Черный алмаз

Коренев Александр Кириллович

Фольклорный вариант стихотворения Александра Коренева «Bьюга. Ночь...» Е. Евтушенко напечатал в «Огоньке» как «стихи неизвестного поэта», назвав автора гениальным и согласившись с мнением М. Луконина, что это лучшее стихотворение о войне.

А. Коренев (1921 —1989) — автор более 20 поэтических книг. Однако главные свои стихи поэт при жизни напечатать не мог; они были скроены не по меркам соцреализма.

В предисловии к «Избранному» (1979) поэта Е. Винокуров писал: «Бесспорно одно — это настоящие стихи. Слишком много в них действительной боли, опыта, всего — и горького и радостного. Не так-то много сегодня поэтов, творчество которых было бы столь подлинно самобытным, как творчество Коренева».

Значительная часть произведений, вошедших в сборник, публикуется впервые.

 

ЧЕРНЫЙ АЛМАЗ

СТИХОТВОРЕНИЯ

Александр Коренев

Составление Г. М. Кореневой и М. М. Красикова.

Вступительная статья и подготовка текста М. М. Красикова.

СОДЕРЖАНИЕ

М. Красиков, Слово о «неизвестном поэте»

СОЛДАТСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Вьюга. Ночь...

К фронту

Маршевая рота

«Женщины, не ждите нас, не надо...»

Девочка

Спанье

Днем буранным

Пополненье

Штрафники

Утром

Отбытие

Разведка

Мина

В палате

Разбитый вокзал

Звезда («На фронте ночь.»)

Перед боем

В окопе

Письма

Посланья

Позывной

«Как ты играла, девочка, Прокофьева!»

Колючая проволока

Какая тишина!

Костел

Атака

ТРАВА ЛАГПУНКТА

Допрос

Трава лагпункта

Звезда («И вот опустели лагеря...»)

Горная гроза

Притча о казненных в ГПУ

Бабий вагон

Памяти лучших

Персональный пенсионер

На великих стройках

Телеграмма

Тридцать седьмой

«Забуду ли? О том лишь тебе...»

БЫЛО НЕ ТАК

Как будто бы снова солдатом...

Было не так

Фронтовое поколение

Города войны

Молебен

Фильм

Сауна

В посольстве

МАЛЯР

Маляр

Во тьме

Солдатская кухня

В двадцать лет

Стимул

Forte

Церковь

Песня о поэте

«Ветер времени листает вхлест имена»

Монолог Фортинбраса

Кульчицкий. Поэма.

ВПОЛШЕЛЕСТА

«В мире тихо, как в воде»

Белым-бело

Грибы

Круговорот

Темные кони

Река

Будоранью

Все глубже в лес...

Дождик слабеет

Ожидание дождя

ВСЯ НАША ЖИЗНЬ

Вся наша жизнь

Путь

Мама

Утро

Сага

В океан

Бега

Фламинго

Последняя головня

Промельк

Последнее солнце

Возраст

Горы

ЛЕЖАЩАЯ ЖЕНЩИНА

Лежащая женщина

В пути

Радистка

Сестра милосердия

Этой ночью

Костер

Кафе

Во вьюге

Последний трамвай

Возвращение

Адресатка

ЧЕРНЫЙ ПРИЛИВ (Памяти Люды)

Напоминание

Пламя

Навечно

Рояль

Черный прилив

Старый ящик

Клоун

Разлучение

Имя твое

Прощание (через десять лет)

Бродячая собака

М. Красиков. Памяти поэта Александра Коренева

 

СЛОВО О «НЕИЗВЕСТНОМ ПОЭТЕ»

Сначала была фотография. Та самая, которая открывает эту книгу. Я нашел ее в архиве Михаила Кульчицкого и долго не мог отвести глаз от этого обаятельного лица. Паренек в лихо заломленной шляпе и с сигаретой в зубах явно хотел походить (и походил!) на западного киногероя и уж во всяком случае — на «бывалого человека». (Было ему тогда, в 1939-ом, — 18... Как они спешили взрослеть, эти юноши, не подозревая, что скоро не фасоном шляп, а чем-то совсем другим будет определяться их взрослость!..).

В том же архиве хранилась знаменитая фотографическая карточка юного Сергея Есенина с трубкой и тростью — характерными мужскими атрибутами, которые, очевидно, должны были (но никак не хотели) придать налет суровости и мужественности этому детски нежному лицу. На обороте — расползающиеся крабы серьезных мальчишеских закорючек: «Кульчицкому — в знак памяти от первого вечера. Коренев. 28/XII-39».

А потом был звонок в дверь обыкновенной московской квартиры, и мне навстречу не вышел, а вылетел человек, в котором — вопреки пенсионному возрасту — сквозило что-то неистребимо пацанское.

Я ничего не знал о нем. Не знал и его стихов. Вернее, думал, что не знал. Потому что, когда услышал стихотворенье «Вьюга. Ночь...», невольно воскликнул: «Так это Вы тот самый «неизвестный поэт», чьи стихи Евтушенко напечатал в «Огоньке»? — Да, эти стихи давно разошлись по рукам, и кому их только ни приписывали!» — ответил Александр Кириллович.

А в «Огоньке» (№ 47 за 1988 год) в поэтической антологии «Русская муза XX века» за подписью «Неизвестный поэт» было напечатано стихотворение «Валенки»:

Мой товарищ, в предсмертной агонии Не зови ты на помощь людей. ...Дай-ка лучше согрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. И не плачь, не скули, словно маленький. Ты не ранен. Ты просто убит. Дай-ка лучше сниму с тебя валенки. Мне еще воевать предстоит.

«... Думаю, что автор крошечного стихотворения «Мой товарищ, в предсмертной агонии...» был гениален, — писал в предисловии Е. Евтушенко. — Это стихотворение, если верить легендам, было найдено в офицерском планшете лейтенанта, убитого под Сталинградом. Эти стихи уже неоднократно цитировались в романах, и каждый раз — с разночтениями. Мне его когда-то прочитал Луконин, сказав, что ничего лучшего, в поэзии о войне, не было написано. Стихотворение страшноватое, и ханжи до сих пор противятся публикации этого стихотворения, как якобы апологии мародерства».

Не знаю, в каких романах могли цитировать такие строки. Но факт: если стихи стали фольклором, значит люди ощутили в них потребность, значит был в них тот вкус Правды, который не спутаешь ни с чем. И фольклорная безымянность — не высшая ли награда поэту?

В изданных на мелованной бумаге антологиях поэзии о Великой Отечественной войне таких жестких формул, такой «прицельной» изобразительности мы не найдем, хотя среди авторов этих парадных изданий были отнюдь не только записные борзописцы, и не нюхавшие пороху, по и честные фронтовики, и те, кто полегли в боях «красивыми, двадцатидвухлетними». Не найдем, возможно, не потому, что таких стихов никто не писал, а потому, что эта правда — без тени намека на героизм, на патриотизм и вообще какой-либо общественный, гражданский пафос — слишком долго была не ко двору. Боль и страдания этого, отдельного солдатика — его обмороженные пальцы рук, его окоченевшие в драных сапогах ноги — безотносительно к «общей идее» — казались чем-то неприличным, едва ли не постыдным. Эту правду обычно называют «сермяжной». А сермяга, как известно (хотя бы по преданию), пахнет отнюдь не французскими ароматами и даже не «Красной Москвой». Вот и поныне зажимают нос эстеты, читая такие стихи.

Коренев в своих фронтовых стихах ничего не воспевает—он лишь фиксирует: так было. Название этого цикла — «Солдатская летопись» — выбрано им очень точно. Но автор — не бесстрастно-отрешенный Нестор, который пишет, «добру и злу внимая равнодушно», и уж тем более не любитель «крутого» натурализма, граничащего с цинизмом, как может некоторым показаться. В сущности, на всех его стихотворениях лежит отсвет «лелеющей душу гуманности» (если вспомнить прекрасное выражение В. Г. Белинского). И в стихотворении «Вьюга. Ночь...» ее не меньше, чем в других стихах. Но здесь человечность взята по высшей мере космической справедливости; жалость и сочувствие к другому — корчащемуся в предсмертных судорогах товарищу — уравновешены не жалостью к себе и собственной болью, а простым знанием своей — такой же точно — страшной судьбы и видением — до галлюцинации — себя на месте умирающего друга.

Александру Кореневу удалось, как мало кому из воевавших поэтов, в этих — записанных впопыхах, часто негнущимися от мороза пальцами, впотьмах, и даже не карандашом, а горелой спичкой — строках так откровенно и с таким накалом чувства рассказать о естественных, простых и самых важных (а потому не могущих быть нескромными или постыдными) желаниях солдата, ставшего «пушечным мясом», «не долюбив, не докурив последней папиросы».

Акт «торопливой звериной любви» (язык не поворачивается назвать это «сексуальной сценой») предстает в стихотворениях «К фронту» и «Костел» как некое древнее магическое действо, заклятье Смерти, попытка Живого противостоять Неживому. Человек на войне оказывается в ситуации изначальности бытия: он, ходящий каждый день на волосок от гибели, призван — самим своим бытием — каждый день сотворять мир заново. Что, как не миф о сотворении мира — в этих бесхитростных, на первый взгляд, стихах? Человек (а, значит, и мир) обретают бессмертие в животворящем женском природном начале:

Если буду убит, я теперь буду вечен. Если завтра исчезну из списка живых, Как ниспосланный Богом сын человечий, Вновь из недр я воскресну твоих.

Поразительно в этом стихотворении сравнение простертого над женщиной юноши-солдата с Христом. Благодаря этому образу миф о сотворении мира становится одновременно рассказом о спасении этого мира, казалось бы, безоглядно тонущего в хаосе войны.

Жизненный факт, зафиксированный поэтом в коротких стихотворных набросках, бытовых зарисовках, порой невольно приобретает символический смысл. Девчушка, н е ж н о баюкающая «куклу»-гранату (стихотворение «Девочка»), эта юная мадонна XX века — какой страшный символ самоистребляющейся людской цивилизации! В стихотворении «Мина» — изложение самого «обыденного» (и страшного своей обыденностью) фронтового события:

У мальчишки, у связиста, Оторвало кисти рук.

И — предположение (ведь что слали из дому? — варежки да кисеты!):

Может, где-то сейчас на севере, Чтобы сыну на фронт послать, Из очесов овечьих серых Рукавицы вязала мать.

Вот и все стихотворение. Ровный, спокойный тон повествования. Но — мурашки по коже. Сущность войны — дегероизированной, деромантизированной — схвачена здесь с поразительной точностью и остротой.

Такое знание сути получают только «из первых рук». И Александр Коренев, 1921 года рождения, был на войне с 1941 по 1945-й, что называется «от звонка до звонка». В октябре 1941-го, в дни битвы под Москвой, он, студент Литинститута, добровольцем зачислился в маршевую роту, а с мая 1942-го по 1944-й он — стрелок-автоматчик, курсант, командир взвода дивизионной разведроты на Сталинградском, Южном, Первом Украинском фронтах. В Сталинградской битве был ранен. Окончив в мае 1943-го курсы младших лейтенантов, участвовал в прорыве на Южном фронте. В ночном бою получил сквозное ранение (которое является смертельным) в области живота и позвоночника пулей навылет, но — выжил («По всем законам физики с механикой я десять раз уж должен быть убит», — напишет он позже). После выхода из госпиталя — учеба во 2-ой спецшколе Центрального штаба партизанского движения в Москве и в октябре 1944 года Коренев под кличкой «Капитан» во главе диверсионной группы «Рейд» был заброшен во вражеский тыл, на территорию Восточной Пруссии, для выполнения особых заданий. Группа уничтожена, он, чудом спасшийся, воюет в составе разведотряда Игоря Валюшкевича, участвует в освобождении Польши. Снова дважды ранен. И снова — в строй.

Что его спасало на войне? Конечно, неуемная воля к жизни. Природная сметка. Юмор. А еще — стихи. Об этом он сам сказал — уже после войны:

Мои стихи!                  Наверное, они Служили мне защитою                                   в те дни. Ведь к жизни из немых своих потемок Они рвались,                     храня мой каждый шаг. В беременной                       удваивает так Ее живучесть                      будущий ребенок.

(«В двадцать лет»)

Вот оно—доказательство древнейшей магической функции поэзии: настоящая поэзия — это всегда оберег.

Фронтовые стихи Коренева — это хроника л и ч н о й войны, мгновения, в наибольшей степени сконцентрировавшие в себе жизнь поэта. И совсем не случайны среди этих мгновений — восторг и ликованье души, постоянно обращенной к Природе (стихотворения «Утром», «Перед боем»). В поэме «Кульчицкий» Коренев сам себя назвал «поэт-эстет». Это справедливо. Восхищение красотой мира и воплощение ее максимально адекватным способом (в звуковом, живописном, графическом образе — это главное содержание его творчества. Коренев прежде всего — тончайший лирик, умеющий разговаривать с природой «вполшелеста» (кстати, скажем спасибо поэту за рождение самого этого слова — а Коренев так назвал свою книгу стихов о русской природе — именно такого уровня интимности в общении с миром нам больше всего сейчас не хватает).

Да, дело поэта — видеть красоту и уметь передать это видение другим. Даже тогда, когда эта красота убийственна, бесчеловечна:

На кольях нити проволоки, как ноты, Колючки — как бемольные значки. Сейчас смертельное аллегро для пехоты Война сыграет, Рвя тела в клочки.

(«Как ты играла, девочка, Прокофьева!»)

Здесь Ужасное стремится выступить в роли Прекрасного, и — как ни дико — ему это почти удается... Это тоже эстетика — эстетика Войны, та музыка, которую, по мысли Блока, обязан слушать настоящий поэт, как бы ни хотелось ему заткнуть уши и закрыть глаза.

Чего-чего, а жить, зажав уши и закрыв глаза, Александр Кириллович Коренев никогда не умел, не мог, да не хотел. В авторском машинописном экземпляре поэмы «Исповедь» карандашом отчеркнуты строки:

Не моя это профессия — Дуракам очки втирать.

И надпись сбоку, на полях, сделанная, очевидно, человеком, хорошо знавшим поэта: «В этом весь Коренев».

За одно только стихотворение «Атака» (1945 г.) можно было поплатиться годами концлагерей. Хотя что этом стихотворении «такого»? Погибает солдат с криком «За Сталина!» и в последний миг в его сознании проносится вся жизнь:

Вот с дедом на покосе, В ночном, лицо коня. Вот скарб из изб выносят, И голосит родня. С конвоем по дороге Вот гонят мужиков: Обложенных налогом Обычных кулаков. — Вперед!.. Убит во взводе Еще солдат, гляди: Кровь красная, как орден, Вразброс бьет из груди. — За Ста...                  в бою бесстрашном Снесен огнем косым, Лицом уткнувшись в пашню, Лежит крестьянский сын.

Повествование идет почти с эпическим спокойствием, оценочных слов, суждений — нет. Но есть высокий уровень понимания трагедии народа, трагедии миллионов, раздавленных сталинским режимом и вынужденных невольно, защищая Родину, защищать этот режим. Какая кошмарная ирония Истории в «награде» долготерпеливому русскому мужику:

Кровь красная, как орден, Вразброс бьет из груди.

Такие стихи становятся фактом не только литературной, но и исторической жизни страны.

Послевоенная судьба поэта складывалась внешне благополучно. Он работает в редакциях военных газет, журналов, еженедельников, во Всесоюзном Радиокомитете — литконсультантом, разъездным корреспондентом, старшим редактором, заведующим редакцией. Является участником 2-го Всесоюзного совещания молодых писателей (смешно: кто и чему мог научить поэта, понявшего уже самое главное в жизни — что для того, чтобы быть писателем, как утверждал русский классик, нужно одно отрицательное качество: не лгать; кто мог наставлять, учить уму-разуму поэта, создавшего уже свои главные стихи, которые на десять голов были выше того, что печатали в толстых журналах генералы от литературы?).

В 1952 году Комиссия по работе с молодыми авторами СП СССР, как предусматривал обряд эспэшной «инициации», отправила его на сооружение Южно-сибирской магистрали (ветка Кулунда-Барнаул), где около года «начинающий литератор» должен был заведовать вагоном-клубом, выпускать дорожную газету и вообще, пообщавшись с самым передовым отрядом советского рабочего класса, набраться нужных впечатлений. Итогом этой командировки стала первая книга поэта — «В незнакомом городе» (М.: Сов. писатель, 1955). В ней были стихи о прекрасной сибирской природе, о славных людях — строителях Южсиба, о прошедшей войне, но о «любимой партии» не было и полсловечка. И даже традиционная «слава труду!» выписывалась у Коренева как-то странно:

Рычит экскаватор, В костры окружен, работая день и ночь. Большая Медведица                                хочет помочь, Снижаясь к нему ковшом...

(«Вместо письма»)

А поэт набрался не только заданных впечатлений, и в его блокноте остались такие стихи, как «Трава лагпункта», «Звезда», «Бабий вагон»...

