Есть что-то общее между пивом и политикой. И от того, и от другого люди пьянеют. В тот год у нас только и разговору было, что о собраниях в горах, союзах, обществах взаимопомощи и тайных листках. От Херуэйна до Бланавона все поселки были охвачены пожаром политики. К хозяевам шли депутации, требовали повышения заработной платы и понижения цен в заводских лавках. Но плевать хозяевам на права рабочих, когда у них под рукой тысячи ирландцев, готовых гнуть спину с утра до ночи за фунт картошки. Струйка дешевой рабочей силы, сочившейся из Ирландии, превратилась в поток, который грозил за одно поколение захлестнуть весь Уэльс. Но уэльсцы и стаффордширцы были квалифицированными рабочими и знали это. Вскоре забастовали подвозчики, потом кузнецы и вальцовщики. А когда побросали работу плавильщики, стачка охватила все горы. В начале зимы погасли печи в Риске и Тредигаре, в Доулейсе рабочие ломали машины, а в Нанти разрушали вагонеточную колею. В пещерах и уединенных харчевнях устраивались собрания вооруженных рабочих. Из хозяйского железа и в хозяйское время ковали оружие. Наш поселок некоторое время держался в стороне, но долго это продолжаться не могло. В самые морозы, немало задолжав в заводской лавке, наши рабочие как один бросили работу.
Грустно было в поселке в ту зиму. На Вершине больше не рдело горячее зарево, над горами висела холодная яркая луна, и ее свет отблескивал в маленьких квадратных окошках застывших домов — огонь горел разве что в одном из двадцати очагов. Кристальной белизной сверкали вершины Пен-а-Фал и гребень Блоренджа — казалось, они стояли на страже над почерневшими печами, — а в долине, как всегда первые, начали умирать дети ирландцев.
Но у миссис Пантридж еда есть, сказал Томос Трахерн, хотя весь поселок умирает с голоду. Еды вдоволь — благодаря Йоло Милку, который, надо отдать ему справедливость, всегда заботится о своих чадах, независимо от того, записаны они в церковной книге или нет.
Если не верите, загляните в окошко миссис Пантридж. Чудеса, говорит Гвенни Льюис. Глазам своим не верю, говорит миссис Тоссадж.
Тише ступай по снегу.
Подойди ближе.
Вон она, миссис Пантридж, возится на кухне; живот что гора, дышит тяжело, а сама вся сияет. Опять с приплодом; чистая крольчиха, говорит миссис Гволтер.
— Со дня на день жду, Айвор, — говорит миссис Пантридж старшему сыну.
— Скорей бы уж, Селвин, — мурлычет она, наклоняясь к младшей дочке.
— Головка уже опустилась — ждет от меня знака, — сообщает она своей Бетти.
Шестеро маленьких Пантриджей сидят за столом, задрали головы, подняли ножи и вилки, словно шотландцы штыки, на которого ни глянь — вылитый Йоло Милк.
— Быстрей, мама!
— Есть смерть как хочется!
— Давай скорей, хватит уж поливать жиром.
— О Господи, — говорит Айвор, — сколько можно ждать?
Стучат вилками по чашкам, катают тарелки, бьют друг друга ногами под столом, кто-то схватил кого-то за волосы. А ну, дай ему, малыш! Фу, что за вонь! Блодвен опять обмочилась — а ну снимайте с нее быстрей штаны — и за окно, пусть проветрятся.
— Батюшки, — шепчет Йеун, глядя наружу.
— Что там еще случилось? — спрашивает миссис Пантридж.
— Мам, я уронил штаны Блодвен на дедушку Фирнига, посмотри-ка.
— Еще не хватало!
— Какой там дьявол бросает на дедушку Фирнига грязные штаны? — кричит снизу миссис Шон Фирниг. Она стоит, упершись руками в бока.
— Если старый дурень вздумал спать в сугробе, поделом ему. И вообще мостовая относится ко второму этажу — у меня и бумага такая есть, — кричит в ответ миссис Пантридж.
