошее настроение наконец вернулось. — Да, конечно, подразумевал. Я должен винить только себя. Позвольте мне исправиться и сказать: я вас хочу. На любых условиях.

— Я не торгуюсь.

— Проклятье, не будьте такой ершистой. Я хочу только сказать, что мы можем быть друзьями, любовниками, всем, кем вы пожелаете. Вы не обязаны принимать этот злосчастный ключ, Александра. Вопрос в том, примете ли вы меня?

Не дав ей шанса ответить, он обнял ее и поцеловал, стиснув медвежьей хваткой, настолько сильной, что у нее перехватило дыхание — и у него, очевидно, тоже, потому что он выпустил ее, взял свой стакан и сделал глубокий глоток.

— Совсем разучился, — сказал он.

— Вы меня дурачите.

— Я имею в виду — разучился разговаривать с молодыми женщинами. Честно признаться, я провел последние несколько лет, погрузившись в жалость к себе. Ужасная потеря времени.

— Я там тоже побывала.

— Где? Ах да. Мне это непонятно. Вы слишком молоды, чтобы жалеть себя.

— Это не вопрос возраста.

— Наверное, нет. Он снова обнял ее, на сей раз более нежно. — Я не хочу, чтобы вы считали меня старым дураком…

— Я не считаю.

— Спасибо. Но мне нужно, чтоб вы поняли, что это меня не волнует. Думайте, что хотите, но я вас хочу.

Неожиданное осознание одиночества показалось ей невыносимым, хотя она была вполне довольна пребывать в нем всего несколько минут назад. Она тоже хотела его и позволила себе признать это, почувствовать и примириться с этим, к чему бы оно ни привело.

— Артур, — проговорила она, глядя на него, — я ничего не обещаю.

— Я и не прошу вас обещать.

— Вы… останетесь на ночь?

— Я бы очень этого хотел, — серьезно сказал он. — Если вы позволите.

Он возвышался над ней, заполняя собой всю ее маленькую гостиную — человек, словно сложенный по масштабам тех дворцов, в которых сам обитал. Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.

— Да, — ответила она. — Я вам позволю.

Ей снилось кукурузное поле. Она бежала через него под ясным синим осенним небом. Воздух был так холоден и прозрачен, что она почти чуяла приближение зимы. Стебли, гораздо выше ее ростом, можно уже было начинать жать; слабое дуновение ветра заставляло их волноваться подобно морским волнам — хотя она никогда не видела настоящего моря.

Она несла термос, бережно сжимая его обеими руками — не маленький термос, какой она брала с собой в школу, а один из тех, что мужчины ставят рядом с собой на переднее сиденье пикапа и где помещается достаточное количество кофе, чтобы его хватило на все рабочее утро — с рассвета до десяти часов.

Она бежала и бежала, казалось, вечно, по узким тропинкам, обрамленным кукурузой. Иногда оттуда раздавался неожиданный резкий шорох — как будто какой-нибудь зверек или птица, спугнутые ее шагами, кидались прочь, но все остальное время, колыхаемая ветром, шумела только кукуруза.

Ее что-то подстегивало, словно термос содержал в себе нечто драгоценное или отчаянно необходимое, но чем быстрее она бежала, тем дальше, казалось, тянулось поле, словно увеличиваясь в размерах, а термос становился больше и тяжелее, а она все бежала задыхаясь, словно от этого зависела ее жизнь — или чья-то еще.

Она чувствовала, как ее начинает охватывать паника. Ее ноги постоянно разъезжались на скользкой исхоженной тропинке и бежать быстрее она не могла. Она услышала голос, заявивший ей: «Ты не успела вовремя», и вдруг очутилась на открытой прогалине, которую кукуруза окружала высокими зелеными стенами. Посредине, в рубашке с закатанными рукавами, стоял отец. Он улыбнулся, обнял ее, потом подхватил и закружил в воздухе, словно она ничего не весила. Она чувствовала, как его руки обнимают ее, прижимают к крепкой груди. «Это моя девочка!» — воскликнул он и поставил ее на землю, в то время как она продолжала цепляться за термос.

Хотя сознание ее было поглощено сном, где-то на дне его шевельнулось удивление. Бегала ли она когда-нибудь в действительности через поле с термосом кофе для отца? И, что главное, поднимал ли он ее и кружил на руках? Он был очень суровым человеком, избегавшим всяких внешних проявлений привязанности. Нужно было очень постараться, чтобы добиться его внимания, да и тогда он выдавал его малыми дозами.

Сцена представала перед ней совершенно ясно, с почти сюрреалистической резкостью, как на картинах Эндрю Уайстта — отец, нагибающийся, чтобы принять у нее термос, капли пота, блестящие у него на груди, и башней возвышающийся позади него комбайн.

Рациональная часть ее сознания недоумевала — что отец здесь делает? Он хорошо справлялся со всеми видами ручного труда — а какой фермер нет? — но для фермера время — деньги. Поддерживать в порядке сельскохозяйственную технику было делом ее старших братьев, которые вряд ли интересовались чем-нибудь еще. Убирать кукурузу тоже было работой для мальчиков или для наемных рабочих, поскольку от них требовалось только сидеть в машине от рассвета до заката, начисто выбривая поле от края до края, пока початки сыпались из высокой трубы в кузов как золотистый гейзер…

Отец считал все время, проведенное вдали от своего скота, потерянным, поэтому непонятно было, почему он очутился здесь, рядом с комбайном, но она испытывала радость и возбуждение, смешанные с чувством вины из-за редкого удовольствия побыть рядом с ним вдвоем. Он взял у нее термос, подержал в руках, открыл, налил кружку и предложил ей — что было еще более странно, поскольку она не пила кофе, — но она отхлебнула глоток, на миг испугавшись обжечься. На вкус это было совсем не кофе, и даже не выглядело как кофе. Совершенно неожиданно послышался ужасный шум, словно началась буря, и стены из кукурузы начали смыкаться, превращая прогалину в маленькую комнату без потолка, грозя раздавить их с отцом. Небо заполнилось воронами, каркавшими так громко, что она заткнула уши руками.

Отец больше не улыбался. Он был в ярости. Голос, казавшийся ее собственным, но словно бы усиленный неисправным рупором, прокричал: «Я не виновата!» Внезапный грохот ударил по ее барабанным перепонкам. Отец лежал на земле, залитый кровью. Она слышала собственный вопль, повторяющий снова и снова: «Я не хотела!», потом она снова оказалась одна, опять в поле, стремясь вырваться из душившей ее кукурузы. Небо почернело от ворон, заслонивших солнце, и они хрипло хохотали. Она закричала и открыла глаза, обнаружив, что Артур Баннермэн обнимает ее. Его лицо в тусклом свете выражало сочувственное внимание.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

Она сразу не поняла, где находится. Она узнала Баннермэна, но пока еще не представляла, что он делает в ее постели. Потом сознание ее прояснилось и она удивилась тому, сколько же она проспала.

— Это был сон.

— Кошмар? Ты кричала… испуганно.

— Да, можно сказать, кошмар.

Баннермэн сел в постели. Волосы его были взлохмачены. Это не делало его моложе — или старше, но каким-то образом преуменьшало присущее ему достоинство.

В свете ночника на его щеках и подбородке был виден намек на щетину — слабая, серебристо-белая тень, напомнившая ей, что Баннермэн не отличается от любого другого мужчины в определенных отношениях — что они, в конце концов, недавно выяснили. Ей хотелось выйти в ванную, но останавливала мысль, что нужно вылезти из постели и показаться ему обнаженной. Странно — она не испытывала стыда, занимаясь любовью с мужчиной, годившимся ей в отцы, и даже старше, — но ее смущала необходимость пройти перед ним голой в собственную ванную. Она решила, что попросит его закрыть глаза.

— Я кое-что знаю о кошмарах, — сказал он. — Полежи спокойно, и мы поговорим. Лучше всего сразу выпить стакан молока.

— Мне нужно сперва пройти в ванную.

— Я закрою глаза.

— Как ты догадался, что я этого хочу?

— Я много старше, чем ты.

— И тебе много раз приходилось это делать?

— Не в последние годы.

Она опять прижалась к нему.

— Я не хотела лезть не в свои дела.

— Чепуха. Конечно, ты имеешь право. Мне жаль признаться, что у меня давно такого не выпытывали.

— Я думала, что в твою дверь стучало много женщин.

— Не стану утверждать, что с тех пор как умерла моя жена, я вел исключительно целомудренный образ жизни. Я предоставляю это своему племяннику Эммету, — хотя как епископальный священник он не обязан давать обет безбрачия, насколько мне известно. Я всегда считал, что ничто больше целомудрия не сводит мужчин с ума. Кстати, мои глаза закрыты.

Когда она вернулась, уже в халате, со стаканом молока, его глаза были еще зажмурены, одеяло скромно натянуто до шеи, а мощный торс возвышался на подушках так, что словно он пребывал в сидячем положении. Спал ли он обычно в пижаме? — предположила она. Возможно, но ей нечего было предложить ему. Ее халат был до смешного мал для мужчины его роста. Он, казалось, заполнял собой ее постель, сама спальня выглядела тесной, словно с трудом могла вместить его. Он слегка напоминал крупного зверя в клетке зоопарка.

— Теперь ты можешь открыть глаза, — она скользнула в постель.

— Слава Богу. Если ты не возражаешь, я отопью твоего молока. — Она протянула ему стакан и хихикнула:

— Интересно, что бы могли сказать люди, если бы увидели тебя лежащим в чересчур тесной постели и пьющим молоко?

— Не знаю и не беспокоюсь. Всю мою жизнь люди ожидали, чтоб я действовал по определенным правилам, и в большинстве случаев они выигрывали. Помню, когда Линдон Джонсон был президентом, я был приглашен к нему на ранчо, вместе с другими представителями истеблишмента, которых Линдон обхаживал. И вот Дэвид Рокфеллер, в строгом костюме банкира, пытается есть ребрышки с бумажной тарелки ножом и вилкой. Я спросил его, почему он не отложит эти проклятые штучки и не начнет грызть ребра, как все вокруг. Он посмотрел на меня как на сумасшедшего и сказал: «Артур, ради Бога! Я — глава Чейз Манхэттен Банка — мне нельзя на публике есть руками!» — он рассмеялся, достаточно громко, чтобы разбудить соседей. — Достоинство богатства — я всю жизнь потратил, служа ему. Оно не стоит кошачьего дерьма.

Он слизнул пенку с губ словно ребенок. Она сочла это привлекательным.

— Похоже, секс делает меня болтливым. Или, возможно, это возраст… Расскажи мне о своем сне.

— Ну, не знаю. Это был один из тех сков, что не имеют смысла.

— Все сны имеют смысл. Я не фрейдист — с моей точки зрения, Фрейд причинил в этом веке столько же вреда, сколько Гитлер и Сталин — но я верю в сны. Расскажи мне о своих. Что напугало тебя?

— Мне снился отец…

— Молочный фермер, который голосовал против меня? Продолжай.

Она попыталась объяснить. Начала:

— Мой отец был очень религиозным человеком.

Баннермэн кивнул.

— Так же, как и мой. У нас есть нечто общее.

— Я не хочу сказать, что у него были какие-нибудь безумные идеи. Он не был похож на всех этих проповедников, которых показывают по телевизору, но у него были твердые взгляды на то, что хорошо и что плохо. Как и у большинства людей там, откуда я родом. Но даже в графстве Стефенсон он считался суровым борцом за нравственность. Не то чтоб он сталкивался с множеством грехов, как ты понимаешь, но он был твердо убежден, что если ослабить надзор, грех расползется из Индианополиса или Чикаго, и очень скоро дети начнут читать «Плейбой» и утратят интерес к тому, чтобы вставать в три часа утра и доить коров.

— Без сомнения, доля истины в этом есть.

— Ну, конечно. Возьмем, к примеру, моих братьев. Все они тайком читали «Плейбой», и единственное, что их волновало, кроме девушек и автомобилей, это как удрать с фермы и найти работу, которая бы начиналась в девять утра. Все, что я пытаюсь сказать — мой отец не так уж и был набожен, но он свято верил в подчинение определенным требованиям. Он держал мальчиков на коротких поводках, если ты понимаешь, что я имею в виду — он думал, что их полезно воспитывать в небольшом аду, в определенных границах — в жесткой узде. Но к девочкам это не относилось. А я была его единственной дочерью.

Баннермэн улыбнулся.

— Мне нравится твоя метафора — я сам езжу верхом. Следовательно, тебя растили в свободных поводьях и с мягким недоуздком?

— Узда и цепь были все равно.

Он усмехнулся.

— Я так же относился к Сесилии, и это, возможно, объясняет, почему она разыгрывает Флоренс Найтингел на берегах озера Рудольф — без всякого, с моей точки зрения, к этому призвания. Ты его любила?

— Когда я была маленькой, я любила его больше всех на свете. Странно — чем он был суровее, тем больше я его любила. И он любил меня. Он старался не выказывать этого — он был не из тех, кто часто обнимает и целует своих детей, знаешь ли. Он всегда был отстранен, словно мысли его были заняты фермой, а не нами. Но он любил, чтобы я была с ним, просто сидела рядом в пикапе, когда он куда-нибудь ездил. Он позволял мне влезать к нему на колени, когда вел трактор. Он всегда заходил ко мне в комнату, чтобы поцеловать меня перед сном, а я никогда не видела, чтобы он целовал мою мать, никогда. Потом, когда мне было около четырнадцати, он перестал это делать, и сердце мое было разбито. Я думала, что сделала что-то плохое.

— Что же, он был совершенно прав. Это опасный возраст для отцов и дочерей. Видено тысячу раз. Не нужно быть Фрейдом, чтобы объяснить это.

— Я не понимала. Он был таким… таким любящим. И вдруг стал сухим, почти враждебным. Вначале я обвиняла себя. Потом решила, что он меня ненавидит. Я ловила его взгляды в свою сторону — с такой яростью в глазах. Поэтому я отомстила единственным доступным мне способом.

— Каким?

— Я влюбилась в одного мальчика в школе, и мы сбежали, чтобы пожениться.

Баннермэн кивнул. Без сомнения, его дети, будучи богатыми, находили более драматичные формы мятежа.

— И далеко вы добрались?

— Мы собирались в Лос-Анджелес, но нас поймали в Седар Рапидс, в Айове, в придорожном мотеле. До этого мы пробирались проселочными дорогами. Кстати, мы поженились в Цвингли. Перед мировым судьей. Родители добились, чтобы брак был аннулирован, и увезли нас домой. Честно говоря, у Билли сердце не лежало ко всему этому. Думаю, он вздохнул с облегчением, когда полиция засекла его машину на стоянке. Я просила его не оставлять машину там, где его могут заметить, но он не послушал. Нарочно, наверное. Он был настроен вполне лихо, пока мы не добрались до Цвингли и не скрепили узы брака.

— А ты?

— Я была до смерти испугана. Но я бы все равно уехала в Калифорнию, если бы полиция нас не нашла. Странно. Дома никто не винил Билли в том, что случилось — все утверждали, что это моя вина. Конечно, он был школьной футбольной звездой, а это многое значит в таком городишке как Ла Гранж. Поэтому люди предпочли считать, что это я его завлекла.

— Полагаю, твой отец был недоволен?

Она отпила молока. Эту часть истории она все еще не могла вспоминать хладнокровно — она была причиной ее кошмаров.

— Он приехал в управление полиции штата, чтобы забрать меня. Всю дорогу до дома он не говорил ни слова. Костяшки пальцев на руле побелели. Когда мы приехали, он сказал: «Не хочу даже слышать от тебя, что ты сделала, или почему ты это сделала, и вообще ничего». Он даже не повернулся ко мне. Просто смотрел сквозь ветровое стекло — вдаль, словно все еще вел машину. Потом вылез и пошел в коровник.

Алекса вздрогнула. Она не могла описать выражение лица отца. Ярость словно выпила у него кровь, и он был бледен как призрак. Единственным проявлением чувств было легкое безотчетное подрагивание угла рта — как будто он жевал резинку, чего он никогда не делал и не позволял в своем присутствии.

Она не сказала, что следующие несколько недель отец вел себя так, словно она стала невидимой. Что за столом он разговаривал — если вообще разговаривал, — как будто ее вообще здесь не было. Что мать считала, будто он делает из мухи слона и мучает себя, накашивая гнев.

Но таков уж был характер отца. Его ярость выражалась в молчании, и когда Алекса, напуганная тем, что это молчание с ним делает, и тем, что ему стоит его сохранять, наконец попросила у него прощения, он повернулся к ней в бешенстве, лицо казалось незнакомым, на висках пульсировали вены. «Я позволил бы тебе убраться в Калифорнию, если бы твоя мать не приставала, чтоб я привез тебя назад», — сказал он, и голос его был напряжен, как туго натянутый провод. В нем безошибочно различалась горечь, и годы спустя, когда она стала взрослой, то поняла, что это был голос скорее обманутого любовника, чем разгневанного отца. Ей следовало бы догадаться, что это ревность, но она не догадывалась, пока не стало слишком поздно.

— А потом? — спросил Баннермэн, взяв ее за руку.

Она закрыла глаза и снова открыла их, словно ей не понравилось то, что она увидела мысленным взором.

— Через месяц он умер.

— Понятно.

Но, конечно, он не понимал, не мог понять. Представить не мог, как это выглядело — зрелище лежащего на надраенном деревянном полу отца в конторе фермы, где никогда не бывало даже пятнышка грязи, даже если в коровнике стояла сотня коров, глаза его — широко открытые и неожиданно мирные, грудь, ставшая кровавым месивом, словно пробитая гигантским кулаком. Не было возможности описать зловещую тишину, установившуюся после разрывающего уши грохота выстрела. Шальная дробина ударила в старые часы на стене, и они прекратили громко тикать, даже коровы за стеной молчали, все еще напуганные неожиданно громким шумом.

— Отчего он умер? — мягко спросил Баннермэн.

— От пули… из винтовки. — Это была чистая правда, но много оставалось недосказанным.

— А… — он глубоко вздохнул. — Но это не твоя вина, — сказал он тоном судьи, выносящего приговор. — Люди отвечают за собственные поступки. Когда будешь в моем возрасте, то поймешь, что напрасно винить себя. Когда погиб мой старший сын, я ужасно страдал, но это, конечно, не вернуло его. И сделало меня худшим отцом для других, как раз тогда, когда они больше всего во мне нуждались. — Он обнял ее. — Но одно я знаю, — тихо продолжал он. — Раз человек решил убить себя, никто не может его остановить.

Она чувствовала его тепло.

— Я не хочу больше об этом говорить. Не знаю, зачем вообще начала.

— Возможно, потому, что ты мне доверяешь. И потому, что я в подходящем возрасте, чтобы быть хорошим слушателем. Это одно из редких преимуществ старости. Бог свидетель, я не могу назвать никаких иных.

Она улыбнулась, успокоившись. Более мелкий человек стал бы задавать вопросы, и она уже жалела, что затронула эту тему. Баннермэн не требовал от нее подробностей.

— По-моему, с тобой все в порядке, — сказала она. — Кажется, возраст не сделал тебя медлительным.

— Я воспринимаю это как комплимент — хотя, по правде, он делает меня медлительным. Однако я никогда не считал, что секс требует спешки, поэтому все не так плохо.

Она вытянулась рядом с ним. Он не выказывал нетерпеливости, свойственной молодым людям, это правда — и прекрасно. Его, казалось, совершенно устраивало просто лежать с ней рядом, а как раз это ей и нравилось. Большинство мужчин, которых она знала, уже встали бы и принялись рыскать в поисках телефона, или были бы готовы снова заняться любовью, хотела она того или нет.

— Ты никогда не должна бояться говорить со мной. — Его голос неожиданно стал серьезен. — Я прожил достаточно долго, чтобы никого не судить. Когда-нибудь ты расскажешь мне больше. Или не расскажешь. Это не имеет значения.

— Ты можешь не простить меня, если я расскажу тебе все.

— Возможно. Но мое прощение тоже не имеет значения. Я не Бог, в конце концов. Единственно, что важно, чтобы ты простила себя сама. И чтоб я был способен помочь тебе в этом.

— Ты уже помог.

— Я польщен. Возможно, мне следовало сделать карьеру психиатра.

— Это мне не нужно. — Она положила голову ему на плечо и расслабилась. В темноте ничто в прикосновении к его телу не выдавало его возраст. Прочный — вот он какой, во всех отношениях. Он напомнил ей могучее дерево, из тех, что способны простоять века, как в реликтовых лесах Калифорнии. В нем была надежность и сила, как в этих деревьях. На него можно опереться, и никогда не упасть.

За всю свою жизнь она ни с кем не чувствовала себя такой защищенной — ни разу с тех дней, когда отец все еще заходил к ней в комнату, чтобы поцеловать ее на ночь.

Она уснула быстро и кошмары ее больше не мучили.

 

Глава пятая

Саймон почти никогда не заходил в офис, и когда он там вдруг появился, как всегда одетый с иголочки, по выражению его лица сразу стало ясно, что он настроен на серьезный разговор.

— Мне казалось, что я уже никогда не смогу дозвониться до тебя по телефону. Прошлой ночью я дважды набирал твой номер — нет ответа. Черт, звучит как строка из «Битлз». Тебе, знаешь ли, стоит иногда включать автоответчик.

— Я себя не очень хорошо чувствовала, поэтому отключила телефон и рано легла спать. — Артур не просил сохранять их отношения в тайне, но ее и саму не очень привлекала мысль рассказать кому-либо об этом, даже Саймону.

— Шутишь? Для девушки, рано ложащейся спать, у тебя не слишком цветущий вид. — Он пристально посмотрел на нее и вздохнул. — Послушай, даже если у тебя кто-то и есть, это не такое уж большое дело. Мы ведь не давали друг другу никаких таких обещаний, верно?

По большому счету это была неправда. Она давала Саймону такое обещание, впрочем, так же, как и он ей, хотя обставил его столькими оговорками и околичностями, что, казалось, оно уже не имело смысла. Уже тогда она подозревала, что Саймон говорит ей это только потому, что ей хотелось это слышать, но все-таки решилась поверить ему.

Она промолчала.

— Это кто-то, кого я знаю?

— Я не хочу говорить об этом, Саймон. Честно.

— Послушай. Мы все равно давно уже не были вместе. Может быть, все к лучшему, правда?

— Правда, — автоматически ответила она. Саймон имел склонность говорить как самоучитель по психологической поддержке, особенно, когда пытался сохранить хорошую мину при плохой игре.

— Ты ведь не собираешься увольняться?

— Конечно, нет. Я даже не сказала, что у меня кто-то есть. Ты преувеличиваешь, Саймон.

— У меня же есть глаза, Господи помилуй. Я просто не хочу, чтобы ты уходила, потому что влюбилась в кого-то еще. Ты мне нужна.

Она подняла брови Саймону несвойственно было признавать, что он нуждается в ней, чтобы справиться с делами. У него что, какие-то неприятности?

— Кажется, ты произвела сильное впечатление на старого Баннермэна, — пояснил Саймон. — Мне звонил его представитель. Похоже, старик хочет, чтобы мы — Саймон выделил слово «мы», — продолжали подбирать, я цитирую: «работы первоклассных современных художников». Баннермэн ищет мастеров «ведущего уровня» — это снова цитата. Иными словами, коллекция крайнего риска.

— Мы?

— Это было подчеркнуто. Ты и я. Ты, часом, не дала как-нибудь старику понять, что ты эксперт в области искусства?

— Нет. Хотя, возможно… не намеренно.

— Не намеренно? Просто случайно вырвалось? Тебе, должно быть, стыдно лгать человеку в таком возрасте! Так вот — отныне ты эксперт по искусству. Почему нет? Бог свидетель, настоящие знают отнюдь не больше. Я спросил, правда ли, что Баннермэн хочет построить музей, но он не знал — или не сказал. При тебе Баннермэн ни о чем подобном не упоминал?

— Ни словом.

Саймон посмотрел скептически.

— Но должны же вы были о чем-нибудь говорить, когда обедали.

Саймон, напомнила она себе, еще не в курсе ее быстро развивающихся отношений с Артуром Баннермэном. Он был слишком занят, демонстрируя, что не нуждается в ней, и просто-напросто исчезая из виду. Его излюбленный способ наказывать ее являл собой комбинацию отсутствия и молчания — он мог уехать по делам в Калифорнию или в Лондон на несколько дней, не сказав ей, так что она обнаруживала, что он в отъезде, только когда он звонил или когда об этом упоминал кто-то другой. Прежде ее это ранило, теперь не имело значения.

— Мы говорили о молочном хозяйстве.

Саймон снял темные очки и уставился на нее. Он ненавидел, когда над ним смеялись. Несколько мгновений он смотрел на нее, потом решил, что она не шутит.

— Как бы то ни было, это сработало, — фыркнул он. — Когда увидишься с ним снова, продолжай говорить о коровах. Он говорит, что выделяет пятьсот тысяч долларов, для начала! Слушай, мне нужна твоя помощь. Он, кажется, доверяет тебе. Как ты думаешь, он знает, чего хочет?

Она взглянула в окно на исхлестанную ветром и дождем улицу. Тротуары были полны конторскими работниками, спешившими по домам.

Богатство Баннермэна снова сработало, подумала она. Артур использует свое положение, нажав, ради нее, на какие-то невидимые рычаги. В перспективе это даже ничего не будет ему стоить. Саймон, с его связями, конечно же, найдет те произведения искусства, которые ищет Баннермэн, и пятьсот тысяч долларов Артура удвоятся и утроятся. Прикосновение Мидаса — ничто в сравнении с прикосновением Баннермэна.

— Думаю, он знает, чего хочет, Саймон. Он точно знает, чего хочет.

— Ты скоро снова с ним встретишься?

— Не знаю, — осторожно ответила она. — А что?

— Если встретишься, скажи, что я бы тоже хотел с ним увидеться. Мне бы не хотелось действовать через какого-нибудь посредника из семейной юридической конторы Баннермэнов.

Артур в любом случае захотел бы действовать через какого-нибудь посредника, подумала она, но вслух не сказала.

— Не думаю, что он меня позовет. Наверное, я просто попалась ему на глаза, когда продала ему Бальдура. И я бы не стала излишне переоценивать его внимание.

— Я тоже. Вот почему я хочу ковать железо, пока горячо. Кроме того, никогда не знаешь, что у них на уме, у этих богатых стариков. Взгляни на Тимми де Гартунга! Он попался на глаза Полу Гетти, когда Клаус фон Бюлов позволил старику вывернуться у него из рук, и кончилось тем, что Тимми покупает большинство картин для музея Гетти. Миллионы и миллионы долларов. Десяти процентов, которые получает Тимми, достаточно, чтобы сделать его богатым. Не считая того, что ему удалось прикарманить…

— Я буду это помнить.

Саймон взял ее за руку.

— Как бы там ни было, мы останемся друзьями? Хорошо?

— Да. — Это была правда. При всех своих недостатках Саймон был ее другом. С дружбой с Саймоном она вполне могла справиться, это любовь к нему делала ее несчастной.

— Я никогда не был ревнив, — сказал Саймон, как всегда, хвастаясь достоинствами, которыми не обладал. — Я рад видеть тебя счастливой, действительно рад. Все, что я хочу сказать — мы не должны становиться чужими, просто потому, что ты кого-то встретила. Может, приведешь его как-нибудь пообедать?

— Ну, пока еще нет.

— Это что, большая тайна? Это не один из моих друзей? Не то, чтоб я был против… — поспешно добавил он.

— Ничего подобного.

— Уж не женат ли он? Ты меня знаешь, я не болтлив.

— Он не женат, Саймон.

— Завтра я обедаю с несколькими друзьями — Ферди и Морганой, знаешь, они снова вместе, Жан-Клодом и его новой девушкой, короче, ты всех знаешь. Возможно, потом мы отправимся в новую дискотеку Карима Палеви. Почему бы тебе не привести его?

Она попыталась представить себе Артура Баннермэна за обедом в обществе Ферди де Брассе, однокашника Саймона, который был занят тем, что проматывал одно из крупнейших состояний Бельгии, и столько раз бывал задержан в аэропортах за провоз кокаина («только для собственного употребления, дорогуша»), что родственники, в конце концов, были вынуждены купить ему ватиканский дипломатический паспорт, или Карима Палеви, который надевал пиджаки от Армани поверх черной футболки, и в качестве парадного костюма предпочитал черный кожаный смокинг.

— Не думаю, что это сработает, Саймон, — осторожно заметила она.

Он одарил ее взглядом человека, считающего, что вправе оскорбиться, но не уверен в этом, как если бы она намекнула, что он и его друзья не соответствуют стандартам ее любовника, какими бы они ни были — предположение, которое ему было бы очень трудно оспорить, потому что это было правдой.

— Он богат?

— Да, у него много денег.

— Ну, это хоть что-то.

Если бы он знал, подумала она, глядя, как он драпирует шарф поверх пальто на европейский манер и тщательно натягивает перчатки, чтобы они не морщили.

— Надеюсь, с ним хоть весело?

— Ну, он предпочитает спокойный образ жизни.

— Если это то, чего ты хочешь…

И этого никогда не хотел Саймон, подумала она, когда он выходил.

Но, по правде, у нее все еще не было ни малейшего представления, какая жизнь ее ждет с Артуром Баннермэном. Он, казалось, жил в неком далеком, отгороженном собственном мире, и она не понимала, как туда впишется.

Я знакома с ним неделю, сказала она себе, дважды с ним переспала, и уже обижаюсь.

Ей следовало научиться терпению.

Неделю спустя после той ночи, что он провел у нее, она уже пользовалась ключом от квартиры над Фондом Баннермэна, как если бы никогда не отказывалась от него.

Иногда они проводили вместе ночи, иногда нет. В этом аспекте Артур Баннермэн был не очень требователен — общение, беседа, просто ее присутствие, были также важны для него, как секс.

Не было никаких стрессов, обычно сопровождающих любовные связи. Во многих отношениях именно так она представляла себе жизнь после нескольких лет брака. Счастливого брака, уточнила она.

Правда, для человека своего состояния Артур Баннермэн, казалось, очень мало отдыхал. У него не было яхты, он не играл в гольф, не интересовался путешествиями. Фешенебельные курорты тоже совсем его не привлекали — он никогда не катался на лыжах в Сент-Морице, не проводил лето на Лазурном берегу, у него не было ни виллы в Куэрнаваке, ни пляжного бунгало на Ямайке. Как ни трудно было угадать, чем он занят каждый день, он был всегда занят, и не производил впечатления представителя праздного класса.

Он испытывал определенное пренебрежение к тому, что называл «игрушками богачей», пренебрежение, в котором, думала Апекса, она порой улавливала оттенок зависти. Одно время он развлекался в традициях своего класса — охотился с гончими, выращивал скаковых лошадей, рыбачил на Мэйне, но даже тогда он сохранял фикцию «выезда на каникулы», будто он как все вел обычную трудовую жизнь, и для отдыха у него были только выходные и три недели летнего отпуска. Теперь он вел себя так, будто вышел в отставку, хотя от чего именно — сказать было трудно.

