— И все из-за англиканской церкви, — плача, говорила мать.

Незачем рассказывать, как горько нам было. Незачем рассказывать, сколько миль исходили мы в поисках. От Кум-Крахена до Эббу-Вейла сотни человек обыскали каждый клочок земли, и надо отдать Бейли справедливость — он оплачивал им это время. С вилами и дубинами мы искали днем и ночью, захватив с собой припасы, ночуя в каменоломнях. Даже ирландцы помогали нам — одной рукой приминая вереск, а другой перебирая четки. Всех неизвестных людей хватали и осматривали. Стаскивали с них штаны, задирали рубахи — нет ли где пятен крови. Заглядывали под бороды, подносили фонари к самым глазам. Плохо придется тому, кто порезался во время бритья, говорил Мо. Плохо придется ему, если мы его найдем, говорил мой отец.

Но мы его не нашли.

Одни уходят, но приходят другие, сказал Томос. К сентябрю стало заметно, что Мари ждет ребенка. И какой хорошенькой была она в эти дни — румяная, полногрудая, а Морфид и мать проверяли, мерили, распускали складки на ее юбках там, где прежде свободно сходился корсет.

Когда женщина носит ребенка с достоинством, как Мари, тело ее прекрасно. Недаром мужчины снимали перед ней шапки, а женщины приседали. А ведь некоторые, вроде миссис Тум-а-Беддо и миссис Пантридж, в такое время совсем распускаются. Смотреть противно, говорила моя мать: волосы завязаны тряпицей, словно у нищей ирландки, грудь почти не прикрыта, а юбки спереди подтянуты веревкой, чтобы легче было носить живот. И невоздержанны на язык — я как-то вечером бог знает чего наслушался от сестры Мо Дженкинса, хотя кому-кому, а ей следовало бы помалкивать. Все в лавке просто со смеху покатывались, когда Датил принялась описывать, как она не подпускает к себе муженька после праздника общества взаимопомощи, а прямо так и спит в пояске целомудрия, — он ведь совсем бешеный, и после десяти кварт ему удержу нет, если не охладить его палкой. Только диву даешься, до чего распускаются некоторые женщины, когда ждут ребенка, а стоит мужчине позволить себе какую-нибудь шуточку, так они первые визг подымают. Слава Богу, женщины вроде Мари выше таких разговоров, как пришлось узнать Афрону Мэдоку дьякону из Суонси, и Карадоку Оуэну.

— Погляди-ка! — сказала Мари, поставив чашку с чаем себе на живот. — У-ух, и брыкливый же сын у тебя будет! Похуже стаффордширского мула.

И, заложив руки за голову, она смеялась, а чашка подрагивала — так сильно брыкался ребенок.

— Ой-ой! — крикнула Мари, когда чай плеснул на блюдечко. — Ну погляди же, Йестин!

— Значит, драчун будет, — сказал я, одеваясь. — Но если родишь девочку, тебе несдобровать. — И я поцеловал ее.

Было пять часов утра и еще темно, а ранние заморозки одели все вокруг белым инеем. Отец работал в ночную смену, и я должен был сменить его в шесть. Мари и Морфид работали теперь под землей — катали вагонетки, и Мари разрешалось приходить на час позже, потому что она была беременна, — спасибо управляющему за его доброту, сказала мать.

— Ну как же! — отозвалась Морфид. — Он с ней обходится по-особому, потому что она у него когда-то работала. Эх, обошлась бы я по-особому с управляющими, которые заставляют работать беременных! А еще ругают испанскую инквизицию. Да его мало сварить в кипящем свинце.

— А почему? — спросил Джетро, усаживаясь завтракать.

Я сказал:

— Не распускала бы ты язык при детях, Морфид!

— Ах вот как? — ответила она. — Ну так позволь мне сказать другое. За какие-то шесть шиллингов она всю неделю катает вагонетки и даже лямки надеть не может — живот мешает. Месяца через три она разрешится прямо на угле. Пора ей оставаться дома, помогать матери.

— Глупости, — ответила мать. — У нее еще много времени.

— С этого дня она больше не работает, — сказал я. — Час назад ребенок шевельнулся, и я не позволю, чтобы она рожала под землей, как ирландка.

— Слава Богу, опомнился, — сказала Морфид.

— Ох-хо-хо, — вздохнула мать. — Времена меняются, ничего не скажешь. Теперь половина уэльсцев рождается под землей — и не становится от этого хуже.