И в этих стихах поражают не только гражданская смелость, уровень социального мышления автора, но и чисто изобразительная мощь. В стихотворении 1957 года «Звезда» описан опустевший лагерь, в котором только «осталась уборная как Монумент дистрофику и доходяге».

И кто-то на мерзлой дощатой стене Красную звезду нацарапал. Свети же! Ни черти, ни кум не сотрут Свободы заветный знак: В единственном месте, Где кровью срут, Где окоченевает мертвяк.

Вот он — страшный памятник Системе, памятник идеалам, за которые отданы жизни самых лучших. Идеалам, которые и сегодня многим светят отнюдь не светом этой звезды.

В 1979 году, когда каждое утро радио горланило: «Слышишь, Время гудит — БАМ!» — Коренев пишет стихотворение «На великих стройках», вспоминая, очевидно и о командировке 1952 года:

Бредовые контуры грядущего! Пролегла сквозь гиблые места Магистраль болотами и пущами, Как по голому рабу рубец хлыста.

Беспощадный образ! Да и «образ» ли? Приговор!

Коренев никогда не боялся задавать «лишние» вопросы (на которые, увы, и сегодня нет ответа) — вроде того, который завершает стихотворение «Персональный пенсионер» (1979):

Как вы смеете, государство, Дань почета платить палачам!

И не потому не боялся, что ему, фронтовику, терять было нечего. Мы знаем массу примеров, когда люди, честно заработавшие на войне ордена «Славы» или звезду «Героя», в мирной жизни трепетали перед окриком незначительного брежневского чиновника. Не боялся Коренев ничего и никого потому, что из своих военных лет вынес твердое убеждение:

Как кровью на раненом бинт, История пропитана правдой.

(«Забуду ли? О том лишь тебе...»)

Правда — то самое шило, которое ни в тюремных, ни в каких иных мешках не утаишь. Да, но правду Истории тоже должен кто-то сказать.

Коренев не был отъявленным диссидентом, но не желал и быть конформистом, осознав печальную закономерность:

Если быть собой не смеем мы, То расплатимся сполна: От общения с пигмеями Искривляется спина.

(«Изречение»)

По внутреннему самоощущению поэта, война не кончилась:

И под серийной сменой портретов, И через долгие годы вранья, С дотов — до нынешних кабинетов Длится передовая моя.

(«Линия фронта», 1979, 1988)

Но жизнь его, к счастью, не поглощалась целиком этой борьбой: слишком много места занимала в ней Любовь. Любовь к миру со всей милой бестолочью его мельчайших подробностей («для тех, кто понимает», как поет Б.Окуджава) — и любовь к Женщине. Кореневу и здесь чрезвычайно повезло: в его жизни случилась большая, хотя и трагическая любовь. Людмила Сабинина — прозaик, автор прекрасных книг для детей и юношества, его "Лю", была первой женой и музой поэта. К ней обращена его фронтовая лирика, ее памяти посвящены, может быть, самые пронзительные его строки. Вторая жена — Галина Михайловна Коренева, спасшая его из мрака отчаяния, продлившая его жизнь на многие годы, — человек, без которого издание этой книги было бы невозможно.

В 1967 году Александр Коренев написал:

Век заканчивается, Лет еще тридцать, И на моих строк звенящий звук, Как на падаль воронье, слетится Разное кандидатье наук.

(«Кульчицкий»)

Да простится поэту некоторая нескромность: «кандидатью» в самом деле есть чем «поживиться» в его стихах — и лингвистам, и литературоведам. «Особенность поэзии Коренева — насыщенность ее метафорами, предельно, а порой чрезмерно образный язык. Стихи ломятся от обилия образов, иногда это уже недостаток, напоминает перенасыщенный раствор», — писал в обширной вступительной статье к «Избранному» поэта Евгений Винокуров, тонкий знаток и ценитель поэзии. Вопрос о необходимости (оправданности) и достаточности образов в стихотворении — вопрос спорный, который надо решать конкретно в каждом отдельном случае и только с учетом всего художественного целого. О друге Коренева Михаиле Кульчицком Илья Сельвинский в 1939 году писал, что это «поэт, заваливающий себя образами». Хочется спросить: ну, а Хлебников, Есенин, Маяковский, Мандельштам, Пастернак, наконец, — разве не «заваливают» себя и читателя потоком образных ассоциаций? И разве мы, продвигаясь от строчки к строчке, не ждем этого каскада метафор, не замирает разве наше читательское сердце в их предчувствии, не шепчут ли в восторге наши губы «ух ты!», когда сравнение, эпитет или метафора поражают новизной и «неевклидовостью» мышления автора? Да и как не радоваться изобильности творящей натуры, ее художественной щедрости? Как не согласиться со старой истиной: образ — основа поэзии? И, следовательно, кашу маслом не испортишь...

Е. Винокуров приводит далее целый список (который без труда можно было бы удвоить или утроить) замечательных метафор, выписанных из стихотворений Коренева. Однако, как мы помним, у нашего автор; есть стихи и вовсе «безобразные», где простое сочетание обычных слов воздействует не менее сильно, чем самая изысканная метафора (например, стихотворения «Мина», «Атака»). Дело, в конце концов, не в наличии или отсутствии метафор. Говоря в целом о творчестве А. Коренева, Винокуров утверждал: «Бесспорно одно — это настоящие стихи. Слишком много в них действительной боли, опыта, всего — и горького и радостного». И — делал вывод: «Не так-то много сегодня поэтов, творчество которых было бы столь подлинно самобытным, как творчество Коренева». К сказанному в 1979 году добавить нечего: ситуация не изменилась.

Техническая сторона многих стихов Коренева искушенных в стихотворческом ремесле читателей может повернуть в изумление. Ритмические сбои, смещение размеров, пустоты в строке вызовут у таких читателей раздражение. Ощущение первого наброска, черновика заставит их отвергнуть не один текст. Но эта же «корявость» у других читателей вызовет ощущение первозданности, сейчас рожденности. «Корявость» ученика и «корявость» мастера — разные вещи. Вспомним «небрежение словом» (Д. С. Лихачев) у Достоевского, вспомним знаменитую «корявость» стиля Толстого («Вы думаете, Толстому легко давалась его корявость? Он 20 раз переделывал, и на двадцатый получалось, наконец, коряво», — говаривал русский классик).

У Коренева есть своя строка — к ней нужно привыкнуть, и не спешить мерить ее на общий аршин

Рассудочных, головных, чисто смысловых стихов у Коренева мы почти не найдем. Красота мысли, логики не представляется ему самоценной. Она обязательно должна дополняться красотой чувства и красотой слога (Лев Толстой называл такие стихи «рожеными» и писал Фету, что они ему нравятся больше всего). Кажется, что автор поставил своей задачей разбудить у читателя все пять чувств, создать иллюзию полного жизнеподобия. Во всяком случае, зрение, слух, обоняние — постоянные «рабочие инструменты» поэта и — соответственно — читателя стихотворений Коренева. Звуковой образ, возникающий одновременно со зрительным, — излюбленный кореневский «конек»: поэту под силу передать и «шум тишины», и пение птиц, и грохот негритянских барабанов. Некоторые стихотворения настолько музыкальны, что, читая их, как ноты, можно сыграть сонату. Эти стихи хочется читать вслух и не проглатывать слова, а подольше подержать на языке иную «вкусную» строчку-леденец, как, например, эту: «две коленки крепче репки». Стихотворение «Темные кони» не просто все построено на звукописи («Их не видно. И лишь (слышат уши) Шорох тел, как мешок неуклюжий, Ворохнется там или тут...») — звук у Коренева (не от опыта ли разведчика это?) обретает подлинные права гражданства и способен воссоздавать целостный образ:

Хорошо как! Запомню все это, И в ушах унесу, не в глазах: Ночь. Тепло. Тишина.                                   Планета, Где две лошади бродят в овсах.

Передать настроение, знает каждый поэт, гораздо труднее, чем сообщить мысль (даже самую замечательную). Кореневу это чаще удается, чем не удается.

Метафорика же Коренева всегда неожиданна и... естественна. В его метафорах и сравнениях нет вычурности, они всегда словно напрашиваются сами собой. Вот, например, Коренев пишет в стихотворении «Морские лилии»:

Лишь лилии — лебеди леса — Доходят до самой воды. . . . . . . . . . . . . . . . . . Как берега чуткие уши, Они на безлюдье растут...

Здесь как бы нет «выдуманности»: ведь так и есть... Или в другом стихотворении:

Свежесть леса, как удар кулака, В нос шибает озоном,

Точность, уместность и единственность этого сравнения будут особенно очевидны, если взглянуть на название и дату: «Утренний лес в немецком тылу», 1944.

«Превозмогая обожанье», смотрит поэт на мир и не устает удивляться. Чему? Ну, хотя бы тому, что «хруст белого снега под каблуком — как будто яблоко ест ребенок», или этому

Последним одиноким рейсом Трамвай, Как рыжая лисица, Бежит, принюхиваясь к рельсам...

Многие стихи Коренева могут заслужить упрек в описательности (например. «Спанье», «Отбытие», «Днем буранным»). Но кто и когда объявил описательность смертным грехом поэзии? Ведь для поэта описать мгновение — значит вырвать его из плена небытия. Литература — служба Памяти.

Живописность, картинность, наглядность — подлинная страсть Коренева. Понятна его любовь к Есенину: фотографическая карточка полузапрещенного в 1939 году «певца упадничества» — это был «символ веры» молодого поэта.

Вот как начинается стихотворение «Апрельский гимн»:

Ларинголога                     огромным зеркалом Солнце             вспыхивает,                                глядя в горло улиц — Что охрипли от парного пекла...

Это —  в и д и ш ь.  Как видишь и такую, например, картину, набросанную всего несколькими штрихами:

...из колясок                      псы                             торчат, Как идолы                  острова                               Пасхи.

(«Колесный транспорт»)

Коренев — мастер зрения. Когда нужно, поэт создаст графические изображения, работая линией, но гораздо чаще он использует цвет. Причем не полутона и оттенки, а насыщенные основные цвета. Так, в стихотворении «Мы идем по ничейной земле» (1943) необычайно — до жути — живописны образы войны и смерти:

Белой бабочкой                          около дула Нестерпимо забьется огонь Ночь как море. И берега нет. И ракеты химический свет Повисает:                 все поле,                                подробно, До воронок, до шелковых трав , Изменив своей синькою ровной, Словно жизнь у него отобрав...

Не случайно первый сборник Коренева (редактором которого был Михаил Светлов) открывался стихотворением «Маляр» (1944), где были строки:

Белит маляр,                      покуда краски хватит! Весь белым, синим перемазан день. И мне бы В ветре, грубом и сыром, Торчать таким веселым маляром! И мне б владеть, поднявшись на леса, Цветами радуг, целым миром новым: Зеленым,                синим,                           розовым,                                          лиловым! Покуда черным не зальет глаза.

Это достаточно точная самоидентификация. Как и другая:

Я солдатская кухня В развалинах города. Я в пути, я в пути! И года, чтобы спас их От словесного голода, С котелками ждут очереди впереди.

В юношеском, довоенном (1940), стихотворении «Дай, судьба» поэт писал:

Дай, судьба, мне поклажу на славу — И любовь, и заботу, и труд, Положи в меня звезды и травы, Как мешки на подводу кладут.

Просьба была уважена: судьба щедро одарила его и любовью, и заботой, и трудом, звездами и травами, а еще — нелегкими годами жизненных испытаний, но самое главное — поэтическим даром. Он был поэтом не только в стихах, но и в жизни, а это случается не так уж часто.

Коренев успел издать более 20 книг стихов и переводов. Книг неровных, где наряду с блестящими произведениями есть стихи, которые должны были попросту оставаться в блокнотах как некие стихотворные упражнения (необходимые, разумеется, каждому стихотворцу). Случалось — поэту изменял вкус, автор словно не замечал, что порой зарифмовывает банальности. Но даже в «средних» стихах — нет-нет и мелькнет золотинка (шальная метафора, роскошная аллитерация, свежий эпитет; одна строка — но какая!) —и не жалеешь, что пришлось переворотить энное количество «словесной руды». И — подкупающая и все искупающая искренность поэта. Строгий редактор такие стихи забракует и будет, безусловно, прав, но благодарный читатель не столь беспощаден: он умеет прощать поэту (если уж принял его душой) все — «единого слова ради».

Между прочим, стоит вспомнить, что в поэтическом окружении Коренева предвоенной поры ценились строчки. Мастерски сделанная строка вызывала больший восторг, чем целое хорошее стихотворение. Не отсюда ли эта тяга у некоторых поэтов этого поколения (в том числе иногда и у Коренева) делать строчки, а не стихи?

И, кстати, такой парадокс: в так называемых «слабых» стихах наглядным становится сам стиль мышления исторической эпохи, личность поэта неожиданно проявляется, обнажается гораздо больше, чем в «сильных». Тут ты гол, как сокол, тут уж не спрячешься за броню «формы», здесь ты застигнут врасплох и выбалтываешь, может быть, самое сокровенное — случайными, «всехними» словами, как бы не успев еще найти своих. В этом отношении читать слабые стихи Некрасова или А. К. Толстого более интересно, чем те, которые стали классикой. К тому же, живого поэта, как и живого человека, любишь вместе с его слабостями. А часто и не поймешь без этих слабостей. «Гамбургский счет» — хорошая вещь, но в реальной жизни и в реальной читательской практике всегда ли он уместен? Да и к тому же, у поэзии (настоящей!) есть одна привилегия: в отличие от прозы, она, по слову Пушкина, «прости Господи, должна быть глуповата». И то, что у Коренева порой «глуповата», по-пиросманиевски наивна именно любовная и пейзажная лирика (60-летний опытнейший поэт пишет вдруг так, как начинающий баловаться стишатами юнец) — знаменательно. Поэт в любви — всегда дитя.

Да, для полноправного члена Союза писателей СССР время от времени гостеприимно распахивались двери крупнейших московских издательств. В аннотациях к сборникам, выходивших в 1960-е—70-е годы Коренева величали «известным советским поэтом», но критики в своих пресловутых «обоймах» такого поэта не упоминали. Он был одиночкой. И не удивительно, что в 11-м томе биобиблиографического указателя «Русские советские писатели. Поэты» (М.: Книжная палата, 1988) Коренева нет, как нет и Владимира Корнилова и многих других достойных людей (зато зафиксирован каждый поэтический «чих» В. И. Лебедева-Кумача).

Впрочем, что ж винить критиков и тем более библиографов? Главные стихи поэта не обладали хитроумием верблюда, умудрившегося бы пролезть сквозь игольное ушко советской цензуры. Их ошеломляющая прямота, безыскусственность делали их непроходимыми в печать «ни при какой погоде».

Господи, да мы убиты оба: Пулей — ты,                    замалчиваньем — я, —

горестно обратится Александр Коренев к другу своей юности Мише Кульчицкому в 1967 году.

Впрочем, он знал себе цену. И не суетился. Не спешил, как многие его собратья по перу, с началом перестройки распихивать свои «лежалые» творения по редакциям толстых и тонких журналов. Да и с изданием книги как-то не особо торопился, и за все перестроечные годы, когда, казалось, открылись новые возможности, не появилось ни одного сборника поэта.

«— Вот, лежит...» — говорил он спокойно, почти равнодушно, и кивал на топорщащуюся кипу листов.

Почему он так себя вел? Потому ли, что он, стреляный воробей, не очень-то верил в «перестройку» и Горбачева (сохранился его блистательный раек «Пещное действо», высмеивающий наших «перестроечников» с их «единицей демократии» — «пол-ельца»)? А, может быть, потому, что знал: «рукописи не горят», и рано или поздно все само собой устроится? Настоящим художникам свойственно это высшее знание...

Он хотел назвать эту книгу «Черный алмаз». Образ, как всегда у Коренева, очень точный, звучный и яркий. Алмаз — камень драгоценный, завораживающий своей таинственной (бездонной!) глубиной. А еще — это обыкновенный (и крайне необходимый!) инструмент мастерового-стекольщика. Поэзия — вовсе не зеркало жизни: разве сквозь зеркало может пройти солнечное тепло? Она — стекло, в которое тарабанят и дождь, и град, и снег — и солнце, солнце!.. Но чтобы вырезать стекло для окна в этот большой и неуютный мир, нужно и самому иметь "глаз-алмаз" и обладать твердостью руки, иначе ничего не получится.

В сентябре 1989-го, будучи проездом в Москве, я позвонил Александру Кирилловичу, просил его прислать текст стихотворения «Вьюга. Ночь...» для передачи известному польскому переводчику и исследователю русской литературы Анджею Дравичу, который перевел стихотворение «Валенки» по «огоньковской» публикации и включил его в свою антологию русской поэзии (она должна была вскоре выйти) — к счастью, теперь уже не как стихи «неизвестного поэта». А когда в конце декабря я набрал знакомый номер телефона и попросил позвать Александра Кирилловича — не поверил своим ушам: «Он умер... неделю назад...» Представить это было невозможно. Я решил, что ошибся номером, попал не туда, нечетко произнес имя-отчество, и поспешно переспросил: «Простите, это квартира Кореневых?» — «Да...»