Однако все ее страхи, что ее связь с ним сведется к сидению на квартире в полном уединении, оказались беспочвенны. Баннермэн точно знал, где его узнают, а где нет, и не повторял ошибки с совместным появлением на попечительском балу. Они ходили в театр, в оперу, в балет, всегда занимая места, как только выключали свет, и уходя, пока публика еще аплодирует. Они избегали посещений таких ресторанов, как «21», «Лютеция», «Времена года», или «У Мортимера», где бы его сразу заметили — но для него эта уловка была не слишком великой потерей, так как он предпочитал заведения, специализирующиеся по жаркому, вроде «Крайстелла», или рыбные рестораны, такие, как «Глостер Хауз», полные солидных, основательных пожилых мужчин, среди которых он не выделялся. Многих из них тоже, отметила она, сопровождали женщины, достаточно молодые, чтобы быть их дочерьми, но, ясное дело, таковыми не являлись. Он всегда заказывал столик на чужое имя, и если даже персонал ресторана знал правду, никто ничего не говорил. В художественные галереи и на выставки они приходили раздельно и вели себя так, будто встретились случайно. Проблема, что делать на коктейлях, вообще не возникала, так как он никогда их не посещал. Медленно, неуклонно, с каждой неделей круг их активности расширялся, без малейшего признака, что они привлекли внимание прессы либо чье-то еще.

Он не предпринимал попыток вмешаться в ее личную жизнь, хотя иногда, в небольших дозах она чувствовала его внимание. Швейцарский коллекционер, широко известный своей недоступностью, спрашивал, не подберет ли она несколько работ многообещающих молодых художников для его собрания, и снабжал письмо таким детальным списком требований, что она вряд ли могла ошибиться. Французский директор музея интересовался, не займутся ли они с месье Вольфом приобретением определенных произведений современного искусства за комиссионные. Почти каждый конверт сообщал о новом деле, хотя бы малом и пустячном, и все они были адресованы ей.

— Ты растешь, — сказал Саймон. — Наконец-то ты стала обращать внимание на то, что я твердил годами.

Это была правда. Сколько они были знакомы, он настаивал, что нужно завязывать контакты и искать новые сделки, но она всегда считала, что это его задача в бизнесе, в то время как она должна заниматься разработкой деталей. Теперь, когда она поступала, как он говорил, Саймон, естественно, предположил, что она просто применила его совет на практике с неожиданным успехом.

Баннермэн молчал об этом предмете. Он ясно дал понять, что его внимание должно оставаться анонимным и не желал выражений благодарности. Он был не из тех миллионеров, что могли бы привести ее к Картье или Гарри Уинстону и увешать бриллиантами — и не этого она хотела. Взамен он предоставил ей интересные возможности и дал решить, воспользуется она ими или нет.

Между прочим, это было замечательное зрелище — смотреть, как он платит в ресторане. Он всегда тщательно проверял счет, слишком часто находя несоответствия, на что никогда не замедлял указать. Чаевых он добавлял в точности 15 процентов, округляя сумму в нижнюю сторону и каждый раз ворча, что везде, кроме Нью-Йорка, хватило бы и 10 процентов.

Для человека, который тратил миллионы на произведения искусства и жил по масштабам, которым бы позавидовали многие короли, нежелание Баннермэна тратить деньги на мелочи было весьма примечательным, так же, как пристальное внимание к деталям. Даже его одеждой управляло какое-то таинственное расписание. Она быстро усвоила, что если в понедельник на нем был темно-синий костюм, в том же костюме он появится и в следующий понедельник, и так далее, пока этот костюм не сменится новым, точно таким же. Все его костюмы были темные, солидные и слегка старомодные, он не позволял себе никакой эксцентричности и твердо придерживался традиций, от белого носового платка в нагрудном кармане до начищенных ботинок.

Постепенно, не придавая этому особого значения, ей удалось заставить его слегка отступить от стандарта. Она догадывалась, что он может двигаться только небольшими шагами, и в любом случае, она не собиралась так уж сильно его изменять. Она подарила ему консервативную полосатую рубашку, которую он вряд ли бы отказался надеть, затем ярко-красные подтяжки, пару галстуков с едва заметным намеком на цвет — достаточно темных для любого банкира, но не таких похоронных, как его собственные. «Я годами не открывал упаковки с подарками! — воскликнул он как-то однажды вечером, снимая ленточку с пакета из магазина Херцфилда, где она тщательно выбрала рубашку, находившуюся на самой узкой грани между консервативной и модной. — Я буду выглядеть как Малькольм Форбс, — сказал он. — Но это неважно. Спасибо». Сам он, казалось, никогда не делал покупок. Он любил посылать ей подарки, но это были солидные, основательные вещи, очень дорогие. Хотя с той первой ночи он не посещал ее квартиру, у него была зрительная память, которая заставила бы устыдиться Сестрицу Чантри и ей подобных. И вскоре квартира заполнилась его подарками — китайский лакированный столик восемнадцатого века, превосходно гармонирующий по цвету со стенами ее гостиной, часы работы Фаберже, бронзовая статуэтка Дега, маленький пейзаж Сера… Когда она потеряла часы, он прислал ей в простом конверте, доставленном Джеком, золотые дамские часы от Картье такие изысканные, что она с трудом решилась надеть их, опасаясь потерять. «Мать подарила их Присцилле, — сказал он, когда она благодарила его. — Их изготовил сам старый Картье в Париже, перед первой мировой войной. Нет нужды оставлять их Сесилии — она все равно их не оценит».

В ее знаниях об Артуре зияли странные пробелы, когда дело касалось его родных. Что бы там у них ни случилось, это было подобно взрыву, сила которого разметала по всему свету обломки семьи. Ведь было же время, даже после смерти его жены, когда Кайава все еще оставалась настоящим семейным домом, где дети собирались на Рождество и День Благодарения, когда подарки все еще лежали под елкой — а потом все это внезапно прекратилось. Дети выросли, уехали из дома — все это Алекса понимала, она сама поступила так же, — но Артур Баннермэн и его дети, казалось, вращались по разным орбитам, не оставив никого в центре, кроме старой миссис Баннермэн, живущей в роскошной изоляции в огромном пустом имении.

Что такого он сделал, — гадала она, — или что они сделали, поскольку не знала, кто виноват, — чтобы разрушить семью, которая, судя по фотографиям на столе Артура, не так уж отличалась от любой другой? Каким бы ни был этот поступок, жизнь Артура, казалось, протекала в его тени.

Иногда у нее возникала мысль, что лучше ей этого не знать.

Она обнаружила, что день его рождения — меньше, чем через неделю. Задумалась, будет ли семья отмечать его, но он не упоминал об этой дате, словно собственный день рождения был атрибутом забытого прошлого, не имевшим больше значения ни для него, ни для кого другого. Отправится ли он в Кайаву отметить его с матерью? Или кто-то из его детей — младший, Патнэм, насколько ей было известно, жил в Нью-Йорке, — пригласит его или сам приедет к нему в гости?

Он ни о чем таком не сказал, поэтому накануне она послала ему букет цветов и открытку, где написала «Поздравляю с днем рождения. Приглашаю тебя на обед». После мгновенного колебания она добавила «С любовью» и подписала «А». Это было легче написать, чем сказать, но, поскольку, она никогда не говорила этого, записка казалась фальшивой. Опыт научил ее пользоваться словом «любовь» с осторожностью, даже со страхом, но открытка без него не могла обойтись.

Он ждал ее, весело улыбаясь, когда вечером, после работы, она вошла в зал «Ла Домэйн». Он сам указал ей этот ресторан, где клиентура была исключительно богатой и патрицианской, из тех, кто зимует на Палм Бич, лето проводит в Мэйне, и себя считает «Старым Нью-Йорком». «Ла Домэйн» был дорогим, сумрачным, основательным, элегантным без шика заведением того рода, где кинозвездам, владельцам нефтяных скважин и модным издателям всегда скажут, что все места заняты, даже если ресторан будет пуст. Здесь не было склонности к nouvell cuisine — это была vieille cuisine — во всем — богатство, солидность, основательность для тех, кто не беспокоится больше о своей фигуре.

— С днем рождения, — сказала она, быстро целуя его перед тем, как сесть.

— Я почти забыл, что это мой день рождения, честно говоря. Шестьдесят четыре — не великий возраст в нашей семье.

Она заказала «Перье» и вложила ему в руку маленькую, аккуратно запакованную коробочку. Он открыл ее с удовольствием ребенка — хотя прежде потрудился развязать ленточку, аккуратно сложив ее и убрав в карман — Баннермэны не выбрасывали таких вещей. Намерен ли он использовать ленточку снова? — спросила она себя. Он вынул из коробочки маленький серебряный перочинный нож, нагнулся и поцеловал ее.

— Я буду пользоваться им, чтобы разрезать заградительные ленты, — сказал он. — Чем больше времени я провожу с юристами, тем меньше начинаю уважать законы. Большинство из них чертовски глупы.

— Ты не намекаешь на своего деверя — как его зовут? Де Витта?

— Кортланд де Витт. Я могу порассказать о нем истории, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Нет, Кортланд — семейный юрист. Конечно, он серьезно исполняет свою роль — женился на моей бедной сестре так давно, что теперь думает, что родился Баннермэном. Как это говорят французы? «Больший роялист, чем король». Он считает, что он — больше Баннермэн, чем я.

— Мне показалось, что он меня невзлюбил.

— Добро пожаловать в клуб нелюбимых им. Ко мне он относится так же. Тридцать пять лет назад я предупреждал Элизабет, чтоб она не выходила за него замуж, и был совершенно прав. Он — плохой муж, и, хотя я не в том положении, чтобы критиковать, еще худший отец. Я относился к его сыну Эммету как к одному из собственных детей и Кортланд никогда не простил мне этого. Обвиняет меня в том, что мальчик сбился с пути.

— Он ведь священник, правда? Разве это значит — сбиться с пути?

— Эммет — радикальный священник. Настоящий возмутитель спокойствия, — сказал он с некоторой гордостью. Был ли он рад, что в семье имеется «возмутитель спокойствия» или просто испытывал удовольствие от того, что это, безусловно, служит для де Витта главным источником ярости и разочарования?

— Ты имеешь в виду, он как эти… как же их звали… ну те священники в шестидесятых годах, Берриганы?

— Вовсе не такой, Александра, Господи помилуй! Эммет не католик — даже он не заходит так далеко. Он вполне безвреден. С моей точки зрения, большинство священников — пустозвоны. Эммет — просто пустозвон с левыми взглядами.

— Ты часто с ним видишься?

— Видеться с Эмметом? Нет, Боже избави. Я не нуждаюсь в духовном совете, и меньше всего от Эммета. А почему ты спросила?

— Ну, это не мое дело, но ты, кажется, не видишься ни с кем из родных. То есть ты мог бы ждать, что они соберутся на твой день рождения…

Он пожал плечами.

— Мы не близки между собой, можно сказать. Теперь уж нет.

— Я тоже больше не живу дома, но это не значит, что я забыла о дне рождения матери. Я всегда ей звоню.

— Я в этом уверен. Но возьми Сесилию. Я не думаю, что из своего лагеря для угандийских беженцев она могла бы поздравить меня с днем рождения. Там нет телефона. Патнэм? Один Бог знает, где он и что делает. И вряд ли мальчик помнит свой собственный день рождения, не говоря уже о моем. Роберт, конечно, прекрасно помнит дату моего дня рождения — он бы, вероятно, молился, чтобы он стал для меня последним, если бы был достаточно религиозен, чтобы молиться.

Она не собиралась начинать беседу о его семье, но теперь, когда это случилось, она уже не могла отвлечься.

— Ты действительно веришь, что Роберт хочет твоей смерти? — с ужасом спросила она.

— Абсолютно! — бодро ответил Баннермэн. — Давай, сделаем заказ.

Она позволила ему сделать заказ за них обоих, зная, что его вкусы в еде, как и ее собственные, более, чем в чем-либо, склонны к самому простому и обычному. За столом ее матери он бы чувствовал себя как дома: суп, бифштекс, овощи, картошка с подливой — вот что нужно было ему на обед, — и обширный десерт. Феномен «правильного питания», казалось, проскользнул мимо него незамеченным.

— Это тебя не волнует?

— Я стараюсь не думать об этом. Большей частью получается. — Баннермэн изучал дымящуюся форель, затем принялся рассекать ее с хирургической точностью, на что, обнаружила она, ей трудно смотреть.

— Вы с Робертом всегда ненавидели друг друга?

— Мы вовсе не ненавидим друг друга.

— Ты сказал, он был бы счастлив, если б ты умер.

— Счастлив? Не уверен, что это верное слово. Ты должна понять, что, поскольку Роберт — мой наследник, моя смерть даст ему контроль над состоянием. Это все, чего он хочет.

— А ты хотел?

Он отложил вилку и нож.

— Извини, что я затронул эту тему. Однако ответ будет отрицательный. Я обожал своего отца и не хотел принимать на себя его обязанности. Роберт нисколько не обожает меня, и считает, что мог бы справляться с работой лучше меня.

— Могу я задать еще вопрос?

С форелью было покончено. Теперь он принялся за бифштекс, который, как ей известно, он имел привычку разрезать на кусочки, прежде чем приниматься за еду. Нож ему не понравился. Он велел заменить его, и попробовал остроту следующего большим пальцем — совсем как ее отец проверял лезвие топора.

— Валяй, — сказал он.

— Долго ли еще мы будем скрывать свои отношения?

Он вздохнул.

— Мы ведь ведем не совсем затворническую жизнь, Александра. Я правильно понял, что ты начала раздражаться?

— Может быть. По правде — еще нет. Но когда-нибудь, возможно, начну.

— Ясно. Что ж, этого следовало ожидать, рано или поздно. По правде говоря, я не знаю. Мне нужно предпринять определенные действия, чтобы привести состояние в порядок. Когда закончу, думаю, мы сможем вести более открытую жизнь, если ты хочешь.

— А ты этого хочешь?

Он положил вилку и нож и улыбнулся.

— Всем сердцем. Но не в данный момент, пока нет. Тебе придется положиться на мое слово.

— Из-за Роберта?

— Отчасти.

Она принялась за еду. Ей было ясно, что продолжать расспрашивать было бы ошибкой, но не могла справиться с собой. В тех редких случаях, когда Артур заговаривал о своей семье, он по возможности избегал упоминать о детях и о матери. Например, Алекса узнала о пресловутом браке его сестры Кэтрин со смазливым белозубым виргинским егерем Красавчиком Джеймсом Рэндольфом, который через год украл все ее драгоценности и уехал в Голливуд, став сперва звездой ковбойских фильмов, а после — преуспевающим консервативным политиком, и оставив Кэтрин до конца жизни выращивать скаковых лошадей и бойцовых петухов, — но ничего о Сесилии, за исключением того, что она в Африке. В семействе Баннермэнов было полно эксцентричных типов, и Артур с удовольствием рассказывал о них, но как только дело касалось самых его близких людей, она узнала о них нисколько не больше, чем месяц назад, когда впервые увидела фотографии на столе.

— Артур, — сказала она, — тем вечером, когда мы были в музее, случилось кое-что забавное.

— Я плохо себя вел, насколько я помню. Тебе тогда это отнюдь не показалось забавным.

— Я говорю не о репортерше. Когда я была в дамской комнате, там разговаривали две женщины. А потом Сестрица Чантри…

— Мерзкая сука! Ее муж учился со мной в одном классе. Надутый осел.

— Ну, так они сплетничали. Конкретно о тебе и обо мне.

— Ясно. И ты их подслушала?

Она кивнула.

— Мне пришлось выслушать о себе мало приятного.

— Зависть, без сомнения. Ничего иного не приходится ждать от женщин по отношению к другой женщине, более молодой и красивой.

— Возможно. Однако, помимо прочего, они утверждали, что твои дети пытались отправить тебя в отставку и что Роберт пытается это сделать до сих пор. Неужели между вами все настолько плохо?

Он стиснул зубы. На миг ей показалось, что он разгневан до глубины души, но, видимо, он решил сохранять спокойствие.

— Как я ненавижу сплетни! Послушай, Александра — я не хочу, чтобы это прозвучало грубо — но мои дети — не твоя забота.

— Но ведь ты не хочешь, чтобы они знали обо мне, правда?

— Нет. Пока не хочу. Особенно Роберт. — Он махнул официанту. — Здесь готовят чертовски вкусное крем-брюле, — заметил он, приканчивая бифштекс. — Я, должно быть, закажу. В моем возрасте нет смысла подсчитывать калории и беспокоиться о холестерине.

— Ну, ты не настолько стар. — Он разыгрывает старика, думала она, когда ему удобно, но это именно роль, как если бы он притворялся глухим, чтобы избежать разговоров с посторонними. Все мы играем в свои маленькие игры, сказала она себе. Кто она такая, чтобы судить его?

— Достаточно стар, однако, чтобы не беспокоиться о том, что обо мне подумают дети. Ты ведь об этом размышляешь, не так ли?

— Не совсем. Разве дело в детях? Я думала, что это из-за окружающего мира, прессы, света, общественного мнения — или всего, вместе взятого.

— Меня не волнует общественное мнение. И никогда не волновало. Наверное, поэтому я и не стал президентом. — Он мрачно уставился на десертную тарелку. — Сказать по правде, меня не беспокоит, что люди обо мне думают. В этом нет никакого смысла.

— Верно. Но я думаю, — не тревожит ли тебя то, что люди подумают обо мне.

Он потянулся к крем-брюле. Его лицо приняло красноватый оттенок — верный признак того, что он расстроен. Он не привык к спорам, думала она, разве что в кругу семьи. Все остальные, казалось, автоматически подчинялись его желаниям и настроениям. На миг ей показалось, что сейчас гнев вырвется наружу. Я слишком далеко зашла, решила она. Но потом его лицо стало приобретать нормальный цвет.

— Ясно, — медленно сказал он. — Ты боишься, что я стыжусь тебя? Чувствую неловкость из-за нашей связи? Из-за разницы в возрасте?

— Возможно.

Он покачал головой.

— Глупости. Меня это нисколько не волнует. И тебя не должно. Вот попробуй это.

Он положил большую ложку десерта ей на тарелку, и она съела его без энтузиазма. Она никогда не любила сладкого, даже в детстве. Однако заставила себя доесть, как бы в знак примирения, хотя ей неприятно было это признавать.

Баннермэн ел с быстротой и свирепостью парового катка, стремясь уничтожить все, прежде чем заговорить. На вкус это было, решила она, очень похоже на ванильный пудинг, только мягче, но, похоже, это детское питание ему больше всего нравилось. Он вытер губы.

— Хорошо. Я расскажу тебе, что могу, чтобы нам лучше понимать друг друга. Несколько лет назад… — его лицо приняло серьезное выражение, — я попал под проклятье.

— Что?

— У меня в жизни был трудный период. Моя жена умерла. Старший сын, Джон… погиб в… автомобильной катастрофе. При обстоятельствах… — он заколебался. — Ладно, черт с ними, с обстоятельствами, но они были ужасны. Я проиграл борьбу за президентство. Теперь, оглядываясь назад, я даже не уверен, что хотел быть президентом. Но амбиции давали мне чувство цели, понимаешь? В этом, подозреваю, половина привлекательности поста президента. Твой мозг освобождается от всех нормальных жизненных и семейных проблем, которые ты не можешь разрешить. Для них просто не остается места — примерно, как на войне.

Алекса кивнула. Она ничего не знала о войне, и еще меньше о президентстве, но бегство от семейных проблем, которые не можешь разрешить — это было ей понятно.

— Чтобы не ходить вокруг да около — я, вероятно, пил несколько больше, чем это было мне полезно. Пустил дела на самотек. Принял кое-какие решения, о которых потом пожалел. Отказался делать кое-что, что должен был. По-моему, психиатры на своем дурацком жаргоне называют это «кризисом середины жизни».

— Это может случиться с каждым.

— Чертовски верно. Но не у каждого есть сын, который только и ждет, чтобы взять тебя в оборот. Признаюсь, Роберт был чертовски близок к тому, чтобы отправить меня на подножный корм.

— Но что именно он сделал?

— Распустил слухи, что я — алкоголик, маразматик, полностью некомпетентен, нашептывал всем родственникам, что мне нельзя доверять управление Трестом, делал определенные обещания в финансовых кругах, утверждая, что сразу выполнит их, как только встанет у руля. И больше. И хуже.

— А другие? Твоя мать? Прочие родственники?

— Элинор всегда питала слабость к Роберту. Не представляю, почему, но это так. К тому времени, когда я осознал, что происходит, Роберт был почти готов запереть меня в одной из высокооплачиваемых закрытых лечебниц в Коннектикуте и объявить с помощью какого-нибудь шарлатана от психиатрии юридически неправомочным.

— Но это, конечно, не просто?

— Совсем не просто, но можно сделать. И Роберт достаточно умен, чтобы знать, как. И это гораздо проще, когда твой собственный юрист работает против тебя, — а я убежден, что де Витт именно так и поступал. Я был занят, приобретая произведения искусства, у меня появилась мысль об основании нового музея — и это отвлекло меня от происходящего. Потом в один прекрасный день я понял, что собственный штат меня не слушается. Я покупал прекрасную коллекцию современной скульптуры из собраний одного немца — цена была очень высока, но стоила того до последнего пенни — и оставил детали сделки служащим, чтоб не беспокоиться самому, да и в любом случае это была их работа. И совсем забыл обо всем. Когда же, в конце концов, я спросил, где мои проклятые скульптуры, то обнаружил, что мои приказы не были выполнены — так велел Роберт. Честно говоря, мне повезло. Я потерял коллекцию, но очнулся и понял, что происходит, как раз вовремя.

— И что ты сделал?

Выражение лица Баннермэна стало жестким. Порой оно напоминало одну из скульптур, высеченных на склоне горы Рашмор — большей частью, когда ему перечили, или когда он говорил о Роберте.

— Я схватился с Робертом, — мрачно сказал он. — И победил. К счастью, когда дело касается Роберта, у меня есть пара козырей в рукаве. Однако ситуация изменилась, В финансовых кругах, даже среди родственников, полно людей, которые бы хотели, чтобы у руля стоял Роберт. Он бы эгоистично пользовался богатством, а эгоизм всегда выгоден. И Роберт очень коварен. Ты бы удивилась, как легко было бы ему представить нашу… хм… дружбу как доказательство, что я выжил из ума.

Она была искренне потрясена. Издалека Артур Баннермэн казался ей фигурой исключительной властности и силы. Не верилось, что старший сын может запросто убрать его с дороги, если он решит жить личной жизнью.

— Как это возможно? — спросила она. — Он не сумеет шантажировать тебя тем, что вполне невинно.

— Я не упоминал о шантаже. Но Роберт может исказить правду. Он в этом чрезвычайно искусен. Старик, молодая женщина, куча денег, истраченных на искусство, которое большинство людей не понимает… Это можно превосходно обыграть в газетах.

— При чем здесь искусство?

— В этом проекте вся семья против меня — разумеется, с Робертом во главе. Хотя это лишь малая часть наших разногласий. Роберт хочет эксплуатировать богатство, а я хочу использовать его ради добра. Ну, неважно. Это мои проблемы, не твои. Главное — я не хочу, Алекса, чтоб ты была втянута в семейную войну. Ты, конечно, не будешь главной мишенью — Роберта волную только я, однако зачем рисковать? Ты слишком молода, чтобы тебе было что скрывать, но Роберт не поленится измыслить что-нибудь для своих друзей-газетчиков. Как видишь, у меня есть свои резоны. Гораздо больше, чем я тебе рассказал, если быть совершенно честным.

Он откинулся назад и отпил кофе. Алекса обнаружила, как трудно поверить, что молодой человек, чью фотографию она видела в кабинете Артура, оказался расчетливым негодяем, каким обрисовал его отец, но не подлежало сомнению, что Артур воспринимал его серьезно. Его чувства к Роберту были единственным признаком слабости, который она видела в Артуре Баннермэне, и странным образом, от этого он становился в ее глазах еще привлекательнее. Она также была благодарна ему за то, что он столь тактично коснулся возможности, что в ее жизни есть что скрывать — или ему действительно известно больше, чем она знает? Это вполне возможно, подумала она. Артур отнюдь не старый маразматик, каким выставляет его семья. Его может устраивать не знать о ней больше, чем ему хочется, но он достаточно богат, чтобы выяснить все, если по-настоящему пожелает. Хотя в ресторане было жарко, она почувствовала, что по телу пробежали мурашки.

— Понятно, — сказала она. — Извини, что я затронула эту тему.

— Нет, ты была совершенно права. Я не хочу, чтобы между нами оставалось недопонимание. — Он потянулся через стол и взял ее за руку. — Одно я тебе обещаю. Что бы ни случилось, я не позволю Роберту снова вмешаться в мою жизнь.

Она никогда прежде не видела такого неумолимого выражения на лице Артура Баннермэна, даже на лице своего отца. Оно было совершенно неподвижным, словно черты его были вырезаны из железного дерева.

Она улыбнулась и, чтобы разбить тягостное настроение, подняла бокал.

— Еще раз — с днем рождения.

Лицо его стало менее суровым. Обычное расположение духа постепенно возвращалось. Он нагнулся и поцеловал ее.

— Первый, из проведенных вместе, — сказал он. Раскат его смеха разнесся по залу. — К черту Роберта! Я собираюсь дожить до девяноста лет. А может, и до ста — просто назло ему.

Он подарил ей улыбку, которая привлекла ее внимание, когда она впервые увидела его. Его ярко-синие глаза сияли, он выглядел сейчас на двадцать лет моложе — совсем другим человеком, чем когда говорил о Роберте. И она поверила ему, охотно, безоговорочно. Он проживет до девяноста лет, здоровый, сильный, крепкий как дуб, и они всегда будут счастливы вместе.

Она чувствовала и желала это всем своим существом.

Когда Саймон предложил ей пойти выпить после работы, она поняла, что на уме у него что-то важное, отчасти потому, что он выбрал «Хоб Саунд», за углом от своего офиса. Саймон пил мало, но для серьезных разговоров всегда ходил в бары. Здесь было так темно и пусто, что те редкие посетители, что знали о существовании бара, предполагали, что он служит для чего-то прикрытием, хотя для чего — никто не догадывался. Официантки были средних лет, радушны и вежливы, возле стойки не болталось никаких торговцев наркотиками, и атмосфера, отнюдь не оживленная, была скорее мрачной, что подчеркивалось записью звуков шторма, прокручиваемых каждые четверть часа, и свисавшими с потолка рыбачьими сетями и спасательными кругами.

Ей следовало бы догадаться, что скрыть от Саймона свою связь с Артуром Баннермэном не удастся. Он не мог не заметить ни потока конвертов из Фонда Баннермэнов, главным образом адресованных ей, ни некоторых подарков, которых она не могла спрятать. Да в каком-то смысле она и не хотела скрывать это от Саймона, и не собиралась лгать ему в лицо, во всяком случае.

— Это Баннермэн, правда? — спросил он.

Она промолчала.

— Я тебя знаю. Ты — худшая в мире лгунья.

— Я тебе не лгу.

— Нет, но ведь и не отрицаешь, потому что не можешь. Послушай, мы ведь решили быть друзьями. А у друзей не должно быть секретов друг от друга.

Она кивнула. Это было верно сказано, если не считать того, что жизнь Саймона была полна секретов, даже когда они жили вместе. Однако не было смысла отрицать то, что он уже знал, если бы даже она была на это способна.

— Мне следовало бы понять, — он злился больше на себя за недогадливость, чем на нее за скрытность. — Все эти дела, неожиданно обрушившиеся на тебя. И эти чертовы цветы. Обязан отдать тебе должное — ты много умнее, чем я считал. И ловчее. Не знаю, почему я не додумался. Я бы должен помнить, что ты имеешь склонность к пожилым мужчинам.

— У меня нет «склонности к пожилым мужчинам», Саймон, — вознегодовала она. — Как насчет нас с тобой? Ты ненамного старше, чем я.

— Но что касается пожилых мужчин, на сей раз ты переборщила. Ему, должно быть, все семьдесят, Господи помилуй?

— Шестьдесят четыре.

— Бог мой, Алекса! Шестьдесят четыре! Я полагаю, что не мое дело, но…

— Ты прав, Саймон. Это не твое дело.

— О’кей, о’кей, я не настаиваю. Могу я спросить, почему ты держишь это в тайне?

— Потому что это необходимо. Серьезно, Саймон, — никто не должен знать.

— Необходимо — для кого? Он что, снова собирается выставляться в президенты? Я знаю, что быть главой семьи Баннермэнов очень сложно, но это же не предполагает обета целомудрия?

— Он хочет сохранить тайну. Это необходимо для него, а значит и для меня.

— Что ж, я не скажу ни одной живой душе.

— Ты должен обещать, Саймон.

— Ради Бога, обещаю. Когда это появится на шестой странице «Пост», то не по моей вине.

— Что заставляет тебя думать, что так случится?

— Инстинкт. Начать с того, что у него есть слуги, а слуги любят сплетничать. Но, честно говоря, меня удивляет, почему он не хочет, чтобы окружающие знали. Он же не женат.

— У него есть причина.

— Семья. Могу себе представить. А он, конечно, не соответствует имиджу плейбоя. Это, должно быть, несколько напоминает любовную связь с епископом. Кстати, о нас он знает?

— Я не говорила ему о нас, Саймон, а он не спрашивал. Но, думаю, он, вероятно, догадался. Он — не дурак.

— Я так и не считаю. По правде, он кажется мне человеком редкой проницательности. Черт, а почему нет? Это свойство их семьи. Пожалуй, если вдуматься, тебе повезло, что он хочет все сохранить в тайне.

— Мне?

— Не будь наивной, Алекса. Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Когда твоя фотография в качестве подружки Артура Баннермэна появится в газетах, на тебя обрушится шквал звонков от старых друзей, и кое-кто позвонит не для того, чтобы сказать «привет» и передать поздравления.

Раздался раскат грома, сопровождаемый вспышкой молнии, и шум ливня милосердно прервал беседу. Примерно через минуту эти звуки перешли в грохот прибоя и вопли чаек, затем смолкли.

— Саймон, это было очень давно, — сказала она, когда установилась тишина.

— Два года назад? Три? Мне это не представляется большой давностью. А у той особы, о которой я думаю, голова как компьютер. Никогда не забывает ни имени, ни даты, ни оскорбления, даже мелкого.

— Я ее не оскорбляла.

— Ты ускользнула от нее. Тогда, если ты забыла, именно я выручил тебя из этой щекотливой ситуации.

— Я всегда была тебе благодарна.

— И всегда будешь, надеюсь. Однако сдается мне, что старик бы не понял тебя так легко, как я. Думаю, он был бы шокирован. Или, по крайней мере, разочарован.

— Я не сделала ничего ужасного.

— А разве я сказал, что сделала? Но если взглянуть фактам в лицо, кто-то может считать по-другому. Кто-то, слегка более старомодный. Это просто предположение.

В зале потемнело. Снова разразился шторм. Миниатюрный рыбачий порт на стеклянной задней стене бара озарялся молниями, гром спасал от необходимости отвечать.

Саймон откашлялся.

— Ты собираешься продолжать работать?

Она изумилась. Неужели Саймон хочет уволить ее, только потому, что она спит с кем-то другим?

— Конечно. А что?

— Ну, во-первых, я думаю, что должен повысить тебе жалованье. Ты приняла на себя большую часть работы, и полагаю, дальше будет еще больше.

Про себя она подумала, что заслужила прибавку и без новой работы, но деньги никогда не были проблемой между ней и Саймоном. Он ненавидел споры о деньгах, и в ее случае, был вполне способен даже переплатить ей, только чтобы избежать разговоров.

— Сколько ты сейчас получаешь? — спросил он, хотя ответ был известен ему не хуже, чем ей.

— Шестьдесят.

— Семьдесят пять устроит?

Она кивнула.

— Семьдесят пять — прекрасно. Но с чего ты взял, что я уволюсь?

— Ну, я подумал, — может быть, Баннермэн не хочет, чтобы ты работала.

— Он даже не затрагивал эту тему. Почему бы ему хотеть, чтоб я перестала работать?

Саймон напустил на себя вид носителя вселенской мудрости, усталое выражение Великого Истолкователя — его любимая роль.

