В день, когда мне исполнилось восемь лет, отец записал меня на работу в Гарндирус. Я мог выбирать между печами и ярмаркой в Абергавенни, где фермеры нанимали батраков. Я выбрал печи, потому что некоторые фермеры очень уж дрались. Начинать работать в восемь лет считалось довольно поздно — почти все дети в нашем поселке отправлялись на работу в семь лет, а некоторые и раньше. Вот хотя бы моя ровесница Сара Робертс — она уже с пяти лет дробила руду. А Йеун Мазерс потерял одну ногу под вагонеткой, когда ему было пять лет, а другую — в шесть. Но одно дело такие, как они, а другое — наша семья. В молельне Робертсы сидели далеко позади нас, потому что отец Сары ломал известняк в карьере — такую работу мог выполнять даже иностранец — и приносил домой всего два фунта в месяц, тогда как мой отец был горновым у мистера Крошей Бейли из Нантигло (мистер Бейли уступил его на время хозяину Гарндируса) и получал вдвое больше. Так что для Робертсов и четыре пенса, которые зарабатывала за неделю Сара, были немалым подспорьем.
Ух, как здорово натягивать штаны зимним утром, подпрыгивая от холода! Мы с отцом заступали на смену с первым светом, и подпрыгивал я тихонечко, боясь разбудить Морфид. До десяти она делала черную работу в доме управляющего в Нантигло, а потом спускалась в шахту Койти, где возила вагонетки с углем и присматривала за ребятишками. Морфид в Нанти очень любили: она умела быстро остановить кровь у ребенка, задетого вагонеткой, и могла не хуже заправского доктора принять роды под землей. Сейчас она лежала в постели бледная, разметав по подушке черные волосы. Внизу умывался отец, фыркая и захлебываясь, как утопающий; из соседней комнаты доносилось похрапывание матери. По полу скользили пальцы лунных лучей. Заправив рубаху в штаны и взяв башмаки, я пошел к двери.
— Йестин!
Я обернулся. Морфид сидела на постели.
— На Вершину собрался?
— Ага, — ответил я, с тоской поглядывая на дверь: было слышно, как в соседней комнате заворочалась мать. Если она сойдет вниз, начнутся разговоры, что вот это мой первый рабочий день, да не забыл ли я взять завтрак, да умылся ли и причесался ли как следует.
— Погоди-ка, — остановила меня Морфид.
— Ну тебя, я и так опаздываю.
— Поди сюда.
Я со вздохом вернулся. Она сунула руку мне под рубаху.
— А где фуфайка?
— Отец ведь не носит фуфайки. Она задерживает пот.
— Сию минуту надень фуфайку, которую я тебе связала на прошлой неделе, или я тебя живым из дому не выпущу. И так ты еще слишком мал, чтобы идти на Вершину. Который час?
— Шесть часов, — ответил я.
— И в шесть часов ребенок отправляется на работу! Черт бы побрал всю эту сволочную систему…
— Вот я скажу отцу, что ты ругаешься.
— Ну и ябедничай, черт с тобой, — сказала она и спустила ноги на пол. — Он идет работать ни свет ни заря, а хозяйские щенки в восемь часов еще только будут завтракать, а потом отправятся кататься верхом.
С потемневшим от гнева лицом она натянула рейтузы. Раз — сбросила ночную рубашку, два — потерла груди, три — надела рваное платье и затянула талию кожаным поясом, за который цепляется крюк вагонетки; ее глаза злобно сверкали, и она шептала себе под нос:
— Коли начнется у нас в горах какая-нибудь заваруха, так и знай, я к ней руку приложила, — а то во всем поселке нет ни одного мужчины, который осмелился бы рот раскрыть.
Она дала мне подзатыльник.
— Ступай! Одним бараном больше! Иди, надрывайся за гроши, хоть тебе еще впору соску сосать, но помни, если заработаешь себе чахотку, то будешь спать под кроватью рядом с горшком, так и знай!
