Собака — зверь домашний (Первое издание)

Коренев Радмир Александрович

Рассказы

 

 

«Подвиг»

Шла к концу ночная вахта. Впрочем, моряки теплохода «Игарка» в этом полярном рейсе отличали день от ночи лишь по обеду, приготовленному к двенадцати ноль-ноль поварихой Нюрой.

Судовые часы показывали три часа тридцать минут, когда матрос Вьюгин заметил на льду что-то белое, живое.

— Стоп! Да это же медвежонок! — воскликнул он, наводя резкость бинокля. — Поймать бы…

Вьюгина никто не слышал, так как второй матрос ушел будить смену, а штурман находился в штурманской.

«Поймать…» — эта мысль уже не давала покоя.

Вьюгин еще раз осмотрел горизонт и, убедившись, что мамаши нет, принял решение. Он спрыгнул на темно-синий пак и зигзагами от тороса к торосу двинулся в сторону намеченной цели.

«Вот это будет сюрприз, — рассуждал он. — Втащу в каюту к Нюрке. Уж этот подарок в иллюминатор не выбросит».

А медвежонок, не чуя беды, шел к пароходу: его очень привлекало черное чудовище. И он впервые видел двуногое существо, которое неуклюже пряталось за пологим торосом. Медвежонок потянул носом.

«Глупый, — подумал Вьюгин, прижимаясь плотнее к холодной глыбе, — идет сам прямо в руки. Сейчас я его сцапаю. Ну иди, иди», — мысленно подгонял он зверя, и когда медвежонок подошел близко, Вьюгин, напружинившись, прыгнул. Крепкие матросские руки утонули в густой белой шубе.

— Попался голубчик… Не вырвешься. — Вьюгин опоясал медвежонка ремнем.

На баке «отбили склянку», ее звон пролетел над льдинами, подстегнул Вьюгина.

«Пора сдавать вахту. Это хорошо», — подумал он.

Но вдруг он вспомнил, что второпях не сбросил трап, а на трехметровую высоту борта без него не подняться.

— Эх, черт, какая досада. Придется поднимать аврал. Да иди же ты, бестия! — поддернул он медвежонка.

Но владыка Севера тормозил всеми четырьмя, оказывая упорное сопротивление.

Несмотря на вечный холод, Вьюгина пробил пот. Но он с не меньшим упорством волок свою добычу.

А сзади бесшумно и быстро бежала мать. Она почуяла человека и готова была разорвать любого, кто посмеет обидеть ее дитя. Старая медведица настигала матроса.

Вьюгин не оглядывался. Его заботил лишь трап, которого не было за бортом. Он очень сожалел, что из-за торопливости теперь смазывалась ярко нарисованная картина встречи, пропадал тот эффект, на котором строилось покорение непокорной.

«Эх, торопыга, торопыга, — ругал он себя. — Теперь вся толпа увидит медвежонка, и никакой неожиданности, никакого сюрприза. Медвежонок станет общим, как песик Юнга, и Нюра будет давать ему лакомый кусочек из амбразуры камбуза. И тогда уже эту романтическую девчонку ничем не прошибешь».

А Нюра была хороша. Невысокая, симпатичная, круглая и румяная, как свежеиспеченная пышка, с ямочками на щеках.

Еще во Владивостоке, когда Вьюгин узнал, что пришла новая повариха и увидел ее, он скорехонько смотался на рынок и купил лучший букет цветов. Правда, дарить открыто постеснялся и завернутые в газету цветы пролежали весь день в каюте, пока он ловил момент, чтобы вручить их девушке. Отдал сверток лишь поздно вечером, да и то сунул неловко в руку.

А поутру увидел свой подарок на причале против ее иллюминатора. Увядшие и пожелтевшие цветы поведали ему о безответной любви, брошенной под ноги портовым грузчикам.

«Ничего, — решил Вьюгин. — Узнает, что я заочно в мореходку поступил, полюбит. А, может быть, — размышлял он, — ей нравятся смелые? Конечно же девушки любят сильных и отважных. Но где совершить подвиг, если нет ни войны, ни пожара, ни наводнения…».

Рейс предстоит долгий, в Полярку, Северным морским путем. Конечно же с заходами в Певек, Амбарчик, через Карские ворота — в Архангельск.

«Не видать мне берега полгода, а то и больше, — думал Вьюгин». — А если не завладеть сердцем Нюрки, то… Вон Витька, тоже матрос, ничем не лучше меня, а она ему всегда улыбается. Он только и делает, что на гитаре брякает, блатные песни поет. А девки его любят. Дуры».

… Был последний вечер перед отходом. Вьюгин получил добро уйти в увольнение. Он надел тщательно отутюженный темно-синий бостоновый костюм, напустил сорочку на ворот пиджака, осмотрел себя в зеркало.

«Ничего. Стрижка под полубокс не испорчена. Уши, правда, великоваты и чуть-чуть вперед, но не очень. Бриться еще рано — пушок. Лицо овальное, смуглое. Нос как нос. Зубы блестят. Глаза? Глаза не такие большие и выразительные, как у Витьки, но зато…»

Что «зато», Вьюгин так и не придумал, а потом, недовольный собой, пошел несмело к девушке.

Возле двери еще раз подправил белый воротничок, пригладил его на вороте костюма и робко постучал. Тишина. Он толкнул дверь. Закрыта. Постучал еще. Ответа не было.

Вьюгин быстро прошел в конец корабельного прохода и открыл дверь в кубрик.

— Ребята, а где Витька? — спросил он.

Старый усатый матрос Волков внимательно посмотрел на вошедшего.

— Эх, Вьюга, Вьюга! Долго ты лоск наводил. Они давно отчалили на берег. Греби шустрей, мабуть, догонишь!

Весь вечер Вьюгин провел на Ленинской, но Нюры и Виктора не встретил. Вечер был испорчен, настроение тоже, и пора было возвращаться на борт.

Вьюгин пошел к центральной проходной мимо пивного киоска. Толпа любителей смаковала рыбку, запивая пенистым напитком, а в стороне сидел грязный замурзанный песик и жадно ловил взором пищу, уплывающую в рот человеку. Песик был молодой, худющий и пугливый.

«Видно, не один пинок прошелся по его заду», — подумал Вьюгин и хотел было пройти, но этот бездомный щенок будто приковал его к месту.

— Ну что, псинка? Тоскуешь? Есть хочешь? Взял бы я тебя, да неизвестно, как посмотрит на это Дракон. Ладно. Выгонит так выгонит. Пойдем! Хоть накормлю.

«Смотри-ка, идет», — подивился он, оглядываясь.

Песик, действительно, шел за ним, будто понял все, что сказал человек.

Утром к теплоходу подошел буксир. Раздалась привычная команда: «По местам!», и причал медленно стал удаляться от борта. Судно развернулось носом на выход.

Вьюгин стоял на юте. Он мысленно прощался с бухтой, в которой оставались утомленные суда, груженые и пустые, но одинаково отдыхающие на рейде и у причалов.

«А мы когда вернемся?» — Вьюгин вздохнул.

Неусыпный маяк подмигнул ему красным глазом: мол, буду ждать. Не грусти.

Судно почувствовало первую качку. Слева оставался Аскольд, а впереди синело море. Чайка спланировала к палубе, помахала крыльями.

«Вот и все, — сказал себе Вьюгин. — Теперь вахта и учебники. Вахта и учебники. А к Нюрке не подойду. Пусть слушает гитару. В пустой бочке звону больше. Вообще-то бочка здесь ни при чем».

Он покосился в сторону стоявшей у борта девушки, и сердце его тревожно ёкнуло: «А все-таки она красивая. Может быть, Витька ей не нужен? Не такой уж он игрок…»

— Юнга! Юнга! Ко мне!

Пес услышал знакомый голос и подбежал.

Вьюгин взял его на руки и пошел к себе. Надо было отдохнуть перед вахтой. Мимо Нюры он проходил медленно, поглощенный вниманием к своему питомцу, делая вид, что ему безразлично ее присутствие, что он совершенно равнодушен к женскому полу.

Но она остановила его.

— Ой, какая собачка чистенькая. Где ты ее взял?

— Не она, а он, — ответил Вьюгин. — Вчера подобрал на улице. Полчаса вместе с ним в душе мылись, потому и чистенький.

— Ты любишь собак? — спросил он, готовый подарить ей своего пса.

— Я вообще люблю животных. У нас в деревне всегда были собаки и кошки. А у дяди Демьяна был медвежонок, так я часами могла сидеть возле него.

— Ну… Медвежонка у меня нет, а Юнгу могу тебе подарить.

Нюра засмеялась.

— Он и без тебя от камбуза не отходит, так что обойдусь без подарка…

Она обожгла его лукавым взглядом и упорхнула.

Вьюгин посмотрел на щенка, опустил его на палубу.

— У-у, блюдолиз! Отираешься возле кока… Пошел вон!

Пес уловил сердитые нотки и, поджав хвост, поплелся прочь недовольный, обиженный.

Жизнь на судне шла по давно заведенному распорядку. Каждый выполнял свою работу согласно уставу и расписанию. А для свободных от вахты крутили короткометражку. Просматривали всем знакомые картины. Разнообразия ради киномеханик ставил пленку наоборот. И тогда над рокочущим хохотом мужских голосов возвышался и звенел безудержный смех Нюры.

Вьюгин выходил из столовой, усаживался в каюте и корпел над учебниками. Он готовил контрольные или шел ко второму помощнику капитана и консультировался по теме.

Так было и на этот раз. Крутили фильм «Веселые ребята». Команда «помирала» со смеху, а Вьюгин вышел и, пройдя по узкому проходу, открыл дверь своей двухместной каюты.

Второй член матросского жилища был человеком в годах, добрым и молчаливым. В рейсе он работал, как вол, а стоило сойти на берег, напивался до «чертиков». Звали его Кузьмич. Все знали, что он потерял семью в оккупации, и относились к нему с уважением. Была у него страсть к поделкам. В свободное время вырезал из твердого дерева разнообразные трубки. Делал это молча и Вьюгину заниматься не мешал.

Судно терлось о ледяные обломки, шло от разводья к разводью, громыхал под корпусом лед, трещал на корме сектор руля.

Все содрогалось, жило, боролось. Теплоход, будто большое живое существо, стремился одолеть препятствия.

Вьюгин знал, что где-то здесь будет формироваться караван. Придут пароходы из бухты Провидения, выстроятся в кильватер ледоколу, а пока…

Пока, лавируя меж ледяных полей, «Игарка» пробивалась к Певеку.

Разложив перед собой старую путевую карту Берингова моря, позаимствованную в штурманской, Вьюгин начал делать прокладку.

В дверь постучали, и тотчас послышался знакомый волнующий голос:

— Здравствуйте, Кузьмич! Я слышала, вы опять новую трубку сделали. Черта с рогами?

Кузьмич молча протянул Нюре трубку.

Вьюгин, не смея оглянуться, еще ниже склонился над картой. Он уже не видел ни линии курса, ни рельефа берега. Все слилось воедино: и глубина, и отмели, и суша.

«Вот ведь, — думал он, — с Кузьмичом заговаривает, а меня будто и на судне нет. Ну хорошо. Теперь и здороваться перестану. Хоть каждый день заходи…».

Нюра еще о чем-то ворковала, но Вьюгин не прислушивался. Да и разговор его не касался. Он слышал, как она похвалила за мастерство Кузьмича и вдруг сказала:

— Между прочим, мы идем уже в море Лаптевых, а ты все еще торчишь в Беринговом.

Вьюгин не успел ничего ответить. Нюра вышла за дверь легко и быстро. Вьюгин свернул карту и лег.

В двадцать четыре ноль-ноль он уже был на мостике. Судно стояло зажатое, как в тисках.

… Потрескивал долголетний лед, мерцали кристаллики спрессованного ветрами снега, и ничто более не нарушало бы извечной тишины Ледовитого океана. Но глухо рокотала машина, замурованная в железном корпусе, и заливисто, злобно лаял пес Юнга.

«Что это он, негодник, надрывается?» — подумал штурман.

— Юнга! Юнга! — окликнул он собаку, не выходя из штурманской.

Еще предстояло заполнить вахтенный журнал и подготовиться к смене.

А с мостика доносился свирепый собачий лай. Неумолкающий и нервный.

— Ай, дьявол! Чтоб тебе. Уже, наверное, люди всполошились. Опять капитан выговор всучит.

Второй помощник вышел на мостик.

— Юнга! Юнга! — позвал он. — Нельзя!

Пес будто и не слышал. Ощетинившись, он упирался передними лапами в край надстройки и лаял, лаял.

Штурман окинул взглядом ледяное поле, увидел человека, но что он делает, не понял. Тогда поднес к глазам десятикратный бинокль. Лицо его недоуменно вытянулось.

— Что он там делает? Вот уж этот Вьюгин. Щенка приволок, теперь еще что-то? Нерпенок или… Медвежонок?

Штурман широко улыбнулся, выпуклые линзы подпрыгнули, и улыбка сползла. Лицо вахтенного помощника вдруг побледнело. Оно леденело, покрывалось мертвенной белизной.

Бинокль задрожал, будто натолкнулся на айсберг. В увеличительные стекла вписалась медведица. Она росла. Мчалась, вытянув шею, мчалась озлобленная, разъяренная и могучая. Она догоняла Вьюгина, а он не видел.

— Сожрет… Сожрет! — вдруг крикнул штурман и опрометью бросился в рулевую.

В морозный воздух вонзились короткие гудки теплохода. Неистово лаял Юнга. На палубу выскакивали полуодетые, поднятые тревогой моряки. Оценив ситуацию, они кричали хором и вразнобой:

— Беги-и!.. Беги!

А штурман все дергал и дергал рычаг гудка.

Боцман на баке ударил в судовой колокол. И каждый старался поднять как можно больше шума, чтоб отпугнуть медведицу. Ведь голыми руками ее не остановишь.

Жизнь Вьюгина отсчитывала последние секунды, и нечем было ему помочь.

Он давно бросил медвежонка, и бежал не оглядываясь. Бежал, как спортсмен перед финишем. Он ощущал жаркое дыхание зверя. Он уже чувствовал на себе острие клыков, силу когтистых лап. Рубашка, мокрая от пота, прилипла к телу. Пот застилал глаза, затекал в открытый рот.

— Быстрей! Быстрей!.. — доносилось до него. — Быстрей!

Но он и без того мчался во всю прыть. Катился, как перекати-поле, подгоняемый ветром. Ноги сами отрывались ото льда и отсчитывали метры. Он летел, как стрела, скакал, как кенгуру, семимильными прыжками.

А сердце, взбешенное невероятной гонкой, вырывалось из груди, а легким уже не хватало воздуха. И вдруг он почувствовал, что сапоги стали железными и он едва волочит их по гигантскому магнитному полю, с трудом отрывая подошву, чтобы сделать еще один шаг к спасению.

«Все… Погиб…», — паническая мысль лишает его последних сил.

Он падает. И никакие звуки уже не могут помочь ему, не могут предотвратить случившееся.