— Алекса, таким людям, как Артур Баннермэн положено платить за свои удовольствия. Нет-нет, не смотри на меня так. Я хочу сказать — есть определенные вещи, которые богатый человек делает в данной ситуации. Например, он снимает тебе хорошую квартиру, что-нибудь с видом на парк и без пьяных громил на соседних улицах. Он выделяет тебе содержание, открывает на тебя банковский счет. В конце концов, в его распоряжении — все деньги мира. Это вполне правильный образ действий, и в своем возрасте он должен это знать.

— Саймон, я ни о чем его не просила.

— Что ж, так, может, и умнее. Но что он предлагал?

— Ничего. Этот вопрос не возникал. И вряд ли возникнет.

— Конечно, возникнет. Баннермэн — не наивный младенец. Ты — тоже, позволь тебе напомнить. Хотя, с другой стороны, если вдуматься, может, и да, когда дело касается денег. По крайней мере, ты должна обзавестись хорошей квартиркой, по приличному адресу, где он мог бы навещать тебя и чувствовать как дома. На твое имя, конечно.

Ей следовало бы рассердиться, но для этого она слишком хорошо знала Саймона. Он вовсе не старался оскорбить ее, просто таким был естественный образ его мыслей. Может быть, большинство людей на свете точно так же расценили бы ее связь с Артуром Баннермэном, но она, по какой-то причине, нет.

— Саймон, — произнесла она, когда шторм зашумел снова, — я ему не любовница.

Он пригнулся поближе, чтобы лучше слышать, его лицо приняло удивленное выражение.

— Правда? — спросил он. — Тогда кто же ты?

Она вряд ли заметила, когда начала учиться у Артура Баннермэна. На протяжении бесконечной зимы они постепенно и незаметно стали обустраивать совместную жизнь. Баннермэн не совсем изменил своей привычной рутине, формировавшейся не один десяток лет, но слегка ослабил ее, чтобы проводить больше времени с Алексой. Когда они впервые повстречались, Алексе показалось, что ему нечего делать, она даже решила, что это отчасти является причиной его затруднений, но, когда они стали гораздо ближе, она поняла, как загружен его рабочий день. Он никогда не посещал семейный офис, явно не простив тех, кто там работал, за то, что они приняли сторону Роберта и Элинор при неудачной попытке Роберта захватить контроль над состоянием, но он принимал постоянный поток документов и посетителей с, как он выражался, «Индейской территории».

Администрация Баннермэнов была, начала понимать Алекса, удивительно непродуктивной. Подобно конституционному монарху при враждебном правительстве, Артур не доверял своим служащим, однако не мог их заменить. Вначале она решила, что уволить их запрещает ему какая-то семейная традиция, но когда она спросила об этом Артура, он расхохотался. «Ничего подобного! — прогремел он. — Если я собираюсь произвести большие изменения, то должен к этому как следует подготовиться — и держать это в тайне, в первую очередь от Элинор и проклятого дурака де Витта. Не говоря уже о том, что Роберт бы вмиг примчался из Каракаса узнать, что происходит. Дело не стоит труда, вот и все».

В результате Баннермэн должен был продираться сквозь груды документации без поддержки доверенного человека — задача еще более трудоемкая из-за того, что читал он медленно. Это походило на то, как если бы глава предприятия с миллиардом долларов на счету пытался управлять делами из своей квартиры при помощи одной только секретарши, которая приходила на два часа утром и на два часа днем, и занималась, главным образом, только личными делами Баннермэна — принимала приглашения, рассылала поздравительные открытки на дни рождения дальних родственников и выступала в качестве персональною управляющею по отношению к слугам Артура. Распорядок дня Артура был таков: он просыпался в шесть, до семи читал газеты, одевался, завтракал в восемь, затем обрекал себя на чтение писем, меморандумов и документов, прибывших из семейного офиса. В одиннадцать приходила секретарша, и он работал с ней до ленча. После ленча он принимал посетителей. В четыре он выходил поплавать полчаса в собственном бассейне и ложился отдохнуть. В шесть выпивал бокал, и, если по календарю не было отмечено никаких визитов, обедал в восемь, проводя затем весь вечер за изучением каталогов и альбомов по живописи до одиннадцатичасового выпуска новостей. Таким, во всяком случае, было его расписание, пока он не встретил Алексу, и ей пришлось проявить немалую изобретательность, чтобы заставить его слегка освободиться, как ни жаловался он на скуку и одиночество. «Привычки умирают трудно, — говорил он ей, — и чем ты старше, тем труднее». Одной из привычек Баннермэна, от которой он сумел отказаться без труда, был ленч у себя дома. Каждый день в двенадцать тридцать он заезжал за Алексой в офис Саймона. Машина дожидалась у подъезда, хотя стоянка там была запрещена, словно обладала иммунитетом от штрафных талонов. С двенадцати тридцати до двух они ездили из галереи в галерею — большинство из них были настолько малоизвестны, что Алекса о них никогда не слышала. Как их обнаруживал Баннермэн, было тайной, пока она не открыла, что у него есть источники повсюду. Когда он хотел узнать, кто из новых художников-авангардистов сейчас входит в моду, он звонил Хьюго Паскалю — этому «ужасному ребенку» от современного искусства, для большинства людей столь же недоступному, как Далай-Лама, или Энди Уорролу, или Генри Гельцалеру, так же, как мог бы позвонить министру финансов, чтобы обсудить некоторые тарифы, или Генри Киссинджеру, чтобы посоветоваться, стоит ли делать инвестиции в каком-то иностранном государстве.

Близость к Баннермэну помогла ей различить сияние власти истинного богатства. Его имя было связано с бесконечным списком фондов, институтов, пожертвований, трестов, культурных учреждений, больниц, медицинских исследовательских центров и парков. Ни один президент-республиканец не мог противостоять звонку главы семьи, которая год за годом, с начала века делала самые большие пожертвования республиканской партии, ни один художник не закрыл бы дверь перед представителем Фонда Баннермэнов, содержавшем сотни деятелей искусства и благодаря чьим дотациям музеи могли продолжать работу, ни один глава правительства не мог игнорировать просьбы почетного президента Фонда медицинских исследований имени Элизабет Патнэм Баннермэн, строившего больницы и обучавшего врачей по всему миру, и финансировавшего исследования по всем основным заболеваниям, и даже Папа Римский не был недостижим для человека, чья щедрость в отношении всех религиозных организаций была хорошо известна, при условии, что тот не потребует превращения епископальной церкви в господствующую.

Иногда, когда они кружили по городу от одной чердачной студии к другой, от галереи к галерее, он рассказывал ей о памятниках могущества Баннермэнов, мимо которых они проезжали — большинства из них она никогда не замечала раньше. Ему было гораздо легче говорить о богатстве, чем о себе и своих детях, и порой ей казалось, что она в каких-то отношениях заменяет ему детей, как если бы он решил растолковать ей все, связанное с состоянием, поскольку Патнэм и Сесилия этим не интересовались, а интерес Роберта имел самые дурные причины.

Она ожидала, что он будет сохранять тайну в вопросах бизнеса, только потому, что он создал себе репутацию в высшей мере скрытного человека, но он рассказывал ей все, показывая письма и документы, объясняя их, давая понять причины своих решений.

Сначала ей казалось, что он просто хочет произвести на нее впечатление — доказать, что он не просто богатый старик которому нечем заняться, как многие думали, не безмозглая дутая фигура, как, похоже, считали многие его родственники, но, каковы бы ни были его мотивы, она ошиблась. Подобные мелочи его не беспокоили. Она решила, что это просто симптом одиночества, потребность разделить с кем-то свои интересы, как у любого бизнесмена, у которого дети не пошли по его стопам.

Однажды, когда автомобиль свернул на Пятую авеню, он указал в сторону здания Бергдорфа Гудмана.

— Здесь Кир построил свой первый особняк, — сказал он. — На углу Пятой авеню и Пятьдесят девятой улицы, напротив отеля «Плаза». Тогда это было слишком далеко от верхней части города — просто вызывающе. Это был огромный дом, занимал почти полквартала, вместе с садами и конюшнями. Его снесли до моего рождения.

— Он не мог жить там долго.

— Он и не жил. Коммерция преследовала Кира. Магазины, офисы. Днем — дорожные пробки. Проститутки по вечерам. Он чувствовал, что район стал «нездоровым», по его собственному выражению, поэтому продал дом и купил другой, выше по Пятой авеню, рядом с Фриком. Там у него был огромный орган в гостиной, годившийся для собора, и органист играл ему перед обедом, а в теплице росли апельсиновые деревья. Все это тоже исчезло. Однако этот дом, по крайней мере, я помню. Я там родился и рос, и пил на завтрак апельсиновый сок, с деревьев Кира. Вокруг дома была ограда пятнадцати футов высотой, из кованого железа, с острыми, как копья, шпилями. В детстве это производило на меня сильное впечатление. Я думал, она для того, чтобы держать нас внутри, как тюремная стена, и смотрел сквозь ограду на улицу, словно узник. Я не понимал, что Кир хотел держать других снаружи — он по-настоящему боялся ярости толпы, возможно, потому что он так часто возбуждал ее сам на шахтах Запада. И поэтому содержал армию агентов Пинкертона…

— Я ничего не знала об этом.

— Еще бы. Много денег было потрачено, чтобы стереть эти воспоминания, поверь мне. К тому времени, когда Кир возводил особняки на Пятой авеню, перестрелки с бастующими шахтерами остались в далеком прошлом. Но не забыты. Поэтому в доме всегда была вооруженная охрана, а Кир спал, положив на ночной столик свой старый «кольт-44» с полной обоймой.

Шел холодный и легкий дождь. Однако люди все равно глазели на витрины на Пятой авеню — есть ли время, подумала Алекса, когда эти витрины закрыты?

— «Сакс», — произнес Баннермэн. — Кир владел и этим кварталом.

— Кир, должно быть, владел половиной Пятой авеню.

Он рассмеялся.

— Вовсе не половиной! Самое большое, четвертью. Мой отец, в основном, все продал и использовал деньги на постройку благотворительных учреждений по всему городу. Знаешь, он изменил лицо города, и, с моей точки зрения, ему так и не воздали за это заслуженной чести. Возьмем, например, нью-йорскую Епископальную больницу. Ее выстроили на деньги Баннермэнов. Был разговор, чтобы присвоить ей имя Кира Баннермэна, но отец не захотел об этом и слышать. С другой стороны, есть Баннермэновский приют для сирот, несколько выше, на 97 улице, и Баннермэновский институт медицинских исследований, рядом с Мемориалом Слоан-Кетеринга, и корпус Элизабет Патнэм Баннермэн в Колумбийском пресветерианском госпитале. Да, и еще детская больница имени Алдона Мейкписа Баннермэна, в память младшего брата отца, который умер во младенчестве. И Баннермэновская библиотека, и Баннермэновский институт интернациональных связей, который, между прочим, из-за своих левых воззрений, стал занозой у нас в боку… И Баннермэновский центр индустриального здоровья, рядом с Бельвью. Таким образом отец искупал вину перед тысячами людей, умерших, трудясь на шахтах Кира. О, их больше, гораздо больше. Я единственный, за исключением Элинор, кто помнит их все, никого из родственников это, кажется, не беспокоит ни на грош.

— Но всем этим можно гордиться, правда?

— Честно говоря, этого мы не должны чувствовать. Отец выплачивал долги Кира обществу, ни больше ни меньше. Гордости он нам не позволял. Кроме того, возникла проблема, которой отец не мог предвидеть — состояние стало настолько велико, что творило деньги быстрей, чем он мог их раздавать. Он, против собственной воли, обладал проницательностью Кира — на каждый отданный миллион он получал десять миллионов из-за возрастающей цены на недвижимость, а поскольку он вкладывал деньги в благотворительность, она не облагалась налогами. Это было как безотходное производство — чем больше он отдавал, тем больше увеличивал активы, и тем меньше налогов должен был платить. Думаю, отца это искренне огорчало. Даже если бы он был таким безжалостным бароном-разбойником, как Кир, он не смог бы увеличить состояние больше, чем занимаясь филантропией в огромных масштабах и на основе христианских принципов. За свою жизнь он отдал почти миллиард долларов, вдвое увеличил состояние, и считал себя неудачником. Поучительная история.

— В чем ее поучительность?

— Что даже благие намерения имеют неожиданные последствия. — Он сделал паузу. — Мои дети этого не понимают. Возьми Сесилию. Она думает, что единственный способ творить добро — это уйти в мир и разделить страдания с бедняками. Но это же абсолютная чепуха! Конечно, это прекрасно подходит для религиозных мучеников, но мой отец в Кайаве сделал гораздо больше для людей, чем Сесилия когда-либо сделает в Африке. Или вот Патнэм. Он отвернулся от меня из-за Вьетнама. Заметь себе, я его за это уважаю, я бы даже согласился с ним теперь, в ретроспективе — но интернациональные учебные программы Баннермэна принесли миру больше пользы, чем марши протеста. Мои дети приняли Трест как данность. Нет, это неправда. Они ненавидят его, потому что он сделал их отличными от других людей. Они не видят, что это огромная ответственность, нечто, благодаря чему они могли бы принести пользу обществу, если бы проявили хоть немного интереса.

— А Роберт? Он, конечно, заинтересован?

— Да, черт побери! Он — исключение. Но он не собирается беспокоиться о каких-то проклятых сиротах, правда?

Он говорил о Роберте и обо всех родных так, словно она знала их не хуже него. Когда он восхищался ее платьем, то мог сказать: «Конечно, это не тот цвет, который пошел бы Сесилии, верно?» — словно они с Сесилией были лучшими подругами.

И вот таким образом он начал включать ее в круг своих решений. Он мог протянуть ей лист бумаги, предложение из семейного офиса о финансировании новой гостиницы в Кении (неотразимое сочетание помощи Черной Африке и хорошего возмещения вкладов), или об увеличении инвестиций Фонда Баннермэна в высокие технологии (возможность огромных прибылей, связанная с огромным риском) и спросить: «Как ты думаешь, дорогая, что нам следует делать?», как будто ее мнение много для него значило.

Время от времени она удивлялась, какова ее роль, с его точки зрения, и что бы сказали его родственники, если бы знали. Она никогда не считала себя деловой женщиной, однако удивилась, насколько это оказалось интересно. Вопросы, которые решал Артур Баннермэн, были не для рядового бизнесмена, хотя бы и очень богатого. Он, например, был, безусловно, единственным человеком в Америке, который платил налоги добровольно, пусть и не правительству — его взносы на благотворительность были так велики, что превышали налоговое обязательство, но он решил отдавать добавочные 10 процентов в год, словно сам себя обложив налогом.

Поток меморандумов из семейного офиса, однако, заходил далеко за границы финансовых вопросов. Пригласит ли ААБ (как он всегда обозначал себя на письме) на обед советского министра финансов, учитывая эффект, который это может произвести на различные группы по борьбе за права человека и еврейские организации, а также помня, что это может оскорбить китайцев, которые и так близки к тому, чтобы запретить Фонду Баннермэна вновь открыть Американо-Китайский институт в Пекине? Сделает ли ААБ крупные инвестиции в предприятия, принадлежащие черным американцам? Какова точка зрения ААБ на то, что телевизионная станция, большая часть акций которой принадлежит семье Баннермэнов, демонстрирует порнографические фильмы? («Думаю, мы все за это, черт побери, разве нет?» — сказал он, расхохотавшись, однако несколько недель спустя она заметила, что он, не афишируя, продал акции).

Без труда, ибо обладала ясным умом, она начала понимать курьезные правила, которыми управлялся Трест. Здесь не должно было быть ни приобретения крупных компаний (Баннермэны никогда не должны быть заподозрены в том, что они стараются доминировать в бизнесе), ни инвестиций с высокой степенью риска (важнее, чтоб состояние оставалось неизменным, чем достигало высоких темпов роста), никакой огласки (имя Баннермэнов должно появляться в прессе, только когда они отдают деньги, но не когда их делают), и, конечно, никаких связей с людьми, чья репутация была в чем-то сомнительна (комментарии излишни).

Иногда она думала, что если бы связь между ними была основана только на сексуальной страсти, она бы быстро закончилась. Не то чтобы они не занимались сексом, и не то чтоб это не имело значения, как для нее, так и гораздо больше для Артура, но между ними было нечто гораздо большее. Она не испытывала к нему сильной сексуальной страсти и втайне стыдилась этого, но, выходит, как рад был бы указать Саймон, сексуальная страсть была не самым необходимым в ее жизни. Еще ребенком она видела, куда это может завести, и так и не смогла изжить последствий. Все, что ей было нужно — это место в чьей-то жизни, безопасное место, и если это включало постель, прекрасно, она могла даже наслаждаться этим, но это не было так необходимо, как доверие, привязанность, дружба и чувство сопричастности.

Невероятно, но все это она нашла в Артуре Баннермэне, хотя весь мир, если бы их связь обнаружилась, возможно, никогда бы не понял этого. Она догадывалась, что в ней бы увидели просто любовницу богача на сорок лет ее старше, и сделали бы естественный вывод, что между ними не было ничего, кроме секса, причем, в самой меркантильной его форме, хотя в действительности они больше всего походили на пожилую супружескую чету. Или же на отца и дочь — но она немедленно отгоняла эту мысль, когда та приходила ей на ум.

Постепенно она даже несколько нормализовала его жизнь. Они ходили гулять, разглядывали витрины, иногда даже останавливались что-то купить как обычные люди. Порой ей даже удавалось вывести его в кино. Она занялась его питанием, не акцентируя на этом внимания, и следила за количеством выпитого им виски. Он стал выглядеть моложе, стройнее, счастливей, и она была довольна переменой.

Проблему будущего она решила просто, перестав думать о нем.

Однажды вечером, в марте, она пришла на квартиру. Как всегда он уже ждал ее — чувство пунктуальности было развито у него так остро, что он всегда приходил первым.

Он стоял у камина без пиджака, что позволял себе редко — даже, когда они проводили вечер вдвоем, на нем был костюм и галстук, и она с тревогой подумала, уж не случилось ли чего плохого. Его лицо слегка покраснело, словно он занимался физическим трудом, но на это, подумала она, было не похоже.

Она подошла и ласково поцеловала его. Одной из лучших его черт было то, что он никогда не воспринимал ее как нечто само собой разумеющееся — каждый раз он смотрел на нее так, словно видел впервые.

— Чем ты занят? — спросила она.

Он виновато улыбнулся.

— Я хотел тебе кое-что показать. Сам сто лет его не видел. Пришлось забрать из кладовой и притащить сюда.

Она оглядела гостиную, но ей показалось, что ничего не изменилось — конечно, ничего такого, что потребовало бы от Артура двигать тяжести. Она чувствовала его возбуждение, и в то же время испытывала некую неловкость, как бывало с ней прежде, увы, слишком часто.

Ей хотелось бы попросить его не переутомляться, или сказать, что ее беспокоит цвет его лица, узнать, когда он последний раз показывался врачу и что сказал врач, или заметить, что здоровому человеку шестидесяти четырех лет не стоит краснеть и тяжело дышать только из-за того, что он сам двигал картину или скульптуру, но она знала, что Артур воспринимает подобные разговоры как посягательство на его личное достоинство, и в определенном смысле был прав.

— За следующей дверью, — сказал он. — Идем. — Взяв ее за руку, он проводил ее в кабинет, одну из тех бессмысленных комнат, оформленных дизайнером как будто бы исключительно ради того, чтобы глава предприятия, сидя за письменным столом, мог подписывать официальные документы, ибо, казалось, ни для каких иных целей она не подходила. Мебель казалась слишком большой, слишком дорогой и слишком неудобной, чтобы ей можно было нормально пользоваться. Посреди комнаты находился какой-то крупный предмет, покрытый пыльным чехлом, но для произведения искусства он показался Алексе не подходящей формы. Хотя, подумала Алекса, с Артуром никогда ни в чем нельзя быть уверенной — его страсть к модернизму была полна энтузиазма и не подлежала критике, поэтому чем более гротескным был объект, тем сильнее привлекал он его интерес.

Он рывком стащил чехол, представив ее взору макет странного, приземистого здания без окон. Оно было определенно «модернистским», но не в привычном стиле гладкой стеклянной коробки. В некотором смысле оно напоминало, скорее, египетский храм или вавилонский зиккурат с террасами, висячими садами, резными каменными стелами и диковинными балконами. Она ни в коей мере не претендовала на знание архитектуры, но ей не потребовалось много времени понять, что будь оно когда-либо построено, это было бы одно из самых замечательных в своей противоречивости зданий в мире.

— Ну, что ты думаешь? — спросил Артур с гордостью отца, демонстрирующего свое любимое чадо.

— Изумительно. — Она надеялась, что подобрала правильное слово.

И явно попала в точку.

— Правда? — прогремел он. — Разве в сравнении с ним проклятый Гуггенхеймовский центр не выглядит глупо? Френк Ллойд Райт был очень хорош в свое время, но Гуггенхеймовский центр — это уже доказательство его маразма.

— Это музей?

— Конечно, Алекса. Не просто музей. Мой музей! Я просто забыл, как выглядит эта чертова штука. Пришлось убрать модель в кладовую, когда Роберт пытался совершить переворот. Он-то и стал, — он поискал нужное определение, — яблоком раздора. Он заявил, что я собрался потратить огромную кучу денег на какую-то чепуху и это приведет к истощению состояния Баннермэнов… Стоял вопрос жизни и смерти, поэтому я и забросил музей. И жалею, теперь, когда глянул на него снова.

— Сколько бы это стоило?

— Тогда? Около семидесяти пяти миллионов. Однако это стоит того, до последнего пенни. Конечно, если включать сюда стоимость земли и самой коллекции, много больше, но я не брал их в расчет. Я уже владею землей и произведениями искусства. Чертовски стыдно не выставлять их, как подумаешь об этом.

— Разве сейчас построить его не обойдется гораздо дороже?

— В этом и дело. Такие вещи, если их откладывать, исполнить затем становится все труднее и труднее. По правде говоря, это не так разорительно, как ты можешь подумать. Большая часть денег не облагается налогом. И музей может перейти на самоокупаемость. Я планирую выпускать по лицензии репродукции, но большим тиражом, по подписке, как книжные клубы… внести современное искусство в дома людей, и за приемлемую цену. Если все сработает, то музей окупится.

— А что скажут художники?

— Они получат гонорар. Не думаю, чтоб они стали возражать.

— А твоя семья?

— Да… Они, конечно, станут возражать. Но мне шестьдесят четыре года, дорогая моя. Если я хочу это сделать, то сейчас или никогда. — Он сел на софу, похлопал по сиденью. Она опустилась рядом с ним и коснулась его руки. — Дело в том, что я снова начал чувствовать себя живым. Как Рип ван Винкль, очнувшийся от векового сна, понимаешь? И обязан этим тебе. Я вел растительное существование, как гриб на пне — а ведь нет кратчайшего пути к могиле. Не знаю, сколько времени мне потребуется, но я должен это сделать. С твоей помощью.

— Моей?

— Не вижу, на кого еще я могу положиться. Вся семья в прошлый раз была против меня, и я не предполагаю, что они изменили свое мнение. И уж, конечно, не Роберт.

— Тебя это не беспокоит?

Он пожал плечами.

— Беспокоит, и очень сильно, но я не позволю себя остановить. Не сейчас. — Он взял ее за руку. — Я собираюсь произвести некоторые изменения. Их следовало бы сделать много лет назад. Я хочу, чтобы богатство использовалось для помощи людям, а не расточалось или раздавалось учреждениям. Если Роберт не примет мою точку зрения… — он сделал глубокий вздох и помолчал… — я лишу его наследства, раз и навсегда.

Она почувствовала, что его рукопожатие стало жестче. Ей хотелось сказать, что это не ее дело… что последнее, чего ей хочется — быть вовлеченной в схватку между Артуром и его семьей за богатство, никакого отношения к ней не имеющее, и новый музей в городе, где их и без того достаточно, а может, и сверх этого. Но она не видела смысла в споре. Однако, против воли, она испытала некоторое чувство тревоги. Если до семьи дойдет хоть одно слово о том, что на уме у Артура, разразится настоящая война, и всякий, кто попадет под перекрестный огонь, жестоко пострадает.

— Ты действительно готов зайти так далеко?

— Если буду вынужден. Это значит — пойти против фамильных традиций, но пытаться вырвать контроль над состоянием у родного отца, когда тот еще дышит, тоже к традиционным методам не относится, однако Роберта это не остановило. — Взгляд его стал жестким. Когда бы он ни говорил о Роберте, он неизменно превращался в другого человека, в чем-то более сухого и отстраненного. Он встряхнул головой. — Знаешь, он дошел даже до того, что подготовил план перестройки Кайавы! «Проект развития и переустройства Кайавы», если угодно. Нашел архитекторов, подрядчиков, политическую поддержку в Олбани. За всем этим стоял Барни Рот, известный архитектор, тот самый, который возвел на Пятой авеню это кошмарное сооружение из черного стекла. И он никогда не простил меня. Они с Робертом превратили бы Кайаву в какую-то чертову корпорацию и понастроили бы там тысячи домов! — Он рассмеялся. — Я должен это остановить. Будь я проклят, если хочу увидеть, как он превращает Трест в какой-то конгломерат с советом директоров и общими акциями, продаваемыми на бирже, но именно это он и собирался сотворить, или нечто, очень похожее.

— Кому же ты оставишь свое состояние?

— Не знаю. Точно я еще не решил. Если бы в семье был хоть кто-то, кому я мог бы по-настоящему доверить управление делами! Патнэм, к несчастью, не подлежит обсуждению. Одно время я думал о Сесилии, но она, в конечном счете, всегда поступает так, как хочет Роберт. Может быть, придется оставить контроль больше, чем одному человеку, хоть мне и противна эта мысль…

— Но разве это не то же самое, что, по твоим словам, сделает Роберт? Учреждение совета директоров?

— Чепуха! — рявкнул Артур. — Это совсем другое. — Но он посмотрел на нее с явным уважением. Неужели потому, что она нашлась с ответом? — удивилась Алекса. Или потому, что попала в точку? Вид у него был задумчивый. — Конечно, в том, что ты сказала, что-то есть, — ворчливо согласился он.

— Это было просто предположение.

Он встал и потянулся, затем принялся неустанно расхаживать взад-вперед.

— Мне следовало бы чаще спрашивать твое мнение. Ты умеешь разглядеть суть, в отличие от моих юристов, будь они прокляты. Вот в чем недостаток постоянного одиночества. Не с кем даже обсудить свои замыслы. И начинаешь прокручивать и прокручивать их в голове, вместо того, чтобы что-то сделать. И откладываешь, а потом снова откладываешь. Все, хватит! Отныне я чувствую себя новым человеком!

— Мне и старый достаточно нравился.

— Новый понравится больше, я тебе обещаю. — Он остановился и взглянул на модель. — Полагаю, мы сможем превратить эту комнату в рабочий офис.

— Офис?

— Мы будем работать, ты и я. Если захочешь.

— Конечно, я захочу, но что мы будем делать?

Он рассмеялся, более счастливо, чем она когда-либо слышала раньше.

— Для начала мы должны заложить фундамент музея. Затем нам нужно решить, как использовать состояние — изменить проявление филантропии в духе восьмидесятых годов, чтобы она действительно отвечала нуждам людей, а не просто вбухивать миллионы долларов туда, где их и без того слишком много… — Он нагнулся и поднял ее на ноги. — Предстоит сделать очень много, но вместе мы сможем. Ты сомневаешься?

— Конечно, нет, — сказала она, и не солгала — его энтузиазм был не только заразителен, но и заставлял его также казаться намного моложе.

— Нам нужно встряхнуться. — Затем он передумал и обнял ее. — Нет, мы отпразднуем это по-другому. — Он увлек ее на софу и стал раздевать. До этого они всегда занимались любовью в постели и раздевались сами, и, по правде говоря, секс в иных местах, помимо спальни, никогда не привлекая ее, заставляя испытывать лишь неловкость.

Она сбросила туфли и стянула колготки, пока он расстегивал пуговицы ее блузки. В этой внезапной вспышке его желания было нечто столь спонтанное и естественное, что она была увлечена, как никогда раньше. Она не думала ни об его возрасте, ни о неудобствах софы, ни о том, что они не полностью раздеты. Она обняла его так крепко, как могла, он овладел ею стремительно, без свойственных ему медленных, нежных приготовлений, и она услышала, как он хрипло шепчет ей на ухо:

— О Господи, я люблю тебя!

Ей хотелось сказать, как сильно она любит его, но слова не приходили, словно высказанные вслух, они стали бы неправдой.

Она чувствовала себя любимой, защищенной, необходимой, как когда-то, очень давно, в детстве, с отцом… Она протянула руку и постучала по дереву. Уж ей ли не знать, как опасно думать, что ты необходима. И как быстро все может измениться.

Она изгнала эту мысль мощными усилиями воли и прижалась к Артуру Баннермэну так крепко, словно от этого зависела ее жизнь.

 

Глава шестая

— Тебе следовало бы носить шляпу, — сказала она, когда он двигался по авеню Америкас в своей обычной быстрой манере.

— Ненавижу чертовы шляпы. От них лысеешь.

— У тебя, кажется, нет этой проблемы.

— Может, потому и нет.

Моросил холодный, легкий дождь. Он шел сквозь него, словно совершал прогулку по собственным владениям, не замечая panhandler, толпы уличных торговцев, и, несомненно, шума. Мимо прошли двое старых евреев-хасидов, с окладистыми бородами, в черных шляпах, глубоко погруженных в беседу, и он склонил перед ними голову, вероятно, решив, что это раввины. Они чинно поклонились в ответ.

Ни один квартиросъемщик в квартале между Пятой и Шестой авеню с востока и запада, и 46-й улицы с севера и юга представления не имел, что Артур Баннермэн — здешний землевладелец и что его глубочайшим желанием было снести квартал до основания.

Общая неустроенность и скученность, казалось, вдохновляли Баннермэна, словно он был неофициальным мэром городка, состоящего из магазинов старьевщиков, где из года в год висели объявления о банкротстве, лавок с порнографическими журналами и мрачных этнических ресторанчиков.

— Нельзя придумать лучшего расположения, — сказал он, остановившись перед пустым подъездом, где какой-то пьяница или наркоман вытянулся на ложе из пустых картонных коробок.

— Для музея? Не вижу здесь ничего хорошего. — У нее промокли ноги, она проголодалась и не разделяла восхищения Баннермэна прогулкой.

— Дорогая девочка! Напряги воображение! Как ты думаешь, что было к северу отсюда, прежде чем Джон-младший выстроил там Рокфеллеровский центр?

— Понятия не имею.

— Трущобы! — возгремел он. — Грязные мебелирашки, бордели худшего пошиба, задворки Адской Кухни, проще говоря. Люди говорили, что Джон сошел с ума, а теперь посмотри.

Через два квартала к северу башни Рокфеллеровского центра возвышались в тумане, словно не имели ничего общего с жалким жизненным миром у их подножия.

— Но как ты собираешься поступить с тем, что здесь есть?

Баннермэн удивленно взглянул на нее.

— Уничтожить, шаг за шагом. Отказываешь людям в аренде, переселяешь их, и так далее. Это длительный процесс, но необходимый, понимаешь? Нужно с чего-то начинать, или ничего никогда не построишь.

— А ты когда-нибудь начинал?

— Признаться, да. Много лет назад. Про это пронюхал Эммет и устроил стачку квартиросъемщиков, даже сидячую, или как она там еще к черту, у них называется, — прямо в вестибюле моего дома. Матери приходилось прокладывать путь через демонстрантов! — Он расхохотался так громко, что люди останавливались и оглядывались на них. — Конечно, в те времена это было вовсе не забавно, — добавил он. — Этот эпизод, помимо прочего, Роберт тоже использовал против меня. И отчасти это сработало. — Он остановился перед витриной магазинчика, торговавшего видеокассетами «для взрослых». — Когда же это слово «взрослый» стало обозначать «непристойный»? — спросил он. — Как раз здесь, если я правильно помню план, должен быть вход в парк скульптур. Не понимаю, что можно возразить против такого улучшения, но предвижу, что некоторые люди захотят возразить.

