«Здравствуй, мама! Во первых строках хочу сообщить, что жив–здоров и что опять на воле. Неожиданно вышла амнистия. Но встретиться с тобой пока не могу. А так хочется на тебя посмотреть, обнять за усталые плечи, а еще — поесть твоей жареной картошки. Ты же знаешь, как я люблю ее — чтобы с пригарками. Столько лег уже не пробовал…»

Не было никакой амнистии. Он ее сам себе устроил «валив от Хозяина на четыре года раньше звонка — досрочно и через запретку. Подогнали автокран, выставили стрелу над забором, спустили трос, и он смыкнул. Почти как в песне: «Ваш сыночек Витенька совершил побег…» Его и звали как раз — Витек.

Удивительно, но факт: тогда совсем не было страшно, сейчас же, семь суток спустя, от одного воспоминания пересыхает во рту; тогда даже не задумывался ни секунды: успеет открыть огонь часовой или не успеет, а сейчас, после ста семидесяти часов свободы, от одной мысли, что было бы, если б тот узбек на вышке успел, ватными делаются ноги.

— Рисковый ты парень, Витек! — самодовольно говори он. склоняясь над листом бумаги. — Рис–ко–вый…

За ним на травку сдернули еще двое: один старый баклан и жиганок, из вострых. Канают дворами. Запалились, шагом пошли: оглядываются — вроде все ништяк. Вышли на рыгаловку. Фрайера толпятся, друг на друга налезают. Баклан говорит: «Давай тяпнем!» — «Мотать надо, а ты корьё бусать собрался!» — «Семь лет не пробовал. Во сне снится. Пойду один…» Что ж, вольному — воля. На три кружки только и хватило у него железа. Повязали, когда дотягивал вторую. «Подождите, ребята, — ментам говорит, — кайфа не ломайте». Надели браслеты и не сломали. Назад ехал — с песнями. «Привет, тюрьма, я снова твой…» Братва в киче стояла на рогах.

Они с жиганком шли дворами — будто вчера все было!.. Везде на перекрестках — краснота. Спасти могло только чудо, но Бог не фрайер…

«…Я воспринимаю свое освобождение как чудо. Да, мама, видно, дошли наконец твои молитвы до Господа. Видно, суждено мне на тебя поглядеть. Я уж и не надеялся, но, похоже, судьба. Только не сейчас, чуток попозже, — ладно?..»

Они сыграли в орлянку и разошлись. Жиганок дернул к вокзалу, где его и взяли через час, а Витек решил залечь. Заскочил в подъезд. Лифт занят. Дунул по лестнице. Сигареты крошит и за собой сыплет. Перед люком на чердак снял шкары и тихонько, вьюном, вполз. Прижух за вытяжной трубой. Сердце как колокол: бух! бух!

Вдруг слышит шепот: «Ой, ребята, что вы!» Стал подкрадываться. Видит, за кирпнчпой трубой старое барахло навалено, на постели этой двое пацанов–малолеток, и с ними девчонка — растелешенная по пояс. Грудки кошелечками белеют, а соски — как замочки на них. Пацаны елозят ужами, а что делать дальше — видать, не знают. Ну пусть, пусть они ее для начала раздраконят…

А тут топот, лязг на лестнице. Менты вваливаются. И прямо к ребятам. «Вы что это тут?» — «Играем». — «Играете? Ха–ха–ха! — на весь чердак. — Хорошее место для игрушек. Да и возраст — подходящий…» Посмеялись, погоготали и ушли: а с ними и ребята. Витек лег на теплую постель и всю ночь прислушивался: вдруг вернется девчонка, может, забыла чего в спешке…

Два дня пробыл на том чердаке. Оказалось, заперли снаружи. Всю жизнь прокрутил…

«…Я много думал о тебе, мама, — и в заключении, и уже тут, на воле. Ты у нас просто героиня. Только сейчас понимаю, как тяжело тебе было с нами, тремя, особенно когда умер отри. Помнишь, ограбили нас?..»

