Уже совсем рассвело, когда Фрост и Риз Флейтист повели нас дальше, а Дэвид Джонс Жестянщик, Ловелл и другие капитаны передали по колонне приказ держать оружие наготове. Едва мы свернули с вагонеточной колеи и стали подниматься по склону мимо церкви Святого Вульса к вершине Стоу-хилла, дождь перестал. Вслед за Фростом мы приветственно махали руками и кричали «ура» солдатам, толпившимся у входа в казарму.

— Видите! — крикнул рядом со мной Ловелл. — Они все чартисты. Ни один не поднял ружья, чтобы остановить нас!

— Нуда! — сказал Большой Райс, перекрывая восторженные крики и приветственную пальбу из ружей. — Так почему же они не махали нам в ответ?

Теперь мы спускались со Стоу-хилла, окликая людей, которые с ужасом смотрели на нас из своих окон. Все ниже, к высокому мостику, где толпились горожане, шли мы, крича и стреляя в воздух, и с каждым шагом крепла наша надежда, и мы упивались своей силой, наконец почувствовав себя цветом страны, как сказал Ловелл. Но черт знает, куда мы, собственно, идем, пробормотал Мо, шагая рядом со мной; и черт знает, что мы, собственно, будем делать, когда туда дойдем, добавил Большой Райс.

— К Вестгейту! — крикнул Фрост, вскинув руки.

У подножия Стоу-хилла кучки любопытных жались к домам, за окнами лавок мелькали испуганные лица, в щелки дверей и ставней глядели дети. Распевая песни Эрнеста Джонса, вопя во всю глотку, мы по команде Ловелла кинулись ко входу во двор Вестгейта, но наткнулись на запертые ворота.

— К парадному входу! — крикнул Фрост. — Они арестовали чартистов. Пусть выпустят их или пеняют на себя.

Фрост остался у входа в конюшенный двор, а вся колонна во главе с Ловеллом вышла к фасаду Вестгейта.

— Глядите! — рявкнул Риз Флейтист, указывая пальцем вверх. — Вон сам старый боров пялится в окно! — И он поднял ружье, но мэр Филлипс успел нырнуть за подоконник.

Люди вокруг меня внезапно смолкли: отряд во главе с Ловеллом рванулся по ступеням Вестгейта к открытому входу. И это молчание перенесло меня в прошлое — к тому дню, когда я в последний раз был в Ньюпорте, и я вспомнил ярмарку, где впервые увидел Мари, руки Джона Фроста, поднявшего меня с мостовой, шестипенсовик, который я получил от него и до сих пор храню в моем кармане, и эти самые ступени, по которым он затем поднялся с гордым достоинством. Я оглянулся, ища глазами Фроста, но со Стоу-хилла валила густая толпа, и над головами колыхался лес дубин и кирок.

— Выпустите заключенных! — кричал у входа Ловелл.

— Нет! — отозвался какой-то констебль.

Взметнулись ружья и пики, раздался яростный рев, прогремел одинокий выстрел, и двери Вестгейта захлопнулись. Толпа вокруг меня заколыхалась и заревела. Я увидел, как Ловелл вырвался из давки и ударил в дверь кулаком.

— Внутрь! — крикнул он, и мы с Большим Райсом и Мо начали пробиваться к нему, а в тяжелую дверь впились топоры. Люди вокруг меня орали, требуя, чтобы их пропустили вперед, кто-то пел «Песню о Хартии», кто-то стрелял по высоким окнам Вестгейта. Впереди в просветах между головами я видел взлетающие и опускающиеся топоры — полированное дерево разлеталось белыми щепками, и панель за панелью подавалась и падала.