— Ну, что? Что вы стоите! Прыгайте! Спасайте! — это кричит Нюра.

Но ее никто не слышит.

Матросы растягивают пожарный шланг. Механики готовят аварийную помпу. Кто-то сбрасывает за борт шторм-трап, и все видят, как маленькая смешливая Нюра в этот миг становится дикой кошкой, переваливается через фальшборт, быстро спускается по трапу и, не задерживаясь у борта, бежит навстречу Вьюгину. В руке у нее высоко поднята кочерга. Она потрясает орудием, словно булавой, ятаганом, мечом из дамасской стали, и кажется, попадись ей под удар, рассечет надвое.

Но, опережая девушку, летит красная аварийная ракета, посланная капитаном с мостика.

Вьюгин поднимается и снова бежит. Но это ему кажется. Он в самом деле только переставляет ноги. Уже безразличный ко всему. И радостное «ура»! для него все еще звучит сигналом тревоги. И Нюра с боевой кочергой, и протянутые с борта руки не доходят до его сознания. Он дышит тяжело. Он стыдится поднять на товарищей глаза. Не хочет слышать насмешливый голос Нюры.

Вахта окончена. Он идет в каюту разбитый усталостью и пережитым страхом. Не раздеваясь, падает в кровать и лежит, вперив неподвижный взгляд в свежевыкрашенный потолок.

За бортом потрескивает долголетний лед, мерцают кристаллики спрессованного ветром снега, и ничего более не нарушает извечной тишины Ледовитого океана. Лишь слышны в проходе чьи-то быстрые шаги.

Вот они ближе, ближе к дверям, остановились… Дверная ручка поползла вниз, и Вьюгин увидел Нюру.

— Это тебе, — сказала она тихо и осторожно поставила ему на грудь тарелку, покрытую белой салфеткой.

Вьюгин молчал.

Тогда Нюра сдернула салфетку, и он увидел большую медведицу, а рядом маленького медвежонка.

Они сидели рядом. Аппетитно пахло свежеиспеченным, сдобным и чем-то очень вкусным… Неизведанным.

 

Аппакыч

— Плохой человек Шнурок. Совсем плохой. Зачем мои капканы проверил, соболя взял? Зачем его лыжня по моей бежит?

Аппакыч все видит: и следы на снегу, и вершины берез.

— Цо-цо… Ветки поют, шибко гнутся. Пурга будет. Собачка в снегу катается, шкурку моет, глаза моет — большая пурга будет.

В пургу Шнурок ходит. Следы прячет. Лиса — одинаково. В одну норку вошел, в другую вышел. Где найдешь?

Аппакыч идет параллельно заячьей тропе, приглядывается к следам. Останавливается.

— Заяц место топтал… Туда дернул, сюда дернул — в петле помирал. Шнурок зайца взял.

Аппакыч вздохнул, покачал головой.

Заскрипела седая береза, по кухлянке рикошетом прошелся ветер. Колючие снежинки мошкарой закружили в воздухе. Началась пурга.

Аппакыч не боится пурги. Он житель Камчатки — коряк. Шестьдесят лет прожил на берегу самой светлой реки. Много тропок пролегло по обветренному липу Аппакыча. Много. Русские охотники уважают старого коряка. Хорошо зовут: Аппакыч. Коротко зовут. А полное имя Аппакыча — Яетлы Аппакович Мейнувье, что означает «большое дыхание».

У Аппакыча все большое; и охота, и душа, и семья большая. Пять дочек в школу ходят, одеть надо. Одна в Петропавловске техникум кончает, продавцом будет. Сына нет. Кто соболя тропить будет? Жена была, давно померла.

— Ай, ай…

Аппакыч смахнул с редкой бороденки наледь, снял лыжи, подогнул под себя ноги, обутые в расписные торбаса, сел прямо в снег, отвязал от пояса кожаный мешочек с табаком и трубкой. Задымил.

Сокжой потянул носом воздух, навострил уши, глухо залаял.

— Зачем зря лаешь? Зверя нет, человека нет. Ложись, отдыхать будем, — проворчал Аппакыч. Сокжой — хорошая кличка. Так дикого оленя, вожака зовут.

Пес постоял, настороженно прислушиваясь, потом потер лапой морду, вырыл ямку глубже, потоптался, лег, свернувшись клубком. И закружился снежок над его густой серебристой шерстью.

Аппакыч, посасывая трубку, думал: «Умная собачка Сокжой, сильная собачка. Молодой был, как олень бегал, а сейчас спать любит».

Аппакыч глубоко затянулся дымком, закашлял.

«Я тоже старый стал — совсем плохо. Раньше далеко ходил, великую речку до океана видел. Нарта была, большая охота была. Много пушнины привозил. Шкурки сдавал, деньги получал. Водку пил. Хорошо… Потом чумка пришла, собачки помирать стали. Один Сокжой остался. Не любит чужих Сокжой. Шнурка не любит».

Аппакыч стряхнул снег с кожаного мешочка, второй раз зажег трубку. Тонкий дымок потянулся вверх, змейкой прополз по капюшону кухлянки и, сорванный ветром, растворился в пурге.

«Немножко посижу, — думал Аппакыч, — Сокжою тоже отдохнуть надо. Спит собачка. Лапой дергает. Сон видит. Шнурка видит».

Старый коряк думал о Добробабе, не подозревая, как близко был этот человек от места, где он второй раз зажег трубку.

Добробаба, проверив капканы и петли, поставленные Аппакычем, возвращался в село. Он спешил, но вдруг услышал лай.

«Кто бродит с собакой?» — в страхе подумал Добробаба: в его рюкзаке лежала чужая добыча.

Добробаба остановился, поправил лямки рюкзака, прислушался. Меж стволов посвистывал ветер, поскрипывали вершинки берез да кричала одинокая кедровка.

«Почудилось», — решил Добробаба и двинулся по еще заметному следу.

Согбенную фигуру Аппакыча он увидел на опушке.

Старый коряк сидел сгорбившись, полузасыпанный снегом.

«Черт возьми, — выругался Добробаба. — Следопыт проклятый. Еще, чего доброго, спустит на меня своего пса или захочет рюкзак проверить…»

Добробаба попятился, прильнул к березке, стал трусливо озираться, держа ружье наготове: «Где же это его Сокжой?»

«Плохой человек Шнурок, — продолжал размышлять Аппакыч. — Шкурки у Рыкова взял, балык утащил. Сокжой нашел шкурки, Аппакыча привел. Рыкова тоже привел, участковый сам пришел. Шибко испугался Шнурок. Белый стал — одинаково заяц. Глаза прятал.

Рыков свои шкурки знает, участковый не знает. Рыбу тоже Рыков знает, участковый опять не знает. Плохой охотник участковый. Все смотрел, ничего не видел. Много говорил, умно говорил, а рыбу и шкурки Шнурку оставил. Много законов знает, а человека не знает. Ай-ай.

Шнурок в госпромхозе работает, когда на охоту ходит. Четыре зимы на Камчатке живет. С Большой земли приехал. Добробабой звали. Участковый тоже Добробабой зовет а русские охотники шутят: «Добра баба, да плохой мужик». Правильно шутят. Потом Шнурком прозвали — опять правильно, цо-цо. На крысу похож. Сокжою отраву давал. Сокжой из чужих рук не берет, а кошка сдохла и ладно. Эх-хе. Хорошие русские, однако и в семье не без урода».

Аппакыч поднялся. Много отдыхал. Много думал. Идти пора.

Пес выбрался из ямки, стряхнул снег с густой шкуры и вдруг взвизгнул, завертелся и упал в свою ямку.

Резкий звук выстрела перекатился от эха к эху и смолк, заглушенный метелью.

Старый охотник всматривался в снежную пелену…

— Ай-ай, ничего не вижу. Однако Шнурок стрелял. Большое ружье. Много пороху сыпал. Сильный звук был. Сильный.

Ветер дохнул свободней, согнул березы, вздыбил снег, и все смешалось, стало мертвецки белым.

Аппакыч брел согнувшись, изнемогая от усталости. Он волок за собой старую кухлянку, на которой лежал его друг Сокжой, а сзади, боясь отстать и заблудиться в пурге, крадучись, шел Добробаба.

Прошла зима. Горячее солнце радужными бликами замерцало в кристалликах еще не стаявшего снега, ожили проталины. Зашумела весна крыльями перелетных птиц, призывными песнями.

И снова Аппакыч медленно бредет по охотничьей тропе. Выздоровевший Сокжой бежит впереди. Хорошо на душе Аппакыча. Думать долго можно, и Аппакыч думает: «Вода снег прячет, уток зовет, гусей зовет. Большая охота будет. Кулик свистит, домой путь держит, гнездо делать будет. Поет тундра. И Аппакыч поет.

Трудно весной. Олень в горы ушел. Медведь шибко злой ходит, шкура мятая, всю зиму лежал, совсем отощал. Утка худая. В чужих краях была. А дочкам мяса надо. Растут дочки. Все учатся. Грамотными будут.

Аппакыч хорошо стреляет. Мяса много принесет.

Рыкову даст. Хороший человек Рыков. Помогать надо. Иччеву тоже надо. Андрей Ильич придет, Аппакыч даст утку. Андрей Ильич совсем не охотник. Детей учит. Большой человек».

Аппакыч мягко ступает на желтые коврики проталин.

Сокжой замирает в напряженной стойке, дает голос.

— Зачем лает? Зверя нет, человека нет. Трясина.

Аппакыч перешагивает низкую поросль жимолости и шиповника, проходит талый островок и видит Добробабу. «Ай, ай! Зачем залез в болото. Выбраться не может. Глаза есть, а тропу не видит».

— Иди, Сокжой! — посылает Аппакыч собаку. Оставшись на сухом месте, кричит: — Эй-эй! Сапоги бросай! Сапог оставишь — ногу вытащишь. Ногу вытащишь — сам вылезешь! Три шага идти, крепкая земля будет. Костер разожгу, греться будем! Э-эх!

Но Добробаба не слушает. Он выдергивает рукав из пасти Сокжоя и вопит:

— Убери пса-а! У-утопит! Пошел вон, проклятый! Пшел!!

— Плохо говоришь, Шнурок. Ай плохо! Собака на берег вытащит. Аппакыч помогать будет.

— Да убери ты пса, идиот! Руку подай. Ру-у-ку-у!..

Аппакыч только головой покачивает.

— Жадный Шнурок… Сапоги жалеет. Сокжоя прогнал, совсем плохо.

А Добробаба кричит, надрывается:

— Помоги! Утону-у-у!!!

— Зачем утонешь? Мелко там, — ворчит Аппакыч.

Но раздевается. Кухлянку снять надо — сухая будет, торбаса тоже — тепло в торбасах держится.

Раздевшись, входит в воду и сразу погружается по пояс.

— У-ух! — выдохнул шумно. — Иду!.. У-ух! Шибко холодно.

Осторожно, шаг за шагом коряк приближался к Добробабе. На расстоянии вытянутой руки от него почувствовал, как ноги засасывает трясина.

— Стой там! — кричит Добробаба. — Стой, а я обопрусь.

Добробаба, подавшись вперед, крепко цепляется за плечи Аппакыча. Он чувствует, как ил отпускает его.

— Стой, дед! Держись! — торопливо бормочет Добробаба. — Я выбираюсь. — И, обойдя Аппакыча, ступает на твердый грунт.

Он видит, что коряк не может выдернуть ноги и подбородок деда уже касается воды. Но помогать некогда. Добробаба замерз, посинел, ему надо на берег.

— Выбирайся, дед! Выбирайся! Собаку зови! Собаку-у!

Добробаба непослушными, окоченевшими пальцами снимает с себя одежду, зубы выбивают барабанную дробь. Вот и сброшено белье. Добробаба направляется к одежде Аппакыча, но грозное рычание Сокжоя останавливает его.

— Ры-р-р… — Губы пса высоко вздернуты. Пасть приоткрыта. Желтые большие клыки так и лезут из красных десен.

— Нельзя! — кричит Добробаба и останавливается, скованный страхом.

Только пес уже не рычит и не смотрит на него. Он слышит захлебывающийся голос Аппакыча:

— Сокжой, подь! Сюда! Сюда!

«Хорошо, что старик одного со мной роста, — думает Добробаба, — а то бы околевать мне в мокрой одежде. А-а, хорошо. Теплая кухлянка».

Добробаба чувствует, как живительное тепло разливается по телу, возвращая ему жизнь и гибкость. В пальцы вернулась сила, окреп голос, пропала холодная дрожь.

Добробаба сжимает и разжимает кулак, берет ружье, переламывает, дует в стволы.

Аппакыч усиленно работает руками, но голова его часто окунается в воду. Силы покидают старого коряка.

Сокжой подплыл вовремя.

С доброй хорошей улыбкой вышел охотник на сушу.

— Тьфу, тьфу,… — отплевывается он, — много воды выпил, тонул немножко. Совсем замерз — сосулька одинаково. Греться надо. Большой костер надо.

— Какой тебе костер? — ответил Добробаба, собирая в рюкзак выжатую одежду. — На вот мою телогрейку, надевай, пока не обледенела. Да бежим скорее. Дома греться будешь, дома! Давай, давай! Тут бежать-то всего два километра. Ружье твое я понесу, а ты вот рюкзак с бельишком.

Добробаба накинул мокрую телогрейку на голые костистые плечи Аппакыча.

— Бежим, дед, бежим! Ну живо, живо!

… Солнце за горы пряталось — небо краской красило. Утки быстро летели кормиться на ночь. Воздух весенний ломким ледком позванивал.

Аппакыч мелкими шажками бежал по тундре. На кочках лежал снег, а под ногами хлюпала ледяная вода.

 

Султан

— Убью проклятого! Убь-ю!!! Чтоб ему глаза повылазили!

Егор поднял задавленную курицу, потряс ею, будто взвешивая: «Э-э…» — и бросил на землю.

— Скоко? — грозно спросил жену.

— Две, да и то старые. Все равно в суп пошли бы! Чего злиться-то?

— Злиться, злиться… Волк в своих местах и то не режет, — бушевал Егор, — пришибу! Где он, подлый? Где?!

Егор ринулся к собачьей будке.

— А все ты виновата — хороший да пригожий, а теперь вот расхлебывай! Я б его прикончил еще тогда, когда он кочета задавил. Если собака начала шкодить — это уже не собака.

— Неужто соседей не было? Из окон, поди, выглядывали, ан нет, чтобы подскочить. Злорадствуют. Чужое кому жалко! Эх, люди…

Егор в сердцах сплюнул и узкими злыми глазками уставился на жену.

Мария молча положила в ванну задавленных кур.

«Сам виноват, — думала она. — На чужих натравливал. Чуть в огороде заметит, скорей Султана с цепи и — взять! А пес, он что… Вчера чужих, сегодня своих. Ему все одно — курица да курица. Глуп еще да молод. Опять же Егор виноват, цепь не наладил, а теперь убьет собаку».