Да, грабанули их тогда подчистую. Мать в крик, а что толку, кричи не кричи… Был у них в округе один блатной: кликуха — Гитлер. Только он, подсказали добрые люди, может помочь. Мать последнее продала, чтобы было чем гостя встретить. Пожалилась ему: так и так, урки вдову героя обидели. Тот выпил, смолотил сковородку картошки, рыгнул и говорит на прощанье: «Ничего, теть Поль, не переживай, все будет путем». На другой день принесли узлы. Кое–что, правда, уже пропало безвозвратно, так замену дали, получше старого. «Извините, не знали…» Мать за Гитлера потом свечку в церкви ставила.

— Э–эх, мама, маманя, ядрена вошь! — пробормотал Витек вслух, скрипнув зубами. — Пасут небось мусора… — А про себя добавил: опять дурной сынок покоя маме не дает. Увы, так говорится, увы…

Два дня пролежал он на том чердаке. Отоспался за все годы. Правда, без хавки и питья. Ну да не привыкать. К концу второго дня слышит — в замке лапки гремят. Входит бабенка с мокрым бельем в тазу. Стала вешать. И он подумал: может, через час или два повяжут — ведь жалеть потом будет… Подошел сзади, заточку к боку приставил. «Пять лет женского духу не слыхал. Разреши слегка помацать тебя». Стоит — ни жива ни мертва. Полотенце с красным петухом зажала. Расстегнул кофточку, запустил руку. Буфера, ей–бо, как у девки! Зашатало парня, заштормило. А–а, сказал себе, за восемь бед — один ответ, ядрена вошь!.. А та на ухо шепчет: «Товарищ бандит, я протестую, мы так не договаривались!» — «Молчи, дура, а то… апелляцию…»

Ночью отыскал корешей. Они из общака сгондобили новый лепень, на ноги шкары со скрипом, в карман липу с пропиской, на арбуз — парик, как огонь. В упор не срисуешь. Все хорошо, только питаются они одними консервами, все равно как бичи на каком–нибудь зимовье — он–то надеялся картошку жареную у них найти…

«…Ты учила нас но сдаваться ни при каких обстоятельствах. В пример приводила безногого Гришу Колесо. Недавно я звонил ему. Он до сих пор живет в том же высотном доме, возле вокзала, из которого видно семь рыга… пивнушек. Он меня сразу… («А–а, Витек! Ну что, судьбу решил поменять?» — «А чего побаиваться, дядь Гриш? Скажи–ка лучше, где нам пивка попить удобнее?» — «Иди к красному магазину, там сейчас никого…») Он по–прежнему «пивной диспетчер» — ноги вместо казенных колес не выросли. Честное слово, мама, завидую я его силе волн».

Вволю они тогда раков перетопили. Говорит Витек корешам: надо на дело ночью идти. «Куда?» — «А вон сколь киосков у вас расплодилось. Устрою–ка им ревизию. Подниму на паре–тройке паруса». — «Нельзя. Их крутые ребята опекают». — «Это те, что в кожанах, как чекисты?., фрайера, параши не нюхали!» — «Они и не будут нюхать — не тот стиль». — «Вот потому–то и стану бомбить их киоски. Нашим стилем, с помощью «дяди Фомича», ядрена вошь!»

На зорьке наехал на пару киосков — в соседних окошках даже занавесочки не дрогнули. Скучно. Бабок стоящих не оказалось, так, мелочевка, детишкам на молочишко, не казенный это вам магазин, увы, как говорится, да и взять особо нечего — сплошь колониальные товары: кофе, шоколад, жвачки да сигареты, а картофеля жареного, как назло, ни одного пакета не нашлось. Но и то дело, на халяву–то и уксус сладкий. Нагрузился все равно как городушнпк какой–нибудь из Крыжополя. Еще на себя пару кожанов напялил. Еле добрел.

Витек долго сидел неподвижно, словно бы думая, покусывая ручку, в голове было пусто, и не приходили те слова, которые он ждал. Из соседней комнаты вползла оглушающая патока убаюкивающей музыки, танцующие пары влипали друг в друга, и это все — и эта музыка, и эта откровенность партнеров, и сладострастный вой певца, — все раздражало, сбивало с мысли, с ритма, с чувства, которое никак не хотело созреть и свободно излиться на бумагу, сама обстановка, сама атмосфера натужного веселья уводила, утаскивала куда–то, куда не хотелось, и он противился, упирался, и эта борьба еще больше взвинчивала, еще более раздражала, и это все вместе изгоняло из души последнее тепло. Он зло ухмыльнулся, вернувшись к письму, пробежал его глазами, и стал вычеркивать написанное. К черту! К черту! Про чудо и картошку оставить, остальное — долой.