Эта книга — не надгробный памятник усопшему, а воскрешение — для людей — живой души Поэта. Души, которая никогда не умирала.

янв. 1994

« - Несовременные стихи.

Таких уже журналы не берут.

У нас теперь в почете а-ля Пригофф,

Ну, на худой конец — Лев Рубинштейн»,—

сказала мне седеющая дама,

блюдущая Поэзии скрижали

в одном из молодящихся журналов,

и выпорхнула в серо-бурых брючках

с проворностью проснувшейся мартышки

из-за стола, стоящего углом, —

желая проводить меня до лифта,

чтоб я, не дай бог, ей не возразил.

А на прощанье на меня взглянула

с оттенком сожаленья и насмешки,

как на старьевщика, который на помойке

свой драгоценный подбирает хлам.

Я вышел на мороз,

забыв о шапке,

держа в руках пылающую горстку

стихов, написанных не о войне — Войною, —

Поэта, что лежит в земле сырой.

И я подумал: да когда ж успела

несовременной и ненужной стать

та Правда, что оплачивалась жизнью,

та боль, которая теперь не в моде,

и та любовь, о коей неприлично

теперь всерьез, без шутки, говорить?

29.03.94.

Михаил Красиков

 

СОЛДАТСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

 

ВЬЮГА, НОЧЬ...

Вьюга, ночь... Поле, полное мертвых.

Поле боя метель замела.

Кровь фонтанами так и замерзла

На окоченевших телах.

На мальчишеских трупах застывших

Стынут конусы красного льда.

Мой товарищ, ты стонешь, ты жив еще,

Что ползешь через поле сюда?

Мой товарищ, спасти тебя поздно мне,

Ты в крови, ты людей не зови.

Дай-ка, лучше, таща тебя по снегу,

Отогрею ладони свои.

Не кричи и не плачь, словно маленький,

Ты не ранен, ты только убит,

Дай-ка, лучше, сниму с тебя валенки,

Мне еще воевать предстоит.

1942

 

К ФРОНТУ

Как заснула змея на дне каменоломни,

Наш состав до утра на пути запасном.

Новобранцы слоняются между вагонами,

А меня занесло в крайний дом.

Кто ты, женщина? На полу с тобой, наспех,

И, отринув лохмотки твои,

Как Христос, сейчас над тобою я распят,

На кресте торопливой звериной любви.

Если буду убит, я теперь буду вечен.

Если завтра исчезну из списка живых,

Как ниспосланный Богом сын человечий,

Вновь из недр я воскресну твоих.

Юдино, 1942

 

МАРШЕВАЯ РОТА

Поздний август,

падает звезда,

Словно сшибленная из рогатки.

Удаляясь, оглашают поезда

Даль: голосом плачущей солдатки.

Улицами на вокзал идем.

Улицы, окраин провожание,

Все: перепоясаны ежами,

Как шинель солдатская — ремнем.

Возится с обмотками в пути

Новобранец, натирая ногу:

Вот бы так — всю намотать дорогу,

Простирающуюся впереди!

Нам на ворс, на лица моросит.

Подымить махоркой очень хочется.

Каменно строга регулировщица,

Но в лихой пилоточке, форсит!

Все идем... а добредем, устав уже,

Где ракетный нависает свет,

В бой рванется рота

                               прямо с марша!

А потом пол-роты —

                               в лазарет.

Ой, дорога! Щели, огороды,

«Дай бог счастья!».

                               Это нам, с крылец.

И шагают

маршевые роты

По России, из конца в конец.

1942.

 

* * *

Женщины, не ждите нас, не надо,

Мы в объятья ваши не придем.

Нет, ни листопадом,

Ни дождем,

Не вернемся.

Лишь с ночного неба

Звездно блещут миллионы глаз.

Это плачут бесконечно, немо

Дети, не рожденные от нас.

1942

 

ДЕВОЧКА

В дом вошли. В пыли жилье.

Девочка сидит в углу.

И гранату на полу

Нежно кутает в тряпье.

Папка без вести пропал.

Мамка спряталась в подвал.

А дочка вылезла опять,

Хочет в куклы поиграть.

Южн. фронт, 1942

 

СПАНЬЕ

Сплю в избе на полу,

Обмороженный, с маршей.

Сплю в портянном пару,

Разомлевший, уставший.

На пуховом полу ....

Сплю! опухший с мороза.

Сплю, набросив полу.

В пальцы впилась заноза.

Стала ночь за окном

От холоду синей.

Сплю под мокрым сукном,

Пахнет борт его псиной.

Льдом и небом

Край сукна отдает,

Он продут, залубенел, неизмят.

Сплю... А ноги мои

                              все идут и идут!

Мои ноги гудут.

И идут без меня.

В терпком вкусе собачьем

Шершавой полы:

Гололедица,

голодные лица.

До чего же роскошны

В избе полы!

Ах как сладко

Вповалку спится!

Только с поля рассвет

Скоро в окна повеет.

Старшина, спичкой чиркая:

«Поднимайся, боец!»

Даль с белилами синьку

Развела до небес.

Вьюга белой золой,

Аж лицо онемело.

Затянувшись махрой,

Вновь шагаю — день целый —

Целиною и селами

Допоздна... И опять

Ищем взводом жилье мы

Завалиться и спать.

Прикорнуть

Где-нибудь...

Онемевший от стужи весь,

Не могу лишь стянуть

Сапоги с ног, натуживаюсь.

Пальцы слиплись, как мел,

Отойдут возле жара:

Мурашами по мне

Вдруг... тепло... пробежало...

Еще руки, как куклы,

Размотал вот портянку

И сижу в столбняке,

На полу, глядя в угли,

Об одном сапоге.

В печке пламя колдует.

Я в исподнем, босой.

Расстилаю шинель!

И — бух, прямо в сон!

Лишь рассеивается в ушах моих звон.

Сплю по-царски. Мертвецки.

Без чувств, невесом.

Сумасшедшей планетой

Сквозь космос несом!

Лишь под утро почуяв,

Как по полу дует,

Как тверда половица.

Садит из щелей...

Тем приманчивей

Нега ночлега.

Встал сосед по нужде,

И обратно скорей,

Тря ладони, неся на обувке своей

Чистый утренний холод

Мохнатого снега.

Сплю вовсю,

Край шинели надвинув до уха.

Спится всласть!

После груза, озноба и верст.

Еще ночь... Черного неба краюха

Крупной солью посыпана

Зимних звезд.

Тихо-тихо белеют луга кругом,

Они стали какими-то

Дымными, странными:

Или стужа обратно

Все то молоко,

Что коровы набрали,

Возвращает туманами?

Все сине... и лишь иней

Сверху сеется сухо.

Сплю — как пью

                         двести грамм: разом, до дна.

Спит — как спирт

                          пьет рота: до дна, одним духом.

Спит в избе на полу,

Пусть он стелется пухом!

Разреши нам хоть раз

Отоспаться, война!

под Муромом, 1942, 45.

 

ДНЕМ БУРАННЫМ

Жутко выглядит, странно,

Когда тихо рассвело,

После всех ураганных

Ударов... село.

Отыскать бы только хатку

И похрапывай, солдат!

Но настроен я как-то

На возвышенный лад.

Вон: мир звездный, прекрасный.

Я пригрелся в углу.

Но о тропке о вчерашней

Думать... нет, не могу!

Там наткнулись на скользкий

Ком из тряпок: на труп,

Он истлел уже... «Колька!» —

Опознали мы вдруг.

Кто воскликнул? Я, что ли?

Мы стоим, не сводим глаз.

(Ведь он в поиске, в поле

Был на днях, среди нас.)

Об усталости о зверской

Разве в строчке передашь?

О трассирующих, с треском,

Через нас — очередях, —

Все же... страшен весь этот

Покореженный уют.

Щей сейчас бы тут, да хлеба,

Голод утренний лют!

А похрупаешь, заляжешь:

На уме уж не еда,

Лишь о женщине... и даже

Ну, о бабе... мечта!

Синька сизая за окнами.

Просто чудо привал!

Спим в шинелях, как в коконах,

Сном чугунным, вповал.

И: подъем!.. Идем, как прежде мы

В темени передвечерней,

Как раскопками древними,

Заметенной деревней.

Россия, 1943

 

ПОПОЛНЕНЬЕ

— Кру-гом!..

И мелькнут затылки, шишковаты,

Стрижены, ложбинки тощих щей,

Что стекают от голов к лопаткам.

Кто мосласт,

А кто совсем кощей,

С полустанка отшагав немало,

Вот они, герои!.. Наскребли

Рекрутов с трущоб и коммуналок...

Те, вначале, подюжее шли.

Те, из деревень, что в первый час,

Те, постарше, что лежат повсюду...

— Рота! Шагом-арш!

Нет, я эту смену не забуду,

Эту пересменку... Их черед!

Не из них ли, головастых, двое

Выволокут утром, после боя,

Раненого... чтобы выжил, черт!

Нам па отдых, им — навстречу смерти.

Их лопатки— ангелов крыла.

Но когда пройдут десятилетья,

Все сравняемся мы, как зола..

Скрылась рота....

Нам смешно, пока

Вдаль они, туда, в пальбе нечастой

Неуверенно и голенасто

Топают в кирзовых сапогах

Южн. фр., в госпитале. 1943.

 

ШТРАФНИКИ

Сидит... и ждет штрафная рота.

Когда плацдарм последний, у реки,

Не могут взять

ни танки, ни пехота,

То атакуют штрафники.

Они возьмут,

Во что бы то ни стало,

Все загражденья всех рядов.

Но для накачки

Я тащусь от штаба

К ним, по запутанным кишкам ходов.

И дождь занудный,

И в траншее тесно,

Так тихо, что одна река, звеня...

Да развалились штрафники небрежно,

С насмешкой глядя на меня.

Кто в чем, цыгане!

— Покурим, что ли?..

И вместо речи, в эти пять минут,

Защекотало почему-то в горле...

— Давайте лучше перекурим тут.

Они рванутся

Через пять минут,

В упор, на доты!

Им нельзя назад.

И половину — на бегу убьют,

А половину — унесут в санбат.

И вот пошла,

                    п о ш л а

Штрафная рота,

В безмолвии... на судорожный бой дзота.

Пулеметы, огненно ощерясь,

Мечут смерть... Все ближе штрафники

Бегут, ругаясь...

А в пустой траншее

Окурков еще гаснут огоньки.

с. Желтое, Южн. фронт, 1943

 

УТРОМ

Входим в ельник. Под приопущенными лапами

Бросив на снег шинель, поваляться могу.

Тут пичуги крестиков понацарапали!

Так и вьются цепочки — на пышном снегу.

А бело до чего! Алмазно сияюще

Воздушной пороши сверкают пласты.

Нет, не видел, не чувствовал никогда еще

Я такого счастья, такой красоты!

Что за крестики, скобки и запятые,

Я про это совсем позабыл за войну.

Я иероглифы эти — читаю впервые.

Вот сейчас я со снега их подниму,

За колечко подколупну, и гирлянда

Затрепещет, вспыхнет над головой:

Как природы Серебряный крест, как награда

Для солдата... за то, что живой.

Сталингр, фронт

дек. 1942, 43

 

ОТБЫТИЕ

И пока на нарах, ночами,

Мы, в такт скорости колес, качались,

Все пустынней становилась область.

Нет уже коров среди травы.

Станций лишь безмолвных разбомбленность,

Будто всадники без головы.

Мы на нарах пели, спали, ели,

Чурок для печурок не жалели,

Скинув сапоги, в мгле табачной.

А навстречу эшелону, вдали,

Все всклокоченнее, загадочней

Зарева багровые росли.

Лежа, я лицом к сукну приник:

Все забыть не могу последний миг!

Плачу на шинели шершавой:

Как ты следом за вагоном бежала,

Дать я в твои худенькие руки

Так и не успел паек свой, хлеб...

И все вижу, вижу миг разлуки!

После уже, в поезде, во мгле.

Миг прощанья!.. Как назад, назад

Заскользил перрон, поплыл вокзал.

Мы поехали! В теплушке шаткой,

На войну. Все стрижены под шапкой.

Мимо, мимо, стрелки, пути,

Город... мир... полжизни позади!

Все — отрезано одним гудком

Начисто, так пайку режет нитка.

В ночь несемся!.. К звездам прямиком

Телескопом задрана зенитка.

Двери откатив, мы как один,

Присмиревши, на небо глядим.

Полустанков руины, ковыли...

Зарева багровые росли,

Зарева багровые, их ритм.

Нарастал так быстро... рос лавиной,

Той, в которой больше половины

Поколенья моего сгорит.

1943, госпиталь.

 

РАЗВЕДКА

Мы ползем, разведка,

Без сигарет.

Ведь курение вредно:

В лоб пуля, и нет.

Ты молчи неустанно,

Хоть глину грызя,

Чтоб живыми остаться,

И сморкнуться нельзя.

Я ползу.

Мимо проволок длинных,

Вдоль бугров,

Меж картофелин минных.

Рядом грохнул снаряд,

Не взорвался!

Каждый рад,

Что живым остался.

Злы — от тьмы,

От грязищи и тины,

Как кроты, мы

Неукротимы!

Мордой грязь полосуй,

Молча — к цели!

Я ползу,

Я креплюсь еле-еле...

Мордой в грязь,

Но вперед гляди!

Но ползи...

Мимо клубней минных.

Ярость зреет

В моей груди,

Как взрыв бомбы

В тех недрах глубинных.

1943.

 

МИНА

Мина грохнула с ревом и свистом

Черным сделался снег вокруг.

У мальчишки, у связиста,

Оторвало кисти рук.

Может, где-то сейчас на севере,

Чтобы сыну на фронт послать,

Из очесов овечьих серых

Рукавицы вязала мать.

1943.

 

В ПАЛАТЕ

В бинтах, как в латах,

В белье одном.

И вдруг

            палата

Вся... ходуном!

Бомбят наш госпиталь.

А мы лежим...

Забыт я, господи?

                            И — недвижим.

Лежу, натуживаясь,

В бинтах. Снопом.

Слушая

            с ужасом

                           бомбовый звон.

Весь свистом «мессера» —

Иглой — к стене.

Вот что страшнее всего

На войне!

Спи, оперированный,

Или песнь запой.

Сосед накрылся вон

С головой. Сестрицы, где же вы?

По щелям, вмиг...

Взрев,

          грохот режущий,

                                    зениток крик!

Сосед

          под байковое

Нырнул...

                В упор

Грохает, бахает...

Трясется пол.

Бомбят!! Опасность.

Пикирует ас.

Нет,

       не попал в нас

На этот раз.

Вновь лучик ранний

Скользит, серебря...

И плачет

              раненый.

Придя в себя.

И сестры тут же,

Сев на кровать...

— Температуру?!

                          Вашу мать!

Вдребезги б

                   градусник,

Да силы нет...

Дуры, что радостны?

Спит сосед.

Южный фронт, под Сальском, 1943

 

РАЗБИТЫЙ ВОКЗАЛ

На мертвом вокзале, по дороге с войны,

Рожает девчонка на скамье, у стены.

Крик ее раздается в зале пустом.

Рядом только луна, далеко ее дом.

Попутный солдат наклонился над ней.

Крик ее, для него, бомбежки страшней.

Полустанок бомбят, промозглая ночь...

И не знает служивый, как ей помочь.

Сам в госпитальной шинелишке он,

Нет ни бинта, ни портянок при нем.

Вон бабка, в проломе, бежит пособить.

Но ему никогда, никогда не забыть,

Как девчонка рожает дитя на войне.

И багрового света на голой стене.

1943.

 

ЗВЕЗДА

На фронте ночь.

Проволока чужая...

Звезда далекая над головой.

Полярной холодностью отражаясь

На кухне, что катит к передовой.

Пронизывает спину.

Холод тающий,

Пластом лежу, травой пропах,

Лицом к Большой Медведице блистающей,

И режу проволоку, всю в шипах.

Что этим звездам,

Что прожектор шарит,

Что здесь война, и я лежу пока...

И как сердцебиенье оглушает.

Неистовое пение сверчка.

Еда по котелкам, сто грамм конешно.

Когда ракеты расцветет дуга,

Все, спрятав ложки,.

На огонь на бешеный,.

Согнувшись, побегут... на дот врага...

Огонь ударит ураганно, грохотно.

А где-то у окошка ты сидишь

Татарской ночью нешелохнутой.

На ту же самую звезду глядишь.

Южн. фронт 1943

 

ПЕРЕД БОЕМ

Сегодня не до смерти на войне.

Сверкает солнце в мокрой вышине.

Среди травы нейтральной полосы

Покрыты

              мины

                       каплями росы.

Сегодня не до смерти на войне.

Гляжу, как разгулялись облака!

Хоть вон воронки... вон по целине

Тела...

            раздуты конские бока.

Но отовсюду — несется щелями

Вода болтливая, живая!

Проходят тучи — над траншеями —

Маршрутов нам не открывая.