— Подумаешь, напугала, я буду спать с Эдвиной! — ответил я, выскочил за дверь и стремглав помчался вниз.
Отец стоял на коленях около плиты, раздувая огонь. Эдвина спала на своем месте под столом, и ее откинутая в сторону голая рука лежала на полу как отрезанная. Чайник на плите плевался и брызгал, а на сковородке шипела грудинка. Когда я вошел, отец спросил, не поворачивая головы:
— Что, сынок, Морфид ругается?
— Ага. Потому что я иду на Вершину.
Он вздохнул.
— Я так и знал. Не обращай внимания. Если так будет продолжаться, ее, того и гляди, завербуют «шотландские быки».
Он улыбнулся и схватил меня за руку повыше локтя.
— Не густо пока мускулишек-то. Ну ничего, у печей живо нарастут. Беги умывайся!
До чего же хорошо окунуться в ледяную воду, когда края кадушки покрыты инеем. Дух захватывает, судорожно ловишь ртом воздух. Жгучие струйки стекают по посиневшей груди на обвязанное вокруг пояса полотенце; машешь руками, разбрызгиваешь воду и глубоко вдыхаешь белый горный туман. Он обжигает легкие и разгоняет по телу горячую, как кипяток, кровь; крепче, крепче растирайся полотенцем, громко горланя для храбрости. На груди и животе еще нет волос, как у отца, но они вырастут, стоит только поработать месяц в Гарндирусе, где, как говорит Морфид, взрослые мужчины умирают от жара и мороза. Сожми сильней ноги, чтобы вода не протекала куда не надо.
— Доброе утро! — кричит мне сосед, забойщик Тум-а-Беддо. Он стоит во дворе в чем мать родила, а сыновья обливают его из ведер.
— Доброе утро! — кричу в ответ, дрожа от холода.
— Значит, сегодня идешь на Вершину, Йестин?
— Ага!
— Молодец! Ну, ни пуха ни пера!
Хватаю сухое полотенце и изо всех сил тру спину. Кричу, пляшу, пою, и жар охватывает озябшее тело. Скорей натягиваю рубаху, заправляю ее в штаны — и к двери, пока мороз опять не вцепился в меня своими скрюченными пальцами. Но тут же передумываю, поворачиваюсь и мчусь в глубь сада. Распахиваю дверь — там Морфид.
— Господи, — говорит она, — и тут не дают покоя!
— Да скорей ты, а то сейчас наделаю в штаны!
— Ну и делай, мне-то что. Я первая пришла. А ну-ка, постой.
Щупает у меня под рубахой.
— Так.
Морфид выходит, и я занимаю ее место. Она идет к кухонной двери и говорит отцу:
— Йестин не хочет надевать фуфайку, которую я ему связала, а сегодня такой холодище, что хоть в шкуры закутывайся.
Вот дрянь!
— Надень фуфайку, — кричит отец, — и застегнись как следует, а сейчас закрой, пожалуйста, дверь!
Прочитываю один листок «Ведомостей», другой пускаю в дело и бегу домой.
Когда я вхожу на кухню, Морфид опять щупает у меня под рубахой, но я даже не злюсь — мне не до нее. От запаха жареной грудинки у меня аж живот сводит.
Наверно, хорошо быть свиньей и приносить людям такую радость. Ничто не может сравниться с этим запахом, проникающим во все уголки дома; он залезает в постель матери, раскрывает глаза Эдвины, щекочет в носу у Тум-а-Беддо, вырывается из окошка и поднимается по склону горы прямо в небо, куда попадают все свиньи — животные с чистой совестью. Эдвина, сонно моргая, высовывает голову из-под стола.
— Рад вас видеть, сударыня, — говорит ей отец. — А между прочим, готовить завтрак полагалось бы вам. А ну, живо умываться — и за стол.
С Эдвиной отец никогда не разговаривал строго. Она выбралась из-под стола на четвереньках и, улыбаясь, откинула с лица длинные белокурые волосы.