Она глянула по сторонам. Но пса не было. Он где-то бегал. Егор зашел в сарай, подкинул корове сена, погладил по большому обвислому животу.

«Скоро, — подумал он, — скоро. Хорошо бы телочку, две коровы будет, а потом и пару бычков можно…».

За перегородкой хрюкали откормленные свиньи.

«Сейчас хорошо, — размышлял Егор. — Держи, сколь хошь. Сдавай на мясо. И тебе польза и государству. Вот еще не работать бы… Однако до пенсии далеко. Только сорок стукнет…»

Егор поставил в уголок вилы, снял старую кепку, потер тыльной стороной ладони рано облысевшую голову.

«Вот и одышка. А все оттого, что много пил. И курево, будь оно проклято, ведь все изнутри воротит, а не бросишь. Э-эх, — вздохнул он. — Токо сторожем и работать. Вот разведу хозяйство, поплывут ко мне деньги, куплю машину. Не старый ведь. — Он подтянул ремнем обвислый живот. — Не ста-ар. Конечно, Мария лучше выглядит. В ней много девичьего…»

Егор ясно представил Марию-девчонку. И этот самый поселок Ясный. Тогда было-то всего с десяток домишек. Мария слыла красавицей, вместе на ферме работали. Да и он был ничего. Хоть и небольшого роста.

Егор тяжело вздохнул.

«Как ушел сын в армию, — вспоминал он, — так пошло все прахом. Мария взбеленилась: уйду от тебя и все. Бил, ревновал, зазря бил. Э-эх… Водку надо меньше. Меньше… А ее пальцем не трону. Люблю ведь. Вот накоплю на машину и все ей. Все… Еще пес проклятый. И чего она к нему прикипела? И так уж к ней не подступись: как чего, так за его спину прячется, а он, проклятый, — дог не дог — здоровый дьявол. Застрелю. Застрелю и точка. Чую, ненавидит меня».

«Убьет, — с горечью думала Мария. — А за что? В инкубаторе этих кур — сотнями гибнут. За три копейки цыпленка взять можно. А он… Такую собаку… Да и не в Султане дело. Саму-то за собаку считает. И наорет ни за что, и побьет с дуру. Нет. Хватит. Натерпелась. Из-за сына мирилась, прощала обиды. Семью сохранить хотела. А так-то какая жизнь».

Полные руки Марии безвольно опустились на кучу ощипанных перьев. Легкие пушинки тучкой поднялись и поплыли по двору.

«Нет, не позволю! — решила она и, встав, твердой поступью пошла к калитке и тотчас увидела Султана.

Султан стоял по ту сторону забора. Увидев хозяйку, он легко перемахнул через ограду и радостно завилял хвостом. Гладкая желтая шерсть его лоснилась, а губатая морда выражала такое довольство, будто бы он совершил что-то героическое и вот сейчас будет вознагражден за подвиг. Пес так и сиял, глядя преданными умными глазами на хозяйку. Казалось, вот сейчас он покажет свой красный язык, облизнется и скажет:

— Ура, хозяйка! Мир-то, оказывается, велик, интересен, просто во двор заходить не хочется. Вон какой простор! А сколько соблазна, запахов, свободы… Ну прямо чудеса! Разве, сидя на цепи, увидишь такое?!

Султан вопросительно склонил свою большую голову. Чуткий пес быстро уловил тревожный взгляд, брошенный на дверь сарая. Хвост его застыл в вертикальном положении, а шерсть слегка приподнялась.

— Цыц! — приглушенно сказала Мария. — Пойдем! Пойдем…

Она быстро прошла за угол дома и скрылась в кустах зацветающей смородины.

— Ложись! Лежать, Султан! Ле-жать!

Пес покрутился, неохотно лег и глянул в усталое, беспокойное лицо. Рука хозяйки коснулась шерсти, и Султан ощутил легкое приятное поглаживание. Он в благодарность лизнул руку и хотел вскочить, считая, что непонятный урок закончен, но мягкая рука вдруг стала твердой и властной. Мария прижала его голову к земле: «Лежать!»

Егор закончил убирать навоз и вышел из сарая. Мария уже стояла во дворе.

— Не пришел? — спросил он, заглядывая в будку.

— Будешь теперь бегать за собакой. Пес, что ли, виноват, что цепь не налажена?

— Хватит! — оборвал Егор. — Возьмем другого, а этому крышка! Меня он все равно не признает.

— Ты ж его бил, потому от тебя и шарахается. Приласкай разок, другой…

— Приласкай… Вон оно, ружье, висит. Уже стволы поржавели. Сегодня прочищу, «приласкаю».

Приподнялись тонкие брови Марии, дрогнули веки. В черных глазах мелькнул злой, непокорный огонек.

— Э, зверюга! Креста на тебе нету. Возьми его на охоту, пес и подобреет. Год собаке, еще всему научить можно.

— Брал. Не помнишь, что ли? Как выстрелил, так он от одного звука под хвост наделал. До сих пор ружья боится.

— Опять же побил его, а надо бы приласкать.

Султан тихо лежал под смородиной на сырой весенней земле и, навострив уши, чутко вслушивался в людской говор. Он не знал, что во дворе решается его судьба, но сердитые нотки в голосе хозяина заставили его насторожиться. Инстинкт самосохранения пробуждался с первозданной силой. И все же Султан был домашним псом, к тому же молодым и неосторожным. Любопытство тянуло его во двор. Не знающий дрессировки, не привычный к повиновению, он встал, стряхнул с себя прошлогодние травинки, прилипшие к чистой шерсти и, крадучись, по-волчьи, двинулся в сторону дома.

Не ответив Марии, Егор зашел в комнату, снял со стены ружье, переломил, глянул в стволы. Мария, вошедшая следом, испуганно глянула в окно.

— Когда и чистил… Засосала работа. На весеннюю охоту не сходил, а придется ли еще осенью поохотиться? Утка прет… Наскучалась по родине, несладко на чужбине. Теперь в гнездовья спешит.

Егор прошел мимо Марии, на ходу вталкивая патроны в старую тулку.

— Куда с ружьем-то? — спохватилась она. — Сел бы лучше кур щипать. Сама когда управлюсь!

— Твой пес натворил, ты и управляйся.

Хотела крикнуть: «Провались ты пропадом со своими курами и со всем хозяйством!» — да смолчала. Плетью обуха не перешибешь, сказала только:

— Выпорол бы лучше. Зачем собаку губить?

— Выпорешь его, — уже открыв коридорную дверь, буркнул Егор. — Вон какой волчина вымахал, зверь зверем, того и гляди, кишки пустит. А все ты… Ты его против меня озлобила!

— Не мели! Собака она и есть собака. Двор стережет, чего еще?

Егор хлопнул дверью и вышел.

«Убью! Если б не Мария, еще тогда… Заступилась за дьявола. Не успел подбежать, как его огромная пасть сомкнулась. Бедный кочет только лапками дрыгнул. Уж как я его, псину, бил, уж бил… А он, черт, и от боли не пикнул. Злобный… У-у, злобный. Опосля ни разу погладить не позволил. Злопамятный, гад. Мстительный. Щерится, зараза, того и гляди укусит. А глаза-а… Волчьи. Так и горят, так и сверлят. Поставлю ружье в сарай, а появится, сразу грохну. Унесло черта куда-то».

Дрогнуло сердце у Марии, прильнула к окну и обмерла. Султан стоял во дворе, смотрел на дверь, ожидая хозяина. А в коридоре уже протопал Егор.

«А что сделаешь? — подумала она. — Сейчас не подступись к нему. Ударит. Дура. Надо было за ошейник Султана да куда-нибудь в сарай, к соседям».

Мария напряглась в ожидании выстрела, хрустнули сжатые пальцы.

«Не убежит собачка, не спрячется… Грохнет его Егор, грохнет…»

Мария прислушалась. Секунды показались ей вечностью. Жуткая тишина давила. И вдруг неудержимая волна ненависти всколыхнула Марию.

— Ну меня колотил, все нервы вымотал… Ладно. А собаку — за что? Изверг!!!

Она рывком открыла дверь, и в этот миг тишину расколол выстрел. Резкий, как удар бича, хлестнул по ушам, обжег лицо, грудь, все тело… Мария зажала голову руками. Она боялась услышать визг, предсмертный стон. В изнеможении опустилась на порог. Горячие застоявшиеся слезы хлынули из глаз.

— Негодяй! Убийца! — кричала она. — Ненавижу! Уйди! Ненавижу-у… Уйду от тебя. Уйду-у! Оставайся со своими свиньями, кулак бездушный!

— Маша! Маша! Да что ты. Ма… Пойдем в избу. Вона люди останавливаются, — испуганно заговорил Егор. Он склонился над ней, откинул ружье. Из ствола синей струйкой выплывал дымок. — Мария!

Султан мчался по совхозным полям, направляясь к лесу. Под его шкурой перекатывалась лишь одна свинцовая картечина величиной с обыкновенную горошину.

Еще одним бездомным псом стало больше.

… Одетый в телогрейку без головного убора сидел Егор на завалинке. Легкий, но холодный северный ветерок срывал листья смородины и бросал ему под ноги.

«Вон уж землю устлало, — подумал он, — ковром, ковром. Мягким, золотистым».

Егор встал, окинул взглядом сад и тяжело вздохнул:

— Ягоду и ту собрать некому. Не звать же чужих…

Что-то важное хотелось решить, что-то нужное, но он не мог сосредоточиться. Болела голова после выпитой бутылки.

«Пил и то украдкой — один, — подумал он. — Так и докатиться можно. А что теперь в эти годы начнешь? Что? Потерять легче. Кому копил? Сыну? Уйдет к матери. А я?»

Он снял телогрейку, постелил под голову рукав.

Рваные тряпки туч медленно плыли по осеннему небу. Порой тучи заслоняли солнце, и тогда становилось холодно, но пробивались лучи, уже скупые на ласку, но еще теплые, и Егор блаженно прикрывал глаза. Откуда-то с вышины совсем близко просвистел кулик, одинокий, запоздалый.

«Этот погибнет, — подумал с горечью Егор. — Отбился от стаи — считай, пропал. Скоро белые мухи полетят. И все станет белым, безжизненным, безрадостным. А в Палане уже зима. Как там Мария? Уехала и молчит. Приедет ли? Знал бы, что ей в самом деле плохо, разве б ударил… Все идет прахом. Сколь прожили и еще бы жили да жили…»

Егор подоткнул телогрейку под замерзающий бок и снова задумался.

«Ну оставили бы пару свиней да курочек немного. Можно и без свиней, черт с ними. Теперь-то уже ничего нет, все продано. Впору и машину купить, а кому? Сын перестал писать. Мне комиссии не пройти. Э-эх! Сколько прожили! Только и знали, что работа, работа. Жениться на другой? Другая-то и в подметки Марии не годится, а смотри-ка, в золото ее одень — что тебе на пальцы, что на уши. Еще и машину ей. За какие заслуги?»

Егор снова почувствовал неудобство. Что-то беспокоило его. Поворочался на телогрейке, но беспокойство не проходило. Егору стало не по себе. Он сел и стал озираться по сторонам.

Качнулась возле забора ветвь, слетели последние листья, и вдруг он встретился с жуткими немигающими глазами огромной собаки.

— Султан! Султан! — обрадовался Егор. — Султан!

Но пес не шевельнулся. Он смотрел настороженно и бесстрастно.

— Султан! Родной!.. — Егор медленно подходил. — Ну прости меня, дурака, прости! Султан, Султанчик. Вот-то обрадуется Мария. Завтра же напишу ей. Завтра же. Теперь она приедет, непременно приедет. Ах ты, собачка, живой? Вернулся… Вот молодец! Ай красавец… А мы-то схоронили тебя. Султа-ан, ну иди же, иди! Живи, сколько хочешь. Султа-ан!

Егор так и замер с вытянутой рукой. Он увидел в оскале белоснежный ряд острых клыков. Животный панический страх сжал его сердце.

— А-а! — заорал Егор, и рука невольно поднялась на уровень шеи.

Султан зарычал глухо, злобно, потом неспешно повернулся к забору и полез в широкий прорытый лаз.

Егор расслабился. Рубашка взмокла, и он почувствовал, что замерз и дрожит. Он уже понял, что собака не тронет.

— Султан! — чуть не плача, крикнул он. — Султан!

Пес уходил. Он не оглядывался.

— Султан! — снова крикнул Егор.

Он готов был бежать за собакой, но на тропе уже никого не было.

— Ма-а-рия… — прошептал он и бессильно обвис на крепком заборном штакетнике.

Холодный северняк шевельнул его редкие поседевшие волосы, пахнуло горечью увядшей полыни, и где-то на столбе хрипло каркнула ворона.

 

Боксер

У Родина свой дом. Дом, построенный поневоле. Захотел в городе жить, а квартиры не было. Вот и вбил в эти стены и сбережения и отпуск. Теперь не жалеет.

Тихая домашняя обстановка, земля, пахнущая весенними цветами и всеми благами сельской жизни. Но чтобы пахать, завести свинью или корову — боже упаси. Даже кур у него нет.

— Я все-таки моряк, — говорил он, — и заниматься свинством или скотством не в моем характере. Нет, нет — это не по мне.

Итак, при всей своей горячей любви к флоре и фауне, он держал только голубей и собаку-овчарку. В свободное от вахты время (а его у него хватало: сутки отдежурит в портовом флоте, а трое — дома) он возился в саду, гонял голубей и писал рассказы. А еще любил сидеть на кухне у окна. Это окно было украшением всего дома. Большое, как широкоформатный экран. Родин сделал его из двух рам и говорил: «Отсюда проецируется дуга в сто восемьдесят градусов» — что в переводе на сухопутный язык означает: половина вселенной, то есть видна величественная панорама Авачинской губы — голубой краешек великого океана, восточная сторона Петропавловского порта. Справа простирается лайда, вернее, лиман реки Авачи, живописный треугольник проток и озер. Всю дугу по горизонту венчают изумительной красоты горы. Они притягивают, наводят на размышление. Родин порой подолгу безотрывно смотрит в неведомую даль, и лишь настойчивый голос жены может вывести его из состояния покоя.

— Опять уставился? — буднично спросит она. — О чем это ты все думаешь? Куда тебя манит? Или кого уже высмотрел?

— Да вон же лес, горы, — оправдывался Родин, — а небо-то, небо какое…

— Если бы только на небо смотрел, а то увидел, дерутся пьяницы и выскочил. Хорошо еще, фонарем отделался…

— Ну что ж я буду из окна смотреть, как трое одного бьют?

— Наверное, заслужил, вот и поддали…

— Заслужил, не заслужил, а трое на одного — нечестно, это уже хулиганство.

— Тебя вечно кто шилом колет. Машина застряла — бежишь. Грибники глазеют, куда податься, а ты уже дорогу показываешь, а уж баб-ягодниц ни одну не упустишь…

— Что ж я — кулак, чтоб за семью замками сидеть.

По твоим словам, как по пословице: «Я ничего не знаю, моя хата с краю»? Нет, Валя. Если человек человеку волк, то и сам попадешь ему в зубы.