И дождь — грибной, а не осколочный.

Дрожит и пляшет по лугам.

А капли по колючкам проволочным —

Как по гороховым стручкам.

И на душе — не туча тусклая,

Полно все радости и покоя.

Апрельское, родное, русское

Еще родней в начале боя.

Южн. фронт 1943

 

В ОКОПЕ

Ты на фото, как мадонна грустная...

Если не бомбят и не в бою,

Я твой снимок,

Привалившись к брустверу,

Снова на минуту достаю.

Ты глядишь с участием и лаской…

Прячу вновь, поспешнее скупца,

Чтобы пальцами

В грязи и смазке

Не запачкать нежного лица.

1943

 

ПИСЬМА

Я твои письма жду, я ими радуем,

Но что все письма?! Бумаги десть.

Мне просто надо —

                             чтоб спала ты —

                                                      рядом,

Чтоб тело гладить,

Чтоб в лицо глядеть.

Хочу, и все! Мне попросту охота

Тебя, тугую, губ твоих, плечей.

Так лесорубу

                     после дня работы

Охота хлеба

                   и котловых щей.

А тут лишь корка черствая фантазии.

К чему посланья, помыслы, и даже

Та фотография, где ты нежна.

Что мне слова

                      о том, что ты

                                           все та же!

Что письма мне,

                         когда ты, вся,

                                               нужна!

С фронта, май 1943

 

ПОСЛАНЬЯ

Я письма свои шлю тебе в тревоге.

Как будто сердце бросаю в огонь.

Как я их доверю железной дороге?

А вдруг разбомбят почтовый вагон?

Вдруг с неба — на проносящийся, серый

Состав обрушится бомбовый град,

И письма, любови моей дипкурьеры,

Убитыми будут, во взрывах сгорят?

А коль «кукурузник» по весям и высям

Их понесет, но собьет его фриц?

И высыпятся треугольники писем,

Как белые перья подстреленных птиц.

Но снова и снова солдаты усердно

Тоску и любовь свою шлют на восток.

Ты все-таки жди — треугольный, как сердце,

В косую линейку тетрадный листок.

1944

 

ПОЗЫВНОЙ

За эти дни, с момента приземленья,

Я все забыл, про все, чем дорожили.

Про все, что было...

До прыжка в их тыл

Ты так далеко,

Что уже не верю,

Что на одной земле

С тобой мы жили,

И в этом веке

                      я тебя

                                любил!

Теперь ни писем, ни открытки малой.

Но что все письма! что все телеграммы!

Междугородные переговоры!

И голуби, летящие домой.

Я знаю: есть особые сигналы,

Есть внутри нас

Бессонные экраны,

Сердец взывающих

Радиоволны.

И каждый миг

                      ты связана

                                       со мной.

Когда в полете голуби замерзли,

Когда готовят черные конверты,

Над спящей всей

Поверхностью земной —

Стучит, стучит

Родного сердца морзе!

Читай, читай,

Пока не рвется лента!

Ты слышишь

                    мой последний

                                            позывной?

Восточная Пруссия, 1944

 

* * *

Как ты играла, девочка, Прокофьева!

Вмиг — пронесется в памяти опять.

Солдат бежит на проволоку, в кровь его

Рвут крючья, рвут.

Не время вспоминать.

На кольях нити проволоки, как ноты,

Колючки — как бемольные значки.

Сейчас смертельное аллегро для пехоты

Война сыграет,

Рвя тела в клочки.

Мне в лазарете голову жгут мысли,

Как первых скрипок взвизг, как альт, как нож.

Ведь даже аттестата мне не выслать.

Как ты живешь?

Ну как ты там живешь?!

Как ты игра... я рушусь под наркозом

В провал, летя, сметенный на лету

То скрябинским апофеозом,

То канонадой, все смешав в бреду…

1944

 

КОЛЮЧАЯ ПРОВОЛОКА

Буграми, оврагами,

                               в полях, за окопами прямо

Колючая проволока бежит,

словно кардиограмма.

Зигзагами графика

                             солдатских смертей и потерь

Колючая проволока бежит

в предрассветную темь.

И кажется мне,

                        пока еще темен зенит,

Что ею весь мир, как лентой подарок, обвит!

Не лентой — цепями,

                                 аж брызгает грязь в лицо,

Военная проволока Земли обвила колесо.

Вон стали и звезды

                             пучками колючек

                                                        стыть,

И утренний лучик —

                               как проволоки мертвая нить,

С пучками колючек,

                               будто с бутонами роз,

Магнитно маячит... чтоб вдруг на нее я пополз!

Пока я лежу

                    и тикает сердце-часы,

Стальные стручки наверно уж в каплях росы?

Но будет приказ,

                          и пойду,

                                        пойду сквозь дым,

И каждый пучок разрастется в разрыв звезды!

Как взрывы сверхзвезд,

                                     в глаза нам, по одному...

Пойду в полный рост, на колючку

наденусь в дыму.

А коль уцелею,

                         указов, уставов сталь

Такою же цепью обвяжет годов моих даль.

Непреодолимо...

                           Но всходит, разъяв кольцо,

Любимой, туманной, забытой мадонны лицо!

Улыбкой в слезах

                           сияя, светя с высот,

Все цепи она, как с ресниц паутину, сметет.

1944

 

КАКАЯ ТИШИНА!

Отчего: невесомость, невескость?

Нереальным все видится мне?

В тишине такой деревенской

Будто я под водой в глубине.

Ни ракет, ни стрельбы кругом,

И ни мин, ни другой мороки.

Как на небе, на формировке

Рота, где-то, в краю другом.

Хоть рукой тишину такую

Можно трогать и колупать.

И мы все по домам тоскуем.

Да и как не затосковать!

Горы, гурии с коромыслами.

Воз плетется, покой на всем.

Под навесом — совсем немыслимо!

Конь похрупывает овсом.

Как с похмелья, по тропкам, рощам

Мы слоняемся все, не прочь

Поработать, крестьяне, в общем...

Мы напрашиваемся помочь.

За водою смотаться мигом.

Подновить ивняковый плетень.

И до странности смирно, тихо

Деревенский смеркается день.

Козы, камни в мохнатой плесени.

Дивно все мне, что вижу тут.

Словно после долгой болезни

В первый раз я встал и иду.

И все в мареве сирени и сена.

Огоньков слепота кругом.

А па улицах так сокровенно

Пахнет в сумерках молоком,

Чуть пойдут, разбредаясь, коровы,

Этих улиц лиловая мгла!

Кто сказал о войне о суровой,

На которой мы были вчера?

На задворках навоз и наледь,

И дымок... подморозило, знать.

И не могут — сердца не оттаять,

И по дому — не тосковать!

Карпаты, 1944.

 

КОСТЕЛ

А фронт уж рванулся на запад, вдаль...

Только лютует один февраль

Космы омел на ветру простер

В резкое небо... И цел костел.

Не было — в стенах костела боя,

Не было и лазарета затем.

Был только Бог! Через дыры стен

Смирно он смотрит в небо рябое.

Более нет ни пальбы, ни дыма.

«Езус Мария!..» — жители мимо.

И лишь в конфедератке хлопец,

За руку дивчю втащив туда,

Даже не лапал, глазами хлопал.

На пол валил ее, ал от стыда.

«Тихо! Не можно при Боге...» шептала

Кроха, от счастья сама не своя

Грохотали танки слякотью талой,

Шли и с них стряхивалась хвоя

В лужи, в кашу, не нужная больше.

Пахло над Польшей особенно: волей.

Рваными лешими из берлог

Мы выходили, разведки остатки.

Мимо костела шли наши танки.

А там сплетались, тоже — для Польши,

Он и она. Им содействовал Бог.

1945, 77.

 

АТАКА

— За Родину! За Сталина!..

Солдат огнем снесен.

Но в смертный миг представлена

Жизнь перед ним, как сон.

Вот с дедом на покосе,

В ночном, лицо коня...

Вот скарб из изб выносят

И голосит родня.

С конвоем по дороге

Вот гонят мужиков:

Обложенных налогом

Обычных кулаков.

— Вперед!.. Убит во взводе

Еще солдат, гляди:

Кровь красная, как орден,

Вразброс бьет из груди.

— За Ста...

                  в бою бесстрашном

Снесен огнем косым,

Лицом уткнувшись в пашню,

Лежит крестьянский сын.

1945

 

ТРАВА ЛАГПУНКТА

 

ДОПРОС

Перед тобой,

От недосыпа сер,

Сел кэгэбист с лицом Савонаролы,

А ты прошел сквозь все макИ и горы,

Сопротивленья русский офицер.

В спецлагеря загнали, как изменников,

Вас для проверки,

Беглецов, бойцов.

А тот всех мерит по единой мерке.

Подергивается белое лицо.

Но вот рассвет,

Оранжевый, червонный.

Он свое пламя над тобой вознес.

Как знамя штурмового батальона,

Где жизнь отдашь,

Но ордена вернешь.

1945—1970-е.

 

ТРАВА ЛАГПУНКТА

Все в телогрейках плетутся зеки,

Хотя давно миновала весна.

А на лагпункте по лесосеке

Трава неслыханно зелена!

Смолистых пней годовые кольца.

Вот отдохнуть бы, сойдя с тропы!

Слабеют бывшие комсомольцы

От синевы, от росы, травы.

И греет солнышко, греет косо.

Пни — это пляжи для мотыльков.

А в полосатых тельняшках осы

Пьют сок, как водку, внутри цветков.

Да многоярусные, как пагоды,

Ёлки возносятся в небеса.

А чуть в глуши попадутся ягоды,

Сразу вонзаются все глаза!

Хмелеют урки и придурки.

И зной, и плачут в лесу стволы,

То тихо скатываются по зарубке

Слезы янтарной густой смолы.

Южсиб, 1952.

 

ЗВЕЗДА

И вот опустели лагеря —

Свилась проволока

Кольцами вольными.

Лишь пес по зоне бродит, скуля,

Оставленный конвойными.

Бараки разобраны,

Над синевой

Алебастровый месяц вылез,

Паясничает усмешкой кривой:

Не слишком ли поторопились?

Лишь белый клозет

Привиденьем немеет,

Где болотные кочки да ягель.

Осталась уборная как Монумент

Дистрофику и доходяге.

Здесь резал сквозь щели

Полярный снег,

Жгли щепки, харкали на пол.

И кто-то на мерзлой дощатой стене

Красную звезду нацарапал.

Свети же! Ни черти, ни кум не сотрут

Свободы заветный знак:

В единственном месте,

Где кровью срут,

Где окоченевает мертвяк.

1957.

 

ГОРНАЯ ГРОЗА

Минводы, ночь, бронзовый Сталин.

Вдруг разражается гроза.

Кинжально молнии заблистали,

То тут, то там тополя кроша.

Разряд! Молния ударила свыше.

Изломанными концами летя,

Как свастика, глаза ослепивши,

Над черной глыбой фигуры Вождя.

1957.

 

ПРИТЧА О КАЗНЕННЫХ В ГПУ

Лучше б — немцами,

Как лазутчик,

Лучше б плюнуть

В лицо палачам

Но в сто раз фантастичнее, жутче:

Пулю в грудь  от с в о и х  получать!

И предателя клеймо

Уносить, погибая,

С т р а ш н о...

Ваша смерть в ГПУ, все равно,

Не нелепа и не напрасна!

По заслугам, а не огульно,

Власть рубила вас напролом.

И не просто

«Ошибки культа»:

Бой библейский — добра со злом.

Так мстит подлость — горенью гения.

Ненавистен им — свет любой.

И не культа злоупотребления:

Вечный бой!

Да, все тот же, хотя и скрытый,

(Вам гордиться б такой судьбой)

Света — с тьмою,

Правды — с кривдой,

Спаса — с дьяволом

В е ч н ы й  б о й!

1957.

 

БАБИЙ ВАГОН

Проходили в пальтецах, как тени,

Группки вдов и жен врагов народа.

Разные, любых происхождений...

Вдоль перрона.

Да и чьи-то дочки, и поменьше,

Из простых квартир и общежитий.

Господи, за что их гонят, женщин?

Дяденьки, за что, скажите?

Товарняк, ему в такую даль идти!

Дождь с крупой хлестнет по окнам косо.

«На кого ж детей вы покидаете?..» —

Запоют колеса.

Застучат колеса, буксов сверки,

То не я, не я... Я что? Комар.

Мама моя, левая эсерка,

Мудро померла еще сама.

Рать конвойных, гарных, прыщеватых,

Размещала их гуртом, зараз,

И хозяйственно увещевала:

«Тихо! Вот вам веник, таз.»

Дрогнул поезд, дернулись вагоны.

Все затосковали, в окна глядючи.

«На восток за что, за что их гонят,

То колеса, — за которых дядечек?»

Опечален был товарищ Сталин:

Кое-кто, мемории творя,

Ненаучно роль его представил

В незабвенные дни Октября.

Те ж, кто историческую истину

Исказил... Но вот гудок опять.

«Костик, там с веревки…

куртку... выстиранную...» —

Крикнуть силится мальчонке мать.

И стучат, стучат колеса долго...

Ночью, с досок, шепоток бессонный.

Да порой схоронят у пригорка

Трупик чей-то, вовсе невесомый

И все тянется в снега большие,

Вдаль состав, на вышке пулемет..

Голосами бабьими Россия

Из вагонов каторжных поет.

1957.

 

ПАМЯТИ ЛУЧШИХ

Умирают раньше всех

Самые светящиеся, лучшие!

Хамства, лжи вся эта карусель

Их сильнее мучает.

Те, что не жалели для других

Молодой души своей и доблести.

Жизнь в ответ и убивает их

По закону подлости.

В мире тлей и мире комарья

Тлеющий преуспевает рьяно.

А кто так и светится, горя,

Тот сгорает рано.

Звонкий жар их, золото души

Разбирают (втихаря, в сторонке)

Разная элита, торгаши —

На зубов коронки.

И они сгорают на кострах,

Их подстерегает глаз прицельный,

Так у соболя — кто главный враг?

Это мех его же

Драгоценный.

1977.

 

ПЕРСОНАЛЬНЫЙ ПЕНСИОНЕР

Очередь перед кассой движется.

Очень стар, плесневело сер,

Персональный пенсионер

Подает свою плотную книжицу.

Свой почетный документ

Протянул он без промедления,

Как показывал раньше, в момент,

КГБешное Удостоверение.

Он купюры пересчитал,

Прячет книжку в обложке твердой, —

Старый стражник с квадратной мордой,

Что расстреливал и сажал.

Деньги с книжкой вовнутрь сует.

Прикрывает бровастая вата,

Как он щурится нагловато

На уныло сутулый народ.

И не спросит никто мордастого

Ни о чем. Я не сплю по ночам:

Как вы смеете, государство,

Дань почета платить палачам!

1979.

 

НА ВЕЛИКИХ СТРОЙКАХ

БредовЫе контуры грядущего!

Пролегла сквозь гиблые места

Магистраль болотами и пущами,

Как по голому рабу рубец хлыста.

Ночь в огнях, плакатами унизана,

Новый мир возводят все скорей —

На великих стройках коммунизма

Узники фашистских лагерей.

Тыщами ложась от стуж лихих,

Летом в гнили, глине по колени,

Стройка на века, для поколений.

Только неизвестно, для каких.

Рушатся боры, скрежещут гусеницы

Тракторов... И лишь, невдалеке,

Как снежинка, бабочка капустница

Нежится на смоляном пеньке.

1979.

 

ТЕЛЕГРАММА

«Москва, Мавзолей, Ленину»...

Телеграмму отправьте скорей!

И, действительно, без промедлений

От узбекских старух, матерей,

К адресату отправлена прямо —

Что терпеть больше силы нет —

Как положено, та телеграмма.

Как положено, был и ответ:

Подписавшие текст расстреляны.

Но пошел самый крупный счет.

Обращение в адрес Ленина

Время шлет.

1987.

 

ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ

Быть талантливым в тридцать седьмом

Было столь же опасным, безумным,

Как стоять под пулеметным огнем.

Перед выхлестом амбразурным.

Как над брустверами вскочить

Под свинцом ураганным, прицельным,

Так же, на сто процентов, смертельно.

Если незауряден и чист.

Но зловещ генетический код,

И от гадов рождаются гады.

Время снова пускает в расход

Самых пламенных, без пощады.

Годы мчатся, но тридцать седьмой

Все чадит еще, травит и судит.

Я не знаю, что будет со мной,

Но поэзии легче не будет.

февр.1989.

 

* * *

Забуду ли? О том лишь тебе

С войны возвратившись, рассказывал я:

Нагого, ребенка слабей,

Меня медсестра перевязывала.

В боях, в стенах госпиталей,

В плену полегло поколение,

А кто на войне уцелел,

Те кровь проливали за Ленина.

Пусть кто-то погиб и забыт,

Пусть ложь била в память кувалдой,

Как кровью на раненом бинт,

История пропитана правдой.

 

БЫЛО НЕ ТАК...

 

КАК БУДТО БЫ СНОВА СОЛДАТОМ

Как будто бы снова солдатом...