Моей второй сестре, Эдвине, было тринадцать лет.
Нарисовать ее портрет смог бы только искусный лондонский художник. Она была красива, но в ее бледном гордом лице было что-то большее, чем красота, — спокойная ясность. У нее были такие необыкновенно светлые, чуть раскосые глаза, что прохожие оборачивались на улицах. От Эдвины веяло непостижимой и глубокой тайной, и когда она училась в школе, никто не хотел сидеть с ней за одной партой, потому что все боялись страшных тилвит тег, прекрасных бледных созданий, обитающих на Элгам-Фарм.
Проходя мимо стола, Эдвина задела мою руку, и я отдернул ее, словно обжегшись. Глаза Эдвины стали печальными, но я ничего не мог с собой поделать. Все жители поселка относились к ней с таким же суеверным страхом. Столкнешься в воскресенье с тилвит тег — и в понедельник тебя засыплет в шахте. Посмотришь в глаза тилвит тег — и вагонетка отрежет тебе ступню, и не одному богобоязненному христианину сжигало руки жидким чугуном потому, что он крикнул в темноту: «Добрый вечер!», услышав человеческие, как ему показалось, шаги.
«Белая девушка» — так сказал про нее однажды наш проповедник Томос Трахерн, а ведь это просто другое название нечистой силы.
Выходя умываться, Эдвина посмотрела на меня такими большими глазами и так нежно улыбнулась, что я понял — у нее что-то на уме и за завтраком будет разговор. Но я не стал над этим задумываться, потому что уже налегал на грудинку и на хлеб, а в мыслях у меня были вагонетки, в которых готовое железо спускают с горы в Лланфойст к каналу, откуда его везут под арками мостов в Ньюпорт.
Морфид резала хлеб, отец пил чай. Но я чувствовал, как что-то надвигается, — чувствовал по учащенному дыханию Эдвины и по быстрым движениям ее пальцев.
— В чем дело, дочка? — спросил отец, не глядя на нее.
Эдвина вздрогнула и судорожно глотнула. Не знаю, почему она так боялась отца, — он ни разу в жизни никого из нас пальцем не тронул.
— Это правда, что Йестин выходит сегодня на работу? — проговорила она.
— Да. Ну и что? — ответил отец, глядя в свою чашку.
Эдвина стиснула руки.
— Английский проповедник говорит, что ему еще рано работать.
Отец подул на чай.
— Вот как?
— Да. И я слышала, как он прямо сказал хозяину, что зимой малышам не место на Вершине и что Бог не простит отцов, которые их туда посылают.
Эдвина умолкла. На лбу у нее выступил пот; закрыв глаза, она вытерла его рукой.
— Ну, я пошел, — сказал я, слезая со стула.
— Подожди, Йестин.
Отец встал из-за стола, подошел к плите и разжег трубку.
— Скажи мне одно, Эдвина: это говорит английский проповедник или моя дочь?
— Какая разница? — злобно фыркнула Морфид. — Все в поселке так думают. — Она отхлебнула чаю. — В том числе и я.
— Ладно, — ответил отец. — Тогда так и скажите, и нечего сюда вмешивать английских проповедников и хозяев.
Но Морфид все было нипочем. Она вызывающе усмехнулась и медленно подняла на него свои непокорные черные глаза.
— И скажу! Конечно, он еще слишком мал, ты и сам это знаешь. Другое дело Хьюзы или Гриффитсы: без этого лишнего пенса они помрут с голоду. — Она ткнула в мою сторону большим пальцем. — А ты посылаешь ребенка к печам, хоть наша семья и без того зарабатывает тридцать шиллингов в неделю. Разве это по-христиански?
Отец выпустил изо рта облако дыма.
— Пойди-ка поработай за меня в кузнице сегодня. Наденешь штаны и уж небось лучше меня сумеешь распорядиться в доме.
— Это не ответ, — отрезала Морфид, с шумом отодвинула стул и отошла к плите.
