Борисов был историк. Свою «зарубежку» читал он очень уж непривычно. Лекцию начинал без всякого вступления, а как-то с середины, словно продолжая давно идущий разговор. Да и каждая фраза начиналась с середины у него; «а мне все понятно», -всегда думала при этом Жанна. В общем, скорее всего, он говорил сам с собой еще задолго до лекции и, придя, продолжал свою мысль вслух, ничуть не заботясь о студентах — понимают они его или нет. Всем было интересно на его лекциях, и такая тишина — муху услышишь. Была у него и такая привычка: рассказывая, ходить по классу со стаканом в руке, то и дело прихлебывая, покашливая и продолжая дальше... Все к этому привыкли и не замечали странностей профессора. Привыкла и Жанка, всегда она жадно слушала интересный рассказ Борисова. А сегодня это его шагание из угла в угол, прихлеб из стакана с каким-то гулким глотанием, и вообще вся эта манера говорить, стали ее раздражать. «И чего ходит, как маятник, в глазах рябит. И воду хлещет, как верблюд, — злилась Жанка. — Тоже мне, экземпляр!»

Глянула в окно. На улицах вьюжит, а тут в аудитории тепло и душно. Разрумянилась, полусонная от духоты, Жанка чертит в тетради от нечего делать «обнаженную натуру»: людские силуэты. Вытащила из замшевой сумочки зеркальце, погляделась, поправила прическу. «И не скажешь, что мне целых восемнадцать. За шестнадцатилетнюю сойду. А все же хорошо он рассказывает. И ни на кого не смотрит».

Она положила зеркальце на стол... Борисов вышагивал от окна к двери, замирал на миг, и снова шел к окну.

«Смешно. Тощий, бесцветный, и стаканом качает. Да еще у доски разгуливает. Нет, просто он такой оригинальный. А говорит здорово!»

Она нарисовала длинноногого атлета с гитарой — нагого, танцующего, с волосами вразлет. «Может, я талантливая, — подумала Жанка. — Мне бы художницей быть. Может, у меня вообще много талантов. Я неисчерпаема, как... как...»

— Древняя история — кладезь... — ни с того ни с сего, показалось Жанке, сказал Борисов.

«Вот именно, сэр, как кладезь, — подхватила она в мыслях. — Вы оценили меня по достоинству. Только крепче держите свой стакан, а то уроните. И сколько же вам все-таки лет? Сорок, тридцать пять? А вы вообще ничего, симпатичный и очень нравитесь мне. Я вам тоже? Мерси. Ну что ж, продолжайте в том же духе. Что? Древние рукописи, библия? А в учебнике про это нет. Вы нестандартны, отнюдь. Да, вы большой умница и даже симпатичны мне...»

Она полюбовалась фигурами в своей тетради и взглянула на часы. Сейчас будет звонок... «Ваши глаза, маэстро, мутны и блестящи, как отшлифованная галька. Настоящего они не видят, и лишь фиксируют события далекого прошлого. Вы случайно не тот чудак, что изобрел машину времени? А-а, понимаю, вы — Калиостро! Ну, ну, очень приятно познакомиться. А вот и звонок. До следующих занятий, сэр».

Студенты шумно устремились к двери. Жанка накинула на плечо ремешок сумки и вышла в коридор.

Зеркало в туалете уже занято: одна девица причесывается, две другие возле нее курят. Эти старшекурсницы вечно все занимают.

— Кто, Борисов-то, по зарубежке? — сказала девица с обесцвеченными, как леска, волосами. — Так он отродясь женат не был. У тебя есть английский словарь, а то мой в общежитии?

— Он что, женоненавистник? — поинтересовалась другая.

— Возможно, — зевнула первая, — он вообще загадочный дядя. Мистер Икс.

«Ого! — подумала Жанка. — Все считают его загадочным...»

Ну как же это вышло, что она сама читает теперь только исторические книги? И страшные исторические сны комментирует его глуховатый четкий голос. За ним, в этих снах, охотится инквизиция, а она трясется от страха, заметает следы его, хочет спасти, спрятать. Но он все так же упорно ее не замечает и молча отказывается от ее помощи. Да у нее самой историческое имя: Жанна! Она сражалась, ее пытали, ее сжигали на площади вместе с одной старой колдуньей, но, запылав, колдунья вдруг становилась юной и спортивно прекрасной, в джинсах и батнике, или вовсе превращалась в одноклассницу Нинку Чувыкину и кричала Жанке: «Ты его не во сне спасай, а наяву!..» Нинка, она всегда такая, любит всех спасать. Это же Нинка!