— Внутрь! — Это опять кричал Ловелл, зажигая всех своим огнем. Трещали ружейные выстрелы, в воздухе остро пахло порохом. Звеня, сыпались оконные стекла — это пули попадали в цель. Мо пустил в ход кулаки, и головы перед нами стали редеть. Рванувшись вперед, он споткнулся о нижнюю ступеньку и упал, а я упал на него. Ругаясь, мы попытались встать. У меня над головой просвистело топорище. Увернувшись, я схватил Мо и потащил его за собой — дверь подалась, и Ловелл влетел внутрь, а за ним, валясь на паркетный пол, еще пятнадцать человек. Напор толпы опрокинул меня на спину, а рядом лежал Мо, прижатый к полу бегущими ногами. Мы старались подняться, но нас опрокидывали снова и снова — над нами неслась людская река, порожденная бешеным натиском толпы на площади, где тысячи выталкивали вперед сотни. На мгновение наступило затишье, и мы поднялись, но нас тут же оттеснил к дверям и сбросил с лестницы поток отступающих. В вестибюле гремели выстрелы. Визгливо кричали раненые. Я лежал на ступеньках, стараясь не потерять от боли сознание: тяжелые башмаки топтали мою голову и плечи. Кровь из пореза на лбу заливала мне глаза, я стер ее тыльной стороной руки и покатился по ступенькам, стараясь вырваться из леса ног, спастись от башмаков, которые обрушивались на меня, разбивали мне лицо, дробили мои пальцы на булыжнике. Я отполз в сторону, заметив, что толпа повернула назад к Вестгейту. Я видел, как они шли, плечом к плечу, размахивая вилами и кирками, видел язычки пламени, вырывавшиеся из их ружей и пистолетов. Это был второй яростный приступ, но мне удалось прижаться к стене под самыми окнами первого этажа — как раз в ту минуту, когда их ставни с треском распахнулись, открыв целящихся солдат. Толпа накатилась на эти окна, стреляя наугад, швыряя в них камни. Потом по рамам заколотили дубины, а из входа вырвался новый людской поток — кто-то шатался, кто-то полз на четвереньках, и почти все зажимали раны. И тут солдаты дали залп. Из окон приемной, сея смерть, вырвалось пламя и клубы дыма. Я увидел, как дрогнула толпа, — все пули попали в цель, слишком тесно были сомкнуты ряды. Люди падали, как колосья под косой, и в толпе вдруг появились узкие коридоры — до смертного часа я не забуду этих криков. И все же, заглушая шум, выстрелы, вопли раненых и умирающих, из вестибюля до меня донесся голос Джека Ловелла, и я повернулся. Стирая с глаз кровь, я вскарабкался вверх по ступенькам.

У входа в Вестгейт — кровь, брошенное оружие; раненые и убитые в нелепых позах валяются на полу. Солдаты и чартисты выкрикивают команды, заглушая стоны раненых. Ружейные выстрелы гулко отдаются под потолком, воздух полон порохового дыма.

— Ломайте дверь, молодцы! — гремит Ловелл. — Ломайте дверь, и победа за нами! — И я бегу на его крик, перепрыгивая через распростертые тела.

За поворотом коридора я наталкиваюсь на людскую стену. Дальше — дверь приемной, в которой засели солдаты. Если мы сможем ворваться туда, все решит наше численное превосходство. И снова стучат топоры, снова летят щепки.

— Внутрь! — Голос Ловелла срывается, тонет в общем боевом кличе. А я в заднем ряду. С площади прибежали еще люди, и мы всем своим весом наваливаемся на спины стоящих впереди. Но дверь не подается. И тут я вижу Мо Дженкинса, а позади него — Большого Райса. У Мо в руках топор, и лезвие глубоко вгрызается в крепкий дуб, круша дверь, за которой укрылись солдаты.

— Дайте ему место, — кричит Ловелл, отталкивая стоящих сзади.

И снова топор впивается в дверь — Мо напрягает всю свою чудовищную силу. Но когда он вырывает его и снова вскидывает, готовясь к следующему удару, дверь вдруг распахивается, отпертая изнутри. Пять солдат припали на колено, за ними стоят другие — ружья подняты к плечу, штыки примкнуты. Залп — и каждая пуля попадает в цель. Я закружился, раненный в плечо, и, валясь на пол, увидел, как моя кровь брызнула на позолоченную стену. Мо лежал, придавив топор, Большой Райс стоял на четвереньках, обнимая сына. Ловелл тоже упал, но теперь он отползал от двери, а изо рта у него текла кровь. Я приподнялся. Боль в руке стала невыносимой, и я замер. Надо мной и позади меня ругались ослепленные залпом люди, ощупью пробираясь по этому коридору — по затянутому дымом кладбищу. Дверь приемной захлопнулась. Заскрипел замок. И снова все здание содрогнулось: солдаты разом выстрелили из окон по густой толпе снаружи.

— Йестин, да помоги же! — как ребенок, просил Большой Райс.

Сбросив с себя труп, я кое-как добрел до него и упал рядом с ним на колени.

— Мо, сыночек! — звал Большой Райс и плакал. — Иисусе милосердный, спаси моего сына!

— Быстрей! — шепнул я, взглянув на дверь. — Если мы поторопимся, мы успеем вытащить его отсюда. Ты ранен?