— Пожалуйста, пожалуйста, не ссорьтесь! — взмолилась Эдвина, прижимая руки к груди.
— Брось хныкать. Что в этом толку? — буркнула Морфид. — Я так скажу, подлец тот, кто посылает ребенка младше десяти лет работать у огня. Господи, да хозяева скоро из люлек их начнут выхватывать! И разве только это? Половина поселка задолжала в заводской лавке, а другая того и гляди протянет ноги с голоду. На дворе зима, а все ходят в лохмотьях. Работаем в Нанти как лошади, а здесь живем, как свиньи, и когда Хилл говорит: «хрюкайте!» — мы хрюкаем…
— В Священном Писании сказано, — перебил ее отец, — бедняки должны трудиться.
— Вот-вот, трудиться, обливаясь потом. Ну конечно! А что там еще сказано, тебе Томос Трахерн не говорил? «Пустите детей, ибо таковых есть Царствие Небесное». Он говорит, что так повелел Христос. А вот Сара Робертс дробит руду, хотя она Христу по колено. Малыш Кристин Уильямс умер от простуды, а Энид Гриффитс сожгло ноги чугуном, когда ей было девять лет!
— Бедным суждено страдать, — спокойно ответил отец.
— Ну еще бы! Они таки и страдают и, не успев вырасти, обретают Царствие Небесное по милости хозяев и проповедников, которые прикарманивают их деньги. Бог Трахерна — языческий бог! Мне осточертело кланяться и унижаться и уставать так, что, кажется, целый месяц проспала бы! И я против того, чтобы Йестин шел работать на Гарндирус!
— Долго же ты молчала, — сказал отец.
— Слишком долго, — прошипела Морфид, сверкнув глазами. — Раз в нашем поселке нет смелого человека, который повел бы нас, мы найдем себе вожака в другом месте. Вот мистер Уильямс приехал к нам из Лондона — так ни одна душа не приходит на его собрания…
— Погоди-ка! А что ты знаешь об Уильямсе?
— Что он стоит за повышение заработной платы и за человеческий рабочий день — за то же самое, за что борются лондонские рабочие.
— Ты, значит, бывала на его собраниях?
— Бывала, и не стыжусь этого.
— Никто не говорит, что этого надо стыдиться, но здесь будь добра не заводить таких разговоров, или тебе придется подыскать другое жилье — я не позволю превращать мой дом в политический клуб. Прибереги свои речи для собраний в горах и пеняй на себя, если Бейли выгонят тебя из Нанти — они не терпят смутьянов.
— А Бейли и не знают, что у них столько друзей, — пробормотала Морфид.
— Морфид, не надо! — еле слышно шепнула Эдвина, стискивая руки.
— Да, — сказал отец, — я рабочий, а хороший рабочий знает свое место. Может, ты мне скажешь, что бы мы делали без Хиллов и Бейли, которые вложили в эти горы все свои деньги и должны что-то за это получить, хотя бы ценой нашего пота?
— А может, ты мне скажешь, что бы они делали без нас? — крикнула Морфид. — Хозяева здешних поселков высасывают из нас всю кровь, а Уильямс, будь его воля, всех бы их одним пинком под зад вышвырнул отсюда прямо в Англию.
— Поосторожнее выражайся при детях, — сказал отец.
— А как мы работаем! Ползаем на карачках в штольнях, где хозяева и свиней не стали бы держать, а они тем временем прогуливаются в своих парках, платят нам товарами и каждый месяц повышают цены в своих лавках!
— Ну довольно! — сказал отец.
— Нет, я еще и не начинала, — ответила Морфид и круто повернулась ко мне. — Иди попрощайся с матерью, Йестин, и помни, что это твой отец послал тебя совсем малышом работать на свиней хозяев, которые и так не знают, куда деньги девать.
— Хватит! — вдруг бешено взревел отец и так грохнул кулаком по столу, что я кубарем вылетел из комнаты и бросился по лестнице наверх.
Мать сидела в постели и, казалось, ждала меня.