Потом Жанна узнала, где он живет. После работы он заходил в гастроном или овощной и шел с набитыми авоськами домой.

Теперь на переменах она всегда стоит у окна. Вот сейчас пройдет Борисов, один или с кем-нибудь разговаривая. И она услышит его голос. Говорит он как-то очень уж учтиво и сдержанно, этакая старая петербургская манера... Вот он идет.

— Здрасте, Виктор Константинович!

Не глядя, кивает — «Добрый день» — и мимо.

Ответил, скорее, не он, а его спина — уплывающая по бурлящему людьми коридору, как щепка по течению, стиснутая берегами-стенами. «Да что ж это со мной творится? — терялась Жанка. — Как тяжело на душе, когда появляется этот Калиостро...»

Вот она опять сидит на скамейке в институтском дворе. В руках очередной исторический роман. Но не в книгу она смотрит, а за ворота. На эту пару она не пошла, а следующая — зарубежка. «Что же я написала тебе в письме? Вот так и написала, все как есть, что мне совсем паршиво без тебя, что люблю тебя, вас, синьор, что сама не пойму, как это вышло, неожиданно для меня самой, для тебя, простите, вас, но зачем же, зачем? Не знаю... Я вложила письмо в ваш журнал. Вы что-то отмечали в журнале, увидели письмо, сунули его в карман... А вдруг вы не прочитали его? Ой, хоть бы не читали... Нет, лучше уж прочли бы... Ой, нет... Я другое напишу...»

Жанка, как лунатик, побрела через двор. Она плохо соображала, что творится вокруг. Вахтерша взглянула на часы и надавила на кнопку звонка. Борисов мерил шагами аудиторию и рассуждал с таким видом, будто это он сам стряпал историю, лично устраивал заговоры, а политических деятелей знал как облупленных. В овощном магазине пьяная кассирша никак не могла сесть за кассовый аппарат... Все как-то странно сдвинулось, сместилось в Жанкином сознании.

Теперь чуть ли не каждый день она писала письма ему. И сама кидала их в его почтовый ящик в подъезде. А он... Читал ли эти письма? Как же, угадаешь по нему: бесстрастный, лицо такое — прямо англичанин. А если читал?

«Нет, надо поговорить с ним! Все ему сказать». Но она не могла. Только ходила за ним по пятам.

«Подойди, не бойся! — взывала к себе Жанка. —Я ведь кто, Жанна... Может, он поймет, он же одинокий такой. Хватит снов, бреда. Наяву надо спасать, наяву!..» И все ходила за ним, как тень. Борисов не замечал ее ни возле института, ни в автобусе. Не замечал, что она, как «хвост» в детективе, держа дистанцию, провожает его до дома. Смотрел куда-то мимо или сквозь нее, так он вообще смотрит на все вокруг... А Жанка одна возвращалась домой, плелась по улицам, забитым в часы пик озабоченными и утомленными людьми, — все спешат с работы, все остервенело втискиваются в магазины, в переполненный транспорт. На Жанку натыкались, пихали, толкали в спину, ругаясь на ходу. А она не замечала толчков и убеждала себя: «Ведь надо все ему сказать! Он же поймет! Конечно!»

Устало брел по улице Борисов. После занятий пришлось еще отсидеть на собрании.

Медленно валили хлопья снега. Мягкая, снежная, его любимая погода. В дубленке и шапке с опущенными ушами было дремотно и тепло ему. Усталость тихо отступала, и мысли в голове расплывались, как вата в воде. Навстречу шла женщина; из людского потока только ее выхватил его взгляд, — может, просто случайно или потому, что одета ярко: красное в косую клетку пальто. Лет средних, черноволосая, в меховой шапке абажуром, глазищи с подведенными черными веками, нос с горбинкой. Такое знакомое лицо, что Борисов даже вздрогнул. Даже передернуло его всего. Нет, не она, слава богу. Но как на Дину похожа!

И сразу: резковатый голос, запах дезодоранта, который всегда исходил от Дины, и свисавшие со спинок стульев длинные чулки. Все вспомнилось в один миг! Дина любила капроновые чулки, их у нее было много.