«…А знаешь, кого я встретил на днях? Ни за что не догадаешься — Гитлера! Ну, того самого — помнишь? Иду это я мимо рыга… столовой у щепного рынка, а он навстречу. выворачивается. От прежнего, конечно, и четверти не осталось. Обычный ханыга–помоечник. Опустившийся, короче, элемент. Окликнул его. Он долго не мог меня угадать…»

Долго не мог срисовать. Совсем, видать, уже вечный фрайер. Потом наконец: «Витек! О–о, в каком ты прикиде — не иначе жида грохнул». — «Я с мокрым не кантуюсь». — «Слыхал, от Хозяина когти рванул?» — «Было дело». — «Понта готовишь? — «Обижаешь, старик». — «Неужто ведьмедя взял за лапу?» — «Не совсем медведя, но кое–что взял. Постой–ка тут, я счас!» Принес ему десять косых и ящик баночного пива. «Это тебе из общака». Он аж взмок. «Витек! — кричит. — Разве меня помнят?» — «А то как же!» — «Да я тебя, Витек!.. Хочешь, смастырю темную ксиву — ни один мент не раскопает». — «У меня с этим делом все на мази. Ты вот лучше гостинец мамане передай. Да так, чтоб никто не просек…»

Нет, это тоже ни к чему! — убито вздохнул Витек. Долой все это, в клочки и под стол. И вспоминать больше не хочется про крохобора этого мелкого, козла алчного. О хорошем надо писать, позитивное освещать, с негативом пусть борются правоохранительные органы — им за то жалованье платят. Боже мой, на какую малость люди порой воровскую честь разменивают, — а когда–то уважаемым человеком был… Но хватит, хватит, парень, о грустном.

«…Мама! Я встретил девушку. Она хорошая. Не курит. Не пьет. Глазки голубенькие. Губки бантиком. Просто ангел…»

А познакомился почти случайно. Проходил мимо того дома, где отсиживался, глядь — в беседке на столе сидит та самая биксочка, которую на чердаке видал. Ножками болтает. А ножки — в ажурных чулочках. Столбняк с ним случился. Ух ты, папуня! Подваливает барином. Вынимает шоколадки, конфеты, всякие жамки, сыплет ей на колени. «За что?» — «А за красивые глазки, — говорит голосом артиста Папанова. — Ишь, какие они у тебя…» А потом голосом артиста Миронова добавляет: «Клевая ты чувиха». Она аж в ладошки захлопала: «Еще! Еще!»

«…И еще одно чудо случилось, мама, — опять голос появился! Помнишь, что я в детстве мог с ним делать? И народные пел, и блатные, и даже арии из опер вытягивал. А говорить — так вообще… Раз звоню в учительскую и голосом директора приказываю: на большой перемене всем педагогам построиться в две шеренги. Зачем? — удивляются. Надо! Через час столько смеху было… Кто–то вломил директору, но тот человеком оказался — посмеялся и в самодеятельность определил, даже тебе ничего не сказал. А помнишь, какое сулили будущее?! Но остался мой талант в ШИЗО, на цементном полу, и стали после этого звать меня Хрипатым… (Витек смахнул слезу и скрипнул зубами — певец между тем тоненько и нежно–сладко вел рассказ о голубых южных ночах, о падающих звездах и ждущих женских очах, но только не было ему в том никакой веры, не убеждал, совсем не убеждал в этом тонкий голос кастрата. Скрипнув зубами и прокалывая бумагу, Витек жирно замалевал последнюю фразу.) И вот опять все вернулось — чудесным образом! О, что я в кабаке вытворял по этому поводу — видела бы. Уж потешил народ так потешил. Даже картошку изжарить забыл заказать, хотя только с одной этой мыслью и шел. А под конец голосом артиста Никулина «Песню про зайцев» сделал. Публика — тащилась. Только присел отдохнуть, подходит к столику старикан. Руки в карманах. Меня это даже заело. Тоже мне — блатата, песок из одного места сыплется. Чего, говорю, надо? Автограф? Поздравить, отвечает, хочу. Помнишь, я первый говорил…