— Ругаются? — спросила она.
— Ага, — ответил я. — Опять из-за хозяев, но сейчас уже кончили. Я сегодня иду работать, если только отец не передумает.
— Не передумает. Эта девчонка еще подведет нас своими разговорами под петлю.
— Сперва буду дробить руду, а потом перейду на вагонетки к братьям Хоуэллсам — учиться на тормозного. Ну, я пойду, ладно?
Мать рассеянно кивнула, и светлая улыбка сбежала с ее лица. Я всегда вспоминаю мать такой, какой она была в то утро: с каштановыми волосами, рассыпавшимися по плечам, она казалась удивительно красивой. Ее лицо дышало благородством — сразу было видно, что она дочь священника, а не прачки. Она нервно перебирала одеяло — волновалась, значит. Я уже закрывал за собой дверь, когда она меня окликнула.
— Йестин, отец говорит, что скоро настанут плохие времена и с деньгами будет туго. А я жду еще маленького. Нужно будет больше одежды, еды, молока. Вот почему тебе теперь приходится идти работать.
За последние недели она очень растолстела, а по утрам ее тошнило — скверный признак, как я слышал. От этих младенцев ничего хорошего не жди: гулящей Гвенни Льюис дьяконы общины житья не дают, а на миссис Пантридж весь поселок пальцами показывает. А когда Датил Дженкинс нагуляла ребенка, ее вытащили из первого ряда в молельне и гнались за ней по горе, размахивая библиями и палками. Морфид этого до смерти боялась, — я часто слышал, как она молилась, чтобы бог ее уберег. И вдруг на тебе, мать говорит об этом с улыбкой, как бесстыжая иностранка.
— Господи! — сказал я.
Я часто видел, как дюжие брюхатые ирландки отправлялись с корзинками на рынок в Абергавенни. Ну хоть миссис О'Рейли. Вот уж был живот так живот! Плывет себе по Северной улице, как корабль под полными парусами, ветер надувает ее юбки, ленточки от шляпки развеваются за спиной, щеки пышут румянцем, одному улыбнется, другой кивнет, и хоть бы что ей — а ведь весь поселок знает, что это у нее от Барни Керригана из Нантигло. Или вот видел я в хозяйской лавке Датил Дженкинс, дочку Большого Райса. Вся так и сияет, хорошенькая, как картинка, проталкивается сквозь толпу боком, чтобы живот не мешал, и стрекочет, как сорока. Приказчик Мервин Джонс, как всегда, отпустил шуточку:
— Эк ты раздобрела, Датил Дженкинс! Не иначе, как у тебя там трое!
— А то как же — два для Крошей Бейли и один для Уилла Бланавона, — отвечает Датил. — Мы с ним в воскресенье едем венчаться в Бринмор.
— А в молельню, значит, не пойдете? — задрав нос, спрашивает тощая миссис Гволтер.
— Да я скорей умру, чем переступлю порог молельни, — говорит Датил, положив живот на прилавок. — Уилл сказал: в Бринморе оно получше будет, а Томос Трахерн со своими дьяконами может катиться ко всем чертям.
— Булку, пожалуйста, — говорит миссис Гволтер, — и на два пенса обрезков. Нехорошо это, Мервин Джонс, когда женщина не знает, кто отец ее ребенка.
— А иногда бывает хуже, если знает, — хихикает Датил, глядя, как Мервин Джонс вешает мясо. — Уж вашего мистера Гволтера я бы к себе в постель сроду не пустила.
Все женщины, что были в лавке, так и покатились.
Но Датил не обвенчалась с Уиллом ни в Бринморе, ни в другом месте — какая уж там свадьба, если жених не явился. Мне было ее очень жаль, потому что весь поселок перемывал ей косточки: один называл одного, другой другого, а Морфид говорила, что тут не обошлось без Оуэна Хоуэллса, хотя Большой Райс, отец Датил, отлупил Уилла в Абергавенни до потери сознания да заодно и трех его дружков фермеров.