— Включая Эммета?

— Возможно. Хотя, насколько я знаю, внимание Эммета сейчас поглощено Южной Африкой. Сколько времени?

Она взглянула на часы.

— Час тридцать. А что?

— Мы кое с кем встретимся. — Он бегло улыбнулся ей — даже Артур Баннермэн не был свободен от маленьких слабостей, что-то держа в секрете.

— Здесь? — Она оглядела улицу. В поле зрения, казалось, не было никого, кто мог бы знать Артура, и никакого подходящего места для встречи: дешевый бразильский ресторан, игрушечная лавка, огороженная площадка, служившая штаб-квартирой ораве чернокожих подростков-мотоциклистов…

Дальше по улице был припаркован автомобиль Артура. Джек на прогулках всегда следовал за Баннермэном на почтительном расстоянии, никогда не упуская его из виду. Алекса понятия не имела, распорядился ли так Баннермэн, или Джек просто считал своим долгом приглядывать за хозяином. Артур, казалось, не замечал, что за ним следует машина — ему ненавистно было малейшее предположение, что он может чего-то опасаться от людей, что в корне отличало его от молодых нуворишей, окружавших себя охранными системами, телохранителями и сторожевыми псами. Рядом с автомобилем Баннермэна притормозил длинный лимузин и мигнул фарами. Артур взял Алексу под руку и направился к нему. Оттуда выбрался шофер в униформе и распахнул переднюю дверь. В салоне было темно из-за толстых светонепроницаемых стекол, но даже так сразу стало ясно, что автомобиль принадлежит человеку, чьи представления о богатстве весьма отличны от взглядов Артура Баннермэна. Здесь были телевизор и видеомагнитофон, несколько телефонов, под завязку набитый бар. В воздухе витал запах дорогой кожи и моднейшего мужского одеколона.

На заднем сиденье восседал высокий молодой человек в безупречном темном костюме. Она сразу узнала его, что не потребовало от нее больших усилий, так как на прошлой неделе он появился на обложке журнала «Нью-Йорк», на этой — на обложке «Манхэттен Инк.», и кроме того, постоянно возникал во всех колонках сплетен. Это был Дэвид Рот, строитель с большой буквы, человек, творивший чудеса из камня и стали, для которого не существовало проекта, слишком обширного, слишком дорогого, слишком амбициозного, слишком яркого. Его дед скупал трущобы, его отец понастроил тысячи дешевых квартир, где, если не держать телевизор включенным всю ночь, можно услышать, как соседи занимаются любовью, но Рот специализировался на тех проектах, которые все считали невозможными, когда не вел светскую жизнь, заставлявшую говорить о нем как о ренессансном принце с бруклинским акцентом. На фотографиях он смотрелся лихо, но в аквариумном свете салона лицо его выглядело бледным, пухлым и весьма раздраженным. У него были толстые руки, на которых было слишком много перстней, тяжелые запонки и часы, стоившие целое состояние. Его взгляд выдавал, что он боится, будто стал жертвой какого-то изощренного розыгрыша.

Баннермэн закинул ногу на ногу и преспокойно откинулся назад, словно был в собственном автомобиле, пока Алекса усаживалась напротив обоих мужчин.

— Чертовски хорошая машина, — сказал Баннермэн. — И телевизор в ней тоже есть. Что-то еще новенького придумают?

— Я провожу здесь много времени, — заметил Рот.

— Ну, конечно, друг мой. Я бы тоже проводил, если бы у меня была такая прекрасная машина. Как поживает ваш отец?

— Велел передать вам наилучшие пожелания.

Баннермэн зашелся смехом.

— Я думаю! Мне говорили, что у него плохо со здоровьем. Сожалею, если это правда.

Рот пожал плечами.

— У него было два сердечных приступа. Четырехсторонний паралич. Сейчас он прикован к креслу. Мать увезла его во Флориду, с круглосуточной сиделкой и тому подобным. Если хотите знать правду, он выжил из своего долбаного ума.

— Что с его рассудком?

— Приходит и уходит. В иные дни он остер как бритва. В другие…

Рот снова пожал плечами. В его голосе не было ни сожаления, ни симпатии. Его отец прежде был крупным игроком, а теперь — нет, вот и все, что он, казалось, хотел выразить. Говорить об этом было бы пустой тратой времени.

— Я не предполагаю, что он когда-либо простит меня за то, что я выжил его из этого квартала.

— Да, вы не из его любимцев. Еще меньше ему понравилось, что вы ничего здесь не предприняли. Он ненавидит потери.

— Так же, как я. Кстати, а это моя… хм… сотрудница, мисс Александра Уолден. Александра — Дэвид Рот.

Она поздоровалась. Рот бросил на нее безразличный взгляд. Светло-серые глаза смотрели сквозь нее. Личная жизнь Артура Баннермэна для Рота интереса не представляла. Он был здесь, чтоб послушать о деле, а не любоваться на хорошенькую девушку.

— И как бы вы сейчас оценили этот товар?

Рот не выказал любопытства. Его пухлое лицо ничего не выражало, хотя взгляд быстро метнулся к затененному окну, словно бы для того, чтобы убедиться, что он и Артур Баннермэн имеют в виду один и тот же квартал.

— Кто знает? — спокойно сказал он. — Пока что это помойка. Рента, возможно, даже не покрывает траханых налогов, да вы еще задницу надорвете, чтобы собрать ее.

Алекса сообразила, что никогда не слышала, чтобы Артур употреблял непристойности или чтоб кто-то произносил их в его присутствии. Однако он рассмеялся.

— Я не мог бы выразиться лучше. Но цены за последние пять лет скакнули до небес. Особенно на квартал посреди Манхэттэна, рукой подать до Рокфеллеровского центра. Не могу припомнить все предложения, которые я отверг. Японцы, арабы, нефтяные магнаты. Просто удивительно.

— Но их, безусловно, было бы гораздо больше, если б вы владели целым кварталом. А вы не владеете.

— Ваш отец говорил так же. Я предложил ему продать свою часть.

— А он, если я правильно помню, предложил выкупить вашу. Роберт был целиком за продажу.

— Роберт не имел на это прав.

— Он вел себя так, будто имел.

— Не имел тогда, и не имеет сейчас.

Рот устало вздохнул.

— Ничего не могу возразить, мистер Баннермэн, но я могу подождать. У меня уйма других площадей для застройки.

— Разумеется. Но нет таких, как эта.

— Ну и что? Я здесь ничего не могу строить, да и вы тоже.

— Мы можем строить оба, Рот.

Глаза Рота расширились.

— Вы не застройщик, — заявил он. — Вы что, отказываетесь от музея?

— Нет. Но здесь достаточно места для нас обоих. Вы можете построить здесь, что хотите — гостиницу или офис, меня это нисколько не беспокоит, лишь бы стиль был соблюден, чтоб это была не одна из ваших проклятых коробок для обуви. А я построю свой музей.

Алекса изучала лицо Рота. И гадала, играет ли он в покер. Он мог бы прекрасно преуспеть в игре, подумала она, но понимала, что ни одна карточная игра не способна взволновать его, как предложение, влекущее за собой славу и вложение капитала на сотни миллионов долларов.

— Я не люблю работать в партнерстве, — сказал он.

— Я тоже. Но это не партнерство, Рот. Вы получаете то, что хотите вы, я — то, что хочу я.

— Я предпочитаю иметь дело с голодными людьми, мистер Баннермэн. Вас никак не назовешь голодным.

— Это верно, Рот, но, с другой стороны, я — старый человек, который спешит. В принципе, это одно и то же.

Рот кивнул, признавая правоту собеседника.

— Могут возникнуть проблемы, — заметил он. — Может быть, на уровне города. На уровне штата — безусловно.

— Я об этом позабочусь. Просто поговорю с нужными людьми.

— Догадываюсь, что для вас это не проблема, — обиженно сказал Рот. — Мне следовало бы родиться Баннермэном.

— Это не так уж приятно, как вам кажется. И вы достаточно хороши на своем месте. Между прочим, как вы теперь собираетесь вести дела с банками?

— Ненавижу траханых банкиров.

— Мой дорогой мальчик, а кто их любит? Но я слышал, что там, где замешаны вы, они становятся осторожны.

— Возможно. Говорят, что я зарвался. — Он рассмеялся, но без всякого намека на юмор. — Они скорее ссудят деньги Бразилии или Польше, чтобы их там спустили в унитаз.

Баннермэн пожал плечами. Сказанное вполне совпадало с его точкой зрения.

— Да, это похоже на них. Однако я могу переговорить со своим кузеном Мейкписом Баннермэном. Или с Дэвидом Рокфеллером. Посмотрим, не удастся ли мне их убедить сделать для вас послабление.

— Это не повредит. Что я должен сделать взамен?

— Во-первых, сохранять тайну. Во-вторых, начать расчищать место — весь квартал. Мое имя не должно упоминаться.

Рот скривился.

— Следует ждать пикетов и маршей протеста?

— Точно.

Минуту или две Рот посидел молча. Наконец произнес:

— Мы заключили сделку.

Баннермэн кивнул, открыл дверь и помог Алексе выйти. Руки Роту он не пожал. Дверца захлопнулась за ним, и, когда они подошли к автомобилю Баннермэна, лимузин Рота уже исчез в потоке машин, словно его никогда и не было.

— Он даже не заговорил со мной, — сказала Алекса.

— Да, но зачем ему? Мысли Рота поглощены деньгами. Он, вероятно, считает, что не стоит отвлекаться. Уверен, он все еще удивляется, зачем я тебя привел.

— Так же, как я.

— Это лучший способ обучения. Поверь мне, ты ничему не научишься, копаясь в бумагах. Бизнес — это плоть и кровь, а не бумага. Что ты думаешь о мистере Роте?

— Пока не определилась. Тебе, кажется, он нравится.

— Он и вполовину не стоит своего отца. А также жаден и беспринципен. Но я ему верю.

— Почему?

— Потому что он жаден и беспринципен. Я предложил ему полковрижки, а это больше, чем он ожидал получить. Он мог бы получить со временем от Роберта всю коврижку целиком, или он так считает, но как только он увидел меня с тобой, он, должно быть, засомневался, как скоро это произойдет. Его отец примерно мой ровесник. Он, вероятно, ожидал, что я буду в том же состоянии — а взамен обнаруживает, что я здоров, бодр и не расстаюсь с привлекательной молодой женщиной. Рот знает, что время — деньги. Он не захочет ждать еще пять лет, или десять. Теперь, когда он знает, что я не стою одной ногой в могиле, мы, как видишь, сумели прекрасно договориться. Кроме того, он масштабно мыслит. Мне это нравится в людях.

Ей следовало бы обидеться за то, что ее использовали в качестве манекена, но вместо этого она испытала невольное восхищение хитроумием Артура. И спросила себя, так ли умен Роберт.

— Артур, — спросила она, — что случилось между тобой и Робертом? Ведь здесь есть нечто большее, чем его желание завладеть состоянием, правда?

— Джек, — сказал он. — Останови машину. Мы немного пройдем пешком.

Они вышли на углу Шестой авеню и 53-й улицы. Он взял ее под руку, словно они были обычной парой на прогулке. Он всегда казался счастливей, когда был в движении, и, предоставленный себе, мог бы гулять часами, даже в самую отвратительную погоду.

— Я доверяю Джеку, но не стоит перегружать его секретами. — Он немного замедлил шаг, примеряясь к ее походке. — Я не могу сказать тебе, что сделал Роберт — это тайна, которую я обещал хранить до могилы. Двадцать лет я пытался простить его — и себя тоже, потому что разделяю его вину, но безуспешно. Однако я твердо уверен: Роберт уничтожит все, что бы я ни сделал, если только я не устрою так, чтобы это было невозможно.

— И это причина сделки с Ротом?

— Конечно.

— Музей действительно столько значит для тебя?

— Он многое значит, но, конечно, в перспективе, и дело не только в нем. Я ни перед кем не имею никаких моральных обязательств строить новый музей и по большому счету мне наплевать, пойдет ли туда народ, не говоря уж о том, понравятся ли ему картины. Просто я всегда хотел это сделать, и собираюсь сделать, вот и все. Это не так серьезно в итоге, как контроль над состоянием, или сохранение независимости Фонда Баннермэна. Главное — гарантировать, чтоб Роберту не было позволено превратить в руины то, что построили мои отец и дед.

Она сжала его руку. Его пальцы закоченели — несомненно, он относился к перчаткам так же, как к шляпам. Становилось холоднее, туман превращался в настоящий дождь, но он, казалось, этого не замечал.

— Мне не нравится, когда ты говоришь об этом, Артур. Так, словно ты готовишься умереть.

— Мне давно пора было сделать некоторые вещи, и я довольно их откладывал, вот и все. Я не собираюсь умирать раньше, чем закончу с ними. Благодаря тебе.

— Я рада, — сказала она, слегка поспешно. — Послушай, я знаю, что семья и состояние никоим образом меня не касаются. Но мне не по себе, когда я вижу, что ты тратишь так много времени, думая о том, что случится после твоей смерти. Я не дура, но мне кажется, что это несколько… опасно.

— Опасно? — его голос был ледяным.

— Ну, вредно. Не думаю, что это для тебя хорошо.

— Что дает тебе право читать мне лекции о том, что для меня хорошо?

— Может быть то, что я о тебе забочусь. Ведь не заметно, чтоб о тебе беспокоился кто-то еще? Честно говоря, создается впечатление, что на твое здоровье всем наплевать, включая твою семью. Иногда мне кажется, что и тебе тоже. Ты ходишь без шляпы под проливным дождем, ты изводишь себя мыслями о деньгах, которые оставишь своим детям, тогда как они даже не потрудились прислать тебе открытку на день рождения, ты двигаешь тяжелые предметы, пока у тебя кровь не приливает к голове… Когда ты в последний раз показывался врачу?

— Врачи — идиоты, — фыркнул он, выпятив подбородок.

— Так ли? Или тебе просто не хочется услышать то, что они могут сказать?

— Я не желаю обсуждать вопрос о своем здоровье ни с врачами, ни с тобой!

Она с трудом сдержала гнев. Если бы он был ее ровесником, она дала бы волю своему характеру, или просто ушла.

— Артур, — сказала она с большим терпением, чем ощущала. — Я беспокоюсь, только и всего. Расслабься и получай удовольствие. Почему бы нет? Не каждому так везет, чтобы о нем беспокоились.

Он посмотрел куда-то вдаль, потом вздохнул.

— Верно подмечено. Прости меня. Я к этому не привык. Однако позволь мне тебя успокоить. Как ни презираю я докторов, мое здоровье превосходно. Что касается отдыха, я искуплю свою вину — при более подходящих обстоятельствах. Возможно, и впрямь небезопасно перегружаться мыслями о том, что случится после моей смерти, но у меня нет выбора. Если бы я доверял Роберту, то посмел бы убедить себя сказать — ну и черт с ним, пусть он разбирается с делами после моих похорон, почему бы нет? Но я ему не доверяю, вот в чем вопрос.

Он остановился у витрины магазина, струи дождя стекали по его лицу.

— Моя проклятая семья, — вздохнул он. — Конечно, мне не следует говорить так, поскольку ты теперь практически к ней принадлежишь.

— Вовсе нет.

— Ну, не совсем. Проблема в том, что ты наполовину внутри и наполовину снаружи.

— Я наполовину внутри?

— Так я считаю, — твердо сказал он. — Если только ты не собираешься упаковать чемоданы и уйти.

— Я еще даже не вошла.

— Можно считать, что вошла. Или почти.

— Артур, если ты собираешься представить меня своим родным, то я еще не готова.

— Они, вероятно, тоже не готовы. Но в конце концов — ладно, посмотрим. Мне следовало бы показать тебе Кайаву. Прошло много времени с тех пор, как я сам там был последний раз.

— Мне бы хотелось посмотреть на нее, но, Артур, я не могу себе представить, чтоб твоя мать стала расстилать передо мной ковровую дорожку.

Он рассмеялся.

— Ты чертовски права. Проклятье! Знаешь, хотел бы я иметь такую семью, как у тебя. Держу пари, что твой отец не стал бы разбираться с подобной ситуацией больше одной минуты.

— Да, это трудно представить.

— Конечно, — сердито сказал он. — Невозможно представить. Уверен, его дети ходили по струнке. Я знаю фермерские семьи, несколько их еще живет возле Кайавы, слава Богу. «Жалеешь розгу — испортишь младенца». Бьюсь об заклад, ты всегда слушалась в детстве своего отца.

— Да, тускло ответила она. Кстати, это была правда. Она потянулась и коснулась его руки, что заставило его дернуться, как от легкого удара электричеством. Он все еще нервничал из-за небольших проявлений интимности на публике, хотя теперь и меньше. — Да, — продолжала она. — Я всегда делала то, что он велел, пока не выросла.

Его рука была холодной и мокрой. Ей хотелось увести его в машину. На миг у нее мелькнула мысль, что сейчас — самое время рассказать ему правду о своей семье и о том, какие бывают последствия, когда ты делаешь все, что тебе велено. Но у нее не хватило храбрости — не здесь, а может, и нигде.

Иногда по ночам, когда они вместе лежали в постели, она чувствовала, что соскальзывает на грань откровенности, но он тогда, как правило, уже начинал засыпать, а она вовсе не жаждала разбивать создавшийся настрой.

Не было ни подходящего времени, ни подходящего места, и возможно, никогда не будет. Она решила — пусть все остается как есть. Пусть он завидует ее семье. Он хочет увидеть то, что от нее осталось не больше, чем она — быть представленной его родным. И лучше им обоим придерживаться этого пути.

— О, даже Роберт в детстве был вполне послушным, — сказал он, покачивая головой. — Это не в счет. — Затем он улыбнулся. — Опять я за свое. Обещаю до конца дня больше не говорить о своей семье.

Дождь уже хлестал вовсю. День был мрачный, гнетущий. Даже Артур был сыт им по горло. Они сели в машину, хотя до офиса Саймона оставалось всего несколько кварталов. Она заставила себя сосредоточиться на мыслях о работе, и с удивлением обнаружила, что в нетерпении смотрит вперед, желая скорее вернуться. В некоторых отношениях Артур был наименее требовательным из мужчин, но когда она была с ним, то замечала, что ведет себя в точности как покорная своему долгу дочь. И хотя она не то чтобы обижалась на это — в конце концов, это была ее вина, не его, — ей это вовсе не нравилось.

— Встретимся вечером, — сказал он. Это не был вопрос. У нее колыхнулось желание ответить «нет», просто чтобы посмотреть, что воспоследует, но, по правде говоря, у нее не было на вечер никаких планов, и какой смысл сидеть дома с банкой плавленного сыра и стопкой журналов только для того, чтобы преподать ему урок? За последние несколько месяцев его планы стали ее планами — она привыкла строить их в соответствии с его расписанием. Наверное, подумала она, это и означает — быть любовницей, как ни раздражало ее это определение Саймона.

Она поцеловала его и выскочила на мокрый тротуар, прежде чем Джек успел выйти и открыть перед ней дверь. Хоть раз, говорила она себе, она обязана сказать «нет», но когда она обернулась у подъезда, чтобы помахать на прощанье, и увидела, как он смотрит на нее, одиноко сгорбившись на переднем сиденье машины, выглядя внезапно усталым и сильно постаревшим, она поняла, что не решится. Он нуждался в ней и доверял ей. Немногие были способны на это, кроме отца.

Она старалась не думать, куда это ее завело.

— Вон он идет, — прошептал Саймон. — Барышников от ресторанных застолий.

В его голосе слышался оттенок зависти, пока он наблюдал за сэром Лео Голдлюстом, движущемся по гриль-залу «Времен года» подобно кораблю на всех парусах. Сэр Лео пересек зал, дабы выразить уважение Филипу Джонсону, остановился у стола Крэнстона Хорнблауэра, склонив шею в знак глубочайшего почтения перед великим коллекционером и покровителем искусства, прошел, нагнувшись, вдоль ряда банкеток, целуя руки дамам и пожимая мужчинам, словно выставлялся в президенты какой-нибудь центрально-европейской страны, затем прошествовал по центральному проходу, рассыпая пригоршни свежайших лондонских сплетен будто раздавая детям на Хэллоуин конфеты, сделал пируэт и наконец причалил к столику Саймона, хотя на мгновение казалось, что он собирается пройти мимо, или просто задержался, чтобы бросить несколько слов, перед тем, как продолжать шествие. Вместо этого он набрал полную грудь воздуха и плюхнулся на банкетку рядом с Алексой, отчего сиденье сразу прогнулось на несколько дюймов.

— Как прекрасно видеть стольких друзей, — заявил он, промокая лицо шелковым носовым платком.

— Я не знал, что Филип Джонсон — ваш друг, — сказал Саймон.

— Он не близкий друг, — вывернулся сэр Лео, — но вполне естественно выразить ему уважение.

Алекса догадалась, что Голдлюст, возможно, даже не знаком с Филипом Джонсоном. Он просто узнал знаменитого архитектора, и нахально прервал его ленч.

Ей никогда не надоедало наблюдать Лео Голдлюста за работой. Он был похож на директора круиза, поставившего целью превратить в сенсацию даже самое мелкое происшествие, а самого себя поставить в центр внимания. Годами Голдлюст был проводником Саймона по извилистому лабиринту европейского искусства — за приличную ежегодную оплату, конечно, плюс проценты с каждой заключенной сделки — условия, которые, сильно подозревала Алекса, Голдлюст заключил с большинством конкурентов Саймона. Знания его были бесценны, поэтому Саймон, как правило, избегавший ленчей, поскольку редко выбирался из постели раньше двенадцати как минимум, настоял на том, чтобы пригласить Голдлюста в ресторан. Алексу он привел с собой потому, что Голдлюст любил привлекательных женщин, или, во всяком случае, любил, чтоб его видели в их обществе. Возможно, тот предпочел бы знаменитость или жену какого-нибудь богача, но он принадлежал к поколению, которое привыкло брать то, что дают, и от этого исходить.

Он поцеловал ей руку, похвалил ее наряд, сделал краткий обзор последних парижских коллекций, с обязательным отступлением по части финансовой выгоды и направления идей ведущих кутюрье, которые все, естественно, были его «дражайшими, близкими друзьями», галопом изложил пару историй, сколько миссис Аньелли потратила на Баленсиагу, и что виконтесса де Рибье («милая Франсуаза») говорила Иву Сен-Лорану, и, сказав несколько комплиментов Алексе, перешел сразу к делу. Нужно отдать ему должное — попади он за соседний стол, где сидел кардинал О’Коннор, и он бы, возможно, точно так же свободно болтал о коллегии кардиналов. Когда доходило до разговоров, он был как бродячий торговец, у которого для каждого ребенка есть своя игрушка.

— В последнее время вы много покупаете. — Он произносил «бного».

Саймон пожал плечами.

— Спрос растет.

— Кто-то поднимает спрос.

— Арабы. Нью-Йоркская арбитражная группа. Да мало ли кто. Новые деньги всегда означают новых коллекционеров.

— Арабы, мой мальчик, покупают картины импрессионистов и прячут их, потому что их религия запрещает изобразительное искусство. Если поедешь в Эр-Рияд, тебя как-нибудь отзовут в сторонку и покажут своего тайного Гогена, точно также, как викторианский хозяин показал бы в своей библиотеке тайный кабинет с порнографией. Не представляю, чтоб они стали коллекционировать современную живопись. Большие «ню» — вот что им нравится.

Он улыбнулся и замахал рукой высокому человеку, который прошел мимо без малейших признаков узнавания.

— Мой старый друг Джон Фейрчайлд, — заявил Голдлюст. — Я должен подойти к нему, пока я здесь, иначе он никогда меня не простит.

Он перенес внимание на меню и приступил к заказу. Голдлюст был посвящен в рыцари королевой, для которой определял подделки в королевских собраниях картин, но титул не избавил его от привычки стремиться пообедать за чужой счет.

— И, поскольку мы коснулись этого предмета, мой мальчик, — пробормотал он, изучив список вин через монокль в золотой оправе и заказав на неправильном французском дорогостоящий кларет, — я все же думаю, что существует акула, которая заглатывает мелкую рыбешку, — продолжал он. — Кто-то заплатил четверть миллиона фунтов — не долларов, заметьте себе! — за триптих Венэйбла Форда. Три огромных панели, друзья мои, просто заляпанные краской, и все.

— Музейная вещь, — веско обронил Саймон с задумчивым выражением лица. Алекса не сомневалась, что он никогда не слышал ни о картине, ни, само собой, о художнике. Обычно она готовила для него информацию, так что он всегда мог проявить достаточно знаний, но в данном случае он был захвачен врасплох.

Голдлюст впился в булочку как человек, сорвавшийся с голодной диеты, и цапнул своими толстыми пальцами другую.

— Интересно, что ты это сказал. Мне следовало догадаться самому. Конечно, из-за размеров, а не качества, если это слово применимо к такой мазне. Где еще можно повесить такую вещь, кроме музея?

— У множества людей большие дома, — сказала Алекса. Она прекрасно знала, кто купил картину — ее цветная фотография лежала на столе Артура Баннермэна, и Алекса не преминула прокомментировать, какой нелепой ее считает, к его раздражению.

— Анонимный покупатель, — произнес Голдлюст. — Множество вещей приобретается сейчас «анонимным покупателем», и все они, в конце концов, похоже, находят пристанище где-то в Нью-Йорке. Думаю, вы двое способны дать ключ к его личности. — Темные глаза не отрывались от Алексы.

— Ходят разные слухи, — не моргнув, сказала она, с трудом удержавшись, чтобы не покраснеть. Тайны хранить она умела хорошо, а вот лгать — плохо. Молчание казалось наилучшим выходом, поэтому она покачала головой.

— Слухам — грош цена, — вмешался Саймон.

— Только не в мире искусства — там они стоят миллионы. Вот возьми, к примеру, человека, который хочет построить новый музей. Что ему нужно в первую очередь?

— Много денег, — предположила Алекса.

Голдлюст осклабился, дабы показать, что у него тоже есть чувство юмора.

— Ему нужен советчик. Кто-то, прекрасно знакомый с миром искусства. Кто-то, скажем так, не только способный заложить основы уникальной коллекции, но, в конце концов, управлять ею. Конечно, такие люди на улице не валяются. — Он подозвал официанта. — Побольше хлеба и масла. Я не могу есть устриц без хлеба с маслом… Такой человек также должен быть космополитом. — Он дал Алексе как следует оценить его самоуничижительную улыбку. — Знакомым со многими культурами. Гражданином мира.

— Человека с такими качествами найти не просто.

Голдлюст тщательно вытер губы, затем салфеткой промокнул лоб.

— Совсем не просто, — согласился он. — С подобной задачей мог бы справиться я сам, но в моем возрасте, с моей загруженностью… — Он скромно вздохнул. — Эта должность должна очень хорошо оплачиваться, чтобы удовлетворить меня. Но, конечно, в конце концов возможность сделать вклад в культуру — это главное. Искусство ведь не просто коммерция, правда? Конечно, при определенных обстоятельствах я мог бы принести себя в жертву, если б на меня достаточно жестко надавили.

— С чего вы взяли, что мы можем помочь? — спросил Саймон. — Мы-то не строим музей, в конце концов.

Голдлюст изучал поставленную перед ним тарелку с пристальностью истинно голодного человека: утка, картофельные оладьи, артишоки по-иерусалимски. Он сделал глоток вина и прикрыл глаза, словно в молитвенном экстазе. Когда его посвятили в рыцари, в артистическом мире некоторые острили, что девизом на щите сэра Лео должно быть «Лучше поздно, чем никогда», но его подлинный талант заключался не в том, чтобы делать деньги, а чтобы жить за счет других. Ел он быстро, словно опасался, что тарелку у него в любой момент могут отобрать.

— Новый музей, — сказал он с набитым ртом. — Если вдуматься, это исключительно амбициозное предприятие. Сколько всего их было? Я имею в виду — серьезных, имеющих шанс выстоять как ведущие культурные институты? Центр Помпиду, конечно, но это было осуществлено французским правительством — попытка сделать неофициальную культуру официальной. Музей Гуггенхейма? Но это было почти тридцать лет назад. Музей Нортона Саймона? — Он пожал плечами. — Очень мило, но не вполне серьезно, и в любом случае — он на Западном побережье, туристический аттракцион, Диснейленд искусств. Серьезный музей должен иметь цель, он не может быть просто супермаркетом с картинами, с парком скульптур вместо парковочной стоянки, иначе стоит ли утруждаться. И он должен находиться в огромном метрополисе, ибо это стимулирует творчество. Требуется человек с необычайной проницательностью, дабы создать нечто, способное выстоять десятилетия, возможно, века, и дать ему способность расти и изменяться.

Он вычистил тарелку корочкой хлеба и нервно оглянулся на десертный поднос в дальнем конце зала, чтобы убедиться, что он еще там.

— Не многие богачи обладают таким качеством. Возьмем, скажем, Артура Баннермэна. Обладает ли он таким даром? Иные говорят, что да. А вы как думаете?

— Представления не имею, — сказал Саймон.

Сэр Лео наградил его иронической улыбкой, намекающей, что представления Саймона, даже если бы они у него и были, его не интересуют.

— Я спрашиваю вас, милая девушка, — сказал он, похлопав Алексу по руке.

— Меня? А мне откуда знать? Я встречалась с ним всего пару раз.

— Вот как? А, шоколадные пирожные, да, mit Shlag, natürlich, и кофе эспрессо, спасибо. Возможно, бренди. Хенесси Пять Звездочек вполне подойдет, я думаю. Возвращаюсь к Артуру Баннермэну. Ходят слухи, что его видели в городе с очень красивой молодой женщиной. И он, как я слышал, танцевал с вами на балу в Метрополитен-музее.

— Это никого, кроме меня, не касается, сэр Лео, — твердо сказала она. — Я едва его знаю.

— Конечно, дорогая. И я отнюдь не собираюсь на вас давить. Уверяю вас. Возможно, эти слухи неверны. Возможно, его видели с другой девушкой, или даже несколькими девушками… Действительно, с чего бы такому богатому человеку, как Баннермэн, знаться только с одной девушкой? Однако, если бы вы вдруг достаточно хорошо его знали, вы могли бы замолвить за меня словечко, вот и все. Позвольте мне быть откровенным до конца — не вижу смысла в ложной скромности — я — самый подходящий человек для этой работы.

— А я буду последней, кого он спросит, — сказала она.

— Что ж, кто не рискует, тот не выигрывает, верно? — Голдлюст откинулся и радостно обозрел зал. — На следующей неделе я уезжаю, — сообщил он.

— Обратно в Лондон? — спросил Саймон с нотой облегчения в голосе.

— Увы, не в Лондон. Боюсь, что в Каракас. Именно.

— А что там в Каракасе? — спросила Алекса, пытаясь припомнить, столицей какой страны он является.

— Ну, во-первых, деньги. Венесуэла — член ОПЕК, не забывайте. Где нефть, там новые деньги, а где новые деньги, там люди, которые хотят приобрести картины, — Голдлюст заказал сигару и устроил небольшую церемонию, тщательно выбирая и зажигая ее. Он с удовольствием затянулся, его толстые пальцы с наманикюренными ногтями сжимали сигару с удивительным изяществом, но взгляд темных глаз был осторожен, словно у него все еще что-то было на уме. — Любопытная страна — Венесуэла, — сказал он, выпуская колечко дыма.