Когда это началось? Когда еще на третьем курсе учились, ему девятнадцать, ей двадцать один. Своего возраста она не скрывала, как другие. Наоборот, даже вроде бы гордилась, что ей уже за двадцать. А может, и это было кокетством? Тогда об этом не думалось, просто и это ему казалось в ней необычным. И еще ему нравился ее говор — медленный, распевный, какой-то округлый. И голос ее завораживал, успокаивал, будто сидишь на берегу под ивой и на воду глядишь. Говорила она в общем-то чепуху, так, наверное, что-то случайное. Но все казалось в ней особенным... Высокая, яркая, и нравилась она многим. Сейчас Борисов вмиг вспомнил ее ту, прежнюю, ее круглые как у совенка глаза и темные завитки над ушами... Подолгу гуляли вместе, и он рассуждал о поэзии символистов, Рембо, Франсе. А Дина поддакивала и думала о своем, но иногда заглядывала ему в лицо наивно-доверчиво и дивилась: «Витька, ты эрудит! Все знаешь». И смеялась, нежная и глуповатая, как дорогая импортная кукла. Простодушие и глуповатость Дине шли. А иногда он заходил в общежитие к ней, и подруги Динкины, переглянувшись и хихикая, исчезали из комнаты. Борисов целовал ее пухлые, как у негритенка, розовые губы. Однажды поцеловал даже в институте, при всех, а она засмеялась и посмотрела ему прямо в лицо, так посмотрела, что все поняли, и он понял, и сделал предложение... Первый год все было вроде хорошо, и он не обращал внимания на забрызганную салом плиту, на свисавшие со всех стульев чулки, похожие на дохлых змей, на ее вечное в день получки: «Хм... Почему так мало? Мы же не проживем на это». Потом что-то у них разладилось. По утрам она, еще сидя в постели (а он тупо глядел на ее скучное смугловатое тело, на вялые, как две стекающие дождевые огромные капли, груди, на большие соски), быстро размазывала по лицу крем-пудру и ворчала: «Черт меня дернул связаться с ученым задрипанным, живем как нищие: вот у Леси муж шофер...» Вечером твердила: «Все читаешь, читаешь. Хоть бы ковер выбил, пока снег на дворе...» Однажды его любимые редкие книги по истории снесла в букинистический магазин... Потом он настолько ее возненавидел, что — какая уж там близость, любовь! Никакой любви не стало у них. И пошли сцены ревности: уязвленная Дина стала допекать его из-за каких-то несуществующих любовниц.

Потом, уже после развода, были у него и другие увлечения. Одна, на которой чуть было не женился, такая поначалу вдумчивая, говорившая о родстве душ, оказалась жесткой себялюбкой и вдобавок истеричкой. Расстались, еле в себя пришел... И снова нарвался. Новая была то ли авантюристкой и распутницей, то ли просто дурой, и от нее он тоже долго не мог отделаться. Не везло со слабым полом молодому тогда доценту Борисову. Ну и намучился он! Может, потому что с юности — весь в книгах, в увлекательных картинах истории, которую он так любил и хорошо понимал. А люди вокруг, особенно женщины, были менее понятны.

Та встречная, в красном клетчатом пальто, давно уже миновала. Борисов отогнал воспоминания, вздохнул и мелко порадовался про себя, что все личные неприятности давно позади. Вот вернется он сейчас домой, в свое спокойное одиночество, в пыльное холостяцкое жилище... поест, включит приемник, завалится с книжкой на диван. Потом, может быть, засядет за работу; вся литература, справочный материал — на столе и под столом, всегда под рукой. И никто к нему не сунется. «Мой дом — моя крепость», банально, но справедливо.

Как до умиления знакома эта всегдашняя дорога домой от института! Каждая скамеечка в сквере... Слегка забренчала струна за спиной, Борисов обернулся. На скамейке сгрудились стайкой подростки. Один с пышными до плеч патлами играл на банджо, от банджо тянулись провода, а из кармана куртки у мальчишки торчала фанерка с привинченными к ней батарейками. Борисов подошел, присел на скамейку рядом с ребятами, вытянул ноги, откинулся. Господи, как приятно развалиться на низкой обледенелой скамье! Не хотелось шевелиться, говорить, думать. Но все-таки сказал:

— Сам сделал? — кивнул на инструмент.