Однажды зимой, вернее, не зимой, а на исходе марта, когда земля камчатская еще спит под толстым снежным одеялом, а весеннее солнце упорно стучит в окно, сидел он, как обычно, на кухне, обдумывал очередной рассказ. И вдруг увидел на пустынном поле животное, похожее на лису. Надо сказать, что дом Родина стоит на отшибе, на двести-триста метров в сторону от поселка. Так уж выделили ему землю: за пахотным полем, на бугре.

«Что же это ползет?» — заинтересовался он, сгорая от любопытства, достал бинокль. Теперь стало ясно: шел пес. Шел в стороне от дороги, проваливаясь в сугробах и часто останавливаясь. Вот он повернул свою тяжелую голову, как бы измеряя расстояние до ближних домов поселка. Подумал и направился на бугор.

«К нам идет. Чей же это?»

Теперь уже и без бинокля можно было разглядеть пса. Это был не обычный деревенский барбос, не лайка и не овчарка, что тоже не редкость в поселковых домах. Пес был из породы бульдогов, а вернее, боксер. Он дугой выгибал спину, живот его подтянуло почти к позвоночнику, и ребра, обтянутые красной шкурой, выпирали, как шпангоуты у побитого катера. «Эге, бедолага, — подумал Родин, — да ты, брат, приблудный. Болен или голоден. Сейчас что-нибудь придумаем».

И не успела жена слова сказать, а он уже выскочил за дверь.

«Вот так, — подумала она, — сейчас приласкает. Не хватало нам третьей собаки. Одна есть. Вторую пацаны притащили — жалко стало, а сейчас приведет и этого…»

Худенькая симпатичная женщина, в общем-то добрая, она иногда ворчала на Родина: «За сорок уже, а все как пацан, только и знаешь голубей гонять да с собакой по лесу бегать. Никакой солидности. Люди вон в своих домах хозяйство держат, а у нас даже кур нет».

«Почти двадцать лет живу с ним, — думала она, — а понять не могу. Вот недавно ухитрился из рогатки сокола сбить прямо во дворе, когда тот на голубей напал. Оглушил его и — в клетку. «Наказал, — говорит, — разбойника. Чучело сделаем, комнату украсим». Три дня держал его, кормил и любовался, а потом открыл клетку. «Лети! Дыши свободой. Обойдемся без чучела». А на другой день этот же сокол лучшего двухчубого голубя унес. А муж улыбается: «Закон природы, соколу тоже питаться надо». Вот и пойми его».

Родин невысок, быстр в решениях, по-мальчишески вспыльчив. Возраст его выдают лишь седины, упавшие на виски.

«Индевею, — говорит, — индевею помаленьку. Это все соль морская выступает».

В жизни своей много соли хлебнул Родин. Много. Трудные военные годы детства, а потом море. Со школьной скамьи море. И торговые суда и рыболовецкие, а вот в последние три года перешел в портовый флот капитаном буксира.

«Амба! — говорит. — Довольно плаваний. Сутки вахта — трое дома! А то сыновья вырастут и не замечу. Забыл уже, как лес по весне пахнет. Всю жизнь пыль морская».

Он купил себе мотоцикл «Урал»: «Жигули» для чинуши, а нам за грибами, за ягодой, по бездорожью в самый раз на «Урале». Куда курс проложим? — обычно спрашивал сыновей. — В долину Антилопы или в кратер Корякского вулкана?»

Радик старший, ему четырнадцать, Алешка младше. Он с ними — ровня.

«Ну зачем ему чья-то собака?» — подумала жена. Она открыла форточку и крикнула:

— Оделся бы хоть, а то простынешь!

За окном свисали сосульки, а на березе, в кормушке, цикали синички — постоянные гости-зимовщики. Во дворе рвался с цепи Шар, восточноевропейская овчарка; Он не видел из-за дома боксера, но чуял его приход.

Родин подошел к приблудной собаке.

— А вдруг бешеный пес. Укусит еще, по больницам набегаешься, — переживала Валя.

Маленькая лохматая вездесущая собачонка Татошка звонко лаяла на боксера. Но тот и ухом не вел. Даже не глянул на взъерошенную моську. Родин протянул руку, погладил пса:

— Ну что, псина, заблудился или бросили тебя хозяева?… У-у-у, тощий-то, как скелет, бедняга…

Пес стоял перед ним, не дрогнув, не моргнув, будто окаменел. Он смотрел далекими, отсутствующими глазами. «В них нет жизни, — подумал Родин, — даже нет надежды. Или это характер? Железная воля, сила духа и непокорность? Что с тобой делать?»

Родин вбежал на кухню:

— Валя, дай-ка мне немного супчику!

— Там только тебе и детям! — ответила она из другой комнаты, а когда вышла на кухню, Родина и след простыл. В окно было хорошо видно, как из кастрюли в собачью миску выливается содержимое.

— Ешь, бродяга! Свежайший, из говядины. Да ешь, не бойся, чего смотришь? Пошла Татошка, не мешай. Да цыц ты, погремушка!

Собачонка отскочила. Пес понюхал суп, но есть не стал. Он стоял угрюмый, широкогрудый, с ввалившимися боками, сгорбленный и кривоногий. Большая голова с раздвоенным черепом была слегка повернута в сторону Родина, а с вислых губ стекала слюна. Родин снова погладил пса. Но боксер ни единым движением не выдал своих эмоций, ни один мускул не дрогнул. И чувствовалось, что где-то в этом тощем теле еще таится внутренняя сила.

«Неприятный и страшный пес, — подумал Родин. — Голоден, а не ест. На больного не похож. Глаза ясные, нос холодный. Видно, кто-то из города вывез его и бросил. Сельские такую породу не держат. Это привилегия горожан. Скорее блажь, чем любовь к животным. А этот — преданный пес. Он будет искать хозяина, пока не умрет от истощения. И черт меня дернул выйти! Как часто я за горячность расплачиваюсь угрызениями совести! И бросить его, беспомощного, жаль, а взять некуда».

Родин еще постоял в раздумье. Выручила жена. Она стучала в окно и резко, энергично манила рукой.

— Ну извини. Извини, песик. Пищу ты не берешь — тогда иди! Ищи своего хозяина! Возможно, он тебя тоже ищет. — Родин снова погладил пса по крутому лбу. Пес оставался безучастным. Он будто примерз к белому насту. Лишь глаза его скосились в сторону и чуть-чуть вверх. Родин смотрел прямо в глаза неподвижному псу и видел, как разгораются в них золотые огоньки. Будто потеплело, растаял ледок. Казалось, что в это страшное четвероногое чучело вдохнули жизнь и разум и что вот сейчас он шевельнет отвислыми губами, сморщит курносый нос, разинет квадратную пасть и скажет: «К тебе бы я пошел. Но ты не берешь, что делать? Судьба… Иди в свой теплый дом!»

Родин отвернулся. Ему стыдно было смотреть в эти глаза. Он сознавал свое фальшивое поведение и уже не мог исправить ничего.

— Швабры! Растаку иху мать, — ругнул он неизвестных хозяев. — Возьмут собаку, а потом выбросят. Конечно, пес не в моем вкусе, — рассуждал он, подходя к дому, — не та масть, урод, а все живое существо — порода. Такой не возьмет пищу из чужих рук и будет еще долго искать хозяина. Бессердечные, бессовестные люди.

Родин не оглянулся, но чувствовал, как прожигает спину укоризненный взгляд измученной собаки.

— Зачем ты его гладил? — напустилась жена. — Теперь не уйдет. Ведь животные чувствительны к ласке.

— Постоит и уйдет.

— Есть будешь?

— Нет, — буркнул и ушел в свой кабинет-каюту, как он называл шутя отдельную комнату.

Жена стучала посудой, завывала музыка в телевизоре, мелькали картины сельской жизни. Урчал трактор — на полях Большой земли шла посевная.

«А у нас еще зима», — подумал Родин и глянул в окно. Красный горбатый силуэт по-прежнему возвышался над полем, и можно было подумать, что пес изучает снег.

Родин взял книгу и лег на диван: «Вот дожился, вдаль вижу, как беркут, а перед носом туман. Пока разглядываешь горизонт, можно на рифы выскочить». Он надел на нос очки и открыл страницу. Прочитал абзац, снял очки, протер их.

Интересно, ушел, боксер или нет? Запал в голову, как строка из какой-нибудь песни и сверлит, и сверлит. Родин вышел на кухню и уставился в окно.

«Стоит, стоит и смотрит на наш дом. У него адское терпение. Фанатик. Динозавр. А может быть, наскитался и нет сил двигаться дальше? Неприятная собака, непривычная и непонятная, медлительная, тугодумная и опасная. Какой дурак вывел эту породу? Овцебык, куда ни шло: шерсть и мясо. А этот ни богу свечка, ни черту кочерга. Бульдог — понятно. С ним охотились на бизонов. Тяжел, мертвая хватка. Дог сродни ему. Гордец, красавец, великан. Древняя порода. С догами и крепости защищали и ходили в атаку. Силища неимоверная. Бойцовый пес, а где сейчас? Вместо болонки в меблированной комнате на мягком ковре у ног изнеженной хозяйки. Нечто вроде золотого теленка, который не мычит и не доится. А боксер — помесь бульдога с чемоданом. И нести тяжело и бросить жалко. Хотя вот бросили… Есть же любители антикрасоты, сумасшедшие. А куда же деть наших красавиц овчарок, лаек, сеттеров и прочих из древнейших пород. Куда? Ведь эдак можно опошлить и испохабить все, а для чего? Для чего эти, с побитой мордой и обрубленным хвостом?»

Родин еще раз вспомнил матушку, бога, неизвестного хозяина и почесал затылок.

«Кому бы предложить пса? Наши в поселке не возьмут. Страхолюдина, не для двора. С такой тонкой шерстью только у грелки. Во! Затоптался… Что это он? Ага-а… Устал, Ложится. Ну пусть отдохнет. Потом поест, и снова в путь, наверное. Он без своего хозяина жить не сможет. Будет ходить, заглядывать всем в глаза и искать, искать, искать. Однолюб. Таким трудно. Наверно, получал на пути трепку — село обходил. Конечно, у каждого на цепи сытый зверь. А на дороге стая надоедливых шавок, а он нелюдим, чужак, да и ослаб от голода. Вот была у нас на судне собачурка — Щеткой звали. Веселая, игрунья, ну прямо мела по палубе. Весь флот знал ее. Ко всем ласкалась и на улице чувствовала себя, как на судне. У нее все друзья. Такая не пропадет. А этот одинок. Несчастный плод фантазии человеческой. Природа таких неприспособленных не создает. Конечно, в своей среде он преобразится, станет веселым, смышленым и резвым. Но где эта среда?»

Часы отстукали девятнадцать, солнышко повисло на вершине ольхи, под стволами вытянулись тени, длинные, как жерди на белом снегу. Во дворе послышался шум, и в кухню ввалились дети.

— Ну, гаврики, чем порадуете? У кого пятерка? Молчок? Ладно, на четверку согласен. Счас, брат, учеба нужна, как море. А к нам гость притопал…

Жена предупреждающе зыркнула, и Родин смолк. «Детей не хочет расстраивать, — сообразил он. — А меня вечно дернут за язык».

— Ну, садитесь за стол, — скомандовала жена и хотела задернуть штору, но в это время поднялся пес.

— Пап, а кто гость? Вон тот, что ли?

В багровом зареве заката горбатый пес казался еще горбатей. Он выгнулся дугой, стал еще краснее, как будто солнце, утопая, вылило на него свинцовый сурик.

Белое поле за окном окрасилось алой кровавой краской.

— Он, — ответил Родин и не донес ложку до рта, — боксер.

— А чей он?

— Не знаю. Блудит…

Парнишки вскочили с мест.

— Ну вот, начался ужин. Что отец, что дети. Сидите, — возмутилась мать, — второй раз накрывать не буду.

— А почему он такой худой? Давай накормим.

— Кормил уже. Не надо к нему ходить. А вдруг он больной?

Дети замолкли раздумывая. Мать задернула штору.

— Не отвлекайтесь! Мало ли собак бегает… Ешьте и — за уроки!

Родин успел заметить, что боксер лег опять.

— Смотаюсь-ка я в Елизово к Ларину, — решил он. — У них машина, гараж, а собаки нет. Возьмет, наверное.

Вскоре зарокотал во дворе мотоцикл. На землю опустилась ночь. Но в окно был хорошо виден темный клубок на снегу.

«Теперь не уйдет, — подумала Валя. — Не дай бог, сдохнет под окном… Хотя бы договорился с Лариным. Собака-то не простая»…

Родин застал Ларина в гараже.

— Привет, старина!

— А-а, Родин? — Ларин протянул руку. — Каким ветром?

— Попутным, как всегда, попутным, а ты все «Жигули» облизываешь?

— Вчера мотался в Паратунку и не почистил. Ну выкладывай, выкладывай. Что у тебя, так ведь не зарулишь…

— Подарок тебе имею. Хочешь породистого пса бесплатно? Боксер. В гараже или в комнате незаменимый страж. И вообще солидности ради… Ну как?

— Я бы с удовольствием, но жена…

«По крайней мере, честно», — думал Родин, выруливая к Нечаеву. От Нечаева он шпарил к Петрову, от Петрова к Орченко и удивлялся тому, что друзья его оказались рассудительны, холодны и практичны. «Пес — зачем он нам? За свинью лопает, а что караулить?» Резонно. Квартиры на этажах. Запоры с секретом, не то что у меня… Пес — и опоры и запоры. Да и то больше не как сторож, а друг четвероногий».

Последний поворот — и Родин вырулил напрямую к своему дому.

В свете фар увидел, как загорелись глаза и потухли.

«Не ушел. Сидит», — с сожалением подумал Родин. Он остановил мотоцикл, заглушил, но свет не выключил.

Родин подошел к собаке. Пес сидел, понуро опустив голову, но глаза его смотрели снизу вверх исподлобья, дико, по-волчьи, с синеватым холодным блеском. В них не было зла, но что-то отреченное, еще более зловещее остановило Родина.

«Черт… Страшен в своем молчании. Прямо как та собака Баскервилей. Хоть бы зарычал или хвостом-култышкой вильнул. Мертвец и только. Живой мертвец. А ведь ждет. Ждет, надеется. Верит в доброту человеческую. В своего друга, хозяина, который должен прийти. Надо только ждать, ждать и ждать…»

Пес устало прикрыл глаза. И от этого стал еще страшнее. Родин отступил к мотоциклу. Жутко. «Не жилец он. Не-е-т. Лучшим милосердием будет положить этому конец. Смотаюсь-ка я в госпромхоз к Ваське. Он специалист по шкурам».

Снова рявкнул мотор, застрекотал по дороге. И вскоре Родин разговаривал с Васькой:

— Я тебе говорю, что шерсть гладкая, однотонная, золотистая. Ну, благородный пес. Чистый, не то что наши лохмачи. Уж если не хочешь держать, то делай, что хочешь. Сойдет за выдру или ондатру. Нет, только без меня. Еще не спит, наверное, Колька-шоферюга. Пусть заведет самосвал. Увидишь, против моего окна. Только не стреляй возле дома. Придумай что-нибудь другое. Ну, бывай! Мне еще кой-куда надо.