Ты его тоже должна помнить. В нашем дворе жил. Без рук. Протезы по локоть, в черных перчатках. Как поддаст, бывало, так и плачет: жизнь бескрылая! А мы, малолетки, над ним потешаемся. Мне говорил, артистом буду, и по голове гладил. У самого–то не вышло — война проклятая! Разозлится, ка–ак саданет протезом в забор — ив заборе дыра. Класс! Я его так любил…»

Да, любил его Виток. И однажды, когда красил забор, выкрасил и туалет, что в углу двора стоял, а заодно и тот ржавый крюк — он забит был прямо над дырой, — с помощью которого, говорили, Коля Бескрылый ширинку расстегивал. Долго потом друг его с зеленой мотней шиковал… Но раз Коля крепко обидел меньшого. Свадьба была. Зинка пианистка замуж выходила. Коля места себе не находил, а шкет под ногами вертелся. Он ему протез на голову опустил, да, видно, не рассчитал — и пробил макушку железками аж кровь пошла. Ух как пацан осерчал! Взял кирпич и заколотил зеленый крюк в стену. К вечеру пиво–самогон свое взял: заскочил Бескрылый в толчок, круть–верть, а крюка как не бывало… Кому смех, а кому — грех.

И вот свел же Бог — в ресторане встретились. Нос к носу. Говорит Витек старику: «Все помню, дядь Коль. Спасибо тебе за добрые слова. Только извини, некогда. Через час уезжаю на гастроли». — «Что ж, как говорится, большому кораблю… А я вот ресторанными лабухами руковожу. Хочешь, для тебя специально что–нибудь исполним?» — «Нет времени, извини. Некогда даже маму родную проведать». — «А она еще жива?» — «Живи. Слушай, дядь Коль, а может, передал бы ей гостинец, а?» — «Что ж не передать…»

Заскочил Витек в туалет, завернул в носовой платок все, какие были, деньги, вложил туда письмецо и отдал Бескрылому. Но пока его не было, что–то произошло со стариком, кто–то, видать, успел накапать желчи — не сам же он догадался, — мрачным стал и, как туча, черный. Запихивает Витек ему в карман узелок, а тот вежливо этак и с подковыркой спрашивает: «Так, стало быть, — на гастроли? А может, кукушку послушать?» — «Вот на гастролях и послушаю. А твое дело — передать». — «Хорошо, артист, — прямо в руки…»

Проводил девчонку, а сердце не на месте. Пошел к дому мамы. Шмыгнул в подъезд соседней девятиэтажки. Стоит возле окна. Мамина хибарка–восьмидымарка вся как на ладони, кажется, даже жареной картошкой оттуда потянуло — ух, какую картошку она жарила в детстве! Румяная, со сладковатым лучком, да малосольных огурчиков к ней, да… Витек вытер рог и тут увидел Бескрылого. Тот подошел к дому, стал звонить. Вышла какая–то старушка, похоже, Мариванна из угловой, дай Бог ей здоровья, хорошо на суде держалась, ничего лишнего не сболтнула. Бескрылый ей что–то сказал, и она скрылась. Вышла мама. Совсем–совсем старая. Бескрылый что–то говорит ей, а она уцепилась за него и молчит. Потом выхватила из кармана у него узелок, и ну плакать, и ну голосить. Женщина — что ты хочешь… Только Бескрылый отвалил — тут же к ней хмырь подскочил ментовского вида. Цоп из рук узелок. Та пуще голосить, да в крик. А что толку… Э–эх, мама, вот и поглядел на тебя!

Хрустнув пальцами, Витек скомкал исписанный листок. К черту все эти сопли. С глаз долой и под стол. Эх, мама, мама, Полина Андреевна, и зачем только сынка такого непутевого породила — себе на горе.