— Да? — заметила она. — Я мало о ней знаю.

— По странному совпадению, семья Баннермэнов имеет там много интересов, в основном, агрикультурных. К тому же сын Артура Баннермэна служит там послом.

Алекса кивнула, изображая вежливый интерес. Она гадала, к чему он клонит.

— Полагаю, я буду часто с ним видеться, — продолжал Голдлюст с многозначительной улыбкой. — Пан-Американский институт устраивает там выставку современного американского искусства. Государственный департамент этим озабочен, с тех пор как русские в прошлом году послали туда балет. Конечно, лучше балеты, чем ракеты, но это похоже на объявление культурной холодной войны. Посол Соединенных Штатов, естественно, будет почетным директором выставки, поэтому мне придется с ним обедать. Разумеется, мы с ним старые друзья. Я очень хорошо знаю его бывшую жену, прелестную Ванессу, не могу себе представить поездку в Париж, не повидавшись с ней…

— А какой он? — спросила Алекса, выказав значительно больше любопытства, чем намеревалась.

— Роберт? Обаятельный. Красивый. Волевой. По правде говоря, во многом похож на Ванессу — поэтому, полагаю, их брак и был обречен. Конечно, Роберт — жертва своей семьи… Это очень печально. Отец всегда ненавидел его, знаете ли, и сейчас ненавидит. Когда он запил после поражения на выборах и смерти жены — а Роберт может порассказать такие истории о поведении своего отца, что кровь леденеет в жилах, — Роберт пытался помочь старику и за все свои старания едва не лишился наследства. Ванесса всегда говорит, что это было все равно, что замужество в греческих традициях, поэтому она и связалась с Бэзилом Гуландрисом — ну, вы должны знать. Она считает, что когда дело касается Роберта, старик становится безумен как шляпник.

— А Роберт интересуется искусством, как его отец?

— Ни в коей мере. В случае с выставкой это просто «nobless oblige». По иронии судьбы, это как раз тот жанр искусства, который Роберт ненавидит, потому что отец его коллекционирует. Именно намерение Артура Баннермэна построить музей послужило предлогом для шумной ссоры между ними несколько лет назад. Старику удалось победить, но симпатии публики были на стороне Роберта, да и большинства родственников тоже. Если Роберт узнает, что отец собирается предпринять новую попытку, представляю, как он рванется домой, чтоб это прекратить. Конечно, я не думаю, чтоб эти слухи уже достигли Каракаса, если только какая-нибудь «добрая» душа не потрудилась их передать…

Сэр Лео стряхнул полдюйма пепла с кончика сигары и пристально на нее уставился.

— Как глупо, что американцы запрещают у себя кубинские сигары. Вы же не препятствуете колумбийцам ввозить кокаин или японцам затоплять все дешевыми автомобилями? О венесуэльцах можно определенно сказать одно — они убежденные антикоммунисты, однако они не считают, что курение плохих сигар ослабляет Кастро. Что ж, это был прекрасный ленч, но я должен идти… — Сэр Лео встал с определенным трудом и помахал рукой с сигарой, как бы благословляя. — Я остановился в отеле «Карлайл», — понизив голос, сказал он, ухватив Алексу за руку и целуя ее. — Это на случай, если вам будет, что сообщить мне.

Затем он удалился, ринувшись, как на стометровке, в зал с бассейном, без сомнения, чтобы там исполнить свой ритуальный танец между столами — оставив им аромат сигары и мужского одеколона.

Саймон мрачно приказал подать счет.

— Думаю, тебе необходимо переговорить со своим другом Артуром Баннермэном тет-а-тет, — сказал он. — И чем скорее, тем лучше.

— Надеюсь, он не станет надо мной смеяться. — Ей было трудно воспринимать сэра Лео как серьезную угрозу.

Саймон посмотрел на стопку долларов на столе, вздохнул и добавил еще двадцать. Он отнюдь не мелочился, когда дело касалось его собственных удовольствий, но не любил платить за других.

— Не думаю, что он сочтет это забавным, — сказал он. — Вот увидишь.

— Проклятье! — сказал Артур Баннермэн. — Я думал, что мы были так осторожны! Повтори мне, что в точности сказал этот сукин сын Голдлюст.

Баннермэн нервно ходил взад-вперед перед камином, заложив руки за спину и нахмурив брови. Время от времени останавливался, чтобы высморкаться. С той самой их прогулки под дождем его мучила простуда, и он никак не мог ее преодолеть. Он выглядел усталым и выжатым как лимон, и сон, казалось, уже не помогал восстановить свойственной ему высокой энергии. Утомление было ему вообще мало присуще, но называть кого-то «сукиным сыном»! Она не могла не заметить, как он бледен, и уже подумывала о том, не сердится ли он на нее.

— Как, черт побери, получилось, что нас раскрыли? — спросил он.

— Артур, перестань ходить. Сядь, успокойся.

— Не указывай мне, что делать! А ты не думаешь, что это может быть Вольф? Я всегда считал, что было ошибкой все ему рассказывать. Не понимаю, почему ты на этом настояла…

— Если Саймон и умеет что-то делать хорошо, так это хранить тайны. Пожалуйста, Артур, сядь и постарайся расслабиться.

— Вечно ты заступаешься за своего друга Вольфа!

Она была удивлена его выпадом, и еще больше скрытым за ним раздражением, словно он внезапно ощутил себя стариком, подозрительным, неразумным, быстро выходящим из себя и обвиняющим других во всех своих напастях.

— Артур, — сказала она самым примирительным тоном, хоть это и далось ей нелегко, — Саймон именно друг, и ничего больше.

Его челюсть выпятилась.

— Но ведь не так давно он был больше, чем друг, так?

— Не думаю, что мое прошлое тебя касается, Артур. Мы не женаты. А если бы мы и были женаты, это было бы все равно не твое дело.

Баннермэн вздохнул.

— Да, мы не женаты, — медленно произнес он. — Ты совершенно права. — Он рухнул рядом с ней на софу и, устало опустив плечи, на миг прикрыл глаза. — Не знаю, что сегодня на меня нашло. Я вдруг ощутил свой возраст и то, что ему сопутствует — усталость, занудство, брюзгливость… Извини.

— Ты был у врача?

— Еще нет. Но пойду, уверяю тебя. Это все проклятая простуда, и больше ничего. Врач загонит меня в постель на день или два, и заставит выпить множество микстур. Мне не нужно тратить сотню долларов, чтобы это узнать.

— Иначе это может обойтись много дороже.

— У меня нет времени. И я не верю, что есть польза от того, чтобы позволить тебе с собой нянчиться. Никогда не верил. — Он положил руку ей на бедро, и даже сквозь ткань юбки она ощутила, что его ладонь неестественно горяча. — Правда в том, что твой рассказ о Голдлюсте несколько выбил меня из колеи. Рано или поздно кто-то должен был заметить нас и сложить два и два.

— Что случится, если он расскажет Роберту?

— Куча неприятностей.

— Почему бы просто не сказать Роберту, чтоб не лез не в свои дела, и посмотреть, что из этого выйдет?

— Ты его недооцениваешь. Никогда так не делай. Роберт хитер, коварен и безжалостен. Когда я выставлялся в президенты, то предоставил ему руководство центральными районами моей кампании. Он нанял банду кубинцев, бывших агентов ЦРУ и настоящих головорезов. А те, если угодно, работали вместе с целой компанией проституток с целью подставить делегатов Никсона и Рокфеллера.

Она хихикнула.

— Не вижу здесь ничего забавного, — с некоторой чопорностью сказал Баннермэн.

— Мне это показалось забавным. Конечно, я понимаю, что это была ошибка.

— Ошибка? Это было беззаконие. И рано или поздно вышло бы наружу. Что, разумеется, и случилось. Было бы совсем другое дело, если бы это сделал какой-нибудь зарвавшийся руководитель кампании вроде Холдемана или Эрлихмана. Но ответственность нес мой собственный сын. И чем больше я заявлял, что ничего об этом не знал, тем больше выглядел лжецом или идиотом. Я мог бы это пережить, такое случается с политиками, но как и во всех других интригах Роберта дело кончилось трагедией.

— Трагедией?

— Один из делегатов покончил с собой, когда узнал, что они записали его… хм… свидание. Бросившись с балкона своего номера, он утонул в бассейне.

Она почувствовала холодную дрожь.

— Это ужасно. Но Роберт не мог знать, что это произойдет.

— Но он мог бы и догадаться. Дело не в том, что он не представлял себе последствий — он слишком умен. Но его это не волновало. Уверен, что человеческая жизнь для него ничего не значит.

— А что ты сделал?

— Я прикрывал его участие, как мог. Мне стыдно признаться, но я всегда так поступал. Кубинцы всплыли снова, по иронии судьбы, работая уже на Никсона — их поймали на Уотергейтском деле. Мне следовало бы умыть руки, но я не мог вынести мысли, что мой сын будет опозорен в глазах всего мира.

Она обняла его. Если она что-то и узнала о нем, — так то, что он испытывал глубокую потребность в физических выражениях привязанности, но при том болезненно на них реагировал. Сначала она решила, что он не любит, чтобы до него дотрагивались, но потом поняла, что он просто не привык к этому, укрывшись в раковине своего достоинства. Как обычно, сначала он напрягся в ее объятиях, а потом расслабился.

— О черт, — пробормотал он. — Мне следовало понять, что все складывается слишком хорошо.

— Пожалуйста, не говори так.

— Это относится не к тебе. Я уверял себя, что обстоятельства изменились. И ошибся.

— Нет, они изменились. Для меня.

— И для меня, дорогая. Я имею в виду, что Роберт не изменился.

— Он, может быть, никогда не услышит о нас. Лео Голдлюст, вероятно, просто блефует. И действительно, что он может сказать? Что тебя видели в городе с молодой женщиной? Что ты все еще помышляешь о музее? Не думаю, чтобы хоть одно из этих известий могло бы потрясти Роберта.

— Ты не знаешь этого парня, — мрачно сказал Артур. — Я наконец изведал немного счастья, благодаря тебе, и не позволю Роберту помешать нам.

— Ты ведь, конечно, не собираешься заключать сделку с Лео Голдлюстом?

— Собираюсь.

Она была потрясена. Артур Баннермэн казался ей воплощением прямоты, человеком, не способным ни на какие нравственные компромиссы, другими совершаемые каждый день.

Он закашлялся, хватил ртом воздух, и закашлялся снова, на сей раз, казалось, он был уже не в силах остановиться. На миг она подумала, что он может подавиться, и начала судорожно колотить его по спине, пока он слабо не махнул ей рукой — хотя пытался ли он велеть ей перестать или бить сильнее, она не могла понять. Его лицо побагровело, став почти пурпурным, блуждающий взгляд глаз пугал, но затем, к счастью, дыхание стало медленно, с болезненными усилиями восстанавливаться. Хотела бы она теперь уметь оказывать первую помощь. Почему такие вещи всегда понимаешь слишком поздно? Баннермэн вытер лицо носовым платком из нагрудного кармана.

— Со мной все в порядке, — простонал он. — Прекрати меня бить.

— Я только старалась помочь. Ты уверен, что все в порядке?

— Я так сказал, разве нет? — он все еще дышал тяжело, со стоном и покашливанием, но естественный цвет лица уже понемногу восстанавливался. Он был вне себя. Он ненавидел подобные мелкие унижения жизни, и как-то признался ей, что на банкетах во время своей президентской кампании не ел ничего, кроме овощей и хлеба, потому что боялся подавиться цыплячьей косточкой или куском мяса перед сотнями людей и телевизионными камерами. — Стакан воды, пожалуйста, — слабым голосом попросил он.

Она встала и принесла ему воду.

— Ты ляжешь в постель, — твердо заявила она. — Немедленно!

— Ничего подобного.

— Немедленно, Артур. Я так сказала.

— Ну, ладно, — согласился он. — Только ради мира и спокойствия. — Он сделал вид, что просто подчиняется ее капризу, но она поняла, что на самом деле он испытывает облегчение. Он хотел лечь в постель и отдохнуть, но при условии, что все будет выглядеть так, будто он просто успокаивает ее, а не подчиняется собственной слабости. Он встал, неуверенной походкой прошел в спальню и со вздохом облегчения опустился в кровать.

— Может, тебе лучше раздеться? — спросила она, следуя за ним.

— Не обязательно. Я просто полежу несколько минут, переведу дыхание. Нам нужно пойти пообедать. Ты, должно быть, умираешь с голоду.

— Не умираю. Я даже не хочу есть. А ты останешься в постели. Раздевайся, или я сама буду раздевать тебя.

— Не будь смешна. Я не ребенок. Могу раздеться сам.

— Так сделай это. — Она никогда не говорила с ним так раньше, и, к ее удивлению, он ничуть не рассердился.

Он с усилием сел и стянул ботинок, не потрудившись даже расшнуровать его. Казалось, это заняло у него целую вечность. Она села рядом на постели и расшнуровала другой ботинок, не услышав в ответ никаких протестов, затем сняла с него пиджак. Его дыхание все еще было хриплым, и порой он даже сдерживал его, словно пытаясь предотвратить новый приступ кашля. Теперь он прекратил всякое сопротивление, но и не слишком помогал.

Она редко раздевала мужчин — обычно мужчины хотели раздевать ее, — и премудрости мужской одежды были ей незнакомы. Одно дело — помочь мужчине стянуть джинсы и свитер, и совсем другое — сражаться с туго завязанным галстуком, запонками, жилетом и подтяжками. Ее удивило количество пуговиц. Она-то всегда считала, что мужская одежда устроена разумнее женской, но борьба с застежками на рубашке Артура и жилете заставила ее изменить мнение на сей счет. Он со стоном поднял руки, чтобы она могла стянуть с него рубашку и майку, затем улегся, пока она стаскивала брюки. Она отвернула одеяло, помогла ему подвинуться, потом укрыла его.

— Сколько суеты из-за несчастной простуды, — сказал он, но явно неискренне. Он был вполне счастлив очутиться наконец в постели, смирившись тем самым с неизбежным.

— Это не просто простуда. Это может быть и грипп.

— К черту грипп. Стоит только как следует выспаться, и я буду свеж как огурчик. — Он попытался бодро улыбнуться ей, но ничего не получилось. На его лице промелькнул слабый намек на улыбку, но он, казалось, был слишком слаб, чтоб придать ей хоть какую-то убедительность.

— Нужно измерить тебе температуру.

— У меня никогда не бывает температуры. Все это чепуха. Прекрати разыгрывать сестру милосердия, лучше просто побудь со мной.

— Я сделаю лучше, — сказала она, и, легко выскользнув из платья и одним быстрым движением стянув колготки, оказалась рядом с ним в постели. Все-таки есть преимущества в том, чтобы быть женщиной!

Она почти ожидала, что он будет гореть в лихорадке, но, однако, он был таким холодным, что она инстинктивно обняла его, чтобы согреть. Ему, казалось, было это приятно, и через несколько минут ей показалось, что он задремал. Едва она решила, что он спит, на него снова накатил приступ кашля, на сей раз менее сильный. Она помогла ему сесть и подсунула под спину подушки, пока он пил воду.

— Я чувствую себя как чертов инвалид, — пожаловался он.

— Ну, ты не инвалид, но пользуйся его привилегиями, пока можешь.

Он усмехнулся.

— Хотел бы я думать так же. — Он повернулся к ней. — Ты считаешь, я преувеличиваю все, связанное с Робертом?

Именно так она и считала — и еще хотела, чтоб он побольше думал о ней и поменьше о Роберте. Но она покачала головой.

— Нет-нет, уверяю тебя… но это нелегко понять. Родители всегда преувеличивают в ту или иную сторону. Их дети вечно либо дьяволы, либо ангелы. Из твоего рассказа следует, что твой отец считал тебя ангелом, а когда же он обнаружил, что ты совершенно нормальная юная девушка, то был разгневан и разочарован.

— Ну, это не совсем верно. — Не настал ли момент рассказать ему правду, — спросила она себя, но не была еще вполне уверена. Может быть, сейчас, пока он плохо себя чувствует и она лежит с ним в одной кровати, и представляется подходящий случай, чтобы раз и навсегда покончить с недоговоренностью… Но прежде, чем она смогла собраться с мыслями, Баннермэн вернулся к теме, которая, казалось, интересовала его больше.

— Это все моя вина — к несчастью, я отдавал Роберту предпочтение перед остальными детьми. В нем всегда было заложено больше — не больше от меня, я не это имел в виду, — но больше силы, больше энергии, остроты ума. Когда Роберт был ребенком, он идолизировал меня — он ожидал от меня большего, чем я сам. Когда я находился рядом с Робертом, то не мог позволить себе даже малейшего проявления страха или неуверенности, потому что знал — мальчик будет разочарован. Вспоминаю, как однажды на охоте я перепрыгнул на коне через чертовски высокую каменную стену, не имея никакого представления, что с другой стороны, только потому что Роберт смотрел на меня и мог расстроиться, если бы я объехал стену, как все остальные — вполне разумно, между прочим. Помню, как подумал: «Мой Бог, я собираюсь убиться только ради того, чтобы Роберт мог мной гордиться!» — Он перевел дыхание. — Мне было ужасно стыдно за подобные мысли, но когда я увидел его верхом на пони, вижу это как сейчас — его ярко-синие глаза смотрят прямо на меня, полные гордости и возбуждения, но есть в них что-то еще, нечто мрачное…

— Сколько ему было лет, Артур?

— Ну, не помню. Десять, возможно двенадцать. Прелестный ребенок, превосходно сидящий на маленьком пони, сером в яблоках, с пышной белой гривой и хвостом. Кличка пони была Мефисто, потому что он был настоящим дьяволенком и знал это. Купил я его, помнится, у Корнелиуса Арбогаста из Клинтон Корнерс, когда его дочь подросла, заплатив тысячу долларов в те дни… В любом случае, дело в Роберте — в бриджах и бархатном охотничьем кепи у него был до смерти серьезный вид, как всегда, рядом на всякий случай ехал конюх. И я подумал: «Мальчик хочет, чтоб я умер».

— Он, может быть, не думал ничего подобного.

— Да? Знаешь, я всегда чувствовал: он никогда не простит меня за то, что он не старший, что Джон родился раньше его… А потом, Роберт — романтик, и всегда им был. Он любит опасность, любит риск, и полагаю, когда он был ребенком, я внушил ему мысль, что я — тоже, потому что это был легчайший путь завоевать его привязанность. Но в действительности, я этого всего не люблю, во всяком случае, по стандартам Роберта.

Он откинулся назад и на минуту закрыл глаза. Она надеялась, что он уснул, но он заговорил снова, словно испытывал необходимость объяснить ей свои чувства к сыну.

— Когда я решил выставляться в президенты, — продолжал он, понизив голос, — Роберт хотел моей победы гораздо больше, чем я. И я не уверен, что не принял решение больше для удовольствия Роберта, чем своего. Это был, сама понимаешь, величайший рывок из всех возможных, и именно Роберт настаивал на нем, ссылаясь на политических экспертов и рейтинги, доказывающие математически, что я способен победить. Что ж, я не мог выказать слабости перед сыном и бросился в эту гонку, точно так же, как когда-то прыгнул через ту каменную стену в охотничьем поле, и, конечно, потерпел поражение.

— Вспоминаю, как пришли представители Секретной службы, чтобы обсудить мою безопасность. Я отнюдь не испытывал к ним уважения — в Рузвельта все равно стреляли, равно как и в Трумэна, Форда и Рейгана, не говоря уж, конечно, об убийстве Джона Кеннеди, поэтому я вовсе не заинтересован был слушать, как они собираются меня защищать, потому что не верил, что они на это способны — но я заметил, как заинтересован Роберт. Конечно, разговоры подобного рода его вдохновляют. Он — из тех, кого ты можешь назвать энергичным слушателем, — воспринимает все сказанное с таким концентрированным вниманием, что заставляет собеседников нервничать, но если они могли не обращать внимания на то, как Роберт ловит каждое их слово, то я почувствовал, что у меня по спине бегут мурашки, как тогда, когда я прыгал через эту проклятую стену, и я подумал: «Что же, если кто-то здесь и хочет узнать все возможное о покушениях на кандидатов в президенты, так это Роберт». Несправедливо, скажешь ты.

— Не знаю. Вероятно, я бы сказала — да, это вполне возможно.

— То же чувствовал и я. И однако не мог думать, что в случае моей гибели от руки какого-нибудь маньяка Роберт будет обсуждать ее с агентами спецслужб с таким же хладнокровием. Они были категорически против того, чтоб я заходил в толпу пожимать руки, и, честно говоря, меня самого не слишком радовала подобная перспектива — после убийства Роберта Кеннеди и покушения на Джорджа Уоллеса. Но Роберт оглядел их с полным презрением и заявил: «Мой отец не собирается быть избранным, выказывая страх перед избирателями — потому что он, черт побери, не боится ничего!» — Артур засмеялся, но вновь закашлялся, потом сделал глубокий вздох. — Показательно, правда? Роберт решил продемонстрировать мою отвагу, даже не спросив, что об этом думаю я сам. Его отец ничего не боится — не может бояться — и все тут.

— А это правда?

— Не совсем. О, я достаточно горд, чтоб быть упрямым, и отношусь к смерти как фаталист — я не трус, — но нельзя быть кандидатом в президенты ни тогда, ни сейчас, не думая иногда, что может с тобой случиться. Роберт всегда больше гордился мной, чем я сам. И не простил меня за то, что я проиграл первичные выборы.

— Я думала, ты проиграл из-за него… из-за истории с проститутками?

— Я мог проиграть в любом случае. Это был год Никсона, а не мой, и не Нельсона Рокфеллера. Но деятельность Роберта, конечно, способствовала моему поражению. Он этого не понимает. С его точки зрения, я проявил недостаточно твердости. Он счел, что, решив отступить, я не выдержал характер. Я стал его павшим идолом.

— Это нечестно. Ты не заставлял его идолизировать себя.

— Так ли? Кто может устоять перед обожанием своих детей? Ты права. Я не заставлял Роберта идолизировать себя, но не сделал ничего, чтоб этому воспрепятствовать. Я расскажу тебе кое-что еще. Когда он был юношей и учился в колледже, он занялся поло и стал чертовски хорошим игроком. А это очень опасный вид спорта. Я занимался им сам и был весьма неплох — одним из лучших игроков в Америке, честно говоря. Однажды в Палм Бич Эдуардо Тексейра пригласил Роберта выступить в его команде, так что мы с Робертом должны были играть друг против друга. Я сказал ему, чтоб он не расслаблялся, только потому что я — его отец, в шутку, сама понимаешь, но стоило мне лишь заглянуть ему в глаза, я понял, что мне грозят неприятности. Он должен был победить. Для него это была не игра, а дуэль… Я никогда не играл более жестко, более расчетливо, но, что бы я ни делал, Роберт всегда блокировал меня, вытеснял… Поло — жестокий спорт, ты знаешь. А может, и не знаешь. Представь себе хоккей верхом на лошадях, все скачут полным галопом, колено к колену. Счет был равный, и оценив обстановку, я решил, что смогу сделать очень хороший, четкий бросок, но тут меня обогнал Роберт и развернулся, чтобы принять удар. Мой сын был так близко, что я мог разглядеть выражение его глаз и, когда он поднял свою клюшку, я внезапно подумал: «Господи, он же хочет меня убить!» Очевидно, у него мелькнула та же мысль. Я смотрел в его глаза и знал, без тени сомнения, что через несколько секунд буду мертв. Но затем что-то в Роберте сломалось, воля, может быть, он опустил клюшку и сник. Не взял мяч, который ни один игрок его класса не пропустил бы, и мы победили. После этого я больше никогда не играл в поло. Я часто думаю, что Роберт может быть, ничего иного и не желал. Ему просто нужно было побить меня в чем-то, что я умел делать хорошо, и возможно, заодно вывести из игры — и он преуспел в этом. А возможно также, что он действительно хотел убить меня, но когда ему представилась реальная возможность, то не хватило смелости.

Она придвинулась ближе, пораженная его спокойствием, словно возможность того, что сын пытался убить его, была чем-то понятным и допустимым.

— Тебе не кажется, что это слегка мелодраматично?

— Нисколько. Дети часто хотят убить своих родителей. Фрейд просто указал на очевидное. Ты никогда не желала убить своего отца? Хотя, возможно, с девочками все по-иному…

По ее телу прошла дрожь, такая отчетливая, что он это заметил.

— Надеюсь, ты не подхватила ту же простуду, что и я.

— Нет, — сказала она. — Со мной все в порядке.

Но последнее было неправдой. Услышанные истории о Роберте устрашали, и даже не только из-за того, что он сделал или хотел сделать, но и потому что сам Артур, казалось, по этому поводу нисколько не переживал. Правда была в том, что он по-прежнему любил Роберта больше, чем других детей, и похоже было на то, что и Роберт по-прежнему любит отца.

Совершенно неожиданно она испытала желание не столько секса, сколько утешения. Она выскользнула из трусиков и потянулась к Баннермэну, который, казалось, был слегка удивлен.

— Не уверен, что я к этому готов, — с сожалением сказал он.

— Думаю, я смогу об этом позаботиться, — прошептала она.

Он усмехнулся и со стоном повернулся на бок, когда она крепко прижалась к нему.

— Боюсь, ничего хорошего не выйдет. Я болен.

— Не так уж болен. Подожди и увидишь.

— Придется долго ждать.

Но он ошибся. Честно говоря, она испытывала двойственное чувство — с одной стороны ей было несколько стыдно, что она вовлекает в секс больного человека, с другой — она не вполне даже понимала, зачем ей самой это нужно. Чтобы доставить ему удовольствие? Возможно. Она думала, что, похоже, он не так уж и серьезно болен. Что его просто расстроила простуда, а мысли о пороках Роберта, конечно, усугубили это состояние. Ничто не способно лучше взбодрить мужчину, чем секс. Ради собственного удовольствия? Было нечто возбуждающее в уходе за ним, вынуждена была она признать, — ее власть и его уязвимость, но утешения она жаждала все-таки больше, чем сексуального наслаждения, нуждалась в уюте и близости, которые можно было найти в конце концов только одним путем.

Каковы бы ни были ее мотивы, Артур ответил ей, после определенных усилий с ее стороны. Хотя, если быть абсолютно честной, не больших, чем потребовалось бы для многих мужчин вдвое его моложе. Она прижималась к нему, приноравливаясь к его телу подобно фрагменту сложной головоломки. Двигаясь достаточно быстро, она довела его наконец до финала, а затем вытянулась неподвижно, надеясь, что он уснет. Она чувствовала сейчас покой и безопасность, но, конечно, это была ложная защищенность, она знала это — и утром ей придет конец. Быть в постели с мужчиной — это только перемирие, а не мирный договор, но лучше это, чем ничего. Она была благодарна и за перемирие.

Но он все еще не спал.

— Не забудь мне напомнить, — хрипло прошептал он.

— О чем?

— Первое, что нужно сделать утром — проследить, чтобы Лео Голдлюсту предложили работу, которой он хочет.

— Ты сделаешь его директором своего музея?

Она услышала, как он тихо засмеялся, потом перевел дыхание.

— Нет, но намека будет достаточно.

— Что ты ему скажешь?

— Я? — Он, казалось, удивился. — Я ни слова не скажу, любимая. Дела так не делаются, ты должна научиться этому. — Он взял ее за руку и крепко сжал. — Артур Баннермэн, — произнес он, называя себя в третьем лице, как бывало, когда он объяснял, что он может и что не может сделать, — никогда не говорит ни с кем напрямую о подобных вещах. Кто-нибудь позвонит сэру Лео, и даст понять, что я бы хотел повидать его по возвращении из Каракаса. Будет при этом брошен намек на весьма значительный пост в будущем. Голдлюст сообразит. Если он позднее будет выказывать какие-то признаки нетерпения, без сомнения, мы подыщем ему теплое местечко в Фонде, скажем, поручим поиск достойных европейских художников. Приличный гонорар, дорожные расходы, временами небольшие премиальные, только чтобы подогреть его аппетит… Зачем покупать человека, когда его можно нанять? — У него вырвался смешок, снова перешедший в кашель.

Эта сторона характера Артура редко проявлялась в ее присутствии. Она всегда считала его прямодушным «белым англо-саксом, протестантом», до мозга костей пропитанным достоинством и высокой моралью, каким он и любил себя выказывать. Но он мог, когда хотел, быть хитрым и коварным, тем более что, как бы он ни поступал, он был твердо убежден, что действует в соответствии со своими принципами. Она проштудировала все книги о Баннермэнах, какие могла, и с удивлением обнаружила, что будучи в среднем возрасте, в эпоху «холодной войны», Артур был связан с ЦРУ, хотя он никогда не упоминал об этом. Он осуществлял тайную связь между миром шпионажа и миром большого бизнеса, академическими кругами, фондами и старой аристократией Северо-Востока, являвшейся денежным мешком, был одним их тех «умных людей», с которыми считал нужным советоваться каждый президент. Имя Баннермэна использовалось для прикрытия интриг и заговоров, поддержки «дружественных» латино-американских диктаторов и свержения «недружественных», а также, когда надо было убедиться, что «правильные» политики в Европе (антикоммунисты) получают для своих кампаний теневые доходы. Исследовательские гранты Баннермэна выделялись таким многообещающим молодым выпускникам университетов, как Генри Киссинджер, Герман Кан и Збигнев Бзежинский. Баннермэн также финансировал консервативные учебные заведения, правые газеты и журналы по всему миру, бесчисленные гражданские комитеты в поддержку мировой демократии, как например в случаях с шахом Ирана, президентом Маркосом на Филиппинах и генералом Хименесом в Венесуэле.

Артур Баннермэн всей душой любил грязные политические трюки, при условии, что они совпадают с государственными интересами, а также, в чем не сомневалась Алекса, с интересами семьи. Стал бы он осуждать интриги Роберта на конвенции в Майами, при том же злосчастном итоге, если бы они, например, были направлены против левых, поддерживающих Фиделя Кастро, или тех, кто строил планы против делегатов-республиканцев? Нет, твердо решила она.

— Звучит так, будто ты собираешься заставить беднягу есть у тебя из рук.

Он зевнул. Голос его уже стал сонным.

— Да. Действуй за сценой, как Кир. Бери то, что ты хочешь, раньше, чем другие даже узнают о том, что ты хочешь. — Он коротко всхрапнул, потому что его дыхание было затруднено. Его глаза были закрыты, и она с трудом разбирала, что он говорит. — Тебе нужно учиться… — она отчетливо расслышала ноту настойчивости в его голосе. — Тебе нужно научиться защищать себя… лучше, чем я… надеюсь, что ты поймешь… надеюсь, что ты простишь…

Его голос упал, смешиваясь с дыханием, и наконец он погрузился в сон, предоставив ей самой решать проблему, как уснуть теперь и ей — было вряд ли позже восьми или девяти часов вечера, встать или даже двинуться она не могла, не разбудив его. Лежа в темноте, она размышляла, с кем он разговаривал. С Робертом? С самим собой? С кем-то из других детей? И за что он просил прощения?

Он заворочался, и она нежно погладила его. Лучше всего для него сейчас выспаться. Затем, совершенно отчетливо, словно во сне, он сказал:

— Прости, Александра, но это единственный выход.

Она не спала полночи, думая об этих словах, но утром здоровье его, казалось, поправилось и он совсем не помнил ни то, что ему снилось, ни то, что он говорил.

— Жара, сказал он, вытирая лоб. — Всегда ненавидел проклятое нью-йоркское лето.

— Удивлена, что это тебя беспокоит. Ты же почти не выходишь.