Родин газанул и с предельной скоростью помчался к своему дому.

Подъезжая, он увидел пса. Боксер сидел как идол, бронзовый под звездами, и снег искрился перед ним, как вата под Новый год. Над лесом поднималась луна. Родин подошел к своей овчарке, погладил, потрепал за холку и тихонько вошел в дом. Он не спеша разделся в прихожей и, не зажигая света, прошел в кухню.

— Ты что как вор крадешься! — окликнула его жена. — Где тебя носило до полуночи?

— Просил, чтобы забрали собаку. Должен сейчас Васька подъехать.

— Какой?

— Ну тот, что в собачьей шапке.

Жена смолчала. Родин отдернул штору. Над вершиной ольховника висел светящийся шар — красавица луна. Она заливала матовым светом и поле, и лиман, и заснеженные горы. И гроздья ярких звезд в бездонном космосе, как искры от невидимого костра, бросали свои блики на холодную землю. А на снегу сидел одинокий пес. Сидел под гигантским куполом, где даже горящие звезды были холодны и мертвы. Все для него было далеким и чужим. Вот он поднялся, все так же горбясь, пошел через поле к лесу. Пошел, еле волоча ноги, будто нес на себе вселенную. И горбатая тень тащилась за ним по искристому снегу.

— Валя! Валя, — зашептал Родин, — иди сюда. Быстренько, ну иди же! В лес уходит, смотри! В обход поселка…

— Беги, песик! Беги!

Родин посмотрел на дорогу, откуда вот-вот должна была показаться машина.

— Эх, черт! Если выедут сейчас, он не успеет уйти.

Но дорога была пустынна, как пустынно небо, лиман и поле. Лишь горбатый пес, волоча свою тень, медленно продвигался к лесу.

 

Бич

Наш траулер ставили в ремонт, чтобы подлатать корпус, перебрать двигатель и подкрасить, словом, залечить травмы, нанесенные штормами и временем.

Когда легли на кнехты швартовые концы и на причал завода опустили массивный трап; на палубу вбежал пес. Обыкновенный барбос, грязно-белой масти, большой и независимый. На его тупой морде сияли внимательные хитрые глаза. Одно ухо острием вонзилось в небо, а другое, прокушенное, смотрело вниз. Он показался мне комичным, несерьезным бродячим шалопаем, каких немало рыскает по помойкам в поисках пищи. Пес старательно обнюхал каждого члена команды и, доброжелательно виляя крючковатым хвостом, разрешил погладить себя. И тогда я понял, что он флотский. Во-первых, он проявил удивительную осведомленность в расположении надстройки и трапов судна, во-вторых, продемонстрировал хозяйскую невозмутимость, смелость и общительность.

Я быстренько сбегал на камбуз, тщательно потралил по дну судового котла (благо кок исчез на время) и не с пустыми руками вернулся на палубу. Так было положено начало нашей дружбе.

Сыто облизнувшись, пес уселся возле трапа и начал рычать на прохожих, тех, что шли по берегу. Порой он повышал голос до грозного лая.

«Пустобрех», — подумалось мне, тем более, что я заметил, как пес своими хитрыми глазами поглядывал на меня. Мол, видишь, служу — выслуживаюсь…

Но уже на следующий день я убедился, что пес точно знает своих. Уму непостижимо, как он сразу понял, кто есть кто. Он узнавал нас в любом месте, в любой одежде: и в робе и в парадном.

Стоял солнечный, но морозный январский день. Вахта моя длилась уже три часа, я устал свечкой торчать у трапа, замерз и решил погреться.

«Ну что, коллега, — кивнул я псу, — посиди один, а я пойду погреюсь. У тебя, брат, вон какая густая собачья шуба, а у меня на рыбьем меху. Впрочем, есть тулуп, но форс есть форс, он мороза не боится». Пес понимающе вильнул хвостом, и я, откланявшись, втиснулся в узкий проход между каютами.

Не прошло и пяти минут, как на палубе раздался грозный заливистый лай. Так лает деревенский пес при виде настоящих грабителей.

«Кого там несет?» — подумал я и с недокуренной сигаретой вывалился наружу.

Пес, ощетинившись, упирался всеми четырьмя лапами в палубу, а на трапе перед ним стояли двое: прораб завода И незнакомец.

— А вы к кому? — спросил я у незнакомца.

— Это новый мастер, — представил его прораб. — Пусть пройдет, ознакомится. — Сказал и шагнул вперед, не обращая внимания на собаку.

Но лишь только шевельнулся мастер, пес просто озверел. Я едва удерживал его на месте. Мастер проходил бочком, с оглядкой, заметно побаиваясь.

— Что это он на меня? — изображая улыбку, спросил мастер.

Я не упустил случая съязвить:

— Он привык к запаху моря, а от вас пахнет духами.

Когда они ушли, я похвалил песика:

— Ну, молодец, молодец! Не каждый осмелится начальство облаять, молодец!

Выяснилось, что этого пса зовут Бич. Мало того, он знаком всему громадному коллективу ремонтного завода. Это было для меня открытием. Началось с малого.

Однажды электрик с завода, взбираясь по трапу, крикнул:

— О, Бич! Привет! Ты уже здесь? Значит, судно стало надолго.

Пес беспрепятственно пропустил его, как и в последующие дни не тявкнул ни на одного работягу-ремонтника. Меня заинтересовали слова электрика, и я спросил:

— Что значит «судно стало надолго» и почему это должен знать пес? Я знаю, что через неделю мы должны «выскочить».

Электрик посмотрел на меня и открыл истину:

— Где ты видел, чтобы ремонт проходил по графику? Простоишь полгода, а сделают за неделю. А Бич, он встречает и провожает не первого…

Электрик оказался прав. Мы, действительно, простояли полгода, хотя и сделали ремонт за последние десять дней.

Настал час отхода. Согласно расписанию я находился на кормовой палубе, готовый отдать Швартовые и поднять трап. Бич вертелся рядом. Он подходил то к одному, то к другому, прислушивался, принюхивался и заметно нервничал.

Наконец с мостика раздалась команда: «Убрать трап!»

Бич тотчас сбежал на берег. Мы звали его, манили, задерживая подъем трапа, а он сидел на берегу невозмутимый, отчужденный и, видимо, ждал уже другое судно, которое станет на продолжительный ремонт.

— Бич! Бич! — кричали мы. — Бич!

Но пес и ухом не повел.

Да-а… Он был судовым и в то же время убежденным береговым матросом.

Ну что ж, прощай, Бич! Жаль расставаться. Привык я к тебе, «сработались». Но чувства чувствами, а служба службой… Прощай, друг!

Мы еще несколько дней простояли на рейде, готовились к выходу в море, получали кое-что из снабжения, а в последний день я отпросился на берег. И занесло меня в одну развеселую компанию, откуда возвращался уже за полночь. На рейдовый катер я опоздал, а в портофлоте и переждать негде. Повертелся я на опустевшем причале, поплакался возле бесчувственного диспетчера и пошел куда глаза глядят. Идея родилась на ходу, и я решил заночевать у друга на морозильнике. Благо, они стали в ремонт на наше место. С надеждой вроде и жизнь веселее стала. Иду вразвалочку и что-то мурлыкаю. Взбираюсь по трапу и уже приготовил пару слов для извинения за беспокойство, как вдруг передо мною вырос большой пес: «Гав, гав!..» И пошел авралить. Шерсть дыбом, клыки возле моей коленки, и хоть я не робкого десятка, а отступить пришлось.

— Вот черт, разбазарился, чтоб тебе провалиться, — негодовал я. — Сейчас с каждого судна высунется вахтенный и тысяча вопросов: «К кому? Зачем? А кто и откуда, да еще пьяный». Тьфу, развели псарню. — Я отступил еще на шаг и узнал флотского. — Бич! Дружок! — обрадованно позвал я. — Ты что, не узнал? Хитрец, не пошел с нами…

Пес умолк, прислушался, потянул носом.

— Ну вот, узнал, свои! — Я протянул руку, чтобы погладить друга, но он будто сбесился. Взлаял так, что на губах пена выступила.

— Эх ты, предатель, — буркнул я и заметил сонные глаза и приплюснутый нос за стеклом иллюминатора. Лицо явно ухмылялось и торжествовало. «Вахтенный матрос», — догадался я. Конечно, без посторонних спокойнее. Пришлось ретироваться и топать на морвокзал, проклиная себя, собаку и морду в иллюминаторе…

Прошло два года.

Был декабрь. Нас поставили в док и после осмотра корпуса снова толкнули к заводскому причалу. Я, как обычно, готовил кормовые концы, когда вдруг услышал: «Вон он!» И точно: на причале сидел Бич, живой, здоровехонький, и приветствовал нас кончиком хвоста.

— Бич! Бич! — крикнул я. — Дружище!

Пес явно ждал нас и нетерпеливо перебирал ногами. Лишь только укрепили трап, он был тут как тут и, по обыкновению, старательно обнюхал каждого. Не избежал этой процедуры и я. Более того, он, подхалим несчастный, лизнул мою руку в знак особого ко мне расположения.

— Ну плут, ну двуличный, — журил я его, а сам был безмерно рад вернувшемуся другу.

И все началось, как и два года назад. В своей жизни я не встречал дисциплинированнее и неподкупнее «вахтенного». Ибо Бич, в отличие от иных, был всегда сыт и в деньгах не нуждался.

Мы честно отмолотили с ним зиму, а когда настало время покидать завод, я решил оставить собаку у себя на траулере.

Мне уже известна была его манера ускользать, и я принял необходимые меры. В первую очередь, попросил капитана предупредить меня заранее об отходе. Естественно, объяснил причину.

Весь день мы прождали буксирный катер. Все было готово к отходу: и машина на «товсь!», и команда в сборе. Лишь концы и трап связывали нас с берегом. Майское, весеннее солнышко шариком закатывалось за гигантский вулкан, на судах спускали государственные флаги, а буксира все не было.

— Сейчас подойдет. Сейчас подойдет, — отвечала диспетчерская, и мы убеждались, что самый длинный час — у портового флота.

Прошел ужин, за ним чай. Погасли, растворились в синеве красные прожилки заката, на судах зажглись наружные осветительные огни. Пес сидел на своем штатном месте, на телогрейке, у трапа, и, казалось, ни о чем не догадывался. Упитанные чайки дремотно покачивались на воде, как чучела, забытые на ночь. Но вот взвыла сирена катера, вспугнула птиц, и все пришло в движение: под напором буксира качнулось судно, засуетились люди, закрутилась лебедка. И хотя я был все время начеку, все-таки опоздал, прозевал Бича, он оказался проворней. Еще не кончился сигнал сирены, а он пробежал по трапу. Что самое интересное, не махнул куда-то, как бывало, по своим делам, а сел на берегу и смотрел, вроде бы усмехаясь: «Ловите рыбку, а мне с вами не по пути. Мне и на берегу неплохо. Море не моя стихия».

— Бич! Бич! Иди ко мне! Бич!

Пес смотрел на меня так, будто никогда не видел.

«Вот это финт, мы стали чужими в одно мгновение, до отхода». Разве сразу я мог понять, сообразить, что за те многие годы, которые Бич прожил в порту, он изучил всю нехитрую механику судовой службы. Он угадывал настроение палубной команды, понимал их слова и жесты, улавливал волнение, обычное перед отходом в рейс, и чуял, что судно уйдет. Чуял инстинктивно и, как крыса с тонущего корабля, бежал на берег. Но, самое главное, он всегда с беспокойством следил за работой со швартовыми концами. Стоило подойти и взяться за кнехт, как Бич уже скулил и заглядывал в глаза. Но бывали и местные перешвартовки на акватории завода, тогда пес оставался на борту. Просто уму непостижимо, как он угадывал. Ведь в обоих случаях швартовка с подъемами трапа была налицо. Разница была лишь в наличии команды: все на борту или нет. А может быть, ему передавалось настроение?

— Братва! Подождите! — завопил я. — Не отдавайте концы! Не прикасайтесь к трапу!

С суточной порцией свежего мяса, рискуя схлопотать выговор от начальства, я ринулся на берег, а повар на камбузе, наверное, точил огромный нож. Но другого выхода у меня не было. Я не силен в собачьей психологии, но сообразил, что надо «сбавить ход» и подходить к Бичу спокойно.

— На! — протянул я ему кусок. — Ешь!

Пес аппетитно облизнулся и даже слюна повисла на губе, но ко мне не подошел. Он недоверчиво посмотрел на мои руки, глянул в глаза и, отбежав, сел поодаль. Видно, мое возбуждение передалось псу, и он почуял опасность. Зазвать его на судно уже не оставалось надежды.

— Бич! На, на! — как можно непринужденней, ласковей произнес я.

Пес сидел в метре от меня, настороженный, недоверчивый и угрюмый. И тогда я бросил кусок на землю возле своих ног. Это была последняя попытка. А с траулера кричали: «Давай на борт! Оставь его!» Я сдался. Но появилась какая-то шавка. Вынырнула невесть откуда, подкатилась к мясу, и Бич не выдержал. Условный или безусловный рефлекс сработал четко, и пес ринулся на защиту своей добычи. Шавка шарахнулась в сторону, а я сцапал Бича за шерсть. Он рычал и кусался. Неблагодарный… Я тащил его наверх и чувствовал, что вот-вот уроню. Он смирился, и я отпустил его на палубу. Трап уже был поднят и швартовы отданы.

— Ну вот, — торжествовал я, — мы с тобой, Бич, уходим в плавание. — Я смотрел на него счастливыми глазами.

Берег отдалялся, но обычная при отходе грусть еще не коснулась меня. Я смотрел на Бича и удивлялся его прыти. Тот со скоростью звука обежал надстройку, забрался на верхнюю палубу и — снова вниз, на корму. Он явно искал трап, чтобы убежать на берег. Но, увы, трапа не было. Тогда он поставил лапы на борт, заскулил взлаивая. Потом еще раз обежал судно и все порывался прыгнуть, но вода и высота страшили его.

— Бич! Бич! — окликали мы, но он не реагировал, ни к кому не подходил и продолжал метаться.

Буксир отдал трос и отрулил в сторону, траулер дал ход. И тут случилось непоправимое. Лишь только содрогнулся корпус судна и лопасти рубанули воду, Бич, как ударенный током, дернулся, присел и, оттолкнувшись от палубы, перемахнул через борт.