«…Ты только никому не верь, дорогая моя. Ни ментам, ни Бескрылому, если он что–нибудь про меня дурное ляпнул, — никому. Я исправился. Я сейчас даже не дерусь. Честное слово. Я сейчас и мухи не обижу. Наоборот — меня то и дело обижают. Вот недавно…»

Встречают его в подворотне фрайера в кожанах — перед тем, ночью, он еще пару киосков разул подчистую, — перегораживают, значит, дорогу и говорят: «Верни все, что увел, а то…» — «А то — что?» — «А тогда увидишь». — «И рад бы исполнить просьбу, по, как говорится, увы… Честь не позволяет. Я — в законе». — «По закону — ты сейчас вне закона. Смотри, Хрипатый, с тобой могут разобраться…» — «Хоть счас, пацаны, — с любым». — «С тобой разберутся… по всей строгости закона». — «Эх, пацаны, пацаны, жалко мне вас. За такую подлянку на зоне опустят». — «Зоны строят для таких, как ты…» — «А вот не зарекались бы…» — «Короче, Виктор, мы тебя предупредили».

Только настроение испортили, суки. Он к девчонке как раз шел. Розы нес. После такого разговора милого они враз осыпаться стали. Чего, спрашивает, такой мрачный? Да так, отвечает ей, всякие производственные неурядицы. Надо белье с чердака снять — поможешь?

Стоп, парень! Стоп! Как же описать–то все, что потом?.. Как рассказать это матери? И притом так, чтобы не было в описании пошлятины? Он задумался. Паточная музыка проплывала мимо, мимо слуха, мимо сознания, уже не задевая, не раздражая и, кажется, ничего не трогая в душе; танцующие пары, даже целующиеся, не вызывали, как раньше, ревности — может, и у них не просто так все, а, как и у него, — чувства… С кухни слышался запах поджариваемой — для него лично! — картошки, казалось, можно было разобрать даже шепот шкворчащего сала, если получше прислушаться… Ну как, как передать на бумагу то волнение, ту сладкую боль, как описать ту дрожь, с которой поднимались они в лифте на чердак? Он слышал трепет девчонки на расстоянии, даже не прикасаясь к ней… Ка–ак?

«А у многих есть такой ключ?» — «У лифтерши, у начальника ЖЭКа и у нас. А ты не бойся, я его в скважине оставлю», — и подмигивает, коза. Что ж тогда, приходит на ум, в прошлый раз–то, не сделала так? Поднялись. Заперлись. Она к белью, а он ее — к постели. «Смотри, как тут хорошо. Давай посидим». — «А зачем?» — «Кое–что тебе расскажу и… покажу». — «А что… покажешь?» — «Сейчас увидишь». — «А это очень интересно?» — «Еще как». — «А что это глаза у тебя какие–то…» — «Какие? Какие у меня глаза?» — «Какие–то… сумасшедшие…» — «Это оттого, что ты рядом, такая…» — «Какая? Ну, говори!» — «Такая, та–ка–я…» — запел, прямо как оголец, в самом–то деле. «Ти–ише!» — «Чего ты боишься, мы же под замком». — «Услышат». — «А пусть слышат. Хочешь, прокричу, что люблю тебя и что женюсь на тебе. Пойдешь за меня?» — «Ты старый. Вон под париком уже седой весь». — «Не варить же меня…» — «Не знаю Может, и пойду. Если мама разрешит». А у самой глаза — как алмазы. В натуре, из–за таких моментов и стоит жить. «Ты готовить–то можешь? Картошку, например, поджарить?..» — «Я только яичницу могу. Но я научусь…» Вырвалась, стала белье с веревки снимать. «Нет, пожалуй, мама за тебя не пустит. Ты какой–то странный». — «Пустит. Я ее уговорю». — «Нет, не уговоришь. Она у меня упрямая. Слово–слово. Но добрая. И справедливая. А какая рукодельница. Смотри, этого петуха сама вышивала…» И показывает полотенце с красным петухом.

Ну как, как, скажите, описать такое родной матери?! А впрочем… Стоит ли теперь?