И вот теперь мать.
— Ну, — спрашивает она, — о чем ты задумался?
— Мне тебя жалко, — говорю я. — Тебе теперь небось житья не дадут?
Ее глаза вдруг стали совсем круглыми, и она расхохоталась так, что вся кровать ходуном заходила. Она протянула руки и крепко прижала меня к себе, смеясь и плача сразу, как это водится у женщин.
— Ах, Йестин, — сказала она. — Ты такой маленький, и будешь работать, чтобы я могла валяться тут, ничего не делая. Запомни, малыш, все эти пересуды, которые ты слышишь в городе, не имеют никакого отношения к твоей матери, потому что я порядочная женщина.
— Это хорошо, — сказал я. — Ну, я пошел.
Но она схватила меня за руки.
— Будь осторожней на Вершине, милый. Держись подальше от вагонеток, не подходи к лошадям и старайся не стоять на ветру, ладно?
Я поцеловал ее и через секунду был уже на кухне. Морфид, еще вся красная после ссоры, поджидала меня с шарфом, который она связала для себя.
— Ну-ка, повернись, — сказала она, обматывая меня шарфом и подтыкая его концы. — Мерзни уж, раз приходится, но не по-дурацки.
Она собрала со стола мои вещи.
— Завтрак, бутылка с чаем, фуфайка надета, волосы причесаны, шарф повязан. Все в порядке, можешь идти! — И, вытолкнув меня за дверь, добавила: — Смотри, не дерись с мужчинами и не приставай к женщинам.
— Я буду молиться за тебя, — прошептала Эдвина.
— То-то его согреют твои молитвы, — бросила Морфид. — Шевели ногами, парень. Отец уже давно дожидается и до смерти боится опоздать.
Она хотела было поцеловать меня, но я оттолкнул ее и выбежал на улицу. Отец уже прошел площадь, и издалека доносился стук его подбитых железом башмаков по булыжнику мостовой. Я догнал его и быстро посмотрел ему в лицо — вот, так и знал, что он хмурится.
— Запомни, Йестин, на работу надо всегда приходить пораньше.
— Хорошо, отец.
— Этим ты выказываешь уважение тому, кто тебе платит, — мистеру Крошей Бейли из Нантигло, который был так добр, что согласился внести тебя в свои книги и послал тебя на Гарндирус.
— Очень добр, отец, — сказал я.
Мы прошли мимо Стаффордширского ряда. Над головой зябко дрожала яркая полная луна, а звезды над горой до того побледнели от холода, что казалось, вот-вот погаснут.
— Ты знаешь, почему тебе приходится идти работать? — спросил отец. — У нас скоро будет еще малыш.
— Ага, мать мне только что сказала.
— Не ожидал небось?
— Я слышал в поселке разговоры, но не верил.
Над нашими головами тянулись ряды маленьких окон. Сквозь щели ставень пробивались полоски света, ветер доносил отзвуки зевков.
— Йестин, — сказал отец, — раз ты идешь работать, тебе пора кое-что узнать. Может быть, сегодня вечером, когда мы придем домой, мать встретит нас уже с малышом. Ты знаешь, откуда они берутся?
Несмотря на мороз, мое лицо вспыхнуло жаром, и я был рад, что вокруг темно.
— Ага, — ответил я. — Из живота, и это очень больно.
— Правильно. А как он попал в живот матери, знаешь?
Мы вышли на середину мостовой, потому что миссис Тоссадж выливала из окна на улицу помои.
— Да, — ответил я, готовый провалиться сквозь землю. — Он вырос из семени.
Чего это ему вздумалось говорить об этом сейчас, когда я в первый раз иду на работу?
— А ты, однако, много знаешь, — заметил отец. — Кто тебе это сказал?
— Мистер Томос Трахерн, наш проповедник, и Мозен Дженкинс, сын Большого Райса.
— Ну, уж он-то знает. А кто занес это семя, тебе Мозен Дженкинс не сказал?