В перекрестном свете береговых огней, в золотых бликах на водной глади мы видели высоко поднятую голову отважного пса, плывущего к бетонному причалу. Ни поймать его, ни помочь ему мы не могли. Сложный маневр судна при выходе исключал остановку. «Доплывет», — подумал я и успокоился, потому что видел, пес плыл легко, быстро, как настоящий спортсмен, загребая сильными лапами холодную воду. Белые, как лебеди, чайки, раскланивались, уступали ему дорогу. Уже рядом высилась неприступная стенка портового причала. Еще пробегали запоздалые гуляки, спеша под железную кровлю своих кают. И никто из них не глянул вниз, туда, где над водой, царапая причал когтистыми лапами, держался бессменный страж ремонтных судов. Он тяжело дышал, смотрел вверх. Его окровавленные лапы скользили по обросшему ракушкой и зеленью щербатому бетону. Он не терял надежды и ждал помощи от людей.

Рядом громоздились черные корпуса океанских судов. Из бессонных иллюминаторов сочился щедрый электрический свет. Свет лился от столбовых фонарей, из портовых прожекторов, со стороны портальных кранов, и на масляной воде, колыхаясь, мерцали искристые звезды. Было светло, но никто не хотел увидеть утопающего пса. Лишь один человек из портовой охраны подошел и склонился над урезом причала.

— Эх-хе… Никак пес? Теперь хана, брат… Пыхти, не пыхти, не выкарабкаешься. Э-э… разведут собак, потом побросают… — Он с презрением осмотрел рядом стоящие суда. Но ему и в голову не пришло позвать любого вахтенного. Ни один моряк не отказал бы в помощи собаке. Но охранник этого не сделал. Он услышал отфыркивание и склонился ниже: «Хлебнул, бедняга… Смотри, какой живучий…»

В это время подошел к охраннику матрос, вахтенный:

— Ты что, батя, перебрал, что ли? Над водой клонишься. Упасть хочешь?

— Да вон пес чей-то плавает…

— Где, — встрепенулся матрос и опустился на колени, заглядывая под причал. Но на поверхности воды уже лопались маленькие пузырьки да круги смыкались посмертным венцом.

Эту печальную весть я узнал уже после рейса.

 

Лорд

Виктор Ильич, поселковый врач, собрался на материк.

— Возьми Лорда, — попросил он Зимина, — присмотри, пока буду в командировке. Никому не хочется доверять, а ты сбережешь, верю.

Кончился август. Пахло осенью. На склонах лежали желтые травы, с океана тянули штормовые ветры. Близился день открытия охоты. Зимину не хотелось связывать себя заботой о чужой собаке, но доктор привел-таки своего пса.

Лорд — красавец дог, на крепких жилистых ногах, с внимательными жутковатыми глазами. Его тупо сеченная морда восхищала объемом, а в целом он представлял собой достоинство и силу.

Зимину не нравились бульдоги и боксеры. Изуродованные и слезливые, они кажутся обиженными. Но Лорд — другое дело. Он был хорош. Его экстерьеру могла позавидовать любая островная псина.

— А что он умеет? — спросил Зимин.

— О-о… Лорд прошел высшую школу дрессировки, — не без гордости ответил доктор.

От Лорда не пахло псиной, это сразу заметил Зимин. Его-то Найда, если ворвется в комнату, хоть нос зажимай. Ее место — двор. Свернется клубочком и в дождь, и в снег. Одним словом, северянка. Белая, веселая, пушистая лайка.

А Лорд — интеллигент. Поселился в комнате, но Зимина не признавал. Зимин кормил его, прогуливал, но дог ни разу и хвостом не вильнул. Скосит глаза, поразмыслит, зачем потревожили, и лишь тогда сдвинется с места.

Когда Зимин собрался на охоту, Лорд вдруг загородил дверь. За окном мерцало звездами раннее прохладное утро. Во дворе, нетерпеливо поскуливая, ждала Найда, а Зимин стоял во всеоружии и уговаривал дога:

— Оставайся, друг. Оставайся! Не в твоей тонкой шкуре по ледяной воде лазать. Иди-ка на место. Место!

Но Лорд и ухом не повел.

— Да пошел вон!!! — отодвигая его коленом, с досадой проворчал Зимин.

Дог стоял, как тень.

Обычно, уходя на охоту, Зимин загадывал: «Если никто не окликнет, не спросит, куда, не перейдет дорогу, будет удача». А тут на пути стоял пес, и это взбесило охотника..

— Бестолочь тупорылая! — ругнулся он и дернул собаку за ошейник. Но у него не хватило силы оттащить этого теленка от двери. И тогда он пнул его. Лорд молниеносно развернулся и только резкий вскрик: «Фу!» — остановил разъяренную собаку.

Вислые губы дога нервно тряслись, по широкому лбу волнами катились морщины. На пол обильно капала слюна. Мгновение он смотрел налитыми кровью глазами, словно решая, съесть человека или повременить. Потом медленно, очень медленно повернулся и, тяжело ступая, пошел к подстилке.

Страшная собака. Страшная и непонятная.

Мысль о доге не покидала Зимина на всем пути до заветного озерка. Делая наспех шалаш, он все еще переваривал случившееся. И даже в чуткой предутренней дреме ему виделся настырный и злобный пес.

Рассвет пришел с первым посвистом крыльев прилетевшего табунка. Из шалаша хорошо просматривалась темно-мраморная гладь озера, но уток на нем не было.

Горячий чай в термосе и бутерброд с колбасой оказались кстати. Найда получила свою порцию. В углу шалаша зашелестела трава. Зимин оглянулся, поймал бусинки глаз симпатичной полевки, подбросил ей корочку хлеба.

Где-то прокричал куропач, но его заглушил стук крыльев и всплеск воды. Утки плюхнулись в заводь. Они замерли, вытянув шеи, настороженно осматриваясь, готовые снова взмыть в небо. Вокруг было тихо. Птицы зашевелились, начали ощупывать перышки, прихорашиваться. И вот они уже плывут, ныряют, перекликаются. Это чернеть. Таких Зимин не брал.

Он бесшумно покинул шалаш, побрел по болотистой низине и почти сразу из-под ног взлетел селезень-крякаш. Зимин вздрогнул от неожиданности.

Ружье вскинулось, стволы, описав дугу, замерли, грянул выстрел.

Найда, ломясь через осоку, начала поиск, но Зимин видел, как улетает яркий тяжелый селезень.

«Смазал. Со мной такое бывает редко, — подумал огорченный и вспомнил дога. — Предрассудки, однако факт».

Вернулась Найда и уставилась, будто спрашивая: «Что ж ты, мазила. Где утка?»

Дальше Зимин шел осторожно. Ружье на руке, палец на спуске. Хлюп-хлюп, хлюп-хлюп… И вдруг — фыр-р. Но это всего-навсего куличок.

— До чего шумно взлетает длинноногий. Тьфу! Переполошил.

Зимин взял ружье на ремень, закурил, а из-под ног — фью-у-у…

— Эх, черт! Крякаш… Не вовремя…

И снова Найда смотрит недоуменно, с укором. Настроение дрянь, надо возвращаться.

Солнце еще поднималось к зениту, а Зимин уже открывал дверь своего дома.

Лорд встретил его молчаливо, выжидающе.

— Эх ты, чучело, испортил мне всю охоту. Ладно уж. В следующий раз пойдем вместе. Возьму тебя в горы за куропатками. Разомнешься, побегаешь.

… Утренние косые лучи сентябрьского солнца тронули гладкую золотистую шерсть Лорда. Он встал, потянулся, смачно зевнул, выгнулся и еще раз зевнул.

— Ну, лодырь. Ну, лоботряс. Обломов! Чувствуешь, что возьму! И как это вы, собаки, предугадываете намерения? — Зимин собирался и приговаривал, а Лорд степенно прохаживался по комнате, искоса поглядывая на дверь.

День начинался чудесно. Белый дымок вулкана струйкой уходил ввысь. Это предвещало хорошую погоду. Зимин шел не спеша по улице поселка. Найда забегала вперед, возвращалась, рыскала по сторонам, описывала круги. Неистощимая энергия выпирала из всех ее четырех лап. А Лорд держался строго у ноги.

Поселковые псы лаяли до хрипоты, сопровождая Лорда за околицу. Они чуть ли не кусали его за пятки. Но дог вел себя так, будто этих мосек не было. Однако Зимин заметил в его глазах затаенный злой огонек.

Лысая сопка — это большое брусничное поле на вершине горы, окруженное зарослями вечнозеленого кедрового стланика. Зимин любил это ягодное место, свой полуостров, природу Севера. «Зря Камчатку называют скупой, — думал он, — уж если она что дает, то в изобилии».

Лорд широко раздувал ноздри, вынюхивал что-то в зелени. Губы его отвисли, напоминая тесто, стекающее через край кастрюли.

— Эх ты, горожанин! Все-то тебе здесь в диковинку. Вот Найда уже скрылась в кустах. Давай-ка и мы продираться.

До ближайшего овражка, где водились куропатки, оставалось не более километра. Заросли оказались настолько густыми, что продвигаться по прямой было невозможно. Зимин шел медленно, то перелезая через ветви, то ныряя под них. Лорд карабкался за ним, тяжело дыша, с языка его стекали капли пота. Казалось, этому пути не будет конца, но вдруг открылась черная тропа, звериная, утоптанная, как шоссейная дорога. Начиналась она где-то в горах, шла под зарослями кедрача и кончалась на берегу моря. Берег в этом месте отвесный, скалистый, и если уж медведи нашли спуск, то будут ходить только этим путем годами, не изменяя маршрута. Такая тропа опасна. С нее не свернешь.

Лорд принюхивался к следам, ничуть не волнуясь, будто по этой тропе не медведи ходят, а скачут зайцы.

— Ну, брат… Да ты совсем потерял нюх, а стоило бы поджать хвост. Медведь — это тебе не деревенская шавка, — пожурил Зимин Лорда, прислонил ружье к ветке лапника, открыл патронташ, хотел достать жакан.

Вдруг Найда, до этого момента плутавшая где-то, дала голос. По тону, по манере лаять Зимин сразу определил, что собака взяла зверя. Только перезарядить ружье Зимин не успел. Медведь внезапно выскочил из кустов, будто вырос из-под земли. Он поднялся в рост не более чем в трех шагах от человека и стоял застывшей глыбой, а Найда хватала его за «штаны», сопровождая укусы истеричным лаем. Зверь не обращал на нее внимания. Он смотрел Зимину в глаза, что случается редко. Это был вызов.

Ружье стояло рядом, заряженное дробью, и при всей своей резвости Зимин не успел поднять его. Стоило нагнуться, и медведь насел бы. Зверю некуда было отступать, как и человеку. Зимин лихорадочно искал выход из положения и сжимал рукоятку ножа, висевшего на поясе. Это длилось мгновение. Медведь взревел.

И вдруг гибкое сильное тело дога взметнулось. Лорд грудь в грудь столкнулся со зверем.

Зимин схватил ружье. Патроны с дробью полетели в траву, два с жаканами плотно легли в патронник.

Треск ветвей, сопение и рык — все смешалось в отчаянной схватке, остервенелой, беспощадной и дикой.

А Зимин стоял, поводя стволами, и не мог выстрелить без риска попасть в собаку. Но вот живой клубок шерсти, земли и крови стал расти. Медведь поднимался. Он лапой шибанул Найду. Она взвизгнула, откатилась, ударилась о корявый ствол дерева, затихла и осталась лежать.

Лорд висел у зверя на груди. Его пасть сомкнулась чуть ниже медвежьей глотки. Это была мертвая хватка дога. Но медведь мощными когтистыми лапами сжал собаку. Зимину показалось, что трещат ребра, что круглое тело дога сжимается в лепешку, а когти зверя крючьями вонзаются в сердце собаки. Медведь оторвал от себя одеревеневшего пса и, как чурку, бросил под ноги.

Зимин выстрелил. Медведь дернулся в его сторону. Зимин выстрелил еще в красную клыкастую пасть. Зверь завалился, подмяв под себя Лорда. Длинные медвежьи когти судорожно бороздили землю, пытаясь достать ногу охотника.

Зимин отступил. Он торопливо шарил в патронташе.

Стало удивительно тихо. Никто не ревел, не лаял, не скулил.

Найда лежала с открытыми глазами, смотрела на мир. Она будто улыбалась и хотела сказать: «Вот и все. Мы его одолели…»

Лорд был жив. Невыносимую боль он выдерживал, не издав ни звука. Только приоткрылась его воспаленная пасть, в которой застыли клочки медвежьей шерсти. Зимин оттащил его от медведя. Руки охотника были в крови, нори противно и незнакомо дрожали.

Лорд поднялся на передние лапы, волоча зад, пытался пойти, но зацепился бедром за куст и рухнул.

Он лежал на боку, смотрел на человека с болью и надеждой. Большие умные глаза его молили о помощи.

— Лорд! Хороший ты мой. Потерпи. Потерпи, — склонился над собакой Зимин. Он ощупывал спину собаки, пока ладонь не провалилась меж позвонков. Дог был уже не жилец.

Зимин выкопал могилу. Потом он уложил своих друзей рядом, насыпал холмик, обложил зеленой хвоей и вырезал ножом на ближнем стволе: «Лорд и Найда. Они спасли мне жизнь».

 

Грибник

Смеркалось, а он все лежал и лежал под высокой вековой лиственницей в глухой и мрачной камчатской тайге, где уж не слышно было задорного пения птиц, не видно было следов осторожного зверя, и лишь в недвижном осеннем, напоенном смолой удушливом воздухе звенели жадные и липкие комары. Они оседали на него, как туман: лезли в уши, впивались в шею, вонзались в руки, но он уже не чувствовал их укусов. Лицо его вспухло, потеряло форму. Он уткнулся в мягкую стлань прелой хвои. И эта пахнущая гнилью и грибами сырость освежала, создавала иллюзию влаги. Он дышал тихо и ровно. «Пить… Пить…», — сверлила мысль. Но он знал, что воды нет. И вдруг подумал: «Все. Больше не поднимусь. Нет сил. Неужели умираю так вот просто? Как же это я… ка-а-к?»

В памяти снова пронесся тот день, когда он с рюкзаком и ведерком вышагивал по пыльной дороге за первыми грибами-опятами.

— О-го-го… Вот это грибок. У-у, да тут их целое семейство! — радовался он, перебегая от одного пенька к другому. Так радуются дети при виде обилия новых игрушек.

А день короткий, душный клонился к вечеру. Безжизненные пожелтевшие иглы старой лиственницы сыпались сверху за ворот, а еще не убитая вечерней прохладой мошкара набивалась в брови, кусала открытое лицо. Он смахивал мошкару ладонью или, останавливаясь, мазался «комариной» мазью. Так, шаг за шагом, от грибочка к грибочку переходил деляны, миновал лесосеку, не замечая однообразия торчащих пней, завалов валежин, черных пепелищ, где когда-то сжигали ненужные сучья. Но вот уже кончились вырубки, остались в стороне следы трелевочного трактора и узкие пыльные дороги, укатанные лесовозами. Он остановился и с удивлением обнаружил, что место ему незнакомо.

«Ого, — подумал он, — кажется, я забрался далековато, надо повернуть назад».