— Да и лучше тоже, — сказала Морфид. — Правильно, Йестин, не пускай ее больше на работу.

— Она брюхата, и ребенок брыкается, чтобы скорее вылезти наружу, да? — спросил Джетро с набитым ртом.

— Ешь и помалкивай, — сказал я.

А Пятая печь треснула во время дутья.

Содрогнувшись, она взревела и ударила еще раз — мы пригнулись к столу, а за окном взметнулось пламя, и капли чугуна забарабанили по кровле. Мы сидели как окаменелые; по лестнице простучали шаги Мари, и, распахнув дверь, она вбежала в комнату, бледная и дрожащая от испуга.

— Господи, да что же это? — прошептала она.

— Треснула печь, — крикнул я и кинулся из дома, на ходу натягивая куртку.

Лощина гудела, как пчелиный улей, от вагонеточной колеи бежали рабочие, и вокруг Пятой печи, где работал отец, уже собралась толпа. Женщины и дети громко плакали, мужчины выкрикивали распоряжения и советы, несколько человек встало к помпе, и по цепочке пошли ведра с водой. Я столкнулся с Шанко Метьюзом — волосы у него дымились.

— Где мой отец? — спросил я.

— В плавильне осталось трое, — крикнул он в ответ. — Беги скорее за управляющим.

— Пусти. — Я оттолкнул его, однако он подставил мне ножку, и я растянулся на земле. Но тут же вскочил, сшиб с ног еще двоих и пробился через толпу к печи.

— Вернись, дурак! — кричал Карадок Оуэн. — Она расселась, того и гляди, рухнет.

Теперь, когда мне никто не мешал, я сорвал с себя куртку, обмотал ею голову и плечи и, спотыкаясь, вошел в жар печи. Она была словно огненный столп: языки пламени с ревом лизали основание шахты, клочья огня взмывали до самой трубы. Из разрушенной плавильни вырывались клубы дыма, завивались вокруг обнажившихся стропил, смешивались с фонтанами пара. Расщепленные балки торчали из развалин под перекошенной кровлей, откуда неслись отрывистые, по-детски пронзительные вопли человека, попавшего в горячие струи пара. Из переполненных изложниц огненными струйками бежал чугун. Шахту снова завалило, давление в печи возросло, и она натужно ревела. Я бросился мимо нее, перепрыгивая через изложницы, и добрался до двери плавильни. Взрыв захлопнул ее, но обуглившееся дерево сразу рассыпалось под нажимом моего плеча, и я, задыхаясь, повалился на пол. Тут, в стороне от раскаленной печи, воздух казался странно прохладным, но огненные пальцы чугуна уже подбирались к стенам и зажигали их. Вопли смолкли, потому что вся вода в ямах испарилась, но там, где стыл чугун, вылившийся из перевернутых ковшей, слышались тихие стоны. Я брел в темноте, шаря перед собой руками. Спотыкаясь об упавшие балки и разбросанные ломы, я пробирался туда, откуда доносился стон, и тут, освещая мне дорогу, вспыхнула подожженная чугуном стена.

— Отец! — крикнул я.

Никто не ответил, но в красном свете пожара я уже различал груды обломков.

Внутренняя стена обрушилась вместе с дымоходом, опрокинув или перевернув ковши у печи. Ломы и другие инструменты валялись там, где их побросали рабочие, вперемешку с куртками, рукавицами и козырьками. Сквозь дыры в кровле я увидел звезды, луну и бегущие по ней белые облачка.

— Отец! — крикнул я и заплакал.

Чугун на полу был серо-черным, и каждый шаг причинял мучительную боль.

— Их там трое, — крикнул от дверей управляющий. — Ты их видишь?

— Отец! — звал я. — Отец!

— Ковши не опрокинуло, Мортимер? — рявкнул мистер Харт.

— Где ты, Йестин? — Это кричал Шанко Метьюз.

— Здесь, — отозвался я. — Принесите факел, да глядите под ноги — ковши перевернуло!

И он вошел. Нет, не управляющий — тот остался у дверей. Высоко держа пылающий факел, подпрыгивая на горячем полу, он пробирался ко мне. Я ударил ногой по лому, чтобы показать, где я. Ругаясь, Шанко добрался до меня, поднял факел еще выше, и вдруг его глаза выпучились.