— Вот как? — отвечает миссис Шон Фирниг. — Ну пусть тогда эти штаны остаются на голове у деда, а когда он проснется, как бы на эту мостовую кровь не закапала.
— Да ну ее, мама, — говорит Йеун. — Давай обедать. Ей просто завидно, что у нас есть еда, вот и все.
Миссис Пантридж отходит от окна и нагибается к печке. Пот с нее льет, как с плавильщика, щеки пылают здоровым румянцем.
— Скорей, мама!
— Давай ее на стол!
— До чего есть хочется — словно неделю не ела, — говорит Шони, — а тут курица. Молодец, Йоло Милк!
Открывается дверца печки, и появляется шипящая с жару курица в коричневой корочке. Шестеро ребят глотают слюну, глядя, как мать точит нож, а потом начинает ее резать на большие куски, нежные, как баранья вырезка, и вкусные до невозможности.
— Хорошая курочка, — говорит миссис Пантридж.
— Прямо как Рождество. Мне гузку, мам, ладно?
— Где же она, зараза?
— Не ругаться! — одергивает миссис Пантридж. — Это вам не дом миссис Фирниг!
Шестеро маленьких Пантриджей жуют, чавкают, облизывают губы. Миссис Пантридж смотрит на них, вздыхая.
— А гузки нет, — шепчет Бетти Йеуну. — Чудно что-то…
— И правда ведь. Смотри-ка — хвост крючком. Никогда не видел такого у кур.
— Ешьте, ешьте, мои милые, — приговаривает миссис Пантридж. — Подумаешь какое дело — хвост.
Во время стачки зимнюю собачонку не отличишь по вкусу от весеннего цыпленка.
Уилл Тафарн поел весь мед в своих ульях и теперь принялся за сахар: кормилец семьи должен себя поддерживать. Он сидит в кресле и смотрит на Марту, свою жену, поблескивая здоровым глазом. Другой глаз зияет красной ямой на изуродованном шрамами лице. В руках у него ивовая палка — орудие карающей десницы.
— Заснули детки, моя радость? — спрашивает он.
— Слава Богу, спят, — отвечает она.
— Верно ты сказала — слава Богу, — говорит Уилл и поднимает обожженное лицо. Брызги чугуна прорезали на нем глубокие борозды. — Ты хорошая женщина, Иезавель, — это не ее имя, но он зовет ее так. — На земле наступил глад и хлад, Иезавель. Однако я, творящий своим трудом, сыт, когда дома безбожников поражают громы. Аминь.
Марта поднимает голову. Она еще молода, ей не больше тридцати, но ее волосы поседели и красота увяла.
— Еды, Уилл, — говорит она. — Не для меня, а для детей, еды, во имя милосердного Бога.
— Хорошо, дорогая. Под половицами, где я сижу, лежат два мешка муки. Счастлив человек, кому досталась такая красавица, как ты, Иезавель, потому что в нашей юдоли скорби она дает ему силу вынести все испытания, ниспосланные Всевышним.
— Уилл! — Она вскакивает на ноги, умоляюще протягивает руки.
— Тише!
— Уилл, они плачут от голода, они плачут, Уилл!
— Не кричи, а то сбегутся соседи. Дети поедят, но все в свое время. Сначала почитай Уиллу.
Марта закрывает лицо руками.
— Почитай, моя радость, — просит он тихо и ласково. Тишина, только слышны рыдания.
— Дьявол! — вопит он, замахиваясь палкой. — Я тебя заставлю читать!
— Какой стих, Уилл?
— Пусть голодные умрут за свои нечестивые деяния, — отвечает он, — и пусть властелин преисподней возьмет их себе. Книга Судей, глава девятнадцатая. Читай!