Привыкший все делать обстоятельно и добротно, он решил сначала отдохнуть, поесть. Снял рюкзак, высыпал в него из ведерка грибы, присел и достал бутерброды. Совсем рядом зашуршали кусты и на поляну выскочил коричневый невысокий лохматый песик, который почему-то решил сопровождать его. Обычно Жулька бегал за его десятилетним сынишкой и никогда не ходил за взрослыми, а вот сейчас он смотрел на своего старшего хозяина, за которым пошел по доброй воле.

— На, песик! Поешь. А то мы с тобой пробегали весь день. Ешь! Примори червячка. Подкрепись! И вперед, мой милый, вперед, а то, я гляжу, засветло нам не успеть… Ну вот… Интересно, где тебя лешие носили? Что-то я тебя рядом не замечал.

Он вытер замасленные губы тыльной стороной руки и поморщился: комариная мазь оставила неприятную горечь.

— Тьфу! Какая гадость, — выругался он и сплюнул. — Химия, химия, а ничего лучше придумать не могут… И комары не очень-то боятся, а в глаза лезет, а в рот как попадет, так… Тьфу!

Он двинулся в обратную сторону. Идти стало тяжелее. Его окружал горелый лес. Голые, как ребра скелетов, острые ветки кололи и рвали одежду. Он зацепился за что-то и упал.

— О, дьявол! Куда же меня занесло? Что-то не припомню я этого сухостоя…

Он поднялся, прислушался. Тишина. Где же люди? Здесь должны бродить грибники и ягодники. Обычно пылят по дороге машины, а сейчас будто вымерли.

— Э-эй! Эге-ге!.. Э-э-э, — прокатился по тайге его голос и вернулся многократным эхом.

Беспокойно забилось сердце. Холодные щупальца страха сдавили грудь. «Заблудился», — эта мысль ошарашила, поразила пугающей пустотой.

— Куда идти? Где север, где юг… где же дорога к до-о-му?

Он ринулся напролом. Он спешил, спотыкался, не замечал, как трещала и рвалась одежда, не замечал, что кровоточат руки, израненные ветками.

— Быстрей, быстрей! — как заклинание, шептал он себе. — Быстрей!

Ноги утопали в мягком махровом настиле, проваливались в нагромождение валежника. И он с трудом выбирался из цепких, то мягких, то колючих лап тайги… До сумерек метался он в поиске знакомого места.

Черным крылом взмахнула ночь и опустилась на землю. Поползли по тайге невидимые звуки, непонятные и страшные Послышались жуткие щелчки и стуки, какой-то треск и таинственный шорох, чьи-то крадущиеся шаги… И тогда он в испуге полез на дерево. Утро принесет надежду и успокоение. Утром будет видно, куда идти. Утро вечера мудренее. С этой обнадеживающей мыслью он удобно устроился в развилке стволов и, поеживаясь от ночной прохлады, стал подремывать. Усталость совсем сморила его, отяжелевшая голова упала на грудь. Вдруг он услышал злобный заливистый лай. «Жулька… на… медведя?! Медведь может залезть на дерево…» Липкие щупальца снова поползли по всему телу. Он вглядывался в темень, вслушивался в собачий лай, который слышался все дальше и глуше. Наконец совсем стих.

«Угнал. Кого же это он, кого? Может, зайца… лису… А может, росомаху? В нашем лесу их много. Скорей бы утро».

Так и не заснул больше. Долго, бесконечно долго тянулась эта его первая таежная ночь, полная таинственных звуков, тревожных ожиданий. Но вот вспыхнуло небо, осветились вершины деревьев, четче обозначились контуры стволов, где-то дятел дробно забарабанил: «тук-тук-тук…» И стало легко на душе, будто эта невидимая птичка стучалась в огромный замок, где затаилась до времени жизнь. Сейчас откроется волшебная дверь и выйдет солнце. Оживет природа, запоют птицы, раздадутся человеческие голоса. Все станет ясным и радостным, все станет простым и понятным.

Ему захотелось быстрее слезть с дерева, размяться, попрыгать. Он даже пытался что-то спеть. Сияло ранней Зарей высокое безоблачное небо, и длинные тени стали сокращаться. Яркое солнце брызнуло лучами в тайгу, заблестело, заискрилось в серебристых сетях паутин, в жемчужных капельках росы. Две пушистые белки перелетали с ветки на ветку. А под деревом, потягиваясь и зевая, ждал Жулька.

— Ишь ты, прибежал. Молодец. Ну подожди! А я сейчас залезу повыше, осмотрюсь, и все будет в порядке.

Он вскарабкался, на сколько хватило смелости, но над головой оставалось еще так много ветвей, что ничего нельзя было увидеть. Разочарованный грибник спустился на землю. Жулька радостно вилял своим крючковатым хвостом, нетерпеливо взлаивал и звал. Явно звал: «Гав! За мной! За мной! Гав». И грибник понял: надо идти за собакой. Только он, Жулька, выведет к дому. «Как это я вчера не догадался?»

Он погладил песика и ободряюще крикнул: «Домой!» Жулька, легко перепрыгивая бурелом, углубился в тайгу, а грибник бежал за собакой и боялся отстать, потерять ее из виду. Солнце, не скупясь, отдавало тепло, и стало душно, Вновь появились комары. Они нудно звенели, забиваясь в рот. Ведро стучало по ногам, и рюкзак больно давил плечи. Пот застилал глаза.

«А бог с ним, с ведром», — решил он. И эмалированная посудина отлетела в сторону. Вскоре остался на высоком суку и рюкзак с злополучными грибами.

«Лишь бы выйти из леса, а там вернусь и все найду», — тешил он себя надеждой.

Но уже через час горько пожалел, что бросил рюкзак: там осталась горбушка хлеба и спасительная мазь от комаров.

«Не возвращаться же, да и где теперь найдешь то место», — с горечью подумал он и устало, обреченно опустился на валежину. Потом выломал прутик и стал хлестать себя, отгоняя надоедливых насекомых. Мучила жажда, терзал голод. Пустой желудок свело от боли. Он поискал глазами ягоду, но в этом месте ее не оказалось.

— Эх, Жулька, Жулька, — пожурил он подошедшую собаку. — Задрал хвост и побежал, а я, как дурак, за тобой. Неуч ты и есть неуч — дворняга. Завел, наверное, меня еще дальше, э-эх… — Он ругал и себя, и собаку и сидел, сидел. Мрачные мысли одна за другой наплывали и отнимали последние силы, последнее желание — идти. А Жулька ждал, когда же хозяин поднимется и они пойдут в поселок. Ведь он совсем рядом. Слышны голоса, чувствуется запах дыма. Но человеку такого чутья не дано: он не знал, что близок к дому. Не знал, что собака вела верно, но разве могла она сказать, успокоить впавшего в панику хозяина. Если бы он верил ей до конца… Надо было идти, а он лег и лежал, не поднимался. Надо было идти. Ярко-красное солнце описало дугу и вторично упало в дебри. Только на этот раз он не полез на дерево. Он свернулся клубком и лежал, согревая себя дыханием. Болела нога, которую он где-то довольно сильно ушиб… Стало жалко себя. Он глубже втянул голову в плечи и застонал. Жулька ждал его терпеливо. Лишь на рассвете голод погнал его к людям. Но прежде чем уйти, он еще поскулил виновато, посмотрел на своего беспомощного хозяина, прислушался к его стонам, но ничего не понял. А может быть, понял все и тогда побежал в поселок.

И в третий раз поднялся над тайгой солнечный диск. С еще большей наглостью напали на грибника комары, но он уже не отмахивался, лежал не двигаясь, без мыслей, без желаний. Где-то слышался собачий лай. Он приподнял голову и беззлобно подумал; «Где ее носило? Собачий сын… собачий… собака. А ведь говорят, что собачатина полезна… Ведь, кажется, у Джека Лондона съедали собак… Захочешь жить, и кошку съешь… В путешествиях всегда собак ели, да и не только собак, бывало, друг друга жрали… Ну я бы человека не стал. Бр-р…»

Он забылся на мгновение и тотчас ощутил горячее дыхание собаки, ее шершавый язык… Пес тормошил его лапами, пытался разбудить, но человек лежал тихо, затаился, набирал силы.

«Надо схватить. Если не поймаю сейчас, больше мне не встать… Можно поджарить на костре…».

Его руки осторожно передвигались к Жульке ближе, ближе… Рывок. Он схватил собаку за лапу, сжал. Жулька дернулся, но грибник уже второй рукой придавил его к земле. Конвульсивный рывок — и собака обмякла. Грибник приподнялся. Рукавом пиджака вытер пот со лба. И вдруг услышал звонкие мальчишеские голоса:

— Жулька, Жулька!

А потом голос жены и сына:

— Жулька!

— Люди! Идут! — Взгляд его натолкнулся на Жульку.

— У-у-у… — застонал он и опустился на теплую, но бездыханную собаку. Горячие слезы хлынули из его глаз, тело сотрясали безудержные рыдания.

 

Вешка

По набережной улице большого приморского города бежала маленькая собачонка. Мир для нее только открывался. Он был очень велик, этот мир. Огромные серые здания поднимались к облакам бездонного голубого неба. Тротуар тянулся широкой бесконечной лентой. По проезжей части дороги с шумом катились гигантские машины. Гигантским было все: и весеннее солнце, и горы, и бухта Золотой Рог. Даже обувь людей по сравнению с собачонкой казалась непомерно велика. Ботинки поднимались и опускались: черные, белые, коричневые и желтые; с каблуками и без каблуков, они двигались навстречу, шли сбоку, обгоняли, скользили, прыгали, проплывали и пролетали, обдавая собачонку запахом крема, резины, кожи и брезента.

Собачонка крутила головой, старалась успеть рассмотреть их, понюхать, познакомиться. Но они, опустившись, тут же поднимались и исчезали. Каждый из этих скороходов мог толкнуть, отбросить, придавить маленькую собачонку. Но нет. Ни один ботинок не опустился на нее. И все-таки ей было страшно. Ух, как страшно одной, без родных и знакомых, без дома, без друга на многолюдной улице. Собачонка останавливается, приветливо машет хвостиком и домам, и улице, и солнцу, и людям, и даже ботинкам. Но никому до нее нет дела.

Обидно. До слез обидно. Собачонка садится и скулит. Она голодна. Она устала. Вдруг возле нее остановился один ботинок, затем второй. Собачонка уставилась, перестала скулить, ткнулась носиком в черную кожу блестящей пары, обнюхала и посмотрела вверх. Перед ней стоял человек с улыбчивым лицом. От него пахло свежим морским ветром и весенней теплотой земли. Большие ласковые руки протянулись к ней, и собачонка почувствовала нежное прикосновение и приятное почесывание за своим обвислым ушком. Потом в ее маленькую пасть ткнулась вкусная конфетка. «На, ешь!», — сказал человек, и его ботинки, поднимаясь и опускаясь, медленно удалились. Собачонка не стала доедать лакомство. Она побежала вдогонку за большим и добрым человеком, инстинктивно чувствуя в нем свою защиту, своего друга.

Роман, третий помощник капитана с гидрографического судна «Нептун», подошел к трапу. Но прежде чем подняться на борт, долго смотрел на пепельную собачонку. Потом наклонился, взял в руки хрупкое теплое живое существо и твердо шагнул вверх.

… Судно выходило из порта в дальнее и длительное плавание, увозя на своем борту четвероногого члена команды. Последний маяк погас в синей дымке Японского моря — последняя веха родной земли, и этим именем матросы окрестили собачонку — Вешка.

Вешка, Вешка… Что ожидает тебя вдали от родной земли, там, где бушуют жестокие штормы, где беспощадно палит чужое тропическое солнце?

Как ребенка, окружили моряки Вешку заботой. Каждый старался дать ей лучший кусочек. Вешка беззаботно носилась по горячей палубе, таскала в зубах рукавицу или лаяла на подлетавших чаек. Она, как и все моряки, любила принимать душ, не боялась качки и с величайшим удовольствием сидела на мостике возле своего любимого человека. Если уж честно сказать, то Роман меньше, чем кто-либо, уделял ей внимания. Но Вешка понимала — работа. И тем радостней было, когда он позволял ей забираться по трапу на капитанский мостик.

Долго судно ходило по необъятному голубому простору морей и океанов. Очень долго. Бывало, «Нептун» подходил к какому-нибудь берегу. Якорь с грохотом летел в теплую воду, кишащую акулами и медузами разного размера и цвета. Кто-нибудь из команды выезжал на вельботе в сторону берега. Тогда Вешка садилась у борта и уныло смотрела вдаль. Она ловила чужой незнакомый запах, слушала чужие незнакомые голоса. Кричали люди, а может быть, птицы, а может быть, таинственные звери неведомых тенистых джунглей. Вешка знакомилась с жизнью на расстоянии. Чутье и слух — хорошие помощники, но лучше бы повидать все своими глазами. И Вешка просительно поскуливала. Ей очень хотелось на берег. Прошел почти год с тех пор, как она ступила на покачивающуюся палубу океанского судна, которое стало ее родиной, ее домом. Вешка забыла, какой бывает трава, земля, не представляла, что такое лес, не видела ни одной родственной души, называемой собакой. Как она просилась, когда Роман спускался в шлюпку. «Ну, пожалуйста, возьми! — говорили ее глаза. — Возьми меня на берег. Я, как и ты, хочу побегать, размяться, иметь знакомство, пусть даже случайное. Кто же вытерпит сидеть на раскаленной тропическим солнцем палубе или в душном и тесном кубрике, когда рядом роскошный берег, с большими окнами отелей, высокими пальмами вдоль чистых и шумных улиц».

Вешке очень, очень хотелось побыть на берегу, но ее никто не брал. И вот однажды ее мечта сбылась. Судно на короткий срок стало к причалу в Сингапуре. Требовался заводской ремонт.

Вешка сидела на верхней палубе и смотрела, как один за другим входили по трапу на борт чужие люди. Вешка так испугалась, что не могла найти сил спуститься вниз. Она сидела и лаяла, лаяла до хрипоты. Но ее никто не боялся. Люди шли и шли, черные, красные, желтые, белые. С корзинами, тюками, узлами и разными коробками. Они рассаживались вдоль борта, раскладывали свой товар и говорили, говорили что-то на незнакомом языке и жестикулировали. Вешка так бы и не сошла на палубу, если б не познакомилась с малайцем. Этот черный человек разговаривал с ее другом Романом на знакомом языке и смело потрепал Вешку за ухо. Вешка сделала вывод: бояться не стоит, и сошла вниз. Она обошла палубу, осмотрела людей, обнюхала товар и успокоилась окончательно. Потом она подбежала к трапу я, незамеченная вахтенным, выскочила на берег.