— Я это и имею в виду. Ведь кондиционеры — это лишь искусственный способ поддержания жизни. Когда я был ребенком, мы открывали окна и включали вентиляторы. В те дни джентльмен надевал соломенную шляпу и белый костюм в День Поминовения и носил их до Дня Труда. Кого в наше время увидишь в канотье — такой плоской соломенной шляпе с черной лентой? Наверное, теперь нигде даже приличной панамы не купишь. Помню, у моего дяди Джона была одна такая, прекрасная, легкая как бумажный самолетик. Тогда все шло своим порядком. Летом было жарко, и тело этим пользовалось. А в наши дни нужно одевать сорочку с манишкой, чтобы пойти в ресторан. — Он подошел к окну, взглянул на улицу и вздохнул. — Правда в том, что летом нужно просто уезжать из города. Последние несколько лет я зарылся здесь как барсук в своей норе, и зимой и летом. А ты? Ты проводишь лето, как и я. Уверен, это не то, что тебе нужно.

Он махнул рукой в сторону старинного стола, заваленного папками, распечатками и документами, картин музейной ценности, мебели, сработанной как произведение искусства, а вовсе не ради какого-либо удобства. На противоположной от окна стене висел гобелен работы Шагала. Много ли квартир в Нью-Йорке, подумала она, располагают достаточно большой гостиной, чтобы вместить его? В камине пылал огонь, несмотря на жару на улице. Артур любил огонь, и слуги имели строгое указание поддерживать его, при этом включая кондиционеры.

— Не могла же ты все последние годы проводить каждое лето в городе? Удивительно, сколько я о тебе еще не знаю, если вдуматься. Ты любишь плавать? Кататься на горных лыжах? Ты ходишь летом на пляж?

— Не уверена, что я люблю, — осторожно сказала она. — У меня не было времени это выяснить. Когда Саймон и я были… — она с трудом подыскала подходящее слово, — вместе, он каждое лето снимал дом в Ист-Хэмптоне, но, думаю, в основном потому, что так принято. Мы не часто там бывали — только, когда ему было необходимо устроить прием. Я люблю солнце, мне приятно полежать на песке, однако к морю меня не тянет. Может, это из-за того, что я приехала со Среднего Запада, но море действует мне на нервы. Пловчиха из меня никудышная.

— А я всегда любил море. До сих пор люблю. У меня есть коттедж в Мэйне, называется Грейрок. Чудесное место. Проснешься утром — а на скалах тюлени. Скажи мне, могла бы поехать туда со мной на неделю? Если работа позволит, конечно.

Она кивнула.

— Конечно, могла бы. Саймон не будет возражать. — Мысль о том, чтобы уехать с ним была чрезвычайно заманчивой, кроме того, он определенно нуждался в отдыхе. О Грейроке она знала — теперь ей были известны все владения Баннермэнов — от дома в Палм Бич до охотничьей хижины в Адирондакских горах — бесконечный список жилищ, которыми никогда не пользовались, но тем не менее и не выставляли на продажу.

Артур уже давно посвятил ее во все подробности своего финансового состояния. Он так и не оправился полностью от простуды, и зачастую по вечерам, когда слишком утомлялся, чтобы выходить из дома, проводил время в объяснениях ей тонкостей семейного бизнеса и своих планах по его поводу. Он по-прежнему отказывался показаться врачу, столь более упрямо, сколь она на этом настаивала. Он знает десятки людей, заявлял он, подхвативших тот же вирус, распространившийся, оказывается, по всему городу. Элиот Дервентер, например, уже не один месяц прикован к постели, а Чейнинг де Витт, брат Корди, паршивая овца в их семье, из-за него впервые за тридцать лет он пропустил Кентуккское дерби, не говоря уже о том, что старая миссис Дуглас Фэйрчайлд заперлась в собственном доме, устроив добровольный карантин из страха заразить своих собак.

Довольно странно, но Алекса за всю свою жизнь не встретила никого, кто жаловался бы на этот вирус — казалось, он поражает людей только исключительно богатых и пожилых. Как бы то ни было, это не слишком мешало Артуру в делах, которые его действительно интересовали. Он работал с документацией, приводя ее в порядок с бешеной энергией, восполняя пробелы по памяти, поглощая списки, карты и диаграммы, прокладывая путь сквозь ежегодные отчеты, набрасывая нетерпеливые указания банкирам, брокерам, вкладчикам, сотрудникам семейного офиса, при этом подробно объясняя Алексе, что и зачем он делает, пока у него не садился голос.

— Меня потрясает, — заметил Саймон, — сколько времени вы проводите вместе… Я хочу сказать — если бы вы были юными новобрачными, все выглядело бы нормально — месяц или два — ко Баннермэн же старый человек Христа ради! Ты что, пытаешься убить его?

Алексе не хотелось говорить Саймону правду — да он бы, вероятно, все равно ей не поверил.

К Рождеству она уже ознакомилась с законами Треста — душой и сердцем состояния, оставленного на рубеже веков самим Киром Баннермэном, не говоря о бесчисленных мелких трестах, выросших на нем как плоды на некоем золотом дереве. Она не имела юридического образования, но не могла не восхищаться интеллектом человека, который мастерски сплел всю эту сеть взаимосвязанных документов, пытаясь предусмотреть любую возможную опасность, способную когда-либо объявиться перед его наследниками, или угрозу раздела состояния.

Она никогда особенно не задумывалась о самом состоянии. Зачем? Там было много денег, и нужно ли знать что-либо сверх того? Но, слушая откровения Баннермэна, она начала осознавать его правоту. Сердцевину состояния составляли не деньги в банках, а акции тех крупнейших американских корпораций, которые только становились на ноги, когда Кир Баннермэн вложил в них деньги. Эти инвестиции не всегда приветствовались самими владельцами, ибо если в шатер просунулся нос верблюда, за ним неминуемо покажется и весь верблюд, — инвестиции Кира часто вели к быстрому, безжалостному захвату, безо всяких тонкостей, принятых в последние десятилетия. Тедди Рузвельт и последующие за ним президенты заставили их семью отказаться от монополии на добывающую промышленность в те самые времена, когда люди острили, что Кир Баннермэн владеет всем, что находится под землей, кроме мертвецов и нефти, ибо первых он согласился оставить Богу, а вторую — Джону Д. Рокфеллеру, но, лишившись шахт, он использовал активы, чтобы приобрести огромное количество акций американской индустрии.

Он предоставил финансовую поддержку Уолтеру Дюрану в создании «Дженерал Моторс», назло Генри Форду, которого ненавидел; он владел значительными долями у Дюпона, в «Корнинг Гласс», «Дженерал Электрик», «Ай-би-эм», «Юнайтед Стейт Стил», «Болдуин Локомотив», «Дженерал Фудз», «М-3». Его проницательность была столь остра, что ни одна новая отрасль не избежала его внимания — от производства электроламп до радио. Но тут, конечно, и крылась проблема. Эти отрасли, с точки зрения инвестора или предпринимателя, тогда были только в зачатке, а сам Кир — в расцвете лет, и два эти обстоятельства сделали его семью богатой сверх всякой меры, и это сохранилось и продолжалось на протяжении второй мировой войны и вплоть до шестидесятых годов, но в семидесятых все стало приходить в упадок.

Кир продумал все, но даже он не мог представить себе Америку, закупающую автомобили в Японии, Корее и Германии, потому что в собственной стране сталелитейная, железнодорожная, кораблестроительная индустрии станут умирающими отраслями промышленности и цены на товары подкосит дешевый импорт из стран «третьего мира».

Что еще хуже, годами никто в семье не желал признать, что Кир в отдаленной перспективе мог и ошибаться или что шестидесяти лет правоты достаточно для любого человека. Лишь с огромной неохотой отец Артура внес некоторые изменения в семейные инвестиции, поскольку к распоряжениям Кира относился как к Священному Писанию, да и сам Артур пошел немногим дальше отца. Кроме того, объяснял он Алексе, склоняясь над распечатками, еще больше затрудняло подобные изменения даже само имя Баннермэнов. Конечно, они могли бы продать акции «Дженерал Моторз», но разве это не было бы равносильно тому, чтобы объявить миру, будто Баннермэны больше не испытывают доверия к способности Америки производить и продавать автомобили? Они ушли из Большой Стали, когда было уже почти слишком поздно, но продажа семейных сталелитейных акций рассматривалась бы всеми как последний удар по умирающей индустрии — coup de grace. У Баннермэнов есть социальные обязанности и как раз это Роберт отказывался понять.

— Он крепок исключительно задним умом, — фыркал Артур, но она не могла избавиться от мысли, что здесь заложено больше, чем упрямство, что Роберт прав, а отец его ошибается: большая часть состояния Баннермэнов по-прежнему была вложена в Ржавый Пояс, когда его давно следовало перевести в Силиконовую Долину, где существовали более высокие технологии производства.

Больше всего ее удивляло собственное открытие, что она способна думать о таких вещах и они ей интересны. Деньги, как нечто, что можно просто тратить — по обывательским масштабам, так сказать, вряд ли заинтересовали бы ее, но деньги по масштабам Баннермэнов были для нее чем-то вроде игры в гигантскую «монополию», за тем исключением, что их владения не только существовали в действительности, но зачастую она проходила мимо них каждый день. Вскоре она разбиралась в активах состояния почти так же хорошо, как Артур, и даже начала проникаться его планами на будущее.

Алекса с тревогой наблюдала, как Артур в очередной раз промокает лицо носовым платком. Кондиционер был включен на полную мощность, так что она постоянно мерзла и даже держала в квартире несколько шалей, чтобы иметь возможность набрасывать их на плечи, однако Артур, казалось, большую часть времени страдал от жары, словно кондиционер не работал вообще. Он постоянно жаловался то на сырость, из-за которой ему трудно дышать, то на слишком сухой воздух. Когда же он выходил из дома, то сетовал на смог, на жару, на удушающие испарения, и ему было трудно пройти больше нескольких кварталов. Ночью сон его был беспокоен, ему было то слишком холодно, то слишком жарко, и он часто просыпался из-за приступов кашля, от которых у него перехватывало дыхание. Днем он работал за письменным столом до изнеможения, но был слишком упрям, чтобы передохнуть — из-за этого даже Дэвид Рот однажды отвел ее в сторонку и со свойственной ему резкостью дал понять, что она должна заставить его утихомириться.

— Он, мать его так, слишком напрягается, — шептал он. — Такие вещи требуют времени. Мне нужно переселить сотни людей. Здесь вам не Россия. Я не могу сделать это за сутки!

Несмотря на первоначальную неприязнь к Роту, она вскоре стала ему доверять. Человек, сам ведущий полуконспиративное существование, он был прекрасно способен принимать чужие тайны, не задавая лишних вопросов. В нем не было обаяния, он, казалось, был напрочь лишен чувства юмора, но дело свое он знал и никогда ничем иным не интересовался. Его имя повергало в дрожь самых крутых подрядчиков — он и сейчас не стеснялся ползать на четвереньках в своих тысячедолларовых костюмах, чтобы найти, где плита на четверть дюйма тоньше положенного или труба не соответствует стандарту. Когда появлялся Рот, Артур, казалось, сбрасывал с плеч десяток лет — он обожал планы, архитектурные чертежи и синьки, и Алекса поражалась, насколько он в этом компетентен.

— Я мог бы стать хорошим фараоном, — гордо говорил он ей.

— Если бы у вас был Моисей, — добавлял Рот.

Без Рота музей был бы невозможен, и Артур, решив начать работу над «своим» музеем до своего шестьдесят пятого дня рождения, принял Рота в тот тайный мир, где обитали только он и Алекса. Рот часто приходил поздно вечером, предварительно позвонив из машины, чтобы сообщить Баннермэну свежие новости о том, какие он предпринял действия в отношении осуществления проекта, большая часть которых, похоже, сводилась к оказанию давления на городских чиновников и юристов.

Сдержав слово, Артур переговорил со своими друзьями в банках, и Рот, снова получив кредиты, воплощал в жизнь свои проекты повсюду. Эти двое, казалось, расслаблялись в обществе друг друга, то ли потому, что оба были одержимы одной и той же идеей, то ли потому, что оба имели очень мало друзей. Рот, одиночка, не доверявший никому, и Артур Баннермэн, отрезавший себя от общества, — им было достаточно просто сидеть и смотреть на модель здания, которое они, по различным причинам, решили построить вместе. Говорили они мало. Артур потягивал скотч, Рот, который не пил — он, видимо, не был подвержен ни одной из человеческих страстей, кроме жадности, курил сигару.

Порой Рот вставал и дотрагивался до какой-либо части модели.

— Я мог бы использовать здесь розовый кварц-травертин, — говорил он. — Настоящие каменные блоки, а не какое-нибудь дерьмо в дюйм толщиной — я покажу образцы. — Или он, не вставая, принимался изучать модель, склонив голову набок и прищурив глаза, и говорил: — Всю эту долбаную резьбу по камню нужно изменить. Чем выше, тем глубже она должна быть, иначе с улицы не будет видно…

Рот разбирался в камне, Рот разбирался в металлах, Рот мог с первого взгляда заметить недостатки архитектурного плана или модели. Он был единственным человеком, кроме Алексы, которого Артур в деталях мог посвящать в свою мечту. Рот узнавал все, что нужно было знать о планах музея, словно Артур намеревался поручить ему надзор.

Сейчас Артур стоял перед моделью и смотрел почти также, как всегда, если не считать настойчивости, которой она не замечала прежде.

— Ты готова на пару дней отправиться в Мэйн? — спросил он.

Она кивнула. Чем скорее он уедет из Нью-Йорка и отдохнет, тем лучше.

Кроме того, это был новый поворот в их отношениях — признак, что они наконец способны перейти к нормальному существованию, вместо того, чтобы вести тайную жизнь, большая часть которой протекала на этой квартире.

— Мне не хочется оставлять все это незаконченным, — сказал он, бросив взгляд на ворох бумаг, на планы, на модель.

— Это может подождать, Артур.

— Конечно, — согласился он. Но он не выглядел при этом очень уверенным.

 

Глава седьмая

Из-за страсти Артура к анонимности его маршрут очень напоминал передислокацию армии в военное время. Мысль о том, чтобы полететь коммерческим рейсом даже не пришла ему в голову, но, с другой стороны, он не хотел пользоваться и самолетом Фонда Баннермэна.

— Мне пришлось бы открыть свои намерения матери, — проворчал он, — а возможно, и Роберту… Кстати, никому не доверяй в Фонде. Все, что ты скажешь им, немедленно доведут до сведения Роберта.

Вместо этого он позвонил одному из своих друзей по Гарварду, и тот немедленно предложил ему «Гольфстрим», принадлежавший «Морган Гаранти».

— Не такой хороший самолет, как мой, — сказал он. — Но дареному коню в зубы не смотрят.

Алексе самолет, конечно, показался просто великолепным, и она заметила, что команда относилась к Баннермэну с почтением, подобавшим Папе Римскому, хотя его имя даже ни разу не называлось.

— Удивительно, — произнес он, потягивая виски с содовой. — Полтора часа от Нью-Йорка до Комдена! Когда я впервые поехал туда, кроме поездов ничего не ходило. — Он допил стакан и взглянул в окно. — Я скучаю по поездам. Самолеты совсем меня не интересуют. Мой отец вообще никуда не ездил, потому что мог засыпать только в собственной постели… Черт! Ностальгия — первый симптом старости.

— Я так не думаю. Ну, а второй?

Он нагнулся и поцеловал ее в щеку.

— Благодаря тебе, от второго я не страдаю. Мы садимся.

Хотя солнце светило очень ярко, на улице оказалось настолько холодно, что Алекса успела пожалеть о снятом свитере. На маленьком летном поле не было никого, кроме пожилого мужчины в рабочих штанах, фланелевой рубашке и красной охотничьей шляпе, который ждал их, прислонившись к старому неуклюжему автомобилю. К ее удивлению, он не выказал никакого особого почтения Баннермэну, пока пилоты перегружали багаж в машину.

— Лучше поторопиться, — сказал он. — Надвигается туман.

Алексе в это не верилось — день вряд ли мог быть яснее.

— Давно я здесь не был, — сказал Баннермэн. — Но ты ни на день не постарел.

— Чепуха. Я уже получаю свои проклятые чеки по социальному страхованию. Ты тоже был бы чертовски близок к этому, если бы нуждался в них так, как я.

— Удивлен, что ты ими пользуешься, Бен.

— Если правительство достаточно глупо, чтобы их предлагать, я могу взять их, как всякий другой. Теперь вот ввели эти проклятые продовольственные талоны. Половина местных бездельников собирается по пятницам в департаменте соцобеспечения и нагружается пивом за счет наших с тобой налогов.

— Бен, позволь тебе представить мою… приятельницу, мисс Александру Уолден. Алекса, Бен Киддер.

Киддер пожал ей руку. Хватка у него была железная. Он бросил на Баннермэна взгляд, ясно выражавший, что он думает о старом дураке, путешествующем с молодой женщиной, затем открыл перед ней дверцу машины. Для Баннермэна он этого сделать не потрудился.

Они проехали сельскую местность, которая была для Алексы и новой и в то же время удивительно знакомой — новоанглийский поселок, с его белыми домами и высоким церковным шпилем, служил фоном бесконечным фильмам и телесериалам. Миновали лужайку посреди поселка, где военный мемориал располагался точно там, где она ожидала. Бен и Артур Баннермэн молча сидели рядом на передних сиденьях, явно истощив все темы для разговора. Артур, не могла не заметить она, чувствовал себя более непринужденно, чем ей когда-либо приходилось видеть. Несмотря на темный костюм и белую рубашку, он выглядел здесь более дома, чем в Нью-Йорке.

— Как рыбалка? — спросил он.

— Паршиво.

— Ты говорил это добрых десять лет назад. С ней покончено, сказал ты, насколько я помню.

— Угу, что ж, теперь это чертовски близко к правде, из-за всей той дряни, которую спускают в бухту от самого Бангора. Как дети?

— Прекрасно! — с энтузиазмом воскликнул Баннермэн. — Лучше быть не может.

— Правда? — Киддер глянул в зеркальце. — Прошло очень много времени с тех пор, как мы видели Сесилию. Она была тогда, кажется, в том же возрасте, что мисс Уолден сейчас.

— Примерно, — с неловкостью пробормотал Баннермэн.

Киддер притормозил у дока с надписью «Частное владение» и перетащил их сумки на небольшой белый рыбацкий катер. Баннермэн помог ей подняться по трапу в кубрик, а сам прошел на корму, посмотреть, как Бен заводит двигатель. Через минуту, как бы доказывая знание Беком местной погоды, они оказались в плотном леденящем тумаке, возникшем, как показалось Алексе, ниоткуда. Она не особенно испугалась его, поскольку ни Бек, ни Артур не выразили беспокойства, но желудок напомнил ей, что она ненавидит качку. Ее не тошнило, просто было холодно и неуютно, но она чувствовала, что ее может затошнить в любой момент. Она подумала, каково будет травить за борт в присутствии Бена и Артура, и усилием воли заставила желудок замолчать.

Артур вбежал в каюту с проворством, которого она от него не ожидала, и через миг вернулся с парой желтых штормовок.

— Обе слишком велики, — сказал он, — но в любом случае, надень одну. Ты, похоже, слегка зачахла.

Она с радостью запахнулась в штормовку. Интересно, что он имеет в виду под «чахлостью»? Она ощущала сырые капли на лице, и ее макияж, конечно, поплыл. Волосы ее, слава Богу, не страдали при любой влажности, но хотела бы она догадаться заплести их в косу.

Она взглянула на Артура, чтобы удержаться от мысли, что в любой момент может совсем скиснуть. В желтой штормовке, со светлыми влажными волосами, он выглядел на двадцать лет моложе. Прислонившись к стене кубрика, с биноклем на шее, он казался братом Бена — оба ширококостные, с орлиными носами, с одинаково обветренной красноватой кожей и ярко-синими глазами. Бен был грубее, костлявей, менее вылощен, ко, казалось, был отлит по той же самой форме, Баннермэны, напомнила она себе, происходили из Новой Англии. В их роду были китобои, рыбаки, люди, пожинавшие плоды земли, рождавшей скорее камни, чем картошку.

Она достаточно прочитала о семье Баннермэнов, с тех пор, как встретилась с Артуром, чтобы знать, что отец Кира в юности ушел в море китобоем, а через пару лет вернулся, дабы заняться фермерством в Массачусетсе, затем, движимый некоей менее упорядоченной разновидностью амбиций, вдохновлявших его сына, бросил дом и семью и стал разъездным торговцем патентованными лекарствами, а затем — бродячим проповедником. Он был паршивой овцой в своем роду, произведя на свет жестких, хладнокровных янки, торговцев и фермеров, отличавшихся редкой способностью скупать имущество своих менее удачливых соседей по бросовым ценам.

Справа из тумана выступили темные очертания.

— Остров Виски, — выкрикнул Артур сквозь чихание и треск дизеля. — Мы устраивали там пикники, — помнишь, Бек?

— Ага. — Киддер сплюнул за борт. — Давным-давно.

— Бен, я бы сказал, что ты взял слишком близко.

— Ничего подобного. Я держусь прохода. Это ты налетел здесь на камни летом шестьдесят третьего. Мисс Сесилия, помню, упала за борт. Совсем не плакала. Я еще сказал жене: «Подумай только, человек с миллиардом долларов на счету не может запомнить, где эти проклятые камни, двадцать лет проплавав в здешних водах…»

— Да, это было время! — Баннермэн широко улыбался. — Нам было чертовски хорошо.

Ей стало холодно, но не от сырого тумана, а от чувства, что она здесь лишняя. Каковы бы ни были воспоминания Артура, они никак не относились к ней, и это крепко ее задело. Однако она понимала, что из-за этого не стоит портить ему настроение.

Она опустила взгляд и увидела камни под водой — если это были не те камни, на которые напоролся Артур, то все равно подводные скалы. Она не догадывалась ни какая здесь глубина, ни насколько далеко камни от поверхности, но, казалось, их разделяет всего несколько дюймов. Один выглядел настолько острым, что способен был разрезать катер пополам. Она едва не закричала в тревоге, когда из тумана возник буй — так близко, что она могла до него дотронуться. На нем сидела чайка, злобно глядя на Алексу, ее перья блестели от влаги.

— Прямо по курсу! — крикнул Артур, туман придавал его голосу странную торжественность.

Дальше вода стала глубже, и бездонная черная пропасть пугала больше, чем каменистая отмель. Она никогда раньше не бывала на воде достаточно долго, чтобы испугаться, и страх — а так же то, что от него никак нельзя было отделаться, — был еще противнее тумана.

Ее лица коснулось легкое дуновение ветра. Штормовка Артура захлопала как флаг, а вода, доселе гладкая как стекло, хоть и пугающе темное, оживилась длинной чередой волн. Тумак рассеялся, как по мановению руки волшебника.

Впереди, приблизительно в миле, — расстояние было трудно определить — лежал скалистый остров, покрытый густым лесом. Он казался необитаемым — или, что важнее, даже непригодным для обитания, но, когда катер Киддера обогнул мыс, показался дом. Выбеленный, с зелеными ставнями, он был построен в типичном фермерском стиле Новой Англии, но от его размеров перехватывало дыхание. Невозможно было представить, как его сумели построить здесь, в Богом забытой глуши, на острове, вдали от большой земли. Алекса различала фронтоны, длинный причал с бельведером в его конце, теплицу, лодочные сараи, но ее внимание привлекал сам дом. Она не пыталась даже угадать, сколько там комнат. Пятьдесят? Сто? Он был достаточно велик, чтобы стать крупной гостиницей.

— Это коттедж, — сказал Баннермэн. Затем, возможно, ощутив ее одиночество — чувство чужестранки в мире его прошлого, — повернулся и обнял ее за плечи.

— Знаешь, он принадлежал моей жене. Его построил ее отец, Джок Мерривейл. На старости лет Джок любил посидеть здесь, в этом бельведере, в синем блейзере, белых брюках и панаме и наблюдать, как его внуки и их друзья купаются в море. Боже мой, но если бы он дожил до того, чтобы увидеть на женщинах бикини, это зрелище бы убило старика. Видишь гавань? Пробита в цельной скале. Достаточно глубока для миноносца. А волнорез? Гранитные блоки, каждый величиной с этот проклятый дом, доставлены на баржах из Бангора! Конечно, все это было построено до того, как кризис подрезал Мерривейлам крылышки, — удовлетворенно добавил он. — Ты замерзла?

— Немного.

— Мы тебя согреем за пару минут. Виски, огонь в камине, ранний ужин. Как твой желудок?

— В порядке. А что?

— Мне следовало спросить тебя, как ты себя чувствуешь в лодке.

— А я и сама не знала, как я в них себя чувствую. Это было для меня внове. Я до сих пор не уверена.

— Ну, к счастью для тебя, мое рыбацкое время позади. Когда-то я мог в одиночку обойти под парусом Безопасную Гавань, а на это не многие способны. Сейчас для этого мои руки слишком изнежились. Просто позор, что я это допустил.

— Ты можешь начать все снова.

— Могу! — сказал он с радостной улыбкой. — Еще как могу! — она никогда не видела его столь бодрым.

Они вошли в гавань, миновали волнорез, построенный Мерривейлом с такими расходами и трудом, и наконец пришвартовались у причала. Она выскользнула из штормовки, радуясь избавлению от ее влажных объятий, вцепилась в деревянный трап, и немного постояла, чувствуя, как у нее дрожат колени. Она была счастлива наконец очутиться на твердой почве не ускользающей из-под ног. За ней последовал Баннермэн, улыбаясь как ребенок, затем Киддер, не выказавший никаких усилий, карабкаясь по ступеням трапа с сумками в руках.

Баннермэн взял ее под руку и проводил через причал к великолепной лужайке, посреди которой высился флагшток с американским флагом. У его подножия стояла внушительных размеров пушка.

— Джок Мерривейл был патриот, — объяснил Баннермэн. — Когда здесь была его резиденция, он палил из пушки каждый вечер на закате, когда спускался флаг. При этом все должны были вставать в знак почтения, чем бы они ни были заняты. Я не продолжил этот обычай.

— Ну, по крайней мере, здесь нет соседей, чтобы протестовать.

— Да. Ближайший обитаемый остров примерно в пяти милях отсюда. Называется Безопасная Гавань — не слишком подходящее имя, поскольку люди разбиваются там о камни с шестнадцатого столетия.

На лестнице появилась седая женщина, встречавшая их. Жена Бена Киддера, догадалась Алекса. Если она и была удивлена, увидев Артура Баннермэна в обществе молодой женщины, то тщательно скрыла это, хотя Алекса не могла не почувствовать, как пристально ее рассматривают. Однако здесь, в Грейроке, Артур Баннермэн мог позволить себе все — здесь были преданные ему люди, и заметно было, что он не относится к ним как к слугам.

В то же время она была всем этим немного напутана. В Нью-Йорке они вели скромный образ жизни, но здесь она впервые попала в мир Артура — мир огромных домов, где слуги ожидают, порой годами, возможности создать ему уют. Она не знала, как впишется в этот мир, если время позволит, и чего он от нее ждет.

Она съежилась перед огромным камином, попивая чай, и как никогда в жизни чувствуя, что «заплывает на опасную глубину».

— Великолепно, правда?

Она кивнула сонно и восхищенно. Вид и впрямь был великолепен — за все деньги мира нельзя купить такого вида, но, конечно, только деньги могли сохранить его и удержать в исключительном пользовании одной семьи.

Прислонившись к скале, Артур выглядел совсем иным человеком, чем в Нью-Йорке — более молодым, здоровым, физически активным. Его кашель исчез, у него был здоровый цвет лица, и спал он как младенец. На нем была старая рубашка, бумажные брюки в стиле «багги», спортивные туфли, у которых был такой вид, будто они сохранились у него с Гарварда. Не потому, что в доме не было другой одежды, нет — просто казалось, он никогда не носил ничего иного.

Они сидели с подветренной стороны, как он выражался, под навесом скалы, расстелив подстилки на галечном пляже. Киддер привез их сюда на лодке и отбыл, оставив радиофон на батарейках, чтобы вызвать его, когда они решат вернуться. Они были настолько одни, насколько возможно, только тюлени, как было обещано, временами высовывались из воды, глядя на них с дружелюбным удивлением. Алекса бросила им несколько сэндвичей — миссис Киддер снабдила их припасами, достаточными для десятка человек, а может, и для десятка тюленей — но в отличие от тюленей в зоопарке, они то ли не имели таланта ловить еду в воздухе, то ли просто не видели в этом смысла. Они дожидались, пока еда упадет в воду, и хватали ее, когда она проплывала у них под носом.

— Завтра будет шторм, — сказал Артур. — Попомни мои слова. Или даже раньше.

— Не верю. Такая прекрасная погода… — Погода была не только прекрасной, но и настолько теплой, что она встала и сняла свитер, а потом села против солнца, расстегнув рубашку до пояса.

Он обнял ее.

— Увидишь. Нам нужно было отправиться на Ямайку, или в Пуэрто-Рико — там бы ты получила вдоволь солнца. Знаешь, наша семья владеет там отелями, чертовски огромными, с площадками для гольфа, пляжами, кондоминиумами… Уж кто, а я должен это помнить. Отец твердо верил в инвестиции в Латинскую Америку и Карибы. К Европе он всегда относился с подозрением. Именно я построил эти гостиницы. Нанимал архитекторов, выезжал туда вместе с топографами, заключал сделки с местными. Отец поставил меня у руля, когда мне было двадцать пять, сразу после войны, и я чертовски хорошо справился со своей работой.

— Это объясняет, почему вы с Ротом сразу нашли общий язык. Однако здесь мне больше нравится.

— Мне тоже. Но я хотел бы посмотреть на тебя в бикини у бассейна.

— Ты еще не такой старый, если ты на это намекаешь.

— Надеюсь, я никогда не буду слишком стар, чтоб не наслаждаться, глядя на тебя, дорогая. Однако шестьдесят пять лет — это шестьдесят пять лет. — На миг он помрачнел и умолк, словно пытаясь что-то обдумать. — Возможно, сейчас неподходящее время, чтобы сообщить тебе, — сказал он наконец, — но думаю, я решил, что делать.

— Делать? С чем?

— С Трестом, — резко произнес он. — На своем шестьдесят пятом дне рождения я собираюсь собрать всех детей вместе и объявить, что после моей смерти они получат положенную долю плюс дополнительную сумму, но основная часть состояния станет благотворительным трестом, где каждый из них будет обладать равным правом голоса. Там будет правление, по меньшей мере два директора, не принадлежащих к семье, и я сам стану председателем. До того как мне исполнится семьдесят, я выберу себе преемника, может, из семьи, может, нет… Нужно разработать еще массу деталей, но таков основной план. Каждый из моих детей будет богат — гораздо богаче, чем сейчас — но ни один Баннермэн больше не будет иметь власти над всем состоянием.

— И ты думаешь, что Роберт с этим согласится?

— Я заставлю его согласиться, — мрачно сказал Артур. Взглянул на горизонт. — Я хочу этого, Алекса. Я хочу сделать это сейчас, пока у нас еще есть время радоваться жизни. Когда все будет в порядке, мы сможем путешествовать, делать, что хотим… Что ты скажешь?

Она была напугана его решимостью, теперь ей было понятно, сколько трудностей это повлечет. Однако теперь, когда они впервые уехали вместе, последнее, чего ей хотелось — говорить на эту тему.

— Я поеду, куда ты хочешь, — сказала она. — Я никогда не выезжала за границу. Не видела Лондона, Парижа, Рима. В детстве я всегда мечтала о путешествиях, но так никуда и не выбралась дальше Нью-Йорка.

Ее не могло не обрадовать, что он включил ее в свои планы на будущее, более настойчиво, чем когда-либо. В то же время была в его словах некая мечтательная неопределенность, словно он не хотел портить сиюминутного удовольствия, вдаваясь в подробности.