Книга сама раскрывается на истрепанной странице, и Марта Тафарн, которая знает эти слова наизусть, произносит, глядя в сторону:
— «В те дни, когда не было царя у Израиля, жил один левит на склоне горы Ефремовой. Он взял себе наложницу из Вифлеема Иудейского. Наложница опозорила его и ушла…»
— А как звали левита, женщина? — цедит Уилл сквозь зубы.
— Мистер Уилл Тафарн из Кармартена, — отвечает Марта.
— А как звали наложницу, женщина?
— Миссис Марта Тафарн, имя которой Иезавель.
Уилл улыбается и опускает палку.
— Читай! — говорит он.
— «Пришедши в дом свой, взял нож, разрезал ее по членам ея на двенадцать частей и послал во все пределы Израилевы».
— И за что же ее постигла такая кара, ответь мне? — спрашивает он, наклоняясь вперед и пристально глядя на нее.
— Потому что она опозорила его, потому что она распутничала в постели своего мужа с другим мужчиной, потому что она была блудница, так же как и я, Марта Тафарн, родившая детей от любовников.
— Аминь, — говорит Уилл. — А теперь снимай платье.
Марте особенно достается во время забастовки в те дни, когда должна была бы быть получка, говорит их соседка миссис Уоткин Эванс.
Уилла обожгло чугуном в день получки.
В конце Северной улицы в окне горит свет.
У гулящей Гвенни Льюис пропало молоко, и ей нечем кормить маленького — ее третьего. Гвенни сидит на постели: первенец ее умер, маленький исходит криком, а средний лежит рядом с ней, белый как полотно.
— Ничего не осталось, — говорит Гвенни, пытаясь выжать что-нибудь из груди. — Старая никчемная пустышка, а когда-то была гордостью всей округи. Ни капельки. — Она вздыхает и убирает грудь. — Что за жизнь! — Наклоняется и целует малыша. — Придется мне из-за тебя поступиться гордостью. Пойду к матери, может, даст чего-нибудь.
Она открывает дверь своего жилья — склада заброшенного завода. На снег ложится пятно света. Закинув на спину мешок, она наклоняется против ветра и бредет вниз по холму.
— Добрый вечер, Йестин Мортимер.
— Как дела, Гвенни Льюис?
— Ну, я пошел, — говорит Мо и бросается бежать.
— Что это с ним? Бежит, словно у меня холера, — спрашивает Гвенни.
— Он опаздывает к ужину.
— Господи! — говорит она. — Неужели еще есть такие, которые ужинают?
Ее лицо осунулось и побледнело, под глазами темные круги, резко выступают скулы.
— А как у вас дела, Йестин, ничего?
— Ничего, но с каждым днем все хуже, как и у всех.
— Так уж обеднел, что и для меня пенни не найдется?
— Где там! Посмотри — ни фартинга: все отдал матери.
— Эх ты, жадная свинья. Да, о свиньях, Дай все еще жива?
— Последние часы доживает. Завтра ее режут.
Она вскидывает голову.
— Черт! Когда весь поселок перемрет и не останется в живых даже гробовщиков, у Мортимеров все еще будет что есть. Подавись своим пенни и своей свининой!
И она спешит дальше. Подходит к отцовскому дому, стучится в дверь и зовет:
— Мама! Отец!
Но дверь не открывается, занавеска на окне неподвижна.
— Зря тратишь здесь время, милая, — раздается голос. — Они поклялись не пускать тебя на порог, так что не унижайся понапрасну.
Это Билли Хэнди. Он только что вышел из кабачка «Гарндирус». От него пахнет пивом, а на снегу позади остаются следы копыт.
— У меня двое детей умирают с голоду, — рыдает Гвенни. — Одному надо хлеба, а другому молока. Пожалей меня, Билли.
— Благодари Бога, что встретилась со мной, — говорит он. — А я, между прочим, как раз шел к тебе.
— С едой, Билли?
Он снимает шапку и низко кланяется, черный и приземистый на фоне белого снега.
— С деньгами, милая, погляди-ка! — И он подбрасывает в руке серебряную монету.