— Сам, — ответил мальчишка с банджо.

В куцей курточке, с лихо задранным воротником, без шапки, паренек, наверное, мерз. Полиловела от холода картофелина носа, щеки синие...

— Смотри, простудишься без шапки-то.

— Не, меня волосы греют. Вот послушай, дядь.

Тронул струны. Голос хрипучий у паренька, но уже чуть басовитый. То ли застуженный голос, то ли прокуренный, а может, ломается: мальчишке лет пятнадцать на вид.

Где мандарины, где абрикосы,

Куда курортников черт заносит,

Там жил спасатель, не зная горя...

Двое других, тоже без шапок, в брюках, заправленных в голенастые ботинки, подтянули:

Там жил спасатель, не зная горя,

Стирал он джинсы в рассоле моря.

Кадрил курортниц, купался в ластах

И поддавал вечерами часто...

Эти двое были помоложе. Сидели, обнявшись, — ни дать ни взять влюбленная парочка. В куртках, в свитерах, с одинаковыми каштановыми вихрами. Один из них завел фальцетом:

Весь день валялся на пляже жарком,

Однажды вышла к нему русалка

Тот из обнявшихся, что с тонким голоском, оказался девчонкой. Куртка нараспашку, под серым в обтяжку свитером небольшие груди. «Хорошенькой будет, когда подрастет», — рассеянно отметил Борисов. Девчонка дерзко глянула на Борисова и запела пронзительно и грубовато:

Она сказала ему, наяда:

Люби меня, ничего не надо.

Стирать я буду, жить помогая,

А я вот голая вся такая...

Борисов опешил слегка. Потом стало весело. «Чудаки ребята, зачем-то выламываются», — подумал он. Они были ему понятны. Покосился на девчонку, снова подметил два тугих бугорка под свитером. Она понимающе усмехнулась и наставила на Борисова свои глаза, нагловатые и глупые. «Да не такая уж она детка, — подумал Борисов. — Лет пятнадцать есть, а то и все семнадцать. Кто ее теперь разберет, эту молодежь?»

— Хорошо поете, ребята, — сказал Борисов. — Ну ладно. Пойду.

Он поднялся и пошел к дому. Девчонка свистнула вслед, тряхнула каштановыми вихрами.

Теперь он зашагал быстрее. Отдохнул немного, надо поторапливаться...

Она выскочила из-за дерева и побежала за ним. Борисов уже сворачивал в арку своего двора. Там Жанна и догнала его. Боялась, что он уйдет. Нет, она ничего не хотела говорить, неловко было даже на глаза ему попадаться. Было темно, под ногами твердела наледь, скользкий утоптанный снег... И вдруг, совсем неожиданно для себя, Жанка вцепилась в рукав профессора, прошептала:

— Виктор... Виктор Константинович!..

Тот вздрогнул, отступил, отдернул руку. Жанна, как в бредовом сне, ужаснулась: «Ой, что же я делаю?» — и стала зачем-то тянуть его рукав книзу. А внутри, во всех жилах, ощутила боль и какое-то гудение, точно сквозь нее пропустили электрический ток.

— Виктор Константинович, — и голос тоже стал глухим, задрожал, вроде дрожащего гуда высоковольтных проводов, — это я писала вам, я... — («Ой, что он подумает...»). Она крепко сжимала край его рукава. — Я люблю вас...

Голос ее взмыл стрелой вверх и сорвался. И вдруг ей стало все равно, что подумает о ней Борисов.

«Это что? Что же такое?! Что ей надо?» Он чуть не взвыл от мгновенного испуга. Кольнуло больно желудок, во рту возник тошный привкус. Хотелось заорать во всю мочь: «Спасите!»

Резко обернулся. Девчонка была совсем молоденькая. «Семнадцать, двадцать? Да чего она добивается?.. И вообще!..» Досада и злость охватили Борисова. Он рванулся, с силой оттолкнул девушку, заспешил к своему подъезду.