Тут я увидел у своих ног человеческое лицо — обуглившийся профиль у закопченной стены плавильни, словно высеченный из черного мрамора, — и, нагнувшись, я дотронулся до него. Одна щека была обжигающе горячей. Другая смешалась с металлом, и мои пальцы уперлись в обнажившиеся зубы. Он был мертв, его сжег чугун, но в руке он все еще сжимал лом, словно пастуший посох. Он был мертв, а его ноги по бедра уходили в плавильный ковш — сорок галлонов жидкого чугуна поймали его и, остывая, сжали в вечных объятиях.

— Кровь Христова! — сказал Шанко. — Барни Керриган. — И он отвернулся.

Сглатывая тошноту, я выпрямился; мне было страшно подумать, что я найду вместо отца.

Стены уже пылали вовсю, и сквозняк вытягивал дым через кровлю.

— Сюда! — крикнул Шанко, подпрыгивая.

— Йестин, — сказал мой отец.

Он был зажат под сводами печи — из обвалившихся кирпичей горна торчали только нога и рука, но этот кирпич спас его от чугуна.

— Йестин, — сказал он. Голос его гулко отдавался в тесном склепе.

— Отец! — крикнул я, и мы с Шанко, пригнувшись, начали оттаскивать в сторону балки и кирпич, а в плавильню хлынули люди.

— Быстрей! — торопил я Шанко.

— Осторожнее с этой стенкой! — вопил управляющий, но я не видел стенки. Я видел только моего отца, его выгнутую спину, которую мы высвобождали из-под обломков, я слышал только его хриплое дыхание. Теперь нам помогало еще человек десять, отплевываясь, ругаясь, кашляя в дыму. Пламя, пожиравшее стены, уже заливисто гудело, когда мы наконец сняли последнюю балку и вытащили его.

— Осторожнее, ради Христа, — шептал я. Но я знал, что мы все равно опоздали.

Его лицо было в глубоких ожогах, а на щеках и груди чернели застывшие капли чугуна, он захрипел, словно в агонии, и губы его зашевелились.

— Йестин, — сказал он.

— Он еще дышит, — шепнул Шанко. — Надо быстрей везти его в Абергавенни или съездить туда за доктором.

— Не трогайте его, — сказал я и, схватив руку отца, крепко сжал ее.

— Посторонись, Мортимер, — раздался чей-то голос.

— Отец, — твердил я, и он открыл один глаз и улыбнулся, хотя не видел меня.

— Да послушай же, Мортимер, — испуганно сказал Шанко. — С тобой говорит мистер Харт, а за ним идет Крошей.

— Прочь с дороги, Мортимер! — снова сказал управляющий.

— Дайте ему умереть спокойно, — ответил я, ударив Харта кулаком по ногам.

— Это его сын? — раздался другой голос. — Убирайся отсюда, парень, или ты пожалеешь.

— Отец, — твердил я и плакал.

— Береги мать и Джетро, Йестин. Увези их назад, на ферму… — Каждое слово было ясным и четким, хотя железо уже забирало его душу.

Шепот позади меня, шарканье ног, кто-то дергает меня за куртку, кто-то тянет за рукав.

— В последний раз предупреждаю тебя, Мортимер, — сказал управляющий и схватил меня за плечо.

— Идите вы к черту! — ответил я и взялся за лом. — А не то я убью и вас и Бейли. Лучше не трогайте его!

— Элианор, — сказал отец.

— Тише, родной, — шепнул я и поцеловал его.

— О Господи…

Я вскочил, ничего не видя, и пошел, расталкивая толпу. Клубился пар, дымились стены, облитые водой из ведер. Я шел по живому коридору, ничего не замечая, пока не добрался до выхода, где стояли женщины. И вдруг я увидел мать, Мари и Морфид; женщины кругом плакали, но они молчали. Я поднял голову.

— Убило его, Йестин?

— Да, мама, — сказал я.

— Отстрадал он, сынок? — Ее пальцы мяли передник.

Я кивнул, не в силах сказать ни слова.

Между нами прошелестел ветер, принеся с собой дым. Мать опустила голову, стиснула руки и, заплакав, сказала:

— Хайвел, родной мой, любимый…

Я ушел от них. Мне было холодно, я весь дрожал.

На крыльце я столкнулся с Джетро. Волосы у него были всклокочены, глаза дикие. Но лицо его было лицом моего отца: сильным, мужественным, неизуродованным.

— Отец? — спросил он.

— Да.

Он трижды окликнул меня, пока я шел к горе.

Прокляты мы.

Прокляты, сказала Мари, нас прокляло Нанти.

Двое за шесть недель.