Лишь влезу на горы кудлатые —

Охватит тоскою дорожной.

Как будто бы снова

                              солдатом

Трясусь на площадке порожней:

Заря...

            И в мазуте, чумазые,

Мы едем по миру транзитом!

А зубы —

               как вспышки алмазные,

И вымазан лоб

                       антрацитом.

Мы едем. И екает сердце:

Просторы до самых краев,

Да горы,

              да просто нe верится,

Что столько на свете коров!

На тучи,

              на птицу непуганую,

На землю, что яро светла,

Гляжу я

             из тамбура угольного,

Как темник батыев с седла.

Мы едем. Не мылся. Намаялся.

Плевать! Хорошо молодым!

На нас

           наплывают,

                             как с Марса,

Огни новостроек — сквозь дым...

И жизнь,

              как платформа товарная,

Вот так же идет напрямую.

— Где главный?

                        Я требую главного,

Бригаду его поездную!

1945.

 

БЫЛО НЕ ТАК

Кто-то

           средь шумного быта

Иль на балу, в гостях,

Спросит:

              — Как все это было?

— Это все было не так,

«Подвиг разведчика» —

                                     пьеса,

Повесть или кино.

Это полно интереса

И романтизма полно.

Сам увлечен я спектаклем,

Кажется долгим антракт.

Здорово!

              — Было не так ли?

Нет, это было не так.

Просто все было и грубо,

Так же, как спим и едим,

Как ненавидим и любим

И как мы жить хотим.

Так же —

               и просто, и сложно —

Родине сведенья дать

И по возможности дольше

Жить и не погибать,

Подвигом

                незаметным,

Светом

            в дремучих местах...

Нет еще песни

                       об этом!

Это все было не так!..

1948.

 

ФРОНТОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ

Нас в живых — осталось три процента,

Не вернулось девяносто семь.

Целиком — все поколенье это

На войне повыбито, совсем.

Нет семьи — в России горемычной,

Чтоб не потеряла на войне

Сына, брата... Нет избы обычной

Без родного фото на стене.

Пробил час, и мы на поле боя

Вышли постоять за свой народ!

Мы не виноваты, что герои.

Это виноват рожденья год.

До сих пор оплакивает павших

Журавля колодезного скрип,

До сих пор еще в России нашей

Нет семьи, где кто-то не погиб.

Нет стены без карточки сыновьей

Или фотографии отца,

А съедут — остаются на обоях

Свежие овалы, как сердца.

март 1983

 

ГОРОДА ВОЙНЫ

На улицах рвы, ночами — взрывы,

Блокадой голода город взят.

И ангел опустился белокрылый

На парашюте, словно диверсант.

— За чем стоите, женщины?..

                                             — За хлебом...

— Давно стоите, женщины?..

                                            — Весь день...

Сирена, захлебываясь небом,

Звереет, и разносится везде.

Голодной очереди, как ящерице,

Сирены вопль обрубает хвост.

Хозяйки, разбегаясь, прячутся

В убежище, в подъезд, под мост.

В парадное, в нору подвала,

Неподалеку, за фасад:

Чтоб только место — не пропало,

Чтобы вернуться скорей назад.

— Так надо, женщины?

                                   — Так надо,

Ведь дома ждут

                         глаза детей...

Стоят, от слабости в обморок падая

Порой, внутри очередей.

Но с местом до ночи не расстанутся!

Заплакал ангел,

                         распластав

                                           крыла.

А сквозь бесплотную их субстанцию

Рвались вниз юнкерсы и мессера.

1963.

 

МОЛЕБЕН

Сыновья полегли, не вернутся с полей,

Но по русским дорогам, белоснежные, легкие,

Словно руки молящихся матерей,

Ввысь возносятся колокольни далекие.

И пока живы матери тех сыновей,

Каждый мальчик погибший спасен от распада,

Сердце матери каждой для него — мавзолей.

Мавзолей для зарытого в землю солдата.

Память вахту несет, ей покоя не знать,

Ей стоять в карауле до кончины до самой.

А когда близок час матерям умирать,

Они в белых платках собираются к храмам.

Время судьбы смывает, как море следы

На пустых берегах, вместе с белыми чайками,

И когда вас не станет, наши мамы печальные,

Будут белым балетом ввысь тянуться сады.

Встанут майские яблоньки, как на пуантах,

Белый цвет — как фаты ненадетый батист,

Так же будут рассветы пламенеть и закаты

И полет колоколенок будет лучист!

И помолятся сразу всем миром единым

Дети наших сестер, сестры братьев родных

Об отцах, матерях, о семействах родимых.

И раскинут объятья храмы в небе за них!

1947.

 

ФИЛЬМ

Старый, седой, корявый, среди старух,

(Как хорошо, что знала меня не такого ты!)

Глядя кино о войне, я всхлипну вдруг

И, некрасиво давясь, выйду из комнаты.

Буду рыдать в коридоре, тоска: не измерить!

Падая, падая сердцем в бездну, без края...

Так я из «Дугласа» падал, летел, замирая.

Но там  з е м л я  под конец, а тут:  с м е р т ь.

Сколько осталось еще? Мне не ведомо. Но

Сколько б ни жил, шебутной, одичавший, лютый,

Это не жизнь, это паденье на дно,

Это летенье одно с отказавшим врывь парашютом!

Фильм про войну (все фальшивей они и шаблонней,

Сделанные нонешним, невоевавшим,

лощеным глупцом)

Мелочью вдруг, мимолетным девичьим лицом

За сердце схватит меня, заплачу в ладони.

Кто-то, привычно кимаря перед картиной,

Буркнет, будто ребенку: «Пехота, держись!»

Нет, то не просто сентиментальность под старость,

То не душевная дряблость или усталость.

Память! Костер любови неукротимой,

О г н ь, на котором сгорела вся наша,

товарищи, жизнь!

1978.

 

САУНА

Жарко в сауне,

Как в саванне.

Важный гость коньяки глушит.

Голоноги, как боги сами,

В простынях восседают мужи.

Херувимствующие,

Профсоюзовые,

И, в чем мама родила,

Из актива — мадонны розовые

Шейк откалывают вкруг стола.

Ой лабазнички, безобразнички!

Внес поднос

Местный босс, босой.

Забавляемся, значит? С праздничком!

Хлеб да соль!

Завернулись вы, значит, в тоги?

Но, вожди, выдает лабаз...

Но наутро узки у вас,

Точно прорезь в прицеле винтовки,

Щелки глаз ваших. Точки глаз.

1979

 

В ПОСОЛЬСТВЕ

В дни годовщин парадных

Героев чтут, солдат,

Бывал и я на раутах

В одной из амбассад.

Но там награждали в зале,

Подняв за победу тост,

Не тех, кто воевали,

А тех. кто занял пост.

Хотел я уж послать их...

Но вдруг, или снится мне,

Стоит, гляжу, солдатик,

Убитый на войне,

Среди разодетых, замшевых, —

Дистрофик, почти скелет...

И поднимаются павшие,

Их тени, и з - т е х л е т.

Стоят, где столько столиков,

И столько хрусталя,

В истлевших гимнастерках...

С них сыплется земля.

Явились они и встали.

А мимо них, там и тут,

Все деятели в зале,

Как через дым, идут.

А рядом бокалы клацали

И речь о дружбе вел,

Брезгливо сщелкнув с лацкана

Щепоть земли, посол.

Я падал с вами, павшие,

И с вами воскресал,

Посла послав подальше,

Мы — покидаем — зал.

 1979.

 

МАЛЯР

 

МАЛЯР

Маляр стоит,

                     полдома побелив,

На известью заляпанной подвеске

Посередине

                   гомона

                               и блеска,

Скворцов и стекол!

                              Неба и земли!

Рассвета луч

                     касается ведра.

Он нарисован

                     кистью маляра.

А ветер, — вершины шевеля,

Дохнет-то розами, то керосином. —

В зеленом,

                  розовом,

                                 лиловом,

                                                 синем

Под люлькой колыхается

                                       земля!

Хохочет малый

На доске скрипучей.

Внизу — земля,

                        а под рукою —

                                               тучи.

Как яйца в пасху, размалевать их.

Он смог бы кистью,

                              если бы не лень.

Белит маляр,

                     покуда краски хватит,

Весь белым, синим

                              перемазан

                                               день!

И мне бы так,

                      размашисто,

                                          с утра

Торчать в просторе

                               вроде маляра,

И малевать,

                    влезая на леса,

Цветами радуги,

                          набором новым:

Зеленым,

               синим,

                          розовым,

                                         лиловым!

... Покуда черным

                             не зальет глаза.

1944.

 

ВО ТЬМЕ

Оно стучится, до захвата духа,

Оно стучится — глубоко, глухо —

Ведь грудь моя, как шахта, глубока.

Пусть врач к спине

                             прикладывает ухо,

Там ухает и ухает

                            кирка.

Я спать хочу... А там не слышат больше,

Там все стучат, все чаще, сгоряча:

Какой-то

              обезумевший

                                   забойщик

Все рубит, между ребрами,

сплеча!

Не жилы, то проходят коридоры,

Где гул один, где темноты потоп...

Трещат с натуги

                         ребровы

                                       распоры.

А он все рубит,

                        чертов углекоп!

И мыслей, мыслей там лишь вереница,

Закравшееся, пасмурное, там

Под сводами

                    отчаянье

                                  таится.

Как взрывом угрожающий

                                        метан...

Пусть не пройдет подземного грозою,

Кладя молчанья вечную печать.

Пусть не зальет — грунтовою слезою;

Потом попробуй помпой откачать!

Пускай идет — из глубины — все чаще —

Горючий уголь песни настоящей.

Чтобы над ним, над рдеющим от муки,

Над черным, раскаленным добела,

Ты обогрела

                    зябнущие руки,

Когда Россию

                      вьюга

                                замела.

1946.

 

СОЛДАТСКАЯ КУХНЯ

Я солдатская кухня

В развалинах города.

Я в пути, я в пути!

И года, чтобы спас их

От словесного голода,

С котелками ждут очереди впереди.

Я иду, как еда,

За штандартами красными.

А годов череда: исхудалые граждане.

В строй обратно зовет меня командир,

Только как бы в штрафбат я

Не угодил!

Пусть сдерут с меня лычки и снимут ремень

(Ну и что ж... отдохну,

Подождем перемен).

Пусть оставят лишь спички, да горсть табака,

Чтобы дым сквозь решетку

Пускать в облака.

Не хвалою, не лестью,

Только листьями радуем.

Только женщина истинная, если есть,

Будет рядом.

Я солдатская кухня, я им повар и бог!

Все раздам населенью,

До дна и до корки...

А когда, под конец,

У дороги на взгорке.

Ночь осыпет росой железо двуколки,

Будет сон мой,

Как затяжка махорки, глубок.

1947.

 

В ДВАДЦАТЬ ЛЕТ

Мои стихи!

                 Наверное, они

Служили мне защитою

                                   в те дни.

Ведь к жизни из немых своих потемок

Они рвались,

                     храня мой каждый шаг.

В беременной

                      удваивает так

Ее живучесть

                     будущий ребенок,

Порой на корточках, накоротке

Со смертью, в спешке,

При папиросной вспышке

Я их набрасывал

                          на коробке

Не авторучкой —

                          обгорелой спичкой.

О чем? О звездах, о людской отваге.

На переписыванье сил не трать:

В тылу врага не пишут на бумаге.

Здесь память —

                         вот и вся твоя тетрадь

А лес — чужак, он весь насторожен,

И звезд раздумие над головою...

Но как писалось

                         жадно и свежо!

И строчки пахли

                          потом и смолою!

И строчки пахли телом неусталым,

Где взмокла шея, а шаги легки,

И злобой жить

                       во что бы то ни стало.

Что скулы стискивает,

                                   как кулаки!

Когда, как волк,

                          неуловим и чуток,

Когда один,

                   когда кругом сосна,

А женщина —

                      невиданное чудо,

Как выдумка, как озаренье сна,

И жизнь

             все напряженней, все дороже,

И блеск в глазах,

И сердце ждать не может,

И гул боев ты слышишь наконец,

Твой каждый мускул

                                 полон жаркой дрожи!

Дрожит, как сдерживаемый жеребец,

От крови в жилах

                           злобного излишка

Иль оттого,

                   что ты еще мальчишка,

А лес — в рассвете —

                                 так алмазно рыж.

Ведь в двадцать лет —

                                   когда вот-вот и крышка -

Ты весь —

                 до жилки на виске —

                                                  горишь!

Сейчас бы мне

                       той жадности кусок,

Чтоб впитывать

                        все, что я вижу,

                                                  снова,

Как впитывает

                       пористый песок

Дождя неудержимость

                                   проливного!

В любви, в работе, даже и в беде,

Дышать вот так,

                         как в тех лесах, в походе!..

Стихи мои военные!

                               Вы где?

Ведь я вас не записывал

                                     в блокноте.

Ведь это вы меня спасли.

                                       А сами?

Забылись? В белый дым, под небесами?

Но разве вы развеялись навеки?

Еще бурней ко мне, я убежден,

Вернетесь вы.

                      Так высохшие реки

На землю

               возвращаются

                                     дождем!

1949.

 

СТИМУЛ

Абхазец с ишаком

По узкому пути

Взбираются гуськом...

"Дай, дорогой, пройти!"

Копытцами стучит

Мимо меня, туп-туп,

Ишак: тюки влачит

С уступа на уступ.

А над башкой, у губ,

Чтоб пахло ишаку, —

На палке сена пук

Качается в шагу.

Бредет за ишаком

Хозяин с посошком.

Абхазец и ишак,

Они похожи так!

Мохнат на шапке ворс,

Как у осла бока.

Навис горбато нос,

Как храп у ишака.

Он то рванет, от мух,

То пятится опять...

А то велят ему

Шаганье: ускорять!

Как врастопыр портки

У бритых казаков,

Набитые мешки

Свисают с двух боков.

Бока от них — в поту,

В паху — сто оводов...

Пук сена на виду

Качается зато!

Пучок осла томит...

Вот так манит ослов

Посмертной славы миф,

Звон лозунгов и слов.

Пылища, хлябь дорог,

Впотьмах взвопит шакал.

На палке сена клок,

Чтобы ишак — шагал.

1977, 85.

 

FORTE

Громче

            города

                       Грайворона

Строк сверкаю дождем,

Видно, баяли правильно.

Что в рубашке рожден.

Дождь шипучими щетками

Вдруг прочешет траву,

Это просто — до чертиков

Повезло, что живу.

Что люблю я

на совесть

Труд, руду его грызть.

Наплевать, что еще есть

Подлость рядом, корысть.

И пусть правят и ратуют,

Воссев там и сям, —

Не верха, не ораторы,

Всех главнее я сам.

Звонких слов и созвучий

Я постиг ремесло,

Я — творящий, везучий;

Фарисеям назло!

1973

 

ЦЕРКОВЬ

Дальняя, древняя, бедная,

Русские славя края,

Высится церковь белая,

В червонной заре горя.

Взносится церковь розово,

Вся как торжественный хор!

В лесах, в полях, за озером

Издали радуя взор.

Колокол селам и пашням

Благовестит с небес...

Лишь я, маляр, шабашник,

К Спасу по козлам влез.

Крашу нахально и ловко,

Лаковым колером вру.

Лишь бы трояк на водку

Рваному, мне, маляру.

Что мне до гимна господня!

Слух мой оглох от вранья.

Гордец, храбрец, сегодня

Лишь раб и халтурщик я.

Матерь тревожу божью,

Спаса печален взгляд.

Вправду, в чаду, мне рожу

Скорчил вдруг отрок свят?

Сердце пощады просит!

Вдруг, не попутай враг,

Дико вскричу и с козел

Рухну в кромешный мрак?

В русских березах и зорях

Белая церковь царит,

В речных волнах лазоревых

Золотом купол горит.

1982.

 

ПЕСНЯ О ПОЭТЕ

Вот меня ведут по всей околице,

По бокам — полроты — солдат. —

На меня, вихрастого соколика,

Бабы сердобольные глядят.

А меня ведут полями, весями,

Юного, босого, без ремня.

Солнышко ресницами белесыми

Щурится с усмешкой на меня.

Ах, как я иду в алмазном утре!

Белая рубашечка. Король!

И мои каштановые кудри

Развевает ветерок сырой.

Врут сороки: «скверная история,

Вот так шут — а лез — в короли».

Вы, ребята, в самом деле... што ли..

На расстрел поэта повели?

Для меня уже и яму вырыли.

Мне старшой поднес — табачку. —

Не расстраивайтесь, конвоиры,

Я, ей-богу, где-нибудь сбегу!

Но скорее на холму суровом,

Где поэт забыт и зарыт,

На заре, как монумент, корова

Лоб рогатый в травы погрузит.

1988.

 

* * *

Ветер времени листает вхлест имена,

Как блокнота листки, на скамейке забытого.

Суть поэзии неведома и нема,

Скулы идола.

Потому — предстоящим открытьем велик

Стих орфеевый (над свалками текстов уродливых).