Дома долго не мог успокоиться Борисов. В дубленке, в ботинках ходил по комнате, тяжело дышал. Открывал и закрывал форточку. Сел в кресло и сдвинул на затылок ушанку. Так и сидел. Задремал... Так и через сорок минут — не раздеваясь, в распахнутой дубленке, свесив руку через кресло, сидел Борисов и дремал; перед глазами начали мельтешить машины, дома, лица. Преподаватели, соседи, студенты, письмо, которое он нашел между страниц своего журнала, куча писем по утрам в его почтовом ящике — с неба падали, верно (сначала он читал их; потом стал сразу комкать и выбрасывать). Так и сидел.

Натворила что-то ужасное, наверно... потому что, когда хотела вспомнить, боль протыкала все тело и гудели провода. Теперь она никак не могла сообразить, что же это было тогда, где она сейчас? Кажется, она упала. Может, от толчка, было скользко. Ударилась, так больно!.. Парень... Парень поднимал ее, хотел помочь, что-то говорил, она отвечала. Лицо в лицо, она помнит только его широкую переносицу и разметанные брови. Стояли, он поддерживал ее, смотрел в упор. И все что-то говорил ей, спрашивал, а она никак не могла понять, где она, с кем, чего от нее хотят... До сознания долетели — это запомнилось — только слова: «Ты что, под кайфом? Наркоманка?..» Потом она дома, мама и бабушка суют градусник, таблетки, растирают ее; что-то кричат в ухо, а она не слышит ничего... Гул стоял в ушах, провода, метель в поле, ночь, спать хотелось. Врач, где-то далеко от нее, кричал: «У вас на «скорой» что, одни ослы работают? Что вы к нам в отделение кого попало тащите? У нас с сердцем лежат, поняли, с серд-цем!! А вы нам с травмами, с аппендиксом и психов... Ну и что, что мы ближе? Везите по назначению. Эй, «скорая»! «Ско-ра-я»! Тебе говорят, осел!!»

После этого уличного происшествия долго не мог Борисов обрести привычный покой. Наконец все улеглось. Странную эту, очевидно просто ненормальную студентку («так вот откуда все эти письма!») он больше не встречал ни на лекциях, ни в коридорах. Слава богу, может, отчислили? Но, увы, не так уж долго длился покой Борисова. Не повезет, так не повезет. И вскоре — новая встряска от непрошеной гостьи, на этот раз — у себя дома. Вот тебе и «мой дом — моя крепость».

Прошел уже час, как она ушла, соизволила уйти, а Борисов все еще кипел. В гневе смахнул на пол недописанную статью — листки разлетелись по комнате. «Впредь мне наука — не пускать в дом кого не надо, не отворять, не поглядев в глазок. Я-то думал, все уж давно позади, так нет, принесло ее, ведьму!» Злые, досадливые мысли жгутами били его душу. Ходил по комнате и все лихорадочно вспоминал. «Ведь еще тогда она забрала все, подчистую, до чайной ложки! Так нет. Сейчас, видишь ли, опять помощь ей понадобилась. Денег надо. То-то я сначала понять не мог, чего она крутит: «Не могу забыть, соскучилась» и прочее. Номер не прошел, так вымогать стала. «Нельзя бросать женщину в беде!» Потом еще пуще: «Скандал устрою, на кафедру пойду, бочку на тебя накачу...» Шантажистка какая-то!.. Взаймы, говорит. Знаем мы это «взаймы».

Борисов тихо подступил к двери, проверил фиксатор замка. Накинул на дверь цепочку.

На паркете тусклые пятна от ее больших каблуков — как следы зверя. Боже, как она металась по комнате! Под пестрой тесной кофточкой топырились груди двумя конусами, и, когда она двигалась, в большом вырезе мелькали чашки бюстгальтера. Она качала бедрами — вельветовые черные джинсы в обтяжку, жестяная бирка на заднем кармане. Вся извивалась. Он старался не смотреть на нее, но бывшая жена так и маячила перед глазами. То плюхалась на тахту, то вскакивала и принималась мерить комнату такими шагами, будто пол ей пятки жег, то оказывалась рядом и клала ладони ему на плечи. Он понял, что ей очень нужны деньги, наверное, на очередную импортную тряпку или вещь, и что так просто она от него не отстанет... Весь паркет от ее следов был пятнистый, как шкура хищного зверя из семейства кошачьих. Борисов поморщился и пошел на кухню за тряпкой.