Алекса тоже. Она вытянулась рядом с ним на одеяле, чувствуя тепло солнца и его руки на своем плече. У их ног стояла открытая корзина для пикника — громоздкое, антикварное сооружение из прутьев и кожи, где мерцали серебром ряды таинственной старомодной утвари, закрепленной в особых футлярах: нечто, в чем она предположила спиртовку, чайник, ложки и ножи из чистого серебра, хрустальные бокалы и фарфор с монограммами. Баннермэн же прихватил с собой совершенно обычный пластиковый термос со льдом, бутылку скотча и стаканы — корзина для пикника была просто сценической бутафорией, соответствующая скорее образу мыслей миссис Киддер, чем его.

— Чертовски жарко, — сказал он. — Я пойду окунусь.

— Вода, должно быть, ледяная.

— Свежая. Я ненавижу теплую воду. Это все равно, что плавать в супе.

— У тебя и плавок нет.

— Черт с ними. Это мой собственный остров. И кругом — ни души.

— Артур, ты не можешь плавать среди всех этих тюленей.

— Тюлени исчезнут в тот миг, когда я войду в воду. Нельзя представить менее агрессивных животных. Как ты думаешь, дорогая, почему зверобоям удавалось так легко забивать бедных животных?

Алекса пожала плечами. Жара была исключительная, солнце пекло, и не чувствовалось ни малейшего ветерка. Если он хочет искупаться — пусть, подумала она.

Она стянула джинсы, сбросила рубашку и вновь вытянулась на одеяле. Хотелось бы взять с собой бикини, но она была вполне способна загорать и в нижнем белье. Она выпила стакан белого вина, заев его сэндвичем, больше потому, что Артур потрудился открыть бутылку, чем потому что ей на самом деле этого хотелось, но в результате почувствовала себя столь же вялой, как и тюлени, теперь неподвижно лежавшие на скальных грядах в ста футах отсюда.

Он героически вошел в воду до колен и бросился вперед. Она зажмурилась и услышала громкий всплеск.

— Чудесно! — воскликнул он, хотя голос его выражал скорее страдание, чем наслаждение. Алекса опустила руку в воду залива Пенобскот по пути сюда, с борта лодки Киддера, и этого ей было достаточно. Вода показалась ей совершенно ледяной, что вполне объясняло, почему тюлени предпочитают выбираться на скалы погреться.

Алекса задремала, чувствуя жар обнаженной спиной — она расстегнула бюстгальтер. Мысли о Баннермэне и его семье постепенно отступили вместе со всеми прочими мыслями, и она соскользнула скорее в забытье, чем в сон. Жара давила тяжким грузом, прижимала ее к земле, но это не было неприятно, хотя она понимала, что, если вскоре не встанет, то обгорит. Она позволила себе полежать еще минуту-другую, затем внезапно по ее телу прошла дрожь. Она открыла глаза. Солнце скрылось за тучей, и стало холодно. Здесь, в конце концов, не тропики, и здешняя жара обманчива. Пока солнце падает прямо на тебя, будет достаточно тепло, даже жарко, но как только оно скроется, сразу вспоминаешь, что ты в Мэйне.

Она потянулась назад, чтобы застегнуть бюстгальтер, потом села и обвела взглядом бухту. Цвет воды изменился от радостно синего до серо-стального, горизонт заволокли тучи, и, казалось, из ниоткуда, без всякого предупреждения, задул ветер, вздымая пугающую волну. Вдали через камки перехлестывала вода. Желудок Алексы сжался при мысли о том, каково будет их возвращение.

Затем до нее дошло, что Артура нигде не видно. Только скалы, блестевшие от воды из-за накатывавших на них волн. Тюлени на них теперь заворочались, взлаивая из-за того, что их солнечную ванну внезапно прервали. Одежда Артура, аккуратно сложенная и придавленная туфлями, лежала на гальке между одеялом и водой. Алексе внезапно показалось, что расстояние до воды стало меньше, чем она помнила. Это прилив? Сколько же она проспала?

Она почувствовала, как ее охватывает паника, и выкрикнула его имя так громко, как могла, но если и был ответ, его заглушил лай тюленей. Она снова закричала, замечая, что ветер крепчает, унося ее голос, а волны словно бы целенаправленно стали хлестать о скалы.

Она стояла на незнакомом и теперь пугающем берегу, дрожа в нижнем белье, пытаясь убедить себя, что Баннермэн просто затеял глупый розыгрыш, утешаясь злостью на него. Со стороны скал послышался шум, но это всего лишь тюлени, смирившись наконец с переменой погоды, плюхались в воду, фыркая от отвращения. Ярость Алексы испарилась.

Она заставила себя мыслить логически. Если из-за прилива и прибрежных течений он заплыл очень далеко, она ничего не сможет сделать. С другой стороны, если он попал в беду и понял это, он бы постарался добраться до скалы и удержаться за нее. Ей нужно осмотреть скалы, продвинувшись настолько далеко, пока будет доставать до дна — ибо она не умела достаточно хорошо плавать, чтобы долго продержаться в такой воде.

Алекса вошла в воду по пояс, ужаснувшись, насколько она холодна. Ее ноги почти сразу онемели. Босые ступни скользили по мху и водорослям, но она упорно двигалась в сторону скал, где совсем недавно грелись на солнце тюлени. Пару раз она проваливалась в ямы, отчаянно барахтаясь по-собачьи, пока снова не выбиралась на мель. Она ободрала колени, расцарапала руки, обломала ногти, но каким-то образом ей удалось продержаться, и она достигла больших камней у дальнего конца бухты.

Когда она вышла из-под их защиты, на нее обрушился ветер. Море покрылось длинными полосами пены, вода вокруг была темной, совершенно безжизненной. Она зашла так далеко, как могла — и знала, что должна собрать все оставшиеся силы, чтобы вернуться — но не была уверена, что сможет. Она заплакала, соль слез смешалась с солью моря, почти совсем ослепив ее. На нее обрушилась волна, швырнула о скалы так сильно, что она даже не почувствовала удара, хотя у нее перехватило дыхание. Неужели она сломала ребро? Нет смысла размышлять об этом. Она вцепилась в скалу, всхлипывая, вдыхая рыбий запах, оставленный тюленями, ее руки хватались за пучки водорослей, пока волны пытались сшибить ее с ног.

Она поползла вокруг скалы, пытаясь выбраться на подветренную сторону — так это называется? — чтобы перевести дыхание. Шаря в поисках опоры, она ощутила, как ее рука наткнулась на нечто мягкое и гладкое. Она с визгом отдернула руку, изумившись открытию, что еще в силах пугаться. А тюлени кусаются?

Затем до нее дошло, что она дотронулась до гладкой, а не покрытой мехом кожи. Она повернулась и увидела Артура, цеплявшегося за другую сторону скалы. Его глаза были широко открыты, но он, казалось, был не в состоянии говорить, дыхание было затрудненным и поверхностным. На лбу виднелся глубокий порез. Но больше всего Апексу напугали его ногти, темно-синие, составлявшие резкий контраст с побелевшими руками, которыми он цеплялся за водоросли, пытаясь удержать голову над водой.

У нее ушли все оставшиеся силы, чтобы оторвать его от скалы. Она мало знала о спасении утопающих, еще меньше о медицине, но ясно было, что он умрет, если она не вытащит его на берег. Она не могла нести его — он был слишком тяжел, и он, казалось, не в состоянии был двигаться сам. Он являл собой мертвый груз — и это выражение эхом отдалось в ее мозгу.

При каждом ее шаге его голова оказывалась под водой. Она смерила взглядом расстояние до берега, и поняла, что может утопить его задолго до того, как доставит в безопасное место. Обхватив его, она перевернула его лицом вверх, а затем, обняв за плечи и придерживая голову по возможности высоко, скрючившись двинулась обратно к берегу.

За время своего пути к берегу она не раз спотыкалась и падала, иногда даже замечала, что неуклюже плывет, удерживая его одной рукой и подгребая другой, уверенная, что они оба сейчас утонут. Ей хотелось сказать ему что-то ободряющее, но ее зубы непроизвольно клацали, и она оставила эти жалкие попытки. Она слышала собственные всхлипы, такие громкие, что они заглушали ветер и волны, и наконец вытащила его на гальку одним последним рывком, таким сильным, что испугалась, не сломала ли ему позвоночник.

Алекса оттащила его от воды насколько могла, затем подбежала, к одеялу, резко вырвала его из-под корзины, предоставив той катиться по гальке вместе со всей дорогой утварью, и закутала в одеяло Баннермэна. Его лодыжки были все еще в воде, но она сделала, что смогла. Его дыхание стало глубже. Хороший знак или плохой? Она не знала. Легла рядом, защищая, пытаясь дать ему своим телом хоть немного тепла.

Его губы задвигались, и она приникла к ним ухом, пытаясь разобрать его слова. Вначале ей показалось, что он хриплым шепотом требует что-то кинуть, но она ошиблась.

— Киддер! — произнес он более громко. — Радио!

Она совсем забыла о привезенном с собой радиофоне. Прокляла себя за глупость, затем напомнила себе, что не было смысла вызывать Киддера, пока она не отыскала Артура и не спасла его.

Алекса бросилась к тому месту, где они сидели, на миг запаниковав, что не найдет радиофона, затем подбежала к перевернутой корзине и выудила его из скользкой, режущей мешанины битого стекла и промокших сэндвичей. Дождь хлестал упругими струями, перемежаемый вспышками молний. Она подумала, насколько это опасно — стоять здесь мокрой, с радиофоном, антенна которого направлена прямо в небо. Она была в достаточной мере фермерской девушкой, чтобы знать, что способна натворить молния. Алекса выдвинула телескопическую антенну на полную длину, ожидая вспышки, которая может обжечь ее или обжарить до хруста. Затем она осознала, что понятия не имеет, как пользоваться этой проклятой штуковиной. Здесь были кнопки, как на телефоне, и цифровая панель, мерцавшая призрачной зеленью. Под треугольной кнопкой было написано «Вызов». Она нажала, прижала губы к микрофону и закричала:

— Мистер Киддер! Бен! Помогите!

Раздался яростный треск, едва не оглушивший ее, затем послышался совершенно четкий голос Киддера.

— Не кричите. У меня чуть барабанные перепонки не лопнули.

— Вы должны немедленно приехать!

— Я уже в пути. Отправился, как только увидел, что погода меняется. Промокли, наверное?

— Киддер, Артур купался. Он чуть не утонул. Я не знаю, что делать. Пожалуйста, поспешите!

Теперь голос Киддера стал серьезным.

— Он плох?

— Очень. Еще жив, но едва.

— Укройте его. Держите его в тепле. Нажмите ему на грудь, чтобы вытекла вода. Вы сможете продержаться минут пятнадцать-двадцать?

— Не знаю. Вы можете вызвать вертолет… Что-нибудь еще?

— Не в такой шторм, мисс Уолден. Закутайте его как только можете и молитесь.

Она вернулась к Артуру, прикрыла его своим телом, и — впервые с тех пор, как была маленькой девочкой — стала молиться. Она снова и снова повторяла Молитву Господню, когда Киддер причалил к берегу — казалось, целую жизнь спустя.

Он лежал, подпираемый подушками, его лицо было бледным как полотно, глаза закрыты. Лоб был перевязан, придавая ему вид героического полководца, раненого на поле брани. Чтобы довершить картину, не хватало только стоящих вокруг скорбящих офицеров.

Она сидела рядом, дрожа, не в силах согреться, несмотря на огонь в камине, бесчисленное количество чашек чая и даже стакана бренди, из-за которого у нее перехватило горло и начал заплетаться язык.

Дыхание Баннермэна понемногу пришло в норму, и, когда он временами засыпал, то крепко держался за ее руку словно испуганный ребенок. Ногти у него были по-прежнему синие, но их оттенок стал бледнее. Она надеялась, что это хороший знак. Снаружи буря стучала в окно. Деревья стонали и скрипели под порывами ветра, и время от времени сам дом содрогался, словно живой. За последние несколько часов она заразилась неприязнью к побережью Мэйна, и очень похоже, на всю жизнь.

Она просидела рядом с ним около двух часов, пока Киддеры уходили и приходили с сообщениями об усилении шторма, из-за которого отключилось электричество и телефонная связь. Киддеры были в своей стихии. Для островитян, догадалась она, море разыгрывало бесконечную мыльную оперу. Миссис Киддер могла без остановки болтать — и болтала — об утопленниках, кораблекрушениях, эпических штормах и героических спасениях.

Резкий порыв ветра сотряс дом, и из камина вылетел ворох искр. Баннермэн открыл глаза и посмотрел на нее.

— Именно тебе нужно быть в постели. Твоя рука все еще холодна как лед.

— Тише. Со мной все в порядке. Ты будешь лежать, пока Бен не доставит врача с большой земли.

— Мне не нужны всякие провинциальные доктора. Это судороги, вот и все. Купался в холодной воде… Со всяким может случиться.

— От судорог сознания не теряют.

— Ударился головой. Почти утонул. Ужасное чувство. Знаешь, о чем я думал, цепляясь за скалу? Я думал — ну разве Роберт не счастливчик? Я утону прежде, чем получу шанс изменить завещание.

— Это действительно так для тебя важно?

— О да. Без сомнения. — Он еще крепче сжал ее руку. — Я чувствовал ужасную боль. Никогда не испытывал ничего подобного.

— Бен Киддер считает, что у тебя был сердечный приступ. И я тоже, Артур.

— С моим сердцем все в порядке.

— Все равно, нет никакого вреда в том, чтобы полежать и отдохнуть, пока придет врач.

— К черту врачей! Я не хочу, чтобы ко мне относились как к инвалиду.

Она готова была его ударить — не для того она спасала ему жизнь, сказала она себе, чтоб на нее кричали за проявление заботы — затем заметила выражение его лица. На нем читался страх. Перед чем? — удивилась она. Перед правдой, которую скажет ему доктор? Или перед тем, что правду узнает она? И какой будет правда? Возможно, не более, чем признанием, что он — шестидесятичетырехлетний человек с шестидесятичетырехлетним сердцем? Если он ненавидит слабость в других, насколько же больше он ненавидит слабость в себе самом!

Его вспышка, как ни странно, вернула румянец на его щеки. Она также явно вернула и его обычные хорошие манеры.

— Прости меня. Я не должен был повышать голос. Я вел себя как последний идиот, а ты спасла мне жизнь. — Он покачал головой. — Когда я был мальчишкой, мой кузен утонул в этих водах. Так что, кому-то другому, а мне следовало понимать. — Он потянулся и нежно погладил ее по щеке. — Ты вела себя чертовски храбрее, чем я того заслужил.

— Я была испугана до потери сознания.

— Ты сохранила достаточно сознания, чтобы найти меня. И вытащить на берег. Не многие смогли бы так поступить. — Он улыбнулся — впервые с тех пор, как оставил ее на пляже, чтобы уйти купаться. — Смею сказать, не каждый бы и захотел спасти меня.

— Ты еще покричи на меня, и в следующий раз я, может, тоже этого не сделаю.

Улыбаясь, он на миг закрыл глаза. Затем его настроение переменилось, углы рта опустились.

— Я думал там о Роберте — и о том, какая будет ирония судьбы, если я утону. Но это была не единственная моя мысль. Знаешь, предполагается, что когда тонешь, перед глазами должна промелькнуть вся твоя жизнь — во всяком случае, так утверждают. Но ничего подобного не случилось. Честно говоря, я был слегка разочарован. Вместо этого я подумал: «Проклятье, я потеряю Александру!» И совершенно неожиданно у меня оказалось достаточно сил, чтобы доплыть до скалы. Заметь себе, я ее видел, она была всего в нескольких ярдах, — но не мог достичь. Потом я подумал о тебе, и следующее, что я помню — как ударился головой об этот проклятый камень. Замечательно, правда? Видишь, ты спасла мою жизнь не один раз, а дважды!

— Я собираюсь спасти ее и в третий раз, уговорив тебя полежать и отдохнуть.

— Ничего подобного я делать не буду. — Он резко сел и застонал. — Черт! Слаб как котенок. Послушай. Я собираюсь задать тебе вопрос. И хочу, чтобы ты дала мне честный ответ. Хорошо?

Она кивнула. Ей не нравились подобные игры. Обычно, когда люди заводят песню с плясками насчет честности, они собираются сказать то, чего ты не хочешь слышать, или задать вопрос, на который ты не хочешь отвечать. Из-за разговоров о честности и серьезных вопросов ей всегда хотелось сослаться на Пятую поправку к конституции, но некая настойчивость в его голосе заставила ее понять, что это для него важно.

— Я должен знать, Алекса — и хочу правды, запомни это: ты меня любишь?

Она взглянула на него. Выражение его лица было серьезно как у судьи, синие глаза неотрывно смотрели на нее. Она прикрыла глаза, и несколько мгновений сидела молча, чувствуя, как ее охватывает паника, точно так же, как в волнах, и легкое сожаление, что эта тема затронута подобным образом. Затем она осознала, что может дать только один ответ.

— Да, — тихо сказала она.

— Это все, что мне нужно знать. Тебе ведь не хотелось этого говорить, правда? Ты, фактически, и не сказала. И не творила. Из-за меня? Или по какой-то другой причине?

— Артур, к тебе это не имеет никакого отношения. Я творила людям: «Я люблю тебя», зная, что это неправда. Это ужасное чувство. А когда я творила: «Я люблю тебя», и это было правдой, это никогда не приносило мне ничего, кроме горя. Или горя тому человеку, которому я это творила, что еще хуже.

— Да, я согласен, что «я люблю тебя», возможно, самая затертая фраза в английском языке. Кстати, бабушка обычно рассказывала об этом замечательную историю. Кажется, вскоре после тот, как она вышла за Кира, однажды утром она подождала, пока он усядется завтракать, и спросила: «Кир, ты правда меня любишь?»

Один Бог ведает, как она набралась для этого храбрости. Тем не менее Кир разложил на коленях салфетку, очистил вареное яйцо и сказал: «Послушай меня: я полюбил тебя со дня кашей встречи, я люблю тебя сейчас и буду любить тебя всегда. Это мое окончательное слово на данную тему, и я больше никогда не желаю слышать об этом снова!»

Артур рассмеялся, и она тоже, радуясь его возвращению к нормальному состоянию. Неожиданно ее развеселил образ Кира Баннермэна, в накрахмаленном воротничке и высоких ботинках с застежками, излагающего молодой жене то, что должно быть первой и последней романтической дискуссией в их браке.

— Возможно, мы с Киром составили бы хорошую пару.

— Что ж, он разбирался в дамах — хотя во всем остальном придерживался консервативных прямолинейных взглядов. Он любил, чтобы за столом в Кайаве сидели привлекательные молодые женщины, и с ними он мог быть очарователен, когда хотел. Да, ты бы нашла общий язык со стариком. Он не тратил лишних слов и не давал обещаний, которых не мог сдержать.

Она взглянула с определенной осторожностью.

— А мне полагается дать обещание?

Он кивнул. Смех, казалось, истощил его новообретенную энергию.

— Несколько, — мрачновато сказал он.

— Валяй.

— Первое не составит проблемы. Этот… хм… инцидент никогда не происходил. Ни одного слова, никому.

— Артур, ты знаешь, что я не стану болтать. Но Киддеры? Миссис Киддер явно живет сплетнями.

— Не стану спорить. Зимой это все, что остается здесь делать — сплетничать и готовить подарки к Рождеству. Однако Киддеры поступят, как я скажу. Поверь, здешние землевладельцы не имеют секретов от местных жителей. Но местные никогда не откровенничают с чужаками.

— Тогда какое следующее обещание?

— Это будет тяжелее. Мой шестьдесят пятый день рождения — меньше, чем через год. Это дает мне время завершить преобразования в Тресте. О, я составлю к тому времени документ, просто, чтобы чувствовать себя в безопасности. Я больше не собираюсь купаться в ледяной воде, можешь быть уверена, но это заставило меня понять, каким дураком я был, не изложив свои мысли на бумаге. В любом случае я хочу, чтоб ты вытерпела до тех пор нашу нынешнюю связь, как бы утомительна она для тебя ни была.

— Артур, я не собираюсь никуда уходить. Я не для того тебя спасала, чтобы бросить.

— Нет-нет, я так не думаю. Но эта жизнь в четырех стенах… дурацкая секретность… тебе это не нравится. Я тебя не виню. И понимаю.

— Я не жалуюсь.

— Нет, и благодарен тебе за это. Но молчание тоже иногда бывает формой жалобы. Всякий, кто бывал в браке, это знает.

— Я не была в браке.

— Конечно, не была, — быстро сказал он. — Я забыл. Ну, неважно. Я хочу, чтобы ты пообещала мне кое-что еще.

— Что угодно.

— Нет, это особый вопрос, и тебе может совсем не понравиться. Ты знаешь мои намерения относительно Треста, семьи, состояния… Мы разделили бы с тобой эти тяготы, но, если по какой-то причине не сможем… — Он заколебался. — Алекса, я хочу, чтоб ты помогла исполнить мои намерения, если я это сделать буду не в состоянии.

Она уставилась на него.

— Почему?

— Потому что я, возможно, буду мертв, черт побери. Или недееспособен.

— Я не хочу об этом думать. Этого не должно случиться.

— Конечно, не должно. Но может. Это просто подстраховка, как говорится.

— Это перестраховка.

— Вовсе нет. Дай мне слово, и забудем об этом. В ответ обещаю сделать все, что ты захочешь. Даже уехать отсюда в коляске.

Она рассмеялась, надеясь подбодрить его.

— Тебе не потребуется заходить так далеко. Обещаю, если ты хочешь, но взамен я прошу тебя по возвращении обратиться к своему врачу и пройти полное обследование как разумный человек.

— Ты ставишь тяжелые условия, но выполнимые.

— И сделаешь все, что врач тебе скажет.

— Черт! Лучше бы ты попросила бриллиантов. Ненавижу докторов.

— Знаю. Может, в следующий раз я попрошу бриллиантов.

Он уже почти засыпал.

— Да, — услышала она тихий голос, как бы сквозь сон, — нужно подумать о бриллиантах… Они все еще у Ванессы… о стольком нужно подумать…

Ей показалось странным то, что он сказал. В такое состояние он впадал, когда сильно уставал — словно разговаривал сам с собой. «Нужно разобраться с Фондом», — мог пробормотать он поздно вечером посреди беседы о чем-то совсем другом. Или, засыпая, он шептал: «Нужно внимательнее изучить материнский траст».

Она знала, как он одержим своими обязанностями — или тем, что он слишком долго ими пренебрегал, поэтому ее не удивляло, как работает его мысль, ища новых поводов для беспокойства, или возвращаясь на прежнюю почву, даже когда он засыпал…

Однако она не могла не удивляться, что бриллианты, что бы они собой не представляли, внезапно оказались столь важны для него.

Она на него не давила. У него были назначены встречи с юристами, банкирами, советниками, занимавшимися его налогами — людьми, чья жизнь, казалось, была посвящена изучению каждой детали финансовых дел семьи Баннермэнов, подобно тому, как ортодоксальные евреи штудируют Талмуд. Баннермэн не открывал своих планов никому из них, он просто производил впечатление человека, пытающегося разобраться в делах, как помещик, возвратившийся из отсутствия, производит инспекцию своих стад и амбаров. Не важно, сколь сложен был предмет — он требовал, чтоб отчет о нем занимал одну машинописную страницу, — урок, который он вынес из своей президентской кампании. Его люди жаловались, протестовали, клялись, что это невозможно, но, в конце концов, будучи Артуром Баннермэном, он всегда добивался своего, и она поняла, что в этом есть смысл.

— Дай им сделать эту проклятую работу, — говорил он ей. — За это им и платят. Мне не нужно эссе, или отчет для Верховного суда, или целый ворох бессмысленных фактов и диаграмм. Мне нужны цифры, проблемы, варианты выбора. Я научился этому от Эйзенхауэра. «Хороший генерал — это хороший менеджер», — говорил он мне, и был прав. Никогда не забывай об этом.

Но ей казалось, что вряд ли представится случай вспомнить этот совет, а тем более им воспользоваться. Артур, отметила она, в последнее время сыпал хорошими советами. Едва не утонув и пережив бурю, он был «на высоте», как выразился бы Саймон, полон энергии, ретиво пробираясь сквозь груды одностраничных меморандумов, так, словно наслаждался каждой минутой. Прошла неделя, прежде чем она напомнила ему об обещании. Как и ожидалось, он нахмурил брови.

— Я дал тебе слово.

— Но ты его не держишь.

— Мне назначен прием на будущей неделе. Блюменталь — занятый человек. Он не может принять меня раньше понедельника. В конце концов, у этого парня есть пациенты с еще худшими проблемами, чем у меня.

Алекса не стала развивать тему. Она была совершенно уверена, что Артур не выразил ни тревоги, ни заинтересованности, а представил все как обычный осмотр — иначе ни один врач, каким бы занятым и знаменитым он не был, не отказался бы выделить время для Артура Баннермэна. Однако если что-то не так, Блюменталь это обнаружит. Ей хотелось позвонить ему и рассказать, что случилось, но она прекрасно знала, что Артур не простит ее за вмешательство. В отличие от Артура, она питала абсолютное доверие к докторам, хотя сама никогда не болела.

Кроме того, нельзя было отрицать, что Артур, казалось, полностью поправился. У него был хороший цвет лица, он спал как младенец, двигался такой походкой, что она едва за ним поспевала.

Так что, решила она, причин для беспокойства нет.

— Много шума из ничего, — сказал он, целуя ее в дверях.

— Ты рассказал ему, что произошло в Мэйне?

— Конечно. Он отнес это за счет переутомления, переохлаждения, шока. Блюменталь выписал меня вчистую.

Его лицо лучилось убежденностью, голос был бодр, но она не верила ни одному его слову. С другой стороны, напомнила она себе, если б там было что-то серьезное, доктор, конечно, положил бы его в больницу, хотя бы, чтобы сделать анализы. В любом случае, он не ребенок — вряд ли она может потребовать от него справку от врача.

Он подошел к бару, вынул бутылку шампанского и открыл пробку.

— Я думала, ты не любишь шампанское, — сказала она.

— Почему же, оно вполне мне нравится, просто у меня от него газы. Однако это подходящий напиток для праздника.

— А что мы празднуем?

Он наполнил два бокала, чокнулся с ней, затем поднял пробку и провел ей за ухом.

— Предположим, тебе повезло. Блюменталь не просто осмотрел меня, он еще сделал анализ крови.

— Анализ крови? И что тут праздновать?

— Тебе тоже нужно его сделать.

— С чего бы?

Он ответил улыбкой, одновременно хитрой и застенчивой.

— Ага. Я тебе объясню. Потому что в штате Нью-Йорк нельзя получить свидетельство о браке без анализа крови. — Он деликатно кашлянул. — Что означает: я прошу тебя выйти за меня замуж.

Она на миг уставилась на него, стремясь осознать вопрос и собственные чувства. Сначала она подумала, что он шутит, но розыгрыши были не в его характере. Она выпила шампанское одним глотком, о чем пожалела, потому что у нее сразу закружилась голова.

— Ты уверен? — спросила она более осторожно, чем хотела.

Он снова наполнил ее бокал.

— Уверен ли? Конечно. Мы знаем друг друга несколько месяцев. Ты спасла мне жизнь. Множество браков совершалось по гораздо меньшим основаниям. Кроме того, я люблю тебя.

— Давно ли ты это надумал, Артур?

— О, это не скороспелое решение, будь уверена. Я достаточно размышлял. Просто я пришел к выводу, что больше нет смысла ждать. Конечно, ты можешь не захотеть — я вполне понимаю. Но твое согласие принесло бы мне много счастья.

Алекса не знала, что сказать. Она вряд ли даже понимала, что чувствует. Она всегда была осторожна, строя планы на будущее. Брак был возможностью, о которой она даже думать отказывалась, обязательством, столь прочным, и, в данном случае, влекущим столь невероятные последствия, что это ее пугало. Брак сделает ее членом его семьи — мачехой Роберта, подумала она. Она знала, что Артур хочет, чтоб она обняла его и ответила «Да», и чувствовала себя виноватой, что так не делает, но в то же время испытывала слабую раздражающую обиду за то, что вопрос был поставлен так внезапно.

— Что ж, я польщена — и, кажется, слегка потрясена. А как же твоя семья? Не думаю, что они встретят меня с распростертыми объятиями.

Он рассмеялся.

— Я тоже, к сожалению. Но до времени они не узнают. Я хочу кое-что обдумать, и когда все будет готово, сыграть в небольшую игру «кнут и пряник». Когда я созову их всех в Кайаву на свой шестьдесят пятый день рождения — им придется приехать, даже Сесилии из своего Богом забытого лагеря для беженцев, я сделаю им подарок в виде изменений в Тресте. Пряник, который будет предложен каждому взамен, будет сладким, очень сладким, даже для Роберта. Им придется также принять тебя, дорогая, как часть сделки. В случае отказа в ход пойдет кнут.

— Это, кажется, не лучший способ заставить их полюбить меня, Артур.

— Меня это не беспокоит. Время все исправит. Или не исправит. Дело не в том, чтоб заставить их полюбить тебя, Алекса. Дело в том, чтобы заставить их принять наш брак с минимумом шумихи и интриг. Буря будет, я не сомневаюсь, но когда станет ясно, что при сопротивлении каждый может потерять миллионов эдак двадцать пять, они быстро утихнут. Роберт будет в ярости, но учитывая его финансовое положение, он не состоянии бороться. Сесилия… да, о Сесилии разговор особый. Эта будет нелегко. Что до Патнэма, думаю, ему, что так, что эдак — все равно.

— А твоя мать?

— Она реалистка. Я не скажу, что она вначале будет довольна, но не вижу причин, по которым она не могла бы полюбить тебя, при условии, что ты не станешь нарушать порядков, заведенных ею в Кайаве — а ты слишком разумна, чтоб сделать это. Все сказанное, однако, не имеет смысла, если ты собираешься мне отказать.

Он отпил шампанского, сморщился, и подошел к бару, чтобы налить себе виски.

— Естественно, — продолжал он, — мы должны подписать брачное соглашение. Я должен создать для тебя подобающий траст. Деньги не повлияют на твое решение — я это знаю, — но я вижу смысл в том, чтоб ты могла стать очень богатой и независимой женщиной. Я понимаю — тебя смущает, что я заговорил об этом, но ты должна понять: денежный вопрос не смущает меня.

— Меня тоже. Я просто не знаю, что сказать.

— Почему бы не попробовать просто сказать «да»?

— Это не так легко. — Ей хотелось, чтоб у нее было время подумать, но она знала, что его нет.

— Из-за разницы в возрасте? Я понимаю — это проблема. Когда тебе будет тридцать пять лет, мне, Господи помилуй, будет семьдесят пять! А мужчины в нашем роду живут долго. Ты сама можешь состариться прежде, чем станешь богатой вдовой.

— Нет, дело не в этом. Меня не волнует, сколько тебе лет, и я хотела бы выйти за тебя. Но меня путают твои родные. Я не знаю, смогу ли я с ними общаться. Или даже, захочу ли пробовать.

— Тебе не нужно иметь дело с ними лично. Для этого есть я. Нет необходимости даже часто их видеть. И, знаешь ли, есть вещи похуже, чем стать одной из Баннермэнов.

— Но это ведь не то же, что войти в семью, живущую по соседству. Это равносильно тому, чтобы войти в королевский дом. Мне придется жить в соответствии с представлениями, что положено или не положено Баннермэнам. Это как жить в стеклянном шаре, напоказ.