Птичьей стайки, в просторе

мелькнувшей на миг,

Прочитал я иероглифы.

Потому и все образы — так смелы,

Этих тропов взлетанье и тайна.

Как татарской, вонзившейся в кремль, стрелы

Трепетанье...

Спи, мой стих,

Как сарматская бронза на вес,

Исподлобья немея в просторе небесном.

Словно замкнутый на себе самом

Зимний в синем инее лес.

1986.

 

МОНОЛОГ ФОРТИНБРАСА

Сейчас, когда мы остались одни,

Мы можем поговорить, принц, как мужчина с мужчиной.

Хоть ты и лежишь на лестнице, вроде мертвого муравья.

И видишь лишь черное солнце с обломанными лучами.

Никогда я не мог глядеть на ладони твои без улыбки,

И теперь, когда упали они, как сброшенные гнезда,

Они беззащитны по-прежнему. Действительно, это конец.

Руки лежат отдельно. Шпага валяется отдельно. Отдельно голова.

И рыцарские ноги в мягких домашних туфлях.

Похороню тебя с почестью, хоть ты и не был солдатом.

Это единственный ритуал, в котором я разбираюсь.

Не будет печального хора. Грохот пушечный, гром копыт,

Хряск сапог, барабанная дробь — ничего не знаю прекрасней!

Это будут мои маневры перед взятием власти.

Надо взять этот город за горло! И встряхнуть хорошенько!

Так или иначе, ты был должен погибнуть, Гамлет.

Ты верил в кристаллы понятий, а не в глину поступков людских.

Ты высотой упивался одной, и то тебя сразу рвало.

Нет, ты был — не для жизни, и этих дел человеческих

Ты не понимал, и хитрить, как все, не умел.

Сейчас ты спокоен, Гамлет, ты свое дело сделал.

Все в порядке. Остальное — молчанье... А дальше забота моя.

Но что твоя смелая смерть — рядом с бессонною службой

На высоком сидении трона, и яблоком хладным в руке,

С вечным взглядом — на весь муравейник — и на куранты часов?

Прощай, принц, ждет меня проект канализации города

И декрет по делам проституток и нищих,

Я также должен обдумать наилучшую систему тюрем,

Ибо, как ты справедливо заметил, Дания — это тюрьма,

Я ухожу к своим делам. Сегодня ночью родится

Звезда по имени Гамлет. Мы не встретимся уже никогда.

То, что останется от меня, не будет предметом трагедий.

Больше ни встретимся мы, ни простимся,

Теперь навсегда мы на разных с тобой островах,

И между нами забвенья вода. И слова.

А что они могут, что они могут, принц?

1967.

 

КУЛЬЧИЦКИЙ

Поэма

Мы партизаны

в лесах халтуры.

Кульчицкий.

1

Ты, Кульчицкий?

Ты откуда? Здравствуй!

Встреча через годы, не пустяк.

Есть же где-то

                        череп твой

                                          лобастый

И крупнокалиберный костяк?

Дух твой был велик, не только тело.

Глубоко разведку мы вели.

Как ты рано, глупо

                             бросил дело

Главное для нас. И для земли.

Не обидно ли? Ну помер если бы

Ты поздней, от водки, от болезней,

Как и все, как спекулянт любой.

Но не взятой

Высота поэзии

Так и остается

За тобой.

Ты лишь вспыхнул… Так от спички

Сера вмиг отскакивает вспять.

Что вы, чушь!

Да это же... типичный

Фортель Мишкин, розыгрыш опять.

Никогда я в смерть его не верил,

Знавший — как он пишет, спорит, спит.

И как пошлости необходимой мерой

Разбавляет моих тропов спирт.

Чтобы он пропал на поле боя,

Мишка? Нагл, удачлив и умел?

Непохоже на Кульчицкого такое,

Чтобы т а к он оплошал,

Не сделав дел.

А дела его — всех выше, истинней —

Вскинув горн, по-новому трубить.

Было делом для него

Единственным:

Первым нынешним

Поэтом быть!

2

Холодина... И поземка вроде манки.

По Полянке бродим мы, по Якиманке,

По Казачьему, по Кривоколенным,

По голодным улицам военным.

Мы беспечны, как легкие йоги.

Через Каменный мост сами ноги

Нас несут.. Вдруг взносящийся, режущий

Вопль сирены воздушной тревоги

В мрак и сырость бомбоубежища

Загоняет нас порой по дороге.

Нас, крамольных, и торжественных, и шалых.

Мы с эпохой на ты, мы грубы.

Вдоль по голой шее драный шарф

Намотал ты, как вокруг трубы.

Как аэростат — в сфере морозной —

Круглая маячит голова,

И литаврами — стихов слова.

Так шагаешь ты, глазастый, рослый,

Михаил Кульчицкий, наш главарь.

Только денег ни гроша, и голод

В нас так юно, вдохновенно горд!

И вот в своем собачьем полушубке

В пустой ты шествуешь Литинститут.

Жмот кассир,

Но ты басишь, не шутки,

Снимая валенок, обмотки жуткие

Разматывая, наглец:

«Ночую тут...»

И тот, пугаясь, дает стипендию,

И в баре— барствуем мы от души,

Где — будто клопы энциклопедию —

Столы засиживают алкаши.

Ты восстаешь на стул,

Гремишь! «А ну-ка,

Стихи читаю, дуракам наука,

А понимающим — духовный свет.

Вот Саша Коренев,

Поэт-эстет...»

Я протестую, и читаю тоже,

Я ростом меньше,

Голосом потоньше.

Но знает спутник, я поэт какой...

Итак, в кафе, в том самом, у аптеки,

Горды, невозмутимы, как ацтеки,

Стихами бражничаем час, другой.

Да, в том кафе, на Пушкинской, не правда ли,

Пусть снесено, но след его — как свет…

И мы выходим после пива с крабами

(Навалом крабов-то,

Но хлеба нет).

Хлеба в Москве в обрез, карточки кстати.

С Мишкой подправим талон,

Но все равно не еда...

Коля Глазков живет

Тут на Арбате:

Дом сорок четыре, квартира двадцать два.

3

Ну, айда! И в спорах о поэзии

Зимним вечером,

До синей тьмы —

Зенки свои выпуклые весело

Щуришь ты, верзила, —

Бродим мы!

Набережными, куда нам торопиться,

Мглой замоскворецких тупиков.

С голоду все вдохновенней лица,

Скулы все смуглее, со стихов.

Вспомнил? Дом мой на Ордынке

Помнится?

Чечевицу? Нас  в т р о е м

По вечерам?

Рев сирены... Девочку ту, спорщицу,

Что играла на рояле нам...

Так играла! Ты бурчал осторожно:

«Все стихи перед нею слабы».

Эта девочка... Косы уложены

Ореолом вокруг головы.

Эта девочка, нимбом увенчана.

Нет, не девочка... эти женщины

Гениальности знаком отмечены,

Раз в столетие их приход.

Их — бег времени,

Нет, меч времени

Тут же губит, не бережет.

Гасло электричество мгновенно,

Мы сидели

При свечах и без,

С воя разраставшейся сирены

Разрывалось сердце у небес.

Но доигрывала тихо, чисто

Моцарта впотьмах она и Листа.

Да и что нам лай зениток, резок?

Разве ты не чувствовал лучистость

Людину? Улыбки ее блеск?

Света нет?.. Но светом непомерным

Счастья, правды жизнь полна моя!

Вот любовь и вот юнцы — друзья…

Кто же знал,

Что сгинешь самым первым

Ты, и лишь

Наипоследним я.

Впрочем, «ты» да «мы»,

Прием привычный.

Нет тебя. Таким... Истлело, дО тла.

Ты убит,

              а серость и вторичность

Век живут,

Ну это ли не подло!

Почва после гроз кишит червями.

Но позор, Кульчицкий, вот так роль!

Эпигонами,

                  безродной рванью

Место схапано

Твое, король!

Рядом лишь возник недалеко

Коля, он оракул тоже,

Из калик российских перехожих,

Что от бога... Николай Глазков.

Он сказал про обстановку тонко,

Он сказал

Про век необычайный:

«Чем он интересней для историка,

Тем для современника печальней.»

И сказал про себя он сурово;

«О, поэзия, сильные руки хромого!»

Первых выбило. Но, как известно,

Свято место — не бывает пусто,

И вновь пыжится

                          искусства тесто

На дрожжах

Лишь нашенских, изустных!

Век заканчивается,

Лет еще тридцать,

И на моих строк звенящий звук,

Как на падаль воронье, слетится

Разное кандидатье наук.

И тогда-то, друг,

Собрат мой славный,

Я и ты, тучей навесной,

Встретимся опять, уже на равных,

Где-нибудь на сквере, в час ночной.

Не из ямы там или из гроба,

А с глухих высот небытия.

Господи, да мы убиты оба:

Пулей — ты,

                    замалчиваньем — я.

И теперь у нас один хозяин,

И ему, Господь он или бес,

Как и в юности, вызов бросаем,

Для поэзии сбежав с небес.

Ты осклабишься: «Черт или Бог,

Взгреет, что посмели отлучиться».

А ты кинь ему в лицо,

                                  Кульчицкий,

Снова — горсть —

                           своих корявых строк!

1967.

 

ВПОЛШЕЛЕСТА

 

* * *

В мире тихо, как в воде.

Лишь

         качание ольхи.

Где-то на иной звезде

Пробудились петухи.

И уже

           светает плавно.

Словно тронуты весы.

На столбах на телеграфных

Чашки

           в капельках росы.

У болота лепет жаб.

Мы войдем, оглушены,

В лес,

          где орудийный залп

Непрерывной тишины.

1938.

 

БЕЛЫМ-БЕЛО

Дыханью пар и домовитость избам

Ты вновь даешь, морозная зима, —

Когда метель

                      сверкающим батистом

Застелет даль, дороги и дома;

Когда наутро,

                      скатываясь круто,

Пригорок расчертили полоза,

Где пни идут, как будто лилипуты,

Ушанки снега

                      сдвинув на глаза;

Где, заглядевшись в небо исподлобья,

Отяжелев от неподвижных дум,

Огромный бор

                       нахмурил брови-хлопья,

Как седовласый сказочный колдун;

И тонко воздух дребезжит морозный,

Где ест пила высокую сосну,

И, ахнув,

               медленно ложатся сосны

В пуховую глухую белизну.

И, белополье заливая с неба,

То не заря восстала ото сна,

А щеки неба

                    пригоршнями снега

Натерла даль

                     до жаркого красна.

Белым-бело... Перемело у дома.

Зима, зима, лесные терема...

Родная, ты мне сызмала знакома!

Как ты неузнаваема,

                                зима!

1947.

 

ГРИБЫ

Я так люблю ходить чуть свет

                                              по белые грибы.

Завидуя,

              глядят вослед дорожные столбы.

Рассвет! — произнести боюсь,

                                               сказать боюсь о нем.

Его б нарезать, как арбуз,

                                        да пить его, ломтем.

Вбрести в кустарники не лень,

                                               в лесные острова,

Штаны замочит до колен

                                       глубокая трава.

Здесь лес вздымается, могуч.

                                               Века, не зная сна,

О ветрености

                     быстрых туч

                                         здесь думает сосна.

А там — пустая синева... Огромно — далеко...

Коль закружИтся голова,

                                       туда упасть легко.

Порой

           так тишина чутка (о хворост не задень) —

Поскрипывают

                       облака,

                                    щебечет светотень...

А гриб сыскаться не спешит. Ищу и так и сяк.

А он мелькнет

                      да и сбежит,

                                           как вспугнутый русак.

И что нелегкая несла! Обратно — напрямик.

Зато — у самого села —

                                     нашелся боровик.

Уже прохладно. Скоро пять.

                                           Как щи щекочут нос!

Жена рассержена опять.

                                      А я букет принес,

Ты выговариваешь мне. Меня ругать нельзя.

Как в паутине,

                       в тишине

                                      и уши и глаза.

Не порицай. Не надо так. Я заплутал в пути.

Ты не бывала в тех местах?

                                           Прошу тебя,

                                                               пойди...

Ты счастья просишь для души?

                                                А где оно, решим...

Ему ты правил не пиши,

                                     не прочь ему режим.

Ведь счастье каждый божий день,

                                                     как белый гриб,

                                                                               растет:

Разыскиваешь — черт-те где,

                                             а встретишь —

                                                                     у ворот!

с. Пречистый бор, 1953.

 

КРУГОВОРОТ

Пахнут стога,

                     как чай свежезаваренный.

Теплынь. Июнь.

                         Душист простор полей.

И тонки кружева

                          верхушек хвойных

                                                       на небе,

Как трещины на старой пиале.

Причудливо

                   льют свой хрусталь без устали

Пичуги певчие, входя в азарт.

Какая юнь!

                 И вдруг я чувствую,

Что было так же

                          сто веков

                                         назад.

Вновь, как пистоны с точечкой в округлости,

Летят с деревьев

                           семена весны...

Нет в мире ничего

                             древнее

                                           юности,

Нет ничего

                 старее новизны.

1961.

 

ТЕМНЫЕ КОНИ

Кони ночью бродят в овсе.

В темноте их бесформенны тени.

Ни души... И лишь шелестение...

Да луна прольет странный свет

Иногда...

Смирно бродят две лошади в жите

(Звук пофыркивания летуч),

Легким ржаньем — то громче, то тише —

Пересмеиваясь

                        чуть-чуть.

Их не видно. И лишь (слышат уши)

Шорох тел,

                  как мешок, неуклюжий.

Ворохнется там или тут...

Кони бродят себе. И жуют.

Что-то тайное чудится в этом:

В черном небе теплым летом,

Силуэт — за силуэтом,

Тонут лошади. Хрупают зерна...

Мирный шорох ночью просторной.

И еще не кричат петухи.

И откуда-то запах реки.

Хорошо как! Запомню все это,

И в ушах унесу, не в глазах:

Ночь. Тепло. Тишина.

                                  Планета,

Где две лошади бродят в овсах.

1962.

 

РЕКА

Едва над речкой облака засвечены,

Я погружаюсь в ее плоть и стыдь.

Реки глубокость, как объятья женщины,

Какая нега в ее волнах плыть!

Вся ласковая, властная, глубинная,

Река, стихия, за волной волна,

Собой обхватывает, как любимая.

Нагая, ночью, нежности полна.

Раскинутые руки — улетание,

Раздевшаяся женщина — река.

Ее бока, и грудь, вся нагота ее:

Волны любви, где бедер берега.

1984.

 

БУДОРАНЬЮ

Поднимусь будораныо, уйду туда,

Где в тумане весь луг утопает, где

Проступает в рассвете лесная даль

Тихо-тихо, как негатив в кислоте,

Я пойду без тропы, туда, в синеву,

Как росисты луга, серебристо рябы!

Словно лампочки матовые, в траву

Туго ввернуты дождевики-грибы.

Ах, как дышишь... Как душу простор свежит!

До опушки дойду, ничей, удалой,

Только ветер верхушки ольхи взворошит

Над свободной моей головой.

А поляна — вся спит, в лучистом дыму,

Вся таинственная, словно из мглы.

На нее, заговорщиками, по одному

Незаметно являются сосен стволы.

Разгорается день— где верхов прибой

Над тобой затих, где трава-мурава,

Где лиловый вереск перловой крупой

Обсыпает штаны, задеваешь едва.

Пережду и грозу, никуда не спешу

В гулких шумах, в порывах дождя.

Я с собой на свидание прихожу,

В одиночку в леса уходя.

1981.

 

ВСЕ ГЛУБЖЕ В ЛЕС

Все глубже в лес: в тьму, в глушь такую

Иду я и смертельно тоскую.

Лишь белка вдруг, с вершины зеленой

Слетевши на обломанный сук,

Застынет, вся, на миг, изумленно:

«Какая  ти-ши-на  вокруг!»

Сама — вся миг, вопрос, чуть слышно:

Как глухо? как немо? как же так?

И хвост ее, изогнутый пышно,

Той тишины вопросительный знак.

Замрет, растаращит глаза, «как тихо!»

Зверек!.. И легче становится мне.

И нет уже ни беды, ни лиха

На этой, единственной, земле!

1987.

 

ДОЖДИК СЛАБЕЕТ

Дождик слабеет, все хлипче

Крап по цветкам, по их клапанам...

Вдруг просияет, улыбчив,

Дымчатый лес, весь закапанный.

Вдруг: неожиданно светел,

Лес широко улыбается.

Так улыбаются дети,

Медля, когда удивляются.

Птицы витийствуют! Сыпятся

Трели, каскад золотой,

Вслушались сосны на цыпочках:

Нет ли в них ноты не той?

Строгим жюри птичьих конкурсов

Замерли консерваторски:

Сосны, высокие торсы их,

И на пуантах березки...

1987.

 

ОЖИДАНИЕ ДОЖДЯ

Снизилась к лесу — туча сизая,

И снова — кверху напрямик:

Точно такси затормозившее

Перед прохожим ночным на миг.

В пыли от пекла поле вымерло,

А от скирды валит тепло:

Словно зимой от калорифера

У выходных дверей метро.