— Нет, Билли Хэнди, с тобой ни за что, и два фунта не возьму.
— Таких денег во всем Нанти не наберется, Гвенни. Ну что ты вздор несешь? Говорят, даже от Крошей Бейли одна тень осталась. Хочешь полтора шиллинга?
На полу лежала решетка лунных бликов, ветер по-волчьи завывал вокруг горбатых теней приземистых домиков, ведьмы летали на метлах, посылая проклятия человеческому роду, — в ту ночь Гвенни Льюис за деньги легла с Билли Хэнди на пропахшую детской мочой постель в здании заброшенного завода, чтобы накормить своих голодных малышей.
* * *
Тише ступай по заснеженным улицам бастующего поселка, не буди тех, кто спит по шестеро в постели, чтобы согреться. Еда есть только в домах хозяев и священников — эти никогда еще не голодали. Но Томос Трахерн, наш проповедник, часами стоит на коленях и молится, молится, а для Эванса-могильщика пришло золотое времечко — в заводской лавке кончились гробы и саваны. Затаи дыхание под окном пятого дома на объятой тишиной улице, а не то миссис Гволтер тебя заметит. Загляни к ней в комнату вслед за лунным лучом. Лампа не горит, нет огня в очаге; на стенах сверкает иней. Мистер Гволтер сидит в кресле, засунув руки в карманы по локоть, и прячет лицо в бороду под потоками брани: Тегвен Гволтер разошлась вовсю.
— Чертов бездельник, подлая твоя рожа! Какая же я была дура, что с тобой связалась!
— Тегвен!
Язык у нее как бритва, характер — хуже некуда, лицо худое и бледное, тело как жердь, но он ее любит.
— Шесть недель уже! Шесть недель! Уилли совсем стал как скелет, и все из-за твоей гордости…
— Тегвен, — стонет он, — неужели ты хочешь меня погубить?
— Погубить тебя! Ах ты, пузатый боров! В Нанти плавильщика с руками оторвут, а ты тут расселся и бездельничаешь, когда в доме даже стакана воды нет! Наливал себе брюхо пивом, пока деньги были, — помнишь? Поил этих сволочей политиков из общества — ну, и куда они тебя завели? — Она наклоняется к нему, глаза ее горят ненавистью. — В хлев, где тебе самое место, Гволтер! Слышишь, в хлев!
Раздается скрип: Гволтер встает со старого кресла и загораживает окно своим огромным задом в заношенных до блеска штанах. Неверными шагами он подходит к стене, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, и прислоняется к ней лбом. Его плечи трясутся. В нем больше шести футов роста, он может унести на спине десять пудов железа. И он плачет и шепчет:
— Боже милосердный, спаси и помилуй нас!
— Ты еще богохульствуешь! — шипит она.
— Тегвен!
— Отправляйся сейчас же в Нанти, — говорит она. — И чтоб вечером принес денег, или, видит Бог, я пойду к Билли Хэнди и сделаю то же, что Гвенни Льюис!
В тот вечер «шотландские быки» устроили засаду на дороге в Нанти. Они растянули Гволтера на земле между кольями, сорвали с него одежду и избили его ивовыми палками до полусмерти. Говорят, он не вскрикнул, не проронил ни слезинки.
В нашем доме тоже холодно — нет огня в очаге, и нет Морфид: она теперь живет в Нанти. В последнюю ночь стачки отец, мать, Эдвина, Джетро и я сидели у холодного очага, и голос Томоса Трахерна был слаб.
— Отчего ты в тоске, моя душа? — вопрошал он. — Отчего ты объята тревогой? Уповай на Бога — я еще возблагодарю его, ибо он явит нам свой лик. В Боге живем дни и вечно хвалим имя твое. Почему же ты отвращаешь от нас свой лик и покидаешь нас в нашем горе и в нашей беде? Наши души повержены в прах, и наши тела втоптаны в землю. Помоги же нам и спаси нас во имя твоего милосердия. Аминь.
Аминь.