— Даю тебе слово, что постараюсь облегчить тебе это, как могу. В любом случае, как только будущее состояние определится, нет никаких оснований, чтоб мы не могли вести спокойную и счастливую жизнь вдали от публики. Мне нужно много сделать. Я построю свой музей — мы можем совершить это вместе. Будем путешествовать, радоваться жизни, делать, что пожелаем…

— Тебя послушать, Артур, так все просто. Но это не так. К тому моменту, как новость станет известна, на меня обрушится пресса. Они опросят всех, кого я когда-либо знала, подхватят сплетни, и вытащат на свет все мое грязное белье, какое только смогут найти.

Он пожал плечами.

— Пусть их. Меня это нисколько не тревожит, не должно тревожить и тебя.

Она с трудом сглотнула. Если когда-нибудь должен был настать подходящий миг рассказать ему правду, то, безусловно, это он. Но она не смогла заставить себя сделать это, не находила нужных слов.

— Артур… я делала то, что не должна была делать… то, чего стыжусь… — прошептала она.

Лицо Баннермэна потемнело, подбородок яростно вздернулся.

— Меня это не волнует, и я не хочу этого знать! И кто, черт побери, безупречен? Ты будешь моей женой. Ничего больше для меня не имеет значения. Это понятно?

Она была одновременно изумлена и испугана его вспышкой — вернее, испугана ее физическими проявлениями. Его лицо побагровело, руки затряслись, а губы приняли тот же синеватый оттенок, что она замечала в Мэйне, и еще казалось, что он борется с удушьем.

Каждая возможная проблема этого брака промелькнула в ее сознании как предупредительный сигнал, яростно мигающий в темноте. Его дети будут изо всех сил противиться этому браку, устрашающая миссис Баннермэн (она уже догадывалась, что может быть только одна миссис Баннермэн, и это будет не она) возненавидит ее с первого взгляда, она будет задавлена обязанностями, с которыми даже не желает иметь дело и к которым совсем не готова: огромное состояние, дома, слуги, семейные проблемы… А как насчет ее прошлого? Что бы Артур сейчас ни утверждал, он вовсе не обрадуется, если все откроется — не говоря уж о том, что скажут его родные.

— Проклятье, Алекса. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты стала моей женой. Ты обязана ответить мне. Да или нет?

Она слышала его голос сквозь глухой туман своих многочисленных страхов, слышала и знала, что пути к отступлению отрезаны. Если она откажет, он, возможно, простит ее, но их связь никогда не будет прежней. С одной стороны она была в ярости, за то что он без предупреждения изменил их отношения, но с другой понимала, что он предлагает ей одним шагом достичь богатства, безопасности, положения в обществе, возможности делать, что только пожелает — все это он протягивает ей на серебряной тарелочке. И кроме того, она его любит, напомнила она себе. Это главное, нет, единственное, что, в конечном счете, имеет значение.

Она и раньше шла на риск, но никогда — на такой. Были сотни, возможно, тысячи причин, чтобы сказать: «нет». Вместо этого она услышала свой слабый, тихий голос, произносящий:

— Да.

Когда Артур Баннермэн хотел чего-то достичь, он достигал этого быстро.

Во вторник, на другой день после того, как он сделал ей предложение, утро он провел в кабинете Гарвард-Клуба, перекусил наскоро вместе с Бакстером Троубриджем, которого отыскал, естественно, в баре, нанес личный визит управляющему отделения Рокфеллеровского центра в «Морган Гаранти», сделал из офиса этого джентльмена несколько телефонных звонков и заехал домой, чтобы переодеться перед встречей с Алексой на квартире в Фонде. Все это он рассказал ей, когда они обедали в «Лютеции», сидя за угловым столом, заботливо укрытым от зала ширмой.

— Бакстер был пьян? — спросила Алекса. Она сама была немного пьяна — Артур настоял на бутылке шампанского.

— Бакстер никогда не бывает пьян в обычном смысле этого слова. Его система заключается в том, чтобы постоянно поддерживать в организме определенный уровень алкоголя как масло в моторе автомобиля. Если ему верить, он точно знает, каков этот уровень. Я давно его не видел, и успел забыть, насколько он скучен. Однако он передает тебе наилучшие пожелания. Он обнаружил несколько ветвей рода Уолден за пределами штата Нью-Йорк. Я не набрался храбрости сказать, что они здесь ни при чем. А жаль: ты бы получила на свое генеалогическое древо двух епископов от Епископальной Церкви, мэра Рочестера и помощника морского министра.

— Я могу обойтись и без них.

— Я тоже так считаю. Став миссис Баннермэн, ты приобретешь гораздо более пышное генеалогическое древо и больше родственников, чем может пожелать разумный человек — и епископов, и прочих… Никогда не мог понять, почему французам обязательно нужно испортить прекрасный бифштекс каким-нибудь проклятым соусом. — Он увидел Андре Сольтнера, шеф-повара, взиравшего на него от дверей, и ответил широкой улыбкой: — Tres, tres bien! — воскликнул он, выражая свое удовлетворение, и, как только Сольтнер повернулся спиной, принялся соскребать соус с мяса. — Ты не можешь завтра освободиться во время ленча? — спросил он. — На час или два?

— Конечно. А что?

— Я разговаривал с губернатором. Он — отличный парень, для демократа. Мы поженимся завтра, в час, у судьи Розенгартена. Сначала, с утра Джек отвезет тебя на анализ крови — там уже все устроено. Не будет ни шумихи, ни прессы. Мы подъедем к зданию суда на Фоли-сквер, припаркуемся на служебной стоянке, и воспользуемся служебным же лифтом… Должен заметить, у тебя не очень-то счастливый вид.

— Я не ожидала, что это случится так скоро. Я даже не знаю, что надеть.

— Дорогая, это гражданская церемония. Не думаю, что из-за этого стоит беспокоиться.

— Девушка должна быть нарядной на собственной свадьбе.

— Да, конечно, — ответил он, излишне отрывисто, отметила она, для человека, получившего то, чего он хотел, как будто он многое оставил недосказанным. Он отодвинул тарелку. — На другой день после свадьбы, — продолжал он, — нам нужно подписать кое-какие бумаги. Я собираюсь обратиться к молодому юристу — по очевидным причинам, Кортланд де Витт вне обсуждения. Тем временем я хочу тебе кое-что передать. — Он вынул из кармана два конверта. Открыл один и достал маленький ключик. — «Морган Гаранти», офис Рокфеллеровского центра. Спрашивай Джеральда Саммерса, управляющего.

— Зачем, Артур? Для чего?

— Если со мной что-то случится, отдашь этот ключ Саммерсу. Он проводит тебя в хранилище, где есть депозитный сейф на твое имя. Сделаешь это без промедления. Поняла?

— Да, но зачем? С тобой ничего не случится.

— Надеюсь, что нет. Уверен, что нет. У меня нет причин в этом сомневаться. Но это предосторожность. В конце концов, никто не покупает страховой полис, потому что собирается умереть на следующей неделе…

— А что в сейфе, Артур?

— Документы. Инструкции. Существует лишь один шанс из миллиона, что тебе придется его открыть, так что не беспокойся. Однако не потеряй этот ключ. Он — то удостоверение личности, которое тебе нужно. — Он положил ключ обратно в конверт, запечатал его и протянул ей. — Чтобы ты несколько приободрилась, — сказал он, открывая следующий конверт, — вот это — для тебя. Свадебный подарок.

Он достал из конверта великолепное бриллиантовое кольцо. Оно не отличалось изысканной оправой — только узкий золотой кружок, увенчанный огромным бриллиантом.

Баннермэн надел ей кольцо на палец с деликатностью ювелира и кивнул.

— Кажется, подходит, — удовлетворенно сказал он.

— Это как хрустальный башмачок? Если бы не подошло, значит, я бы оказалась не той, кого ты искал?

Он рассмеялся.

— Нет-нет. Оно очень давно принадлежит семье, однако, насколько мне известно, никакой особой маши в себе не заключает. Камень — подарок Киру от Сесила Родса, после того как он вложил часть капитала в открытие южно-африканских золотых шахт. Кир велел изготовить из него кольцо для бабушки, но она его никогда не носила. Подарила его моей матери, а та — Присцилле. Оно, конечно, не имеет такой родословной как драгоценности Британской короны, но ты — четвертая миссис Баннермэн, которая будет им владеть.

Она взглянула на бриллиант, пытаясь представить, сколько оно может стоить. Возможно, больше, чем ее отец заработал за целую жизнь, полную тяжелого труда. Впервые мысль о том, что она может действительно вскоре стать «миссис Баннермэн», показалась ей реальной.

Довольно странно, но бриллиант вовсе ее не обрадовал. Кольцо словно принадлежало иному миру, не имеющему с ней ничего общего. Она сомневалась, что когда-нибудь почувствует его своим.

— У тебя такой вид, будто ты готова заплакать, — сказал он.

— Не готова. И не заплачу. Но не думаю, что привыкну носить это кольцо.

Он улыбнулся.

— Привыкнешь, вот увидишь. — Поднял бокал с шампанским. — За долгий и счастливый брак.

Она чокнулась с ним и выпила. Посмотрела на кольцо и задумалась, какова будет ее жизнь в браке. В ближайшем будущем, понимала она, мало что изменится. Но когда Артур столкнется со своей семьей, привезет ее в Кайаву, открыто представит ее всему свету как свою жену, тогда что? Она вглядывалась в бриллиант, словно стремясь разглядеть в нем свое будущее, но он лишь сверкал холодным, ярким, и удивительно зловещим светом.

День прошел как в тумане. На заре Джек отвез ее на анализ крови. Джек, казалось, относился к браку — ибо он, разумеется, был посвящен в тайну как к некому развлечению. Он всегда оказывал ей уважение, но сейчас в его отношении просвечивало изменение — слабое, очень слабое, но заметное возрастание почтения. Александра Уолден, подружка или любовница Артура Баннермэна — это одно дело, а новая миссис Баннермэн — совсем другое. За рулем он сидел прямо, и взамен своей обычной спокойной неторопливой повадки, поспешно выскочил из машины, чтоб открыть перед ней дверь.

Утром она чувствовала, что относится к работе с определенным пренебрежением, и ее порадовало, что Саймон, как часто бывало в это время, еще не потрудился прийти. Она надела — удачно, с ее точки зрения, — бледно-кремовую юбку и жакет, сшитые по модели Шанель, которые, казалось, превосходно подходили к случаю. Кольцо она положила в сумочку — не могла заставить себя надеть его. Что, если его украдут? Или она его потеряет, Господи помилуй? Каждые полчаса она заглядывала в сумочку, дабы убедиться, что кольцо на месте. Нужно ли наложить макияж, гадала она, нервничая все больше и больше.

И не раньше, чем она оказалась перед судьей, рядом с Джеком в качестве свидетеля, брак оказался для нее реален. Она поставила подпись, вцепилась в руку Артура Баннермэна и застыла перед судьей, словно в ожидании приговора, с трудом различая его слова. В какой-то миг она сказала «Да», но не помнила этого. Остался смутный образ судьи, чье лицо выражало определенный скептицизм по поводу всей процедуры, а может, подумала она, он просто завидовал Баннермэну, своему ровеснику, женившемуся на совсем молодой женщине. С одной стороны от него был американский флаг, с другой — флаг штата Нью-Йорк, а прямо за спиной — фотография Фрэнклина Делано Рузвельта с автографом, на которую Артур взглянул с открытым отвращением. Когда все было кончено, Артур поцеловал ее, судья пожал ей руку, и она вновь очутилась в машине, чтобы вернуться в офис женой одного из богатейших людей страны.

Бриллиантовое кольцо так и осталось в сумочке. Она забыла его надеть.

Брачная ночь не была ничем примечательна и прошла на редкость прозаично. Артур казался усталым, даже раздраженным — она приписала это обстоятельству, что его юрист отложил подписание документов на день или два.

— Проклятый волокитчик, — жаловался Артур. — Он так же ленив, как Кортланд.

Они перекусили и посмотрели кино по телевизору.

— Думаю, я опять подхватил простуду, — сказал он. — Ужасно жаль. Только этого не хватало в брачную ночь.

— Ну, это не первая наша ночь вместе. Так что не беспокойся. Однако у тебя утомленный вид.

— Да. Приму пару аскорбинок и лягу спать пораньше, чтобы убить простуду в зародыше.

Он крепко заснул, но утром выглядел не лучше, и даже оставался в постели, пока она одевалась на работу, что было совсем на него не похоже.

— У судьи было слишком жарко, — посетовал он. — Я не выдерживаю излишне натопленных комнат. Неважно. Вечером пойдем куда-нибудь. Не годится начинать семейную жизнь, каждый вечер просиживая дома перед телевизором.

— Я не возражаю.

— Я тоже. Но вскоре ты могла бы возразить.

— Мне нужно заехать к себе на квартиру, чтобы переодеться после работы.

— Об этом нам нужно поговорить. Ты собираешься продолжать работать?

— Конечно.

— На Саймона? Он, знаешь ли, мог бы предложить тебе что-нибудь получше.

— Мне нравится то, чем я занимаюсь. Когда у нас будет настоящий дом и исчезнет необходимость скрываться, тогда посмотрим.

Он не стал спорить. Казалось, для этого он слишком утомлен.

— Правильно, — медленно произнес он, с трудом подбирая слова. — Я никогда не верил в женщин, сидящих дома в золотой клетке. Я заеду к тебе на квартиру к семи. — Он сильно закашлялся, дыхание возвращалось к нему рывками, с величайшим трудом. Она подумала, не остаться ли с ним, но знала, что он не захочет и слышать об этом.

Днем она дважды звонила ему, понижая голос, чтобы Саймон не услышал, но оба раза Баннермэна не оказалось на месте, следовательно, подумала она, ему стало лучше.

В семь, когда он появился у нее на квартире, он действительно выглядел лучше, вместо обычной бледности на его щеках появился румянец. Он поцеловал ее, почти так же нежно, как обычно.

— Каково чувствовать себя миссис Баннермэн? — спросил он.

— Не ощущаю особой разницы. Я была счастлива раньше. И счастлива теперь.

— Я вос-хищен, как говорил мой отец. — Он налил себе скотча и тяжело сел. — У меня был трудный день. Задержался в банке, потом подпалил шерсть этому проклятому юристу. Эти люди считают, что впереди — все время мира…

В его голосе слышалось раздражение. Это влияние простуды, решила Алекса, она это знала по себе.

— У тебя все еще усталый вид, — заметила она.

— Так я и устал, черт побери. Выпил пару таблеток, но без всякой пользы. Я не уверен, что в медицине мы достигли прогресса с тех пор, когда доктора прописывали от простуды чай с лимоном и ложку меда.

Под глазами у него были темные круги, и он явно двигался с усилием, словно у него ныли кости.

— Послушай, — твердо сказала она. — Нет необходимости выходить. Полежи, отдохни, я приготовлю что-нибудь поесть.

— Я не голоден, но я обещал тебе обед.

— Не говори глупостей. Для этого у нас будет масса времени.

К ее удивлению, он кивнул. Она готовилась выдержать борьбу, но он, казалось, был счастлив подчиниться — красноречивый признак, что ему нехорошо.

— Небольшой отдых не повредит, — сказал он. Сбросил ботинки, снял пальто и лег на кровать. И почти сразу уснул.

Она позволила ему проспать больше часа — это пошло бы только ему на пользу. Затем ее осенило, что будет еще лучше, если он проведет здесь ночь. Она спустилась на улицу, отыскала машину и постучала в окно. Джек опустил стекло.

— Добрый вечер, мисс… то есть, я хотел сказать, мэм…

— Джек, мистер Баннермэн уснул. Кажется, его простуда усилилась. Я уложила его в постель. Не думаю, чтоб он куда-нибудь собирался, поэтому вы можете ехать домой и вернуться утром.

Он посмотрел на нее с сомнением.

— Вы уверены, мэм? Я не против подождать.

— Уверена. Я не позволю ему встать.

Джек усмехнулся.

— Когда это было, чтоб кто-нибудь указывал ему, что делать? Но вы правы. Велите мистеру Баннермэну оставаться в постели. Теперь вы — босс. Спокойной ночи, мэм.

Она посмотрела, как большой черный автомобиль беззвучно удаляется по улице, затем поднялась к себе. Артур проснулся и лежал, откинувшись на подушках.

— Я чувствую себя гораздо лучше, — сказал он. — Короткий сон пошел мне на пользу.

— А долгий будет еще полезнее. Я отослала Джека. Так что раздевайся.

— Чепуха! Я не сделаю ничего подобного.

— Артур, только раз, в качестве свадебного подарка, сделай то, о чем я прошу. Какой смысл выходить, когда ты плохо себя чувствуешь?

— Я чувствую себя на миллион долларов, — вызывающе заявил он — странная фраза в устах человека, владевшего несколькими сотнями миллионов. Но сев, он на несколько секунд закрыл глаза, дыша так тяжело, будто только что слез с тренажера. — Возможно, ты права, — ворчливо согласился он.

— Ты выразился чертовски верно. — Она помогла ему раздеться, укрыла, затем переоделась в халат, удалила косметику и приготовила чай. Когда она вернулась и скользнула в постель рядом с ним, он дышал легче, его глаза были только полузакрыты.

— Хоть бы проклятая пижама имелась, — пробормотал он. — Чувствую себя дурак дураком. Вряд ли это прилично, в моем возрасте.

— Пей чай и не говори глупостей.

— Я бы предпочел скотч, но сегодня позволю себя угнетать. — Ей показалось, что чай он пьет с радостью. Пожалуй, ей нравилось видеть его таким — беспомощным и покорным. У нее что, скрытый инстинкт сиделки? Нет, дело в другом. Артур редко бывал уступчив, и определенное удовольствие крылось в том, что можно ненадолго подчинить его своей власти. Она решила воспользоваться привилегиями момента. Завтра он снова будет, без сомнения, «у руля», наводить порядок, отдавать приказы, принимать решения, управлять ее жизнью, так же, как и собственной, все вернется в обычное русло.

— Не медовый месяц, а черт знает что, — заметил он. — Однако я скажу, что он у нас будет, вот подожди немного. Как только подпишем все проклятые бумаги, устроим каникулы — уедем на несколько дней куда-нибудь, где тепло, не как в Мэйне. Я знаю в Калифорнии одно место в пустыне, абсолютно очаровательное, очень уединенное. Мы поедем верхом в горы, будем устраивать пикники под пальмами, у хрустальных ручьев. Я сто лет не ездил верхом. Это будет мне чертовски полезно. А после моего дня рождения — увидишь! Мы объедем весь мир, вот что мы сделаем! — Несколько минут он молчал. — Клянусь Богом, ты сделала меня счастливым человеком, — нежно прошептал он. — Подарила мне целую новую жизнь в возрасте, когда большинство людей уже готовы считать ее конченой.

Она потянулась, чтобы обнять его, но прежде, чем она успела сказать: «Я люблю тебя» — эти слова наконец готовы были сорваться у нее с языка, — он заснул.

Алекса немного почитала, потом выключила свет. Около полуночи, может быть, позднее, он беспокойно заворочался. Она приобняла его.

— Постарайся снова заснуть.

— Еще успею. Ты сохранила ключ, который я тебе дал?

— Конечно.

— Я просто спросил. — Казалось — она с трудом нашла правильное слово — его что-то грызет. Он с определенным усилием сел, потер лицо руками, словно пытаясь проснуться, и сделал глубокий вздох. — Мне нужно так много рассказать тебе. То, что тебе необходимо знать.

— У нас полно времени, Артур. Что ты имеешь в виду?

— Состояние. Семью.

— Они подождут.

— Возьмем Роберта…

— Артур, не начинай о Роберте, а то всю ночь будешь не спать.

Он не обратил внимания на ее слова.

— Нет. Ты должна выслушать. Я все откладывал то, что ты должна знать — по многим причинам. Главным образом потому, что меня беспокоило, что ты обо мне подумаешь. Я хотел поговорить с тобой в Мэйне, но не решился. Теперь, по некоторым основаниям, я собрался с духом сделать это сейчас. Поэтому я собираюсь рассказать тебе, что произошло между мной и Робертом.

— Я это знаю.

— Ты ничего не знаешь, — резко бросил он, потом взял ее руку и крепко сжал. — Прости. Я не хотел повышать голос. Мне нелегко об этом говорить.

— Тебе не нужно делать этого.

— Я должен. — Он закрыл глаза. — Ты теперь моя жена… У меня было четверо детей, — начал он почти шепотом.

— Я знаю. У тебя был сын, который погиб в автомобильной катастрофе, верно? Джон.

— Да, Джон. Бедный Джон. Из мальчиков Роберт был моим любимцем. Конечно, я обожал Сесилию, как многие отцы — дочерей, но любимцем был Роберт, и, Бог свидетель, он изо всех сил старался заслужить мое одобрение. Он не из слабаков, Роберт.

— А Джон?

Казалось, он не услышал ее, погрузившись в воспоминания.

— Патнэм был типичным младшеньким. Я никогда не ожидал от него многого, поэтому он никогда не причинял большого беспокойства. Неважно, у Патнэма доброе сердце, он порядочный человек. Но Джон был особенным. Он ненавидел богатство, даже хотел изменить фамилию, чтоб люди не знали, что он — Баннермэн. У меня были с ним ужасные стычки. О, теперь, когда уже слишком поздно, я могу понять его точку зрения, даже разделить. Я должен был позволить ему сделать то, что он хотел — изменить имя, уйти в мир, чтобы обрести себя. Джон мог бы стать хорошим учителем — у него была к этому страсть, своего рода упрямая честность. Вместо этого я сражался с ним. Настоял, чтоб он поступил в Гарвард…

— Ну, это еще не самое страшное на свете. Я хочу сказать — большинство родителей должны чувствовать то же самое.

— Вечером, когда он погиб, у нас была ужасная ссора, за одним из семейных обедов в Кайаве, что еще ухудшило положение. Не помню даже, в чем было дело. Из-за всего и ничего. Внешняя политика, власть, нравственность и богатство. Я считал, что Джон оскорбляет меня, хотя он честно высказывал свои взгляды. Роберт пытался нас успокоить. Он любил Джона, хотя по большей части бывал с ним не согласен. И, конечно, завидовал ему…

— Артур, даже у небогатых людей есть те же проблемы. Ты бы послушал, что мой отец говорил братьям, из-за того, что они не хотели быть фермерами…

— Да-да, — нетерпеливо сказал он, не желая, чтоб его прерывали. — Джон был пьян. Так же, как и я. Понимаешь, Джон не был пьяницей, но на него подействовала атмосфера вечера. И где-то после обеда — помню, мы были в библиотеке, — я сказал ему: «Если ты так стыдишься нашего имени и богатства — вон из дома!» — Он встряхнул головой словно боец, только что получивший мощный удар. — «Ты чертовски прав», — сказал Джон. Я до сих пор слышу его голос. После этого он хлопнул дверью и вышел. Так я в последний раз видел его живым.

— О Господи! Это ужасная история, но…

— Это еще не худшая ее часть, Александра. Ничего подобною. Роберт сказал: «Он слишком пьян, чтобы вести машину», и, конечно, был прав. Поэтому он вышел из дома, схватился с Джоном, который настаивал на том, чтобы самому вести, и наконец спихнул его с водительскою места. Роберт сам рассказывал мне об этом, после, конечно… — Он вздохнул. — Не знаю, куда они собирались ехать, обратно в город, наверное, но они никуда не приехали.

— Несчастный случай?

— Ночь была дождливая. В Таконике ужасная дорога, ее развозит в такую погоду. У Джона была одна из этих чертовых иностранных спортивных машин — он по ним с ума сходил. Недалеко от Найн Партнерз Роуд его машина ударилась в заграждение и, когда ее развернуло, врезалась в легковой автомобиль. Водитель погиб. Так же, как его девятилетняя дочь.

Она немного помолчала. Сказать было нечего. Это трагедия, но обыкновенная. Там откуда она была родом, все начинали водить машину с шестнадцати лет, а к тому времени, когда достигали двадцати одного, кто-нибудь из твоих школьных знакомых — мальчик ли, девочка, обязательно погибал в автокатастрофе. Это как на войне, про это просто стараешься не думать слишком много.

— А Джон? — тихо спросила она.

— Погиб. Мгновенно.

Его рука была вялой, безжизненной. Ей хотелось, чтоб он прекратил мучить себя и уснул.

— Роберт, — он откашлялся. — За рулем был Роберт, я же тебе говорил. У него было достаточно здравого смысла, чтобы пристегнуть ремень безопасности и достаточно везения, чтоб сохранить хладнокровие. Он осознал, что этот случай может сделать с его политической карьерой. Короче, он перетащил тело Джона за руль.

Она уставилась на него. Его лицо не выражало никаких чувств. Точно так же он мог говорить о вчерашней передовице в финансовом разделе «Нью-Йорк таймс».

— Значит, во всем обвинили Джона?

Он кивнул.

— Роберт рассказал мне, что он сделал. Рассказал все, совершенно спокойно. — Он сделал паузу. — И я позволил ему все так и оставить. Я не рассказал полиции, что, когда они покидали дом, за рулем сидел Роберт. Зачем ломать будущее мальчика? — думал я. Зачем разрушать его жизнь? Я потерял одного сына. И не хочу погубить другого.

— Я могу понять это, Артур.

— Я не просчитал последствий. Сесилия, Патнэм, моя мать — все знали, что я поссорился с Джоном и позволил ему сесть за руль, хотя он был пьян. «Преступная безответственность», — так выразилась моя мать. Но я дал Роберту слово, понимаешь? Я обещал ему сохранить тайну — и до сего момента ее хранил.

Теперь она понимала причину натянутых отношений между Артуром и его детьми, его изгнания из любимой Кайавы, отчужденности между ним и женой, холодности родных… Он принял на себя вину Роберта, и данное обещание стоило ему большей части того, что он любил, и даже самой любви. А потом, разумеется, Роберт повернулся против него, и оказалось, что он всем пожертвовал понапрасну.

— С общепринятой точки зрения, — продолжал он, — во всем был виноват я. Я был пьян, я вышел из себя из-за Джона, я позволил ему уехать, хотя он был пьян. Я все равно что убил его, не говоря уж о бедном парке в другой машине и его маленькой дочке.

— Но почему Роберт оказался столь неблагодарен?

— Слишком много благодарности никто не может вынести. Я знал правду, и он не мог мне этого простить. А возможно, как говорил Оскар Уайльд: «Ни одно доброе дело не должно оставаться безнаказанным». — Он хрипло рассмеялся. — Если только забыть, что это не было доброе дело.

— Артур, у тебя были добрые намерения. Ведь это что-то значит?

— Да? Я разрушил свою семью ради сына. Не могу назвать это добром. Даже Сесилия, которая любила меня больше, чем ей бы стоило это делать, сбежала в Африку. Она не простила мне смерти Джона. — Он умолк.

— Тогда почему ты все рассказал мне?

— Потому что ты должна знать правду. Обо мне. О Роберте. Полиция штата не поверила ни одному его слову. Они не дураки, и видели массу дорожных происшествий. В конце концов, я переговорил с губернатором, сделал несколько звонков, заплатил огромные отступные семье погибшего водителя — но главное, все они не посмели противоречить Артуру Алдону Баннермэну. По иронии судьбы, Роберта спасло мое имя. Суперинтендант полиции штата Нью-Йорк лично явился в Кайаву, чтобы передать мне папку с материалами следствия, где было ясно изложено, что произошло на самом деле. «Вы, наверное, захотите сохранить это, мистер Баннермэн», — сказал он. Следователь рекомендовал арестовать Роберта по обвинению в непредумышленном убийстве и фальсификации улик. Я, конечно, забрал папку и поблагодарил его. — Он глубоко вздохнул и закрыл глаза. Выглядел он измученным, и голос его стал низким и сиплым как у завзятого курильщика. — Я чувствую себя лучше теперь, когда рассказал тебе, — прошептал он, — много лучше. Между нами не должно быть тайн.

Лучшего времени открыть ему свою тайну быть не могло.

— Артур, — тихо начала она, — у меня есть собственная история, может быть, даже более страшная, чем твоя…

Затем она осознала, что он спит, его дыхание стало глубоким и ровным. Она укутала его одеялом, выключила свет, и свернулась рядом клубочком.

Через час или два она почувствовала, что он заворочался. Сначала она решила, что дело в простуде, но когда обняла его, поняла, что не это было причиной.

— Я люблю тебя, — прошептал он. — Как я ни стар, я люблю тебя.

— Ну, похоже, не настолько стар.

— Надеюсь, никогда не буду.

Она понимала, что он нуждается в некоем заверении от нее, что она не оскорблена и не разочарована в нем, что она способна выслушать самую страшную его тайну и все же любить его, и гадала, способен ли он на то же по отношению к ней. Завтра она рискнет это узнать.

Но сегодня, однако, она лишь прижалась к нему. Он обнял ее, и, хотя сама она не была возбуждена, но почувствовала его возбуждение. Конечно же, не будет вреда, если заняться любовью, подумала она, раз он этого хочет. И кроме того, разве это не хороший симптом?

Она обняла его, прижалась покрепче, и когда он вошел в нее, позволила ему продвигаться к финалу так, как он хочет. Она была вполне счастлива дать ему немного наслаждения, особенно потому, что это казалось признаком выздоровления.

У него вырвался стон — глубокий, горловой, удовлетворенный звук, и он вздрогнул. Она ждала, что он погладит ее волосы, прошепчет что-нибудь — он всегда был самым нежным и благодарным из любовников, — но, к ее удивлению, он ничего не сделал. Она великодушно приписала это простуде и действию таблеток.

Прошло несколько минут. Она чувствовала себя все более неудобно под его тяжестью. Медленно отодвинулась, стараясь не разбудить его — и при этом ощутила странную инертность его тела — мертвый груз, безошибочно отличавшийся от веса просто спящего человека.

Ее сознание отказывалось принять это — отказывалось даже предположить такую возможность. Она не могла заставить себя разбудить его — но потом она сказала себе, что должна. Он, может быть, переусердствовал с таблетками. У него, возможно, сердечный приступ, он, вероятно, разыгрывает ее… Но даже при всей неправдоподобности последней мысли, правда начала укрепляться в ее мозгу, парализуя ее волю, парализуя в ней все, кроме паники.

Она не боялась, она даже не чувствовала ни боли, ни скорби, только леденящую уверенность и сознание полной беспомощности. Она пролежала так, возможно, не меньше получаса — трудно было определить — потом рассудок медленно, постепенно стал возвращаться. Она должна что-нибудь сделать, в конце концов.

Она встала и включила свет. Артур лежал на боку, глаза распахнуты, рот слегка приоткрыт. Красноватый румянец вернулся на его кожу. Он выглядел совершенно здоровым, а не бледным, больным человеком, каким он был всего лишь несколько часов назад — за тем исключением, что в нем не было ни малейших признаков жизни.

Она знала, что должна была бы позвонить в «скорую», доставить его в реанимацию, где бы ему к груди приложили электроды, дали ему кислород, предприняли какие-нибудь героические медицинские меры…

Но она также знала, что это было бы бесполезно, и еще более бесполезно сейчас. Его глаза говорили истину, и истиной была смерть — окончательная, бесповоротная, за гранью чудес современной медицины. Глаза его были ясные, безмятежные, совершенно безжизненные.

Знал ли он об этом? Не был ли поспешный брак следствием того, что он услышал от врача? Догадывался ли он, что конец его близок, и, возможно, будет именно таким? Она почувствовала себя преданной, но отказывалась винить его.

Она натянула простыню ему на лицо и села, чтобы подумать. Она не плакала, слишком глубоко потрясенная, чтобы дать волю слезам. «Я люблю тебя», — услышала она собственный голос, снова и снова повторявший эти слова, но теперь уже слишком поздно.