— Если дверь опять откроется, они вас в клочки разнесут, — прохрипел Мо. — Я умираю, что вы, не видите? Бросьте меня и спасайтесь сами.

— Ну-ка, держись, — шепнул я, холодея от страха, и подхватил его здоровой рукой. — Вставай, Райс, да побыстрее, ради Бога! Пока дверь закрыта.

В коридоре уже никого не было, кроме трупов и парня по имени Шелл. Он стоял в нише, прижимая к себе пику; его мальчишеское лицо было совсем белым, губы дрожали.

— Выбирайся отсюда, — пробормотал я, когда мы проносили Мо мимо него. Но едва мы добрались до выхода, как мне пришлось отскочить с Мо в сторону — толпа кинулась на новый приступ. С боевым кличем они бежали через вестибюль в коридор, навстречу своей смерти. Дверь приемной вновь распахнулась, и залп за залпом начал косить их ряды, опрокидывая тех, кто пытался подняться. И вдруг я увидел Джорджа Шелла: он бежал на цыпочках, легко перепрыгивая через кучи тел; я увидел, как поднялась его пика, и испуганный вопль мэра Филлипса прорезал шум. Но блеснул выстрел, Шелл зашатался, повернулся и упал на пол, ломая древко пики. Дверь захлопнулась.

Конец. Я понял это на ступенях подъезда. Чартисты, наткнувшись на спрятанных в засаде опытных солдат, не устояли. Площадь быстро пустела, только раненые бились на мостовой да валялось оружие; в дыму раздавались стоны и хрипы. Мы с Большим Райсом, поддерживая умирающего Мо, притаились в подъезде Вестгейта — трое последних в пустом мире. На пороге дома мэра у подножия Стоу-хилла умирал какой-то чартист — Абрахэм Томас, говорили потом; Абрахэм Томас, пославший меня в Лланганидр. И теперь он громким и ясным голосом славил Хартию — не то что Джек Ловелл. Ловелл умер, визжа, как женщина, он корчился на углу Скорняцкой улицы, стуча кулаками по булыжнику. Передо мной на мостовой лежал Айзек Пять Футов Два Дюйма, дробильщик из смены Афрона Мэдока; пуля попала ему в лицо, потому что он был мал ростом, но умер он легко, не так, как его дочка. Мы лежали там, словно в могиле — словно в аду, говорил потом Большой Райс. Позади нас валялись мертвые и раненые, впереди чартисты бежали и падали под пулями солдат. Теперь отстреливался только один человек — одноногий калека, последний герой, отдающий жизнь за дело чартизма.

Идрис Формен умер в поле у перекрестка Пай, рассказывали мне, на руках у братьев Хоуэллсов. Оуэн и Грифф умели орудовать лопатами, и они успели закопать его, еще теплого, хотя рядом рыскали отряды добровольных констеблей и войска из ньюпортских казарм. Погиб и Уилл Бланавон, и в Вербное воскресенье Датил Дженкинс, его невенчанная жена, украсила лавровыми ветками чартистские могилы на кладбище Святого Вульса, хотя тела его так и не нашли. Поговаривали, что он вовсе не умер, а просто решил избавиться от Датил и еще десять лет работал плавильщиком в Риске, но точно я не знаю. Дай Проберт, вожак «шотландских быков», умер с пулей в груди на руках у своих людей в глухом ущелье, вблизи Вонавона; умер и Карадок Оуэн — от пьянства, топя свою трусость в вине «Барабана и обезьяны». А сколько их еще умерло, безымянных, — в полях, под живыми изгородями, в сараях и канавах между Малпасом и Понтипулом, между Ньюбриджем и Блэквудом! Некоторые умерли сразу, другие — через много лет в чужих землях, в далеких тюрьмах, где их морили голодом чужеземцы надсмотрщики. Многие умерли, окруженные друзьями, в вестибюле Вестгейта или на его залитом кровью дворе.

Но Мо умер один.

— Вставай! — крикнул констебль и ударил меня сапогом, чтобы я поторапливался.

— Мой друг умирает, — сказал я, не поднимаясь с колен. — Позвольте мне остаться с ним.

— Вставай! — И он занес надо мной штык.

Я встал, но Райс вышиб из него дух ударом правой по горлу. И тогда они накинулись на нас как саранча — все больше красномундирники, — били нас сапогами, грозили ружьями.

— Мой сын умирает, — говорил Райс. — Пустите меня к нему.