Лишь тли в траве сухой... лишь колются

При встрече усиками тли:

С такой же точностью стыкуются

Космические корабли.

Колодцев руки взвиты до неба,

Взывают к высоте, везде!

Сложены остро крыш ладони

В молении о дожде, дожде!

Пусть хлынет, пусть не перестанет,

Пусть враз наполнятся ушаты!

Пусть будет день, как арестант,

В дождя одежде полосатой.

Да пусть он льется все тоскливей,

Долгий, занудливый, хоть плачь;

Как длинный перечень фамилий

В концовках телепередач.

Но вот — на горизонт — накатывают

Громады туч, темня низы.

Монументальной пропагандою

На тему будущей грозы...

1972.

 

ВСЯ НАША ЖИЗНЬ

 

ВСЯ НАША ЖИЗНЬ

Конечно, мы такого не видали.

Однажды в цирке, под барабанный гуд,

В момент тройного сальто-мортале

Прыгун заснул;

И спит... покуда пола не коснулся.

Ну что же, наработался, устал,

И мы в метро так дремлем... А проснулся —

Уже конец, уже не встал.

Что за беда! Лицо слезами залито?

Нет ни обид, ни страсти роковой.

Вся наша жизнь —

Это в теченье сальто

Один мертвецкий сон вниз головой.

март 1986.

 

ПУТЬ

Проснулся, оделся и вышел.

Рано еще и темно.

Созвездья все выше и выше

Уходят, как рыбы на дно.

А пульс, беспокоясь,

Торопит опять:

Иду на поезд, иду на поезд,

Не опоздать! Не опоздать!

Лишь в миг дорассветный

Помедлю, где рощи растут,

Где свистом

                   взлетевшей

                                      ракеты

Листок тополевый сдут...

Рождается утро чисто.

А сверху,

               все ниже,

                               ко мне

Тень птицы, безмолвно и быстро,

Летит по широкой стерне.

И сменами

                 тени и света

Вся жизнь

                переполнена эта!

Вся жизнь —

                    опозданье на поезд,

И бег, через шпалы, вдогон!

Но, может быть, если напорист,

Догонишь последний вагон...

Вон дуб призадумался Буддой,

Какое сегодня число?

Умру — никогда не забуду

О мире, где жить повезло,

Где, утренним блеском окутан,

Встаешь, до работы охоч.

И как-то не думаешь утром,

Что будет когда-нибудь ночь.

1959.

 

МАМА

В детстве кажутся вечными

                                          детство и мать.

Ничего не успел о тебе узнать!

Ничего не успел, навсегда виноват,

А когда спохватился —

                                   поздно, Солдат!

Поколенье построено... Шинели хрустят.

И уже четверть века

                                живу без тебя,

Все теперь

                 передумывая наново,

Мама моя, Софья Романовна!

Мне в трамвае еще:

                               «Молодой человек!»

Просто выгляжу так...

                                   Но ведь сколько вех!

Ну, не молод, мол, годы, как птицы...

Ну, за сорок,

                     это может с каждым случиться.

Нет! Я молод...

                         И даже больше:

                                                   я слаб!

Инфантилен и робок,

                                 как ребенок и раб.

Беден? Я?

                Я весь мир охватом косым

Забираю,

               как бредень,

                                   как Божий сын.

Только толстым и наглым

                                        стать я не смог.

Не хватило...

                     До старости лет щенок.

И не скажет вдовица

                                 в углу домовитом,

Теплой печью пропахшем

                                        и полом мытым,

С благолепием подушек и ленью кота,

Что мужчина самостоятельный, да,

Положительный...

                             Так не скажет покуда...

Для людей,

                  суть вещей понимающих туго,

Что-то есть во мне не такое, не так,

Что пугает их, бесит, обманывая.

И я все еще сын,

                          беззаботный босяк,

Моя мама, Софья Романовна,

В детстве кажутся вечными

                                          детство и мать.

Ничего не успел,

                           только помню опять,

Только вижу:

                      с авоськой плетешься домой,

И наверно, не старой была,

                                          хоть седой.

А теперь и я стал седоват,

Сам, наверное, стал стареть и сдавать.

На душе у меня беспокойство одно,

Будто зимний вокзал,

                                 где разбито окно.

Дует, холодно, пусто... Вечерний снег.

И давно уже мамы на свете нет.

 

УТРО

В 6 и 7

Тревогу жизни по боку,

К встрече с чудом

Лечу сейчас,

Жесть на элеронах подоконника

От луча косого горяча.

Вместе с солнцем,

И сквозь фортку дунувшей

Свежестью, откуда-то с реки,

По утрам все люди — юноши,

К вечеру все люди — старики.

Взнесся

             реактивный с ревом!

Как полоска его легка,

Сушатся на его веревке

Прополосканные облака...

Сияй! Каскадами огня оранжевого

На нас, с небес,

Обрушиваясь и лья...

Есть в утре

                  свежесть только что отглаженного

С морозу полотняного белья.

 

САГА

Зверю надо падали и логова.

Птице надо по небу кружить.

Ну а человеку разве много

Надобно от жизни?

                             Только жить!

Прямо в жизни — а не на бумаге —

Правды надо. Друга на пути.

Надо распахнуть

                          ему,

                                  бродяге,

Душу —

             как рубаху на груди.

Чтобы реял голос неиспетый,

Чтобы волос реками пропах,

Чтоб

        не пропадала

                             к жизни этой

Сволочная проголодь в зубах!

Кубометра почвы надо явору,

А у человека путь далек.

Всех колдобин

                       надо ему, дьяволу,

Всех

         росой обрызганных

                                       дорог.

Хлеба счастья

                      черного, простого —

Не огрызки, не сшибать куски —

Да нарзан

               морозного

                                простора

В глотку лить,

                       как в жадные пески.

Чтобы жить

                   ухватисто и броско,

И любя работу и гульбу,

Так ломать,

                   как гвоздь вгоняют в доску,

Всю свою угластую судьбу!

 

В ОКЕАН

Когда берет

                   На Бога,

                                 на испуг —

За горло — в оборот —

                                   беда, неистова,

Не забивайся в угол, друг,

Не укрывайся в дом —

                                  беги ты из дому.

В любви развал или насмарку труд —

Обратно, в тихую обитель быта,

Не лезь — затравленно —

                                      как зверь в нору.

Скуля, вползает с лапой перебитой.

А ты иди!.. В свет или тень...

                                              вперед!

Куда глаза…

                    В жизнь!.. В человечье месиво,

Где потрудней еще живет народ,

А весел все же,

                         головы не вешая.

Беги,

         веселой злобой обуян,

Ты

      из домашнего угара прямо

От рюмок, утешений, окон, рам...

Так корабли

                    во время урагана

Спасаются

                 в открытый океан.

1961.

 

БЕГА

По ипподрому чешут лошади,

Стучат копыта о планету.

Толпа, кого тут только нету!

Фарцовщики, пропойцы дошлые,

Девицы, города обглодыши.

Дельцы.

              И токари по хлебу.

Заезды новые, колясками...

От будущих потерь потея,

Вставные челюсти залязгали,

Студни зрачков ожестенели.

Над гаревой дорожкой — вой,

Вопеж

          вслед скачке

                               вихревой!

Прут первые! Храпя. И глядя

Перед собой, выкатив бельма.

Во, жеребцы!..

                        А кто-то

                                     сзади,

Один, трусит себе отдельно.

На всадника на сивке маленькой

Не смотрят, интереса нет.

Лишь малолетние карманники

Ему улюлюкают вослед.

Куда ему, от всех отстал!

Конь стар? Или наездник сдал?

Забыты кличка и даже номер.

Но кто-то из судей, присев,

На время его глянул, обмер:

Да он же

              обогнал их всех!

Пусть лупит публика ладошами,

Приняв за чистую монету,

Как фаворитно чешут лошади.

Стучат копыта о планету.

И лишь насмешливость во взгляде

Жокея, что в конце пути.

Он потому и скачет

                              сзади,

Что на два круга

                         впереди.

1964.

 

ФЛАМИНГО

Вот на снегу стоят фламинго,

В снегу — и розовые фламинго?

Они так нереальны в этот час,

Где снежность лишь, кристаллами лучась

Вокруг. И птицы странные... Откуда?

Где только льда голодная простуда,

Где лишь пороши синее пшено

На зимнем озере Кургальджино.

В сугробах неподвижно, одиноко.

Поочередно одну из двух

Бамбуковую поджимая ногу,

Чтобы согреть, наверно, о свой пух,

И начинается вдруг завируха,

Та, за Уральском, за морем Аральским,

Гулким оранием... но тихо, глухо...

Пока лишь вскуриваясь по овражкам.

Метели назреванье — в зимней темени —

А как накроет, и конец, в момент.

Ну почему они не улетели?

Кто объяснит мне этот феномен?

Фенолог, смолкни, скептик, не ликуй...

Я видел сам, из кузова, замерзнув:

Стоят фламинго босиком в снегу,

Не улетают в беловатый воздух.

Пронзительно, торжественно, прекрасно,

Причудливые, розовые, сон!

Вот взмоют, кажется, спугнуть их страшно!

И с звоном в прах

                            рассыплются

                                                 стеклом.

Я после понял: не успели, п о з д н о,

Пурга настигнет все равно в пути.

Инстинкт сказал: уж лучше сон морозный...

Или надменность их, а не инстинкт?

Так надо гибнуть,

                            важно и отважно!

Степь. Все завьюжено, окружено...

В снегу фламинго, позы их как вазы

На скудном озере Кургальджино.

Казахстан, 1967.

 

ПОСЛЕДНЯЯ ГОЛОВНЯ

Тусклее все клоки огня.

Костер мой ночной догорает.

Одна — все еще сияет

В седой паволоке,

                            синя,

Последняя головня!

Горит, все еще горит!

По ней пробегают искры,

Как пальцы у кларнетиста.

О этот огнистый

                         неистовый,

Предсмертный ритм!

И сонно впадая в транс,

Клонюсь, колени обхватывая,

Как будто в бездну заглядывая.

Пой мне,

               головешка гранатовая,

Свой погасанья романс.

Вдруг дунуло резко, с рек

С небывалой силою!

И искры взвились, трассируя,

И вновь

            неугасимое

Прянуло пламя вверх.

И руки свои простер

В небеса костер.

Все вспышкой

                      овеяв

                                своею...

Я верю ему! Я верю!

февр. 1985.

 

ПРОМЕЛЬК

Пустынно побережье, мель в янтариках.

Вдруг, на момент, пунктирна и легка,

Над морем понеслась птичья стайка,

Как будто иероглифов строка.

Так незаметно и так рассеянно,

Где голубая выпуклая высь...

И пронеслась так быстро и бесцельно,

Как неба подсознательная мысль.

Как четкий титр, на экране вечном.

Она о чем? Кто может прочитать?

Вот пронеслась, так стройно и беспечно...

И в необъятность канула опять,

Над морем, над полупустынным пляжем...

Уж не таит ли, грозя бедой,

Весть о земном существованьи нашем

Промельк — той клинописи — над водой? —

1987.

 

ПОСЛЕДНЕЕ СОЛНЦЕ

Последнее солнце, вечер,

Блеск его так нестерпим!

Я грею спину и плечи,

Не в силах расстаться с ним.

Всю рощу алое зарево

Пронзило клинками лучей.

Чем меньше в небе огня его,

Тем греет оно горячей.

Как яростна лава заката

В кусках, в языках огня!

Прощай, моя рощица, надо

Расстаться, подняться с пня.

Последнее солнце, вон оно

За горизонтом, тоска...

А так горячо и ознобно

Ласкает! Ведь ночь близка.

1980.

 

ВОЗРАСТ

Я перебежчик! Я тот ходок,

Что дует в даль, вздыхая часто.

Перебежал я рубеж годов:

Ведь каждый возраст — иное царство.

Как за спиной оставляют запад,

Вкрался я в пожилых заповедник.

А еще лет с десяток назад

Я жил в государстве тридцатилетних.

Глядел оттуда (помню чувство)

В страну — которым сверх сорока.

Она казалась мне вовсе чуждой,

Безмерно от меня далека!

Страна каких-то скучных, ветхих...

Такой, казалась, небось, и им —

Сорокалетникам тем чужим —

Страна пятидесятилетних?

А я все тот же! Я ни на миг

Не присмирел, не обмяк бесстрастно.

Я поезд, мчащийся напрямик

Сквозь разных возрастов государства.

Лишь бы он ехал — чуть-чуть потише,

Чтобы я видел, как сосны дышат,

Крыши, где стаями, к высоте,

Стоят фламинго антенных Т,

А полем солнечным — полз бы сонно,

И ждал, и простаивал, все смирней,

На полустанках летних сезонов,

У семафоров чудесных дней.

Чтоб надышался я в просторах этих!

В полях, где столько цветов кругом!

(Нарвать, пока стоит вагон!)

Чтоб не мелькали десятилетья,

Как Бельгия, за перегон.

1967.

 

ГОРЫ

Царство гор: я никогда такой

Не видал еще гигантской ломки!

Складки гор: это в рапидной съемке

Схватка

рукопашная

веков.

Вскиды гор: космические знаки?

Скал атака, скачка вдалеке...

Горы: волны замерли на взмахе,

Горы —

это море

в столбняке.

Взрыв под облака, фонтан планетный

По бегущим босиком богам.

Горы: вдруг

заела

кинолента,

Где показывался ураган.

Скулы скал, и кулаки, подковы...

А если окинуть с облаков?

Вам понятно, что такое горы?

Каменная

паника

веков.

1964.

 

ЛЕЖАЩАЯ ЖЕНЩИНА

 

ЛЕЖАЩАЯ ЖЕНЩИНА

Ваятелю Васильеву

Женщина, когда лежит,

Становится намного лучше:

Юнеет ее внешний вид

И ее линии... певучее...

Ведь скрыто, что она скучна,

Вальяжною волною тела.

Когда она лежит, она

Выигрывает, королева!

Нескладная, мешок мешком,

И то приближена к мадонне,

Когда она лежит ничком,

Закинув за голову ладони.

И даже тощая метла,

Иль слишком толстая, саженная,

Становится, когда легла,

Возвышенна и совершенна!

Везде — когда лежит пластом —

Магически преобразится:

Нагая на берегу пустом

Или на сене в юбке ситцевой.

Как речке, вспыхивая, бежать,

Как полю опушаться в снежное,

Так женщине идет лежать,

Раскидывающейся, разнеженной.

Так в чем секрет... В иллюзии лишь?

В ракурсе?

                 Все равно, божественна,

Божественна, когда лежишь,

Пластика линий твоих, женщина.

1968.

 

В ПУТИ

Нас платформа уносит в ночь.

Бабы-вдовы, солдатки — вповалку.

Вот и я курсирую вновь

В госпитальной шинелишке жалкой.

Вот прижат теснотой — к одной, —

По-крестьянски суровой, крепкой.

В тьме лишь губ ее грубая лепка,

Да и то отвернулась спиной.

Рвусь, хочу, так весь сгоряча

Растворился бы в ней, свирепо..:

А платформа, в грохоте мча,

Словно взносится в звездное небо;

Не как синий, к земле, звездопад,

Не петрарковый зов — к Лауре,

К ней — родной, посторонней, дуре

Жадной силой впотьмах прижат.

Тетки спят, в головах сидора!

Ночь летит громогласно, грозно.

Вон трассируют звезды, космос...

Так и я вдруг сгорю до тла!

Мчим над бездной. Мост бездонно

Проорет!.. А она, клубком,

Длинноногой топорной мадонной

Спит, укутав лицо платком.

Вся война и вся высь, светясь,

Обступают... А она, лежа,

Мчит, от мира отворотясь:

От детей, от потерь, от бомбежек.

Отстраняясь — ночной покой —

От всех бед, от побед, объятий.

И сама, пожалев, «солдатик!»,

Обнимает вдруг жесткой рукой.

1944, 71.

 

РАДИСТКА

Она поступала, наверное, мудро.

Ночью

           за аэродромную гладь

Ходила гулять.

                       Приходила под утро.

И было ей на мое запрещенье плевать.

Радистка! В уме ее тайные коды.

А в памяти школа, последний вальс...

Мы ждали приказа.

                             Ждали

                                        погоды.

И даже спали не раздеваясь.

Как вызвездило!

                          Значит, вылет близко.

Уходит

           в обнимку с любимым

                                              радистка,

Накинув на плечи его пиджак.

Земляк ее? Встретила кого-то?

Десантницы до рассвета нет...

Влюбилась она

                       за два дня

                                       до отлета,

Впервые

              в свои девятнадцать лет,

Как будто предчувствуя,

                                      что больше нет ей

Счастья, что упадешь — не встать,

Как будто стараясь

                             в денек

                                          последний

Свое —

            за целую жизнь —

                                         наверстать!..

Является шалая, росой унизана,

В глазах так и плещется счастья жар.

Но, полон

                мальчишеского

                                         аскетизма,

Я этих прогулок

                         ей не прощал.