— Сказал. Йоло Милк.
— Боже милосердный, — проговорил отец и громко, переливчато свистнул, глядя на луну. — А он не сообщил тебе, когда это случилось?
— Сообщил. Во время поездки в Абергавенни, когда ты работал в дневную смену. Йоло Милк танцевал с матерью, а потом они вместе пошли на гору…
Я вдруг испугался, что он рассердится, замолчал, сжал кулаки в карманах, и в горле у меня пересохло.
— Продолжай, — сказал отец. — Говори все.
— И семечко вереска попало ей под юбку и прошло внутрь, потому что была весна.
Тут с отцом начало твориться что-то непонятное. Он вдруг согнулся пополам, закрыл лицо платком и стал издавать какие-то странные звуки.
— Что с тобой? — спросил я.
— О Господи, — проговорил он и оглушительно высморкался. — Какой ты еще глупенький! Ты еще многого не знаешь, Йестин, и в свое время я тебе обо всем расскажу. А пока не упоминай имени Йоло Милка вместе с именем твоей матери и, если кто-нибудь другой это сделает, сразу говори мне. Но одно я тебе скажу сейчас, Йестин, потому что ты будешь работать среди мужчин. Женщина рожает ребенка в таких муках, которых хватило бы, чтобы убить иного мужчину, и тело ее священно. Ведь так пришел в мир и сын Божий. Ты слушаешь?
— Да.
— Поэтому пропускай мимо ушей нехорошие разговоры о женщинах и презирай тех мужчин и мальчишек, которые отпускают о них грязные шуточки. А если ты будешь их слушать, то предашь свою мать, и тогда я отрекусь от тебя и Бог тоже отречется. Ты понял, Йестин?
— Да, — ответил я, сгорая от стыда.
— Ругаться я тебе не запрещаю. Мальчишке не зазорно иногда и ругнуться, но не дома и не при женщинах, а не то я с тобой разделаюсь.
— Ладно, — ответил я.
— Драться тоже можешь, но не для забавы и только с мальчишками больше тебя, а не то начну драться я. В Гарндирусе работают и девочки — не вздумай мочиться перед ними или спускать штаны, как делают некоторые. Веди себя так, словно они твои сестры.
— Ладно, отец, — сказал я. Я знал, что тут он мне спуску не даст.
— Нас сейчас никто не видит, сынок, — сказал он, беря меня за руку. — Когда двое мужчин держатся за руки, им легче подниматься в гору.
Поселок начинал просыпаться. Луна ярко освещала дома с белыми квадратиками заиндевелых окон. В доме Эванса-могильщика плакал ребенок: я представил себе, как Эванс лежит в постели на спине, положив поверх одеяла свою красно-рыжую бороду, и, наверное, видит во сне покойников: маленькую миссис Тимбл, у которой, как говорила Морфид, никак не разгибались колени, или мясника Харриса, который лопнул. В окне соседнего дома я увидел, как хорошенькая Маргид Дэвис одевается перед свечкой, не позаботившись задернуть занавеску; подняв руки, она натягивала платье через голову, и ее грушевидные груди вздрагивали. В тени домов на Лавочном ряду стояла ослица Энид, уткнув нос в свою торбу; в хозяйской лавке приказчик Мервин Джонс что-то писал в счетной книге. Наступал трудовой день, звенела посуда, над трубами вился дымок. Маленький Уилли Гволтер корчился перед уборной и кричал, чтобы его скорей пустили. Гулящая Гвенни Льюис, сидя на кровати, кормила ребенка. Лаяли собаки, в кошек летели башмаки, малышей бранили за то, что они обмочили постели. А бедняга Дафид Филлипс лежит на своем тюфяке и, верно, мечтает о Морфид — мне слышно, как его мать который раз кричит ему, чтобы он вставал, а то опоздает на работу. Мы поднимаемся все выше к Тэрнпайку. Шум поселка замирает. Все выше по ледяной дороге, ведущей к Гарндирусу.