— Вот как? — ответил один из них. — Об этом надо было раньше думать.

— Ты с ним полегче, отец, — сказал Мо, улыбаясь, когда они отогнали нас к стене.

Из приемной вышло десять солдат; бравые молодцы, надо отдать им справедливость. Потом вынесли мэра, раненного в плечо, — кровь хлестала так, словно у него руку оторвало, — и в бедро; он стонал и проклинал всех уэльсцев от Ньюпорта до Кифартфы. Потом вышел лейтенант, смуглый, самоуверенный; уберите отсюда этих негодяев, и побыстрее!

— Господин офицер, — сказал Большой Райс, умоляюще складывая руки. — Вот там лежит мой сын, он умирает. Ради Христа, разрешите мне подойти к нему.

— Заберите его вместе с остальными, — сказал офицер. — И никого к нему не подпускайте. Чтобы к раненым никто не подходил, а мертвые пусть лежат, где лежали. Никого к ним не подпускать, понятно? Черт побери, мы проучим этих грязных уэльсцев!

— О, fy mab, — сказал Райс, — fy machgen, fy machgen Bach dewr!

Они стащили Mo вниз и бросили его на булыжник. Он пошевелился еще только один раз — стер пот с лица. И Большой Райс, с острием штыка у живота, смотрел, как он умирает.

Они втолкнули нас во двор конюшни — первых пленников Вестгейта, и туда же приводили остальных. Час проходил за часом, а с вагонеточных дорог до самого перекрестка Пай все вели измученных, павших духом, насквозь промокших людей — и взрослых мужчин и совсем еще мальчишек; многие из них были ранены, и все они молчали, когда солдаты подгоняли их прикладами. Поражение сломило их, и в потухших глазах я читал трагедию моего поколения. Это были жители заводских поселков — Бофорта и Тредигара, Мертера и Доулейса, и они выступили против хозяев, вроде Роберта Томаса Крошей, который правил ими, укрывшись в ненавистных стенах своего кифартфского замка, вроде Бейли, который платил им гроши, чтобы приучить их к повиновению. Неужели не будет конца угнетению? Неужели горе и нищета будут вечным уделом тех, кто томится под игом людей, присвоивших власть?

— Где Фрост? — шептались кругом.

— Улепетывает как заяц в Тредигарский парк, — сказал кто-то. — Играет там в прятки с лесниками. Как не поблагодарить Бога за такого вожака! Недаром он англичанин.

— Ну и что же? Нечего все сваливать на английскую кровь! Разве Зефания Уильямс не уэльсец? Думай, что говоришь! Мы и без того остались в дураках.

— А куда делся Уильям Джонс Часовщик и его пять тысяч молодцов из Понти? Молодцы, нечего сказать! Застряли где-то в Севне, пока мы тут дрались.

— Все солдаты — чартисты, а? — добавил другой, сплюнув. — Все до единого готовы идти на Лондон, так, что ли? А что будет теперь с нами, с нашими женами и ребятами? Винсента морят голодом и избивают в Монмуте? Ему повезло. А нам они покажут Хартию — костру будешь рад, не то что виселице!

— А доктор Прайс из Мертера, а? Куда он делся со своими тысячами, которых Крошей морил голодом? И ведь такого патриота-уэльсца поискать! Как он катал по Мертеру на козах, размахивая мечом, словно древний бард! Только вспомню про него и про таких, как он, мне тошно делается, что я уэльсец.

Они толкали друг друга, ссорились, ругались — то товарищи, то вдруг враги.

— Йестин, — сказал Райс. — Малыш Мо умер. Ты слышишь меня? Умер!

Они чуть не дрались; кто-то плакал, кто-то молился. Они снова шли приступом на Вестгейт — на этот раз с тыла, ставили пушку на Коммерческой улице, швыряли зажженные факелы в окна.

— Дельного плана не было, и дисциплины, вот что! Фросту и Зефании только бабами командовать, да и то у них ничего не вышло бы. И это руководители? Да они и в политике-то ничего не смыслят. Эх, попадись мне в руки Уильям Джонс Часовщик!

— Что это с тобой, Боксер? — спросил кто-то.

Большой Райс плакал в углу двора.

— Что это с ним? — спрашивали они, подталкивая меня локтем.

— У него сына убили, — сказал я им.

— Ну, слезами горю не поможешь, парень.

— Господи! — стонал Большой Райс, кусая пальцы.