Когда мы — прыгнули,

                                   когда нас — предали,

Когда — не выскользнешь из кольца,

Она — в лесу, во тьме неведомой,

Одна —

            отстреливалась до конца!

Когда закричали,

                           когда застрочили,

Уже в лицо ей картаво сипя,

Она, как в спецшколе ее учили,

Пулю

В рацию,

Пулю —

В себя.

...Плывут облака, исчезая в безбрежность.

Плывут и года, уже далеки.

И спать не дает мне

                               горькая

                                            нежность...

И где-то живут ее старики...

И те запрещенья сейчас отвергая.

Мне хочется крикнуть, года превозмочь:

— В обнимку пойди,

                               доброди,

                                              дорогая,

Ступай,

            догуляй свою первую ночь!

1955.

 

СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ

Работал врач, и все казалось адом.

Я не кричал, хоть боль была остра.

Я сдерживался,

Потому что рядом

Стояла

           милосердия сестра.

Я за руки ее держал... Я стискивал

Их судорожно. И лежал, терпя,

Как будто в ней

Спасение отыскивал...

Она была похожа на тебя.

Такая хрупкая, смотрела строго.

И снова обретал я разум свой,

И боль моя

Ей уходила в руки —

Так в землю ток уходит грозовой.

И, тоненькая, ночи две не спавшая,

Вся в белом, вся безоблачно светла,

Таинственная,

Нежная,

Уставшая,

Стояла милосердия сестра.

А ты теперь придирчиво и гневно

Ругнешь порой за трудное житье,

И хочется мне

В жизни ежедневной,

Чтоб ты была похожа на нее.

1952.

 

ЭТОЙ НОЧЬЮ

Этой ночью — было в звездном мире

Тихо, будто бы в кино.

Этой ночью

                  тучи подходили

Босяком под самое окно.

И всю ночь прохлады не давала

Терпкая степная тьма и дичь.

Дерево

            на цыпочки

                              вставало,

Чтобы от луны загородить.

Билась бабочка об стену,

Рикошетом, застя свет...

Было двое в комнате их, было

Не до бабочек им и комет.

Было небо— в самой звездной силе!

А в случайной комнате слепой

Чьи-то руки

                  все огни гасили.

Все мосты

                сжигая за собой.

1955.

 

КОСТЕР

Здесь ночи нету,

                          а сутки долги,

Тоска такая над сонью всей!....

Ты там, в сосновом лесу

                                      на Волге;

А я — в сосновом,

                            где Енисей.

Заря развеет седые космы,

Круги расходятся по воде.

Одни и те же

                     над нами

                                    сосны,

А, может быть,

                        не одни и те...

В поселке псы разлеглись по-хански

Плашмя валяются — в мохнатом сне.

Здесь неба нету,

                          здесь, в Туруханске,

Бело и немо,

                     как на луне.

И всех, кто бродит, кто спать не может,

Кого пошатывает маята,

Одна и та же

                     хвороба гложет,

А, может быть,

                        не одна и та...

И лишь Тунгуска, светясь и празднуя,

Вся в енисейский течет простор.

И как мечта о любви напрасная,

Горит на отмели,

Горит

Костер...

 

КАФЕ

Дай-ка чокнемся!

По традиции вечной.

Ну-ка чокнемся!..

                            За что?

                                        А за то,

Что — ах, хорошо

                           без смятений

                                                сердечных

И что порознь повешены наши пальто.

Ты пришла ставить точку...

Пили мы, толковали,

Ликовали — с тобой — не раз

                                             в этом зале.

Где плафоны расписаны так хорошо:

Гуси-лебеди

                    картинно летят

                                            потолками...

Чтоб на кухне зарезал их повар ножом?

Расстаемся...

                      И только одно мне известно.

Что замены не будет,

                                  никакая любвишка...

Так в автобусе освобождается место,

А никто не садится: конечная близко.

Выпьем!

              За — не любовь.

За прощальную нашу прогулку.

За — нигде.

Никогда.

За короткое «нет».

За пустующую телефонную будку!

За ненадобность двухгрошовых монет.

А на улице дождь,

Там и смутно и сыро.

Ну, поднимем!

Мы уйдем сейчас в марево то.

Две дороги у нас. Два отдельные мира.

Два мирка...

                     Два номерка от пальто.

1956.

 

ВО ВЬЮГЕ

Ты хохочешь... Ты все хохочешь,

Кто-то снял тебя в полный рост.

Хороводишься,

                        с кем захочешь,

За пять тысяч отсюда верст.

Обмороженный и простуженный,

Я под стеганкой все таю

Тело нежное,

                      фото южное,

Полуголую красу твою.

С Индигирки и до Тунгуски,

Белой шкурой во тьме шевеля,

Вьюги стелются по-пластунски

И набрасываются на лагеря.

Ну и стужа, немеют руки,

В двух шагах не видать ни зги.

Но жарчей, чем тебе на юге,

Мне от ревности и тоски.

Только белой метели клочья,

Ветер режет лицо до слез.

А ты хохочешь,

                        ты все хохочешь,

Совсем раздетая в такой мороз.

 

ПОСЛЕДНИЙ ТРАМВАЙ

Вся в рыцарских звездах ночь за окном.

Торопишься вновь? Вырываешься вон?

Давая лишь право мне, так и быть,

К ночному трамваю тебя проводить.

Как царская прихоть, твоя краса.

Наотмашь летишь, смела, хороша,

С снежинками в лад — вся трепет, полет!

Насмешливой нежностью дразнится рот.

Как к белому полю кромешной мги

Идет твоя легкость, разлет, шаги!

Как вписана в ночь, в сверкания сонм,

А мне семенить за тобой гусем.

— Постой, не спеши! Переулки пусты.

— Целуй! Ну скорее же!.. — Ай! Пусти!

Я наспех вопьюсь, при всех фонарях.

Как колется мех, как щеки горят!

Но вот громыхнул последний трамвай.

— Пока!.. — И ладошкой махнув: -— Бывай!..

И твой, в окне, улетающий взгляд

Забрав как подарок, иду я назад.

В блаженном хмелю, снеговой целиной,

И звезды, как кошки, следят за мной.

Зелеными точками, в тьме светил,

Чтобы я под колеса не угодил.

Прощай, недотрога... Не забывай!

Пускай тебе снится последний трамвай.

1979.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Я пришел к тебе!.. Нет светлей

Серых глаз твоих, твоего лица!

Так с разведки, едва уцелев,

В тайный старый свой бункер вваливаются.

Твоей шеи белее, и плеч,

И ладоней в прохладе лавандной...

Дай же мне покаянно лечь

В эту нежность башкою неладной!

Ты мне свыше дарована, ты!

В злобной копоти, чирьях, ранах

Душу нес, как несут цветы,

Без оберток еще целлофановых.

Я ведь отроду призван — чтоб

Путь разведывать — первым, ранним.

Положи мне ладонь на лоб,

Когда еле приплелся, ранен.

 

АДРЕСАТКА

Я хочу, чтобы ты приехала.

Из какого-то глухого, кривого там Рога, Таганрога, Острога.

Что там письма! Все равно что стократное эхо:

Эхо эха, два зеркала, тень от тени. Морока!

Чтобы вмиг мне примчаться в гостиницу!

И пропасть. И сорвать с тебя платье, в объятье, рывками,

Всю схватить... и пусть тянется, красным смещением ширится

Миг любви, миг последних, по Пушкину, ты ведь любишь его, содроганий.

Чтоб губам было больно.

Хватит с нас этой почты, листов, излияния чувств.

Иль мы крысы бумажные страсти чернильной, волокиты любовной?

Я бесстыдно хочу обойтись с тобой так, как хочу!

Не дождусь, не снесу.

Чтоб немедля, скорее, смелее, все смели мы!

Чтоб упала, назад за подушку забросив косу,

Лишь конца ее хлыстик плясал бы, а чулки на полу спали змеями.

Не послание — стих,

А стихи — это грезы богов, а не всякая там байка бойкая,

Грежу я — чтоб воочью, на ощупь, вплотную, впритир:

А не то—ни строки тебе более, адресатка далекая.

 

ЧЕРНЫЙ ПРИЛИВ

(ПАМЯТИ ЛЮДЫ)

 

НАПОМИНАНИЕ

Когда в соседнем доме

      вор стащит вещь,

Мы начинаем тоже

      добро стеречь.

Так что ж мы забываем

            о ней,

     что каждый день

Обходит дом за домом

         и крадет

          людей!

 

ПЛАМЯ

Что же теперь?.. Понемногу тлеть?

Как дистрофик пленный

                                     к хлебу тянется,

Как нутром спаленным

                                   к водке пьяница,

Как солдат с окопов

                               к бабе рвется,

К гибели я рвусь! не быть! сгореть!

Ты отмучилась... боль затая,

Отсияла, как осенний лучик,

Хоть была всех белоснежней, лучше,

Не спасла тебя земля твоя!

И на Красной площади любви к тебе.

Памяти,

             моей

                      к тебе — любви —

Сам сожгусь, затрепетав, не вытерпев,

Пламенем себя обвив!

«Нет!» — любой обслуге и округе

Всяких мудрецов, певцов, толпе тупой.

Оболью себя бензином муки

И раскаяния перед тобой...

1977.

 

НАВЕЧНО

Открою шкаф — как все поникли платья!

Выдвину ящик — слезы бус ее, камней.

А рукопись... пришли прощаться, плача,

Стихи толпою — о ней, о ней!

И слов-то нет!.. Я полон горем, жалостью.

Так в поле воет вьюга, темнота.

Все — сберегу или раздам, — пожалуйста!

Но с этой ношей буду навсегда.

Наряды, редкости — родным и детям.

А боль свою, страданье — никому.

Не подарить, не поделиться этим!

И нежность к ней хранить мне одному.

1977.

 

РОЯЛЬ

Это не роща, это не рощи черный обрез,

Это не роща, что вписана в поле неровным овалом,

Это — огромный рояль под навесом небес

С лиственным плеском мгновенной игры небывалой!

Это сентябрь Софроницкий — взахлеб, наразрыв, дотла,

В клавишах веток неистов, в листве серебристой...

Это же, боже мой, ее же, ее же игра,

Людины пальцы проносятся вьюгой искристой!

Это не роща, это не роща, не роща — рояль,

Не ветер, не ветер, а скрябинский взлет и прорыв

В недра галактик, в такую лазурную ярь!

В еще не явную вам гениальность игры.

И то не небо, не нимб, а золотое кольцо

Кос ее светится, и в белом мареве дня

То ее облик, ее все в сияньи лицо

Близится, реет, жалеет, сжигает меня!

То ее светом сияют любые края

С облака, что клубится над головой...

Это не солнце — лицо! Это не роща — рояль!

Это сентябрь Софроницкий разрывает мне сердце игрой!

окт. 1977.

 

ЧЕРНЫЙ ПРИЛИВ

Черный прилив! Плещется море нефтью,

На сотни верст все берега отравив.

Смольные трупики птиц, сети нагружены смертью...

Только ли в море бывает черный прилив?

Жизнь наша тоже простерлась к закату полого.

Так получается, что иногда, хоть плачь,

Лодке судьбы твоей в бесконечных волнах

одиноко,

В мутных волнах обманов, обид, неудач,

Где же та гавань, любовь, спокойнее полдня,

Что светом своим, лаской лазоревых глаз,

Светом своей доброты как музыкой полнясь,

Смотрит на нас? Ждет и болеет за нас?

Танкеры тонут, все дохнет от мути зеленой.

Как я давно не знал передышки в пути.

Где я найду существо с душой озаренной?

Гавань такую разве на свете найти?

Может случиться, может, море глубоко, —

Господи боже мой, неужто пучину не минем?!

Ежели лодке твоей слишком уж плохо,

Черным приливом облепит ее, и аминь!

апр. 1978.

 

СТАРЫЙ ЯЩИК

Хоть вся эта ретра,

                              любовь к неновому,

Смешна мне,

хобби дурех и нерях,

Печалюсь по ящику почтовому,

Который висел на моих дверях.

Скворешник надежд,

                                 обещании, желаний:

Почтовый ящик

                        жилья моего.

Как много тогда открыток, посланий

Со света всего ныряло в него!

Он каждое утро

                         выкладывал вести,

Когда открывал я его —

                                     в пролет

Он гулко грохотал своей жестью,

Так жеребенок весело ржет.

Уедет, бывало, моя королевна.

Уже там белеет конверт большой.

Какой он был домовитый, верный,

Железный, а с доброй такой душой!

Пускай доставка

                          ведется иначе,

Пускай век блоков, схем, ЭВМ,

А я по старому ящику плачу.

Кому печаль свою повем?

Я плачу... по женщине настоящей.

Тогда я был счастлив и независим,

Тогда в скворешник почтового ящика

Так часто влетали птенцы ее писем!

1979.

 

КЛОУН

Ты мне близок, милый клоун, очень,

Потому что — так сосредоточен,

Так — на цыпочках, так тих,

Хочешь зайчик на полу схватить.

Хвать! А он увиливает снова,

Не поймать нам зайчика такого,

Он как сон! О, он как сон:

Слишком зыбок, слишком невесом.

Вновь крадешься, терпелив, как дервиш.

Ты мне близок, чудик ты мой милый:

Тем, что не лавируешь, а — веруешь!

Тем, что ловишь свет — неуловимый!

Что мечта влечет, а не любая...

Тем, что плюхаешься, расшибаясь.

Цирк смеется. Но творишь ты это

Ведь не ради смеха — ради света.

И глазеют все, и веселится каждый:

Вот какой забавный дурачок!

Слушай, клоун, а вот я однажды

Зайчика поймал... да не сберег...

янв. 1979.

 

РАЗЛУЧЕНИЕ

Если б — всего-навсего разлука:

В разных странах мы, краях, лесах:

Если бы мы были друг от друга

Хоть на самых крайних полюсах.

Вся война, эвакуация

(Как оно и было в прошлый раз),

Плен, который лагерем наказывается,

Если бы разъединили нас.

Если б лишь пространство или время

Не давали мне тебя любить…

О, все это пустяки, поверь мне!

Ведь жива надежда: «встрече быть!»

Господи, любые льды и реки,

Горы, можно все преодолеть!

Но меж нами, разлучив навеки,

Встала — смерть.

1979.

 

ИМЯ ТВОЕ

Мертвые зовут живых,

Один закон над нами:

Сначала теряем любимых своих,

Потом уходим сами.

Но ради них, любимых,

Ради их жизни — в нас, —

Чтоб ни было, жить должны мы.

Чтоб свет их не погас.

Теперь я Тебя носитель.

Я Имяносец твой.

Хоть режьте меня, казните,

Я должен шагать: живой.

Я знамя Твое простер

Над выправкой офицера.

Вот так — шаг держит — парламентер —

Уже в наводимых прицелах.

март 1986.

 

ПРОЩАНИЕ

(через десять лет)

Кончено. Ушла. Ушла напеки.

И меж нами: не моря, не твердь,

Господи, и не хребты, не реки...

То, что непреодолимо: смерть!

О, все кончено! Мы отлюбили.

Ты ушла, простилась с миром сим,

Не узнавши новых Черных былей

(С нас довольно войн и Хиросим).

Не услышав всех речей геройских,

Что там — может не гадать твой дух —

Только показуха перестройки?

Или перестройка показух?

Что сидеть чиновники, как дрофы,

Будут вечно, что дурак — турист,

Не аварии, не катастрофы,

Нет: безмозглость и авантюризм!

Господи, как хорошо, что сердцем

Не зайдешься вновь, от всех невзгод.

Там, где с мельницами бьется Ельцын,

Долговяз и худ, как Дон-Кихот.

Облака рыданьями разлуки

Где-то вновь прольются на поля...

А меж нами реки, словно руки,

Удивленно развела земля.

дек. 1987,

 

БРОДЯЧАЯ СОБАКА

По кладбищу бродит стороной

Собака, костлява и тосклива,

Все более мелькая у одной

Могилы, где пустынная крапива.

Тут, видно, похоронен ее

Хозяин, старый бедолага,

И вечером спорит воронье.

И дремлет лохматая собака.

Старухи ее кормят иногда,

Бездомную, осенью и летом.

А более всех — женщина одна

Чужая и, видимо, с приветом.

Давно уже к покойнику тому

Никто не идет, вниманием не жалуя.

И лишь как дух тоскующий, к нему

Все ходит собака одичалая.

Пусть вечно пребудут на земле

Тревога, отчаянье, смятенье,

Пускай метель восплачется во мгле

И обо мне, когда я стану тенью.

Ты приходи, лохмата, голодна,

Когда я тоже в землю эту лягу.

Бродячая собака, собачая бродяга,

Печаль по мне, последняя волна!

1980.

 

МИХАИЛ КРАСИКОВ

ПАМЯТИ ПОЭТА АЛЕКСАНДРА КОРЕНЕВА

А этот человек с усмешкою мальчишки

И в старости летал, как птенчик удалой.

Его стихи не умещались в книжки

И жили, как костер, подернутый золой.

17.01.92.

Содержание