Две эти встречи — с какой-то незнакомой и со слишком хорошо знакомой — как-то странно сместились в борисовском сознании. Наложились одна на другую и стали словно бы одним тяжким, бредовым воспоминанием... «Женщины?.. Не-ет, от этих женщин (все они, наверно, даже самые лучшие с виду, по-своему хищницы, истерички, дуры), от женщин надо бежать подальше!» Старался не думать больше об этом, забыть, углубиться в работу. Как раз напал в английских источниках на редкий материал — интересные свидетельства очевидцев о войне Алой и Белой розы... И, мало-помалу, собственные страхи и эта глупая домашняя баталия стали казаться пустяком... В самом-то деле, у кого не бывает неприятных встреч, каких-то отголосков прошлого, от старых связей... Есть из-за чего волноваться! Обычное дело. Главное — работа...

В институте никто и не заметил неприятных событий в жизни профессора. По-прежнему еще по дороге из дома он в уме начинал свою лекцию и, войдя в аудиторию, продолжал с середины фразы; все сразу же включались; и рассказ Борисова, в паузах и отпивах из стакана, в удивленных размышлениях, был блистательным. Но кого-то в тесной аудитории недоставало, появилась некая пустота, и он невольно это чувствовал. Той пары жадных глаз не хватало — он их даже и не замечал тогда, — той одной слушательницы, ошалело глядевшей прямо на него где-то из середины первых рядов. Всё вроде бы на месте, а вот что-то не так в аудитории — такое странное ощущение не покидало профессора. Но и это — так, мимолетное. Может, показалось только? А, может, это какой-то отголосок, след чего-то отболевшего, какой-то его вины?.. Чувство смутной какой-то вины вдруг появлялось в нем. Та девчонка? Метель, гололедица... Кажется, он толкнул ее тогда?.. Вот и в институте ее нет. Куда она делась? Что с ней?.. Это было — не в мыслях, не оформлено сознанием, а в смутном тревожном чувстве, шло вторым планом (на фоне читаемой лекции)...

«Ладно, все хорошо», — продолжая рассказывать и не думая об этом, внемысленно спорил с собой Борисов, спорили в нем сами эмоции, независимо от него, который полностью, увлеченно читал в этот миг свою лекцию... «Все хорошо, ее просто отчислили. От истеричек надо освобождаться». И все же ... пустота во втором ряду как-то беспокоила. Так — непривычное зияние в деснах, где был недавно удаленный зуб, саднит и беспокоит, так — выбитое окно в одной из комнат зимней дачи, когда уже заморозки и на весь дом несет оттуда холодом.

Хотя все миновало, но Борисову было холодно и неспокойно. Еще холоднее, еще одиноче, чем раньше.

Жанна даже подскочила на койке, увидев Нинку, — в белом халате плечо, знакомая челка на пол-лица, кукольный глаз и нос топориком, все это осторожно и весело вдвигалось из-за двери в палату.

— Ого, Нинка! Молодчага, что пришла!

— Лежи-лежи, что ты, Жанк.

— Нинка, ты даешь! Всегда вот появляешься кстати, когда так нужна, как добрый дух какой-то! А знаешь, у тебя сейчас такое же выражение, как тогда, помнишь, когда мы в школе контрошку у Генки списывали, вот у тебя сейчас такое же детективное лицо... Ну давай, давай садись вот сюда, — Жанна подвинулась, освободив местечко на постели. — Да, кстати, как у тебя с работой-то?

— У меня порядок. А вот твои дела, чую, неважнец. Да?

Из-под копны волос, из-под рыжей челки, подстриженной так, что один конец ее совсем закрывал глаз, а другой едва задевал бровь, торчал лишь длинный нос и впрямь «топориком», как говорила Нинкина мама.

— Борисов? — понимающе шепнула Нинка. Глухо застучали об пол яблоки, посыпавшиеся из ее сетки.

— Кстати, сейчас будем есть плоды, — сказала Нинка и, согнув свою длинную фигуру, нескладно опустилась на четвереньки подобрать раскатившиеся по полу яблоки.

Потом они сидели, обнявшись, на койке, грызли «плоды» и выговаривались друг перед другом.

— Дурища! Жизни не знаешь! Идеалистка! Ну что твой Виктор Константинович, что он?

— Эх, если бы ты знала! Он та-ак рассказывает о войне Алой и Белой розы! Он живет там, а не здесь, та-ам, понимаешь? В эпохах!