— Черт возьми, — крикнул кто-то, проходя мимо. — Что скажет моя старуха, когда меня вздернут? Она меня всего изукрасила, когда узнала, что я иду с Фростом.

— Слава Богу, я не заплатил долг в лавку. Если лорд Рассел сошлет меня в колонии, Крошей останется с носом!

— Бейли платит вдовам пенсию, так, что ли?

Они смеялись, они шутили, они бились об заклад, гадая, что с ними будет дальше, а некоторые плакали.

— Мо Дженкинс был твоим сыном? — спросил кто-то у Райса. — Тот самый парень, который вызвал Дая Беньона Чемпиона? Эх, черт. Считай, что ему повезло, а свои слезы побереги для тех, кто уцелел. Ведь англичане сожгут нас живьем, если не придумают чего-нибудь похуже. Они снова запалят костры, лишь бы сломить нас и дать урок тем, кто собирается восстать. Они нанесут стране такой удар, что она и через сто лет не оправится, помяни мое слово.

— Мой сын умер, — говорил мне Райс, не слушая его. — Сжалься надо мною, Иисусе!

И он бил кулаком о кулак и плакал.

Неужели он умер — мой друг? Умер Мо Дженкинс, мальчишка из пещеры Гарндируса, с которым я дрался на Тэрнпайке? Мо, который, когда я венчался с Мари, пел, гордясь своей силой, бестрепетно ожидая встречи со страшным Даем Беньоном, ушел в вечность, окропленный слезами своего отца?

Умер ли Идрис Формен? Ушел ли из жизни Афель Хьюз к своей обожженной жене и к дочке Сейни? И неужели Ричард Беннет сейчас в раю, проходит в цвете своей юности через врата мертвых — он, который всю жизнь боролся за рай для живых на земле? С нами ли возлюбленный Морфид в день нашего поражения, — в смятенный день, разрушивший все, за что он боролся?

Умерла ли Эдвина, сестра моя, которую я никогда не понимал? Спит ли она под тисами на кладбище церкви Святой Марии, где рассыпалась в прах ее хрупкая белая красота? Мертва ли моя страна, любимый мой край, стерший в порошок кости прежних завоевателей и втоптавший их знамена в пыль? О древняя страна, гудевшая под ногами Рима, увенчанная победными лаврами, ты сумела спасти свою душу из пламени, зажженного твоими врагами, и сохранила честь перед лицом позора. Отсюда я вижу темные очертания Вершины. Я вижу пенные потоки Афон-Лидда, несущиеся среди вереска Вонавона. Я снова вижу горы — зеленеющие в жарком мареве лета, черные и холодные под морозной зимней луной. Шелестит ли еще сено в сарае Шант-а-Брайна? Струится ли еще канал в тени ольхи от Брекона до Понти?

Солдаты обыскивали нас; расчищая себе дорогу прикладами, они били нас по локтям, чтобы мы поднимали руки, ощупывали наши карманы.

— Сволочь поганая! Да тут оружия хватит на весь бреконский гарнизон!

— Эй, ты, как тебя зовут?

— Йестин Мортимер.

— Чартист, а? Мы тебе покажем чартистов. Вот отвезем тебя в Монмут, будешь там плясать на веревке полтора года!

«Да, — подумал я, — если вы довезете меня до Монмута».

— Ты ранен? — спросил сержант. — Рука перебита? Эй, ты, брось-ка это ружье и сломай мне пику на лубки.

Руки у него были грубые, но он хорошо перевязал мою рану. Возясь с лубками, он говорил со мной на ланкаширском наречии, но я его не слышал.

Потому что я стоял у печей Гарндируса, глядя, как из летки льется чугун. Потому что я скакал по Гарну, ища Эдвину. Потому что я шел с моим отцом по горе Лланганидр и целовал Мари среди вереска в пасхальное воскресенье.

— Марш! По повозкам!

Они пинками погнали нас со двора и затолкали в повозки, чтобы везти в Монмут, — мы стояли в них так тесно, что никто не мог бы выпасть. Рядом шли солдаты — ружья наперевес, штыки примкнуты: так во Франции возили осужденных на гильотину.

— Ах, черт! — сказал мой сосед. — Какой они нам парад устроили! Едем, словно аристократы. Выше голову, уэльсцы, споем последний куплет «Песни о Хартии», чтобы показать путь другим.

И мы запели:

Мы иго тиранов терпели века, Отчаянье больше не сломит наш дух. Подъятая в битве не дрогнет рука. Мы в бой за свободу сегодня идем, И мы победим иль со славой падем!