Земля, твердая, прохладная земля со множеством волнующих запахов. Не раскаленное железо со следами белой морской соли, не качающаяся, не дрожащая, убегающая из-под ног палуба, а земля. Настоящая, пусть чужая, но земля. Страшно и непривычно. Ух как страшно. И мелкая дрожь прошла по телу растерявшейся собаки. А мимо проходили люди, люди…

И Вешка, сделав шаг, мало-помалу начала осваиваться. Она обнюхала колеса портового крана, отскочила от катившегося автопогрузчика, обнюхала штабеля и выбежала на центральную улицу. Зрелище было потрясающим. Улицу наводняли люди. Масса людей, стена, бурный поток. Такого ей и во сне не снилось. Вешка метнулась в сторону, но не тут-то было. Люди оттесняли, обтекали, отгораживали ее от всего, что помогло бы найти обратную дорогу к порту. Кто-то пнул собаку в бок. Вешку охватил панический страх. Ее еще никто никогда не бил. Она, наталкиваясь на ноги, выкатилась на проезжую часть дороги. Заскрипели тормоза машин, загудели сигналы, завизжала сирена, раздались свистки и крики…

Ошеломленная собака под стоны и проклятья помчалась через улицу под скрежет железа и звон разбитых стекол. Оторвавшись от доброй сотни пинков, бедная Вешка, наконец, остановилась. Сквер был тих и почти безлюден. Вешка осмотрелась. Ничего и никого знакомого. Ничто не напоминает ей родного корабля и привычного уклада жизни. Куда идти? Духота, приторный запах ярких цветов и белые-белые, жгучие лучи тропического солнца.

Вот идет человек. Вешка внимательно, настороженно смотрит в его сторону, стараясь угадать его намерения. Черный человек, чужой человек. От него пахнет пряностями — чужой запах. Вешка не пошла за ним. Индус мельком взглянул на собаку и прошел. Вешка побежала, наугад выбирая направление. На ее пути стояли лавки, лавочки, лавчонки, столы под навесом и без навеса. От торгового ряда веяло резким запахом лука, чеснока и перца. Здесь толпились китайцы, малайцы, панамцы и греки. Все были черными и от всех пахло луком, чесноком и перцем. Люди говорили на незнакомом языке. Люди торговали незнакомыми продуктами. Кто-то выжимал сок из сахарного тростника, кто-то тащил кокосовые орехи, апельсины, ананасы, бананы. Бананы висят на деревьях с большими длинными листьями. А среди ветвей поохают цветные крикливые птички. Носы их загнуты. Они садятся на ветви и свисают вниз головой. Вот проходит человек, еще черней черного, лишь белки глаз да зубы белые. Вешка бежит дальше, а мимо идут и идут люди. Глаза их спрятаны за черными очками. Не заглянешь в глаза, не прочтешь мыслей. И шум. Шум машин, чистых машин, красивых машин. За машинами спешат рикши. Жилистые ноги, худые ноги быстро крутят педали. Важных везут седоков, богатых.

Вешка вбегает в подъезд большого здания и останавливается. К ней не спеша подходит пес. Ух, красавец. А высок, а строен! Желтый, с тонким, змейкой хвостом, большеголовый, прилизанный, с модно подрезанными ушами. Хорош. Он небрежно махнул Вешке хвостом и оглянулся на хозяина. Теперь и Вешка обратила внимание на человека. По ее мнению, хозяин был под стать догу. Толстые губы, тупая морда и бесстрастный взгляд. Человек лишь на мгновение отвлек Вешку. Знакомство с догом было куда интереснее. О таком она мечтала еще там, на судне.

Человек кричал:

— Джим! Джим!

Но Джим увлекся. Он жадно обнюхал Вешку, с губ его скатывалась нетерпеливая слюна. Человек счел ниже своего достоинства вмешиваться в любовные дела собаки и, отвернувшись, втолкнул в рот толстую сигару.

Недолгим было Вешкино счастье в этом чужом и чистом дворе. Джима увели в роскошный дом, а Вешка осталась одна. Она медленно брела по улице. Голод, усталость и безнадежность давали о себе знать. Ей очень хотелось отдохнуть, но подходящего места не находилось. Вешка вошла под многоступенчатую арку и двинулась по аллее. Это был Тигров парк. Страшное зрелище открылось глазам собаки. Чудовищные драконы простирали к ней окаменелые руки, звероподобные люди смотрели на нее с высоты. А в галереях застыли жуткие сцены казней. Люди пилят узкоглазого человека. Он не кричит, он давно кричал. Вешка не боится. Нет запаха крови. Но жуткие фигуры людей, пронзенные острым бамбуком, их неестественные позы вызывают страх. Кого-то варят в котле, ломают руки, ноги, но люди не шевелятся, они мертвы. Они давно мертвы. Замучены и мертвы, как мертвы здесь женщины из камня с рыбьими хвостами, с туловищами краба и рыбьими холодными глазами. Все мертво и дико в этом ужасном парке. Надо бежать отсюда. И Вешка бежит.

Дорога приводит ее в ботанический сад. Яркая зелень, яркие цветы, много цветов. Вешка не различает цвета, лишь запахи. Ее тонкое чутье не терпит запаха цветов. Ядовито-острого, хмельного, дурманящего запаха тропических растений. Вешка забирается на клумбу и, не обращая внимания на мошкару, ложится. Но только и здесь нет места для собаки. Приходит смотритель и гонит бездомную собаку прочь.

Вешка мелкой рысцой пробегает подвесной мост, под которым проплывают лодки. Много лодок. Яркие, цветные, на веслах и под парусом, крытые и открытые, большие и маленькие, груженые и пустые лодки, лодки, лодки. Вешка бежит по улице и останавливается возле светлого здания. Она слышит русскую речь. Знакомую с детства речь. Свои… Вешка завиляла хвостом. Радость комком подкатила к горлу. Дать голос, позвать, и друзья выйдут навстречу… Вешка подошла к широким дверям здания и радостно залаяла. Если бы она умела читать, она бы прочла: «Россия, 163 норд бридж реад, северный мост, дом капитона, Сингапур-6. К вашим услугам: индиго, бостон, габардин, гипюр и прочее, и прочее…»

Универсальный магазин «Россия». Но русских там нет. Ни людей, ни запаха, ни товара. И Вешка бежит от этого холодного чужого здания. Бежит мимо банка с эмблемой льва, мимо двух застывших в дверях автоматчиков.

Ночь застигает собаку в пути никуда. Но что это за ночь! Яркие вспышки цветных огней, огни крикливых реклам, фар и подфарников. Огни на столбах и окнах, огни, огни, огни… Они надвигаются, горят над головой. Красные, зеленые, желтые, синие. Они бегут, пульсируют, гаснут и вновь горят, режут глаза, разливаются сотнями радуг, фейерверком фонтанов, а за этими сказочными огнями ползут пугающие тени. Вешка спешит уйти от хаоса огней, стона музыки и рокота машин. Мир велик и тесен. Вешка улавливает знакомый запах, оставленный Джимом, узнает подъезд, где прошло ее первое знакомство. Посидеть бы здесь, подождать, отдохнуть. Но во двор выходят два человека. От них пахнет кожаными ремнями, а в руках резиновые дубинки. Вешка жмется к стене. Строгие суровые лица подозрительно смотрят. Нет, здесь покоя не жди. Вешка выскальзывает на улицу, перебегает от дома к дому, идет по закоулкам, уже не идет, а плетется и вдруг чувствует, что огни и шум машин и музыка — все позади. Перед ней лачуги, низкие вонючие лачуги вперемежку с маленькими квадратными домами. И темно. Успокаивающая темнота. И окна темные, и улица, и люди.

Раннее теплое, солнечное утро застает Вешку спящей у порога. Ей снился сон: вот она, Вешка, маленькая, убегает из дома от такого же маленького хозяина. Она выбегает на тихую улицу, где много больших и добрых людей. Вешка хочет познакомиться со всеми. Она увязывается то за одним, то за другим, но все почему-то оставляют ее и уходят. Но вдруг возле нее останавливается человек, от него пахнет свежим морским ветром и весенней теплотой земли. Человек дает ей вкусную конфету, говорит: «На, ешь» — и ласково гладит за ушком. Вешка от удовольствия повизгивает, дергает кончиками лап и открывает глаза. Ее гладит человек. Черный человек, и пахнет от него чем-то неуловимо знакомым. Это малаец. Он был на судне и разговаривал с ее другом. Вешка села. Доверчиво махнула человеку хвостом.

— Ай, ай, — говорит черный человек. — Как ты сюда попала? Надо спешить, пока русские не ушли в море, ай, ай, они уже отошли от причала на рейд. Ходим, собачка! Быстро ходим!

Вешка не противилась. Веревка непривычно давит на шею, но Вешка терпит, инстинкт подсказывает ей, что этой веревки не надо бояться.

Три дня стояло судно у причала, и не было часа, чтобы кто-то из команды, уходящий на берег в увольнение, не искал свою любимицу.

Вот уже и якорь поднят, и такелаж по-походному, а все не верится, что Вешки нет. От борта отваливают последние суденышки торговцев фруктами. Русские моряки прощаются с чужеземцами. Судно разворачивается, набирает ход. И никто из советских моряков не видит, как между шаландами, джонками и прочими рыбачьими посудинами лавирует лодка торгового человека с окраины. Малаец упорно работает веслами, он спешит. Черная спина его лоснится, блестит от пота, и на борту его лодки, привязанная манильской веревкой, стоит собака. Она напряженно смотрит вперед, нетерпеливо поскуливает, изредка тоскливо взлаивает, но ее голос теряется в сотне людских голосов, всплеске весел и в глухом рокоте могучего двигателя, скрытого в белом корпусе уходящего за горизонт корабля. Серебристые облака не защищают от жгучих лучей тропического солнца. Оно беспомощно палит. Зной. Невыносимый зной.

Вернувшись домой, привязал малаец осиротевшую собаку, дал ей поесть. Но Вешка в тот день ничего не ела. Ночью она перегрызла веревку и убежала.

— Ай, ай, — сетовал малаец, — убежала собака, пропало вознаграждение.

Проходили дни, месяцы… С большим животом ходила Вешка от помойки к помойке и в безлюдных местах искала пристанища. Она ждала щенков. Под какой-то развалившейся фанзой она устроила логово и долго не выходила. Когда же она появилась, ее трудно было узнать. Большие, налитые молоком соски и ребра. Собака постояла, стряхнула мрак подземелья. Потянула носом воздух, и чутье повело ее в базарный ряд, где легче всего можно найти пищу.

Вешка давно привыкла к шуму большого города, привыкла к пинкам. Она изучила улицы Сингапура. Возле лавки, прикрытой навесом, Вешку окликнули. Нет, она не поняла слов, но голос, интонация звучали призывно. Вешка поняла и остановилась. Неприятный зловонный запах щекотал ноздри. Воняло кислятиной, фитильной гарью, клопами, аммиаком и сырыми шкурами. Шкуры лежали в углу, висели растянутые на стене и кисли в посудинах. Вешка недоверчиво смотрела в хитро прищуренные глаза китайца. Инстинкт самосохранения подсказывал ей, что здесь опасность, но человек предлагал пищу. Стоило колбасе упасть к ногам, как Вешка, схватив ее, тут же скрылась.

— Хо! — воскликнул китаец и начал мять кожу. Он хорошо мог выделывать шкуры животных. Его изделия дорого ценились на рынке.

«Хорошая собака, красивая шкура, — думал китаец, продолжая свою работу. — Надо приучить и поймать собаку, много шапок будет, много денег, большая собака, нужная собака».

«Нептун» возвращался в родной порт. До Владивостока еще тысячи миль, и требовалось зайти на заправку. Ближайшим портом на пути к дому был Сингапур.

Отгромыхал канат, на грунте широкого рейда крабом прополз и успокоился якорь. Портовые власти закончили оформление прихода, и на борт хлынул поток торговых людей — обычное явление в южных портах. Роман собрался выехать на берег лоцманским катером, но возле трапа его остановил знакомый малаец. Малаец принес радостную весть русскому моряку: он видел Вешку, он знает, что у нее есть щенки, он много раз видел Вешку. С надеждой и добрыми напутствиями команды сошел Роман по трапу.

Улицу за улицей проходили два человека, внимательно просматривая дворы и подъезды.

— Здесь ходила, — утверждал малаец, — много ходила.

Пот градом катил с Романа, рубашка взмокла и прилипла к телу, а он еще верил, что вот-вот из-за угла выскочит веселая пепельная собачка Вешка. Но время шло. Пора уже возвращаться на судно. А Вешки нет.

— Этот ряд ходил собака, этот кожевник ходил собака, — неутомимо и упорно утверждал малаец.

Роман остановился. Китаец любезно раскланялся и еще любезнее предложил свой товар. Но русского интересовал только цвет шкур. Роман тщательно осматривал каждую, ожидая и боясь найти шкуру Вешки. Китаец заметил, что русский осматривает только собачьи шкуры, он это оценил по-своему и быстро затараторил на ломаном русском языке:

— Моя много лови собачка, хорошо делай кожа. Завтра ходи другой собачка лови. Шибко голодный собачка. Моя мало-мало кушать давай, много шапка делай.

Расстроенный и мрачный вернулся Роман на морской вокзал. В ожидании катера сел в кресло, закурил.

Тем временем Вешка бежала вдоль торгового ряда, направляясь к кожевнику, в надежде раздобыть что-нибудь съестное. Внезапно она уловила почти забытый запах морского ветра, теплый родной запах весенней земли. Где-то в излучинах ее памяти всплыли белое, как лебедь, судно и родные приветливые лица моряков. Вешка забеспокоилась.

Китаец увидел собаку. Узкие глаза его хищно блеснули. Румяная лепешка полетела за прилавок. Но Вешки уже не было. Она взяла след. Вешка спешила.

Вот и морской вокзал. Изящные такси и трехколесные велорикши рядами стоят в ожидании пассажиров. Вешка поднимается к входным дверям.

Роман услышал лай собаки. Сначала он подумал, что это ему показалось. Слишком много он сегодня думал о Вешке. Но лай повторился, и Роман пошел к дверям. Вешка не сразу узнала моряка, но запах морского ветра, волнующий запах родины…

Вешка радостно прыгнула на грудь, стараясь лизнуть в лицо. Роман все гладил и гладил собаку, обнимая ее за шею. Это было родное существо в чужом далеком городе. Вдруг Вешка отскочила, что-то вспомнив. Она пристально и виновато посмотрела в глаза Роману и визгливо-зовуще тявкнула. Она звала. Роман сначала ничего не понял. Одичала, что ли? А когда догадался, Вешки уже не было. Тогда он побежал вслед, перебежал, остановился и стал звать:

— Вешка! Вешка!

Прохожие оглядывались на русского моряка, недоуменно пожимали плечами, а он, не обращая ни на кого внимания, все звал и звал собаку.

Вешка бежала к своему логову, а прибежав, остановилась, пораженная увиденным: на месте полуразрушенной фанзы полз бульдозер. Не было входа в ее логово, ничего не было на ровной, приглаженной трактором площадке. Вешка припала к земле, нюхала взрыхленную землю и копала. Кровь сочилась из пораненных лап, но собака рыла и рыла неподатливую горячую землю тропиков. Тракторист швырнул в обезумевшую от горя собаку камнем. Вешка отбежала и, задрав голову, завыла. Закатное солнце кровавым пламенем потухало в глазах собаки.