Покусывая ручку, Хрипатый некоторое время осоловело обводил серым взглядом обитателей хазы: маму Клаву, тощую, с волосами, как пакля, котов со своими хипесницами, жиганов с марухами, смотрел перед собой невидяще, о чем–то думая, и заклеивать конверт не торопился. Вор весь вечер не отрывался от стола, остальные гости словно бы и забыли о его присутствии, они были оживлены, смеялись и болтали вздор, слушали певца с голосом кастрата и танцевали, вжимаясь друг в друга, под липкую паточную музыку, извергаемую старинным катушечным магнитофоном, и целовались, целовались по углам. А вор сидел, сутулый, поджарый, как волк, один за столом, трезвея постепенно и словно толчками, кивал в такт музыке и внутренним толчкам крупной костистой головой, начавшей седеть, которую по–ястребиному вжимал в острые поднятые плечи, и словно пел что–то про себя. На коленях лежало полотенце с красным петухом.

— Ну что, кхе–кхе, составил послание? — покашливая, спросила усатая хозяйка, протягивая прикуренную сигарету. — Давай передам.

— Подожди. — Он вынул из конверта исписанный листок, порвал его и бросил под стол. На чистом быстро написал: «Мама! Прости меня за все. Твой сыночек Витя». Запечатал и отдал маме Клаве. — Только смотри — лично в руки.

— Не боись… И ни о чем не желкуй. Ну их, этих жоржеток. Вон у меня сколь этого добра, и не хуже. Любая За счастье сочтет…

— Увы, не в этом дело, мама Клава! Как там картошечка?

— Уже поспела.

— Ну тогда неси, — равнодушно потянулся к гитаре.

Ударив по струнам, запел бархатно и вкрадчиво, голосом Розепбаума, покрывая магнитофон, который, впрочем, тут же вырубили:

Гоп–стоп! Сэмэн, засунь ей под ребро.

Гоп–стоп! Смотри, не обломай перо.

Об это каменное сердце…

На середине песни, когда уже дошел до «старины Херца», из кухни к нему вдруг направились двое незнакомцев. Морды у обоих — хоть щенят об них бей.

— Руки!..

Хрипатый дернулся было вскочить, но в глазах разом померкло. Когда очнулся, было тихо, оч–чень тихо, все напряженно молчали, музыка не играла, только тикали часы, да на запястьях поскрипывали железные браслеты: ему сказали вполне миролюбиво:

— Хватит тебе, парень, флейту настраивать. Поедем–ка с нами, на рояле поиграешь.

— Кооператоры, суки, вломили! — надтреснуто сказал Витек, сплевывая кровь одному из ментов на ботинок.

В изоляторе, куда его вскоре препроводили, был ужин. Макароны по–флотски. Ему же подали — отдельно! — хорошо прожаренную на свином сале картошку с хрустящими огурчиками, пахнущими хреном и укропом. Хрипатый наелся, развалился на нарах и пустился в рассказы.

Об этих удивительных семи днях на воле он рассказывал потом семь лет, и эти рассказы корешам не надоедали…

Рассказывал он неторопливо, мечтательно устремив поверх голов невидящий взгляд, хриплым своим голосом, поглаживая при этом полотенце с красным петухом. Только рассказывал, но не пел. Не стало голоса. Увы, пропал опять. Теперь, похоже, навсегда.

«…А может, еще и нет, сыночек?»

Редактор Евгений КУЗЬМИН

Художники Николай КУТИЛОВ, Сергей РАДИМОВ

Художественный редактор Валерий КУХАРУК

Технический редактор Наталья ГАНИНА

Учредитель литературного приложения «Искатель» —

трудовой коллектив редакции журнала «Вокруг света»

Главный редактор журнала Александр ПОЛЕЩУК

Рукописи не рецензируется

Адрес редакции: 125015, Москва, Новодмитровская, 5а.

Тел: 285–88–84

Сдано в набор 15.03.94. Подписано в печать 11.04.94.

Формат 84×1081/32. Бумага газетная. Печать высокая.

Усл. печ. л. 9,4. Усл. кр. — отт. 7,56. Уч. — изд. л. 11,1.

Тираж 200 000 экз. Заказ 42344.

Типография АО «Молодая гвардия».

103030, Москва, К–30, Сущевская, 21.