— Да он же целлофанный пакет, твой Борисов. Вот, — Нинка щелкнула ногтем по пустому пакету из-под фруктов. — Оболочка, в которой одни твои бредни. Ты его сочинила.

— Он ведь никогда не любил, не знал женщину. Нет у него ни жены, ни любимой, никого-никого! А может, его возлюбленная — это Жанна д'Арк, или Мария Стюарт, или... или...

Нинка печально почесала голову, пробормотала:

— Клинический случай.

«Ух ты, Борисов, профессор, заморочил голову девчонке... Нет, это я так не оставлю, — злилась про себя Нинка, — пусть я никакая не студентка, простой человек, но Жанка моя лучшая подруга. Нет, я сама зайду к этому Борисову, объяснюсь! Поговорить с ним надо, надо нам поговорить. Только вот адрес... Ладно, узнаю у них в институте...»

«А вот тот самый дом, где живет таинственный Борисов...» Нина остановилась и задрала голову. «Тэк-с... Пятнадцать этажей, над крышей — кирпичный барьер с зубчатыми украшениями. Замок, да и только. Стены крепости. Неплохо устроилась Алая роза».

Она вошла в подъезд. «Хм, где же лифт? Неужели в этой сорокаметровой башне нет подъемного сооружения?..»

Но лифт был, и не один, а целых два. И они находились между первым и вторым этажами, будто нарочно спрятанные от чужого глаза. Борисов жил на десятом. Вот и его дверь в черном дерматине, прорезь глазка. Тоже что-то средневековое. «Ишь, куда Роза забралась, не слишком высоко, но и не низко. И с улицы пыль не долетает, и с чердака не дует. Хитрец. Все учел!»— подумала Нина и нажала на квадратик звонка.

Тишина. Нина прислушалась. Вроде бы движение какое-то за дверью. Будто в квартире кто-то на цыпочках к двери подошел. Даже послышалось Нине, как похрустывают суставы чьих-то ступней. Она прильнула к глазку, пригляделась и — странно расширенный увидела в упор, выпуклый, как виноградина, зрачок. Ее, наверное, тоже заметили, из квартиры раздалось глуховато-осторожное:

— Кто там?

— Откройте, почта! — выпалила Нинка.

Дверь слегка приоткрылась, блеснула надетая изнутри цепочка.

— Здравствуйте, — сказала девушка в эту щель угрюмо белевшему там куску лица.

«Странный субчик»,— подумала она. И произнесла официально: — Извините, мне нужен товарищ Борисов.

Дверь открылась шире.

— Зачем он вам нужен? — сухо спросил человек.

Нина молча теребила ухо своей шапки.

— Простите, а что вам, собственно, надо? — хозяин подозрительно покосился на Нинину сумку.

«Боится, не бомба ли у меня там», — решила Нинка, и нахально мотнула раз-другой своей хозяйственной сумой. А вслух сказала:

— Я и говорю, почта. Расписаться надо. Может, пригласите все-таки войти?

«Или он чокнутый, или скрывающийся под маской ученого рецидивист...»

— Проходите, — недовольно проворчал хозяин.

Нинка прошла в коридор, затворила дверь за собой, хотела было защелкнуть замок, но хозяин проговорил быстро:

— Нет-нет.

Сам он стоял перед ней, вглядывался и ждал. «Как на допросе, — подумала Нина, — как будто я гестапо». Оглядела его: высокий, сутулый, бледное с желтоватым налетом лицо, но черты красивые. Да он был бы, пожалуй, красивым, если бы не угрюмый этот взгляд. Угрюмый и немного затравленный. «Наверно, когда расслабляется, когда он как есть, и думает о чем-то хорошем, то бывает красив, — подумала Нина. — А сейчас глаза-то у него жуткие какие, как ножи...»

Все так же, молча, хозяин смотрел на нее. Пришлось заговорить первой:

— Я вот, понимаете, пришла поговорить с вами насчет одной... В общем, одна ваша студентка...

— Ах, вот оно что! — Борисов брезгливо поморщился. — Так я и знал!

Нинка слегка растерялась. «А что я такого сказала? Чего он знал?» Она пожала плечом и тупо уставилась сначала на пол, потом на свою нелепую громоздкую сумку. Сама себе она сейчас казалась такой же нелепой. Идиотское положение.

А тот все молчал, зло и уже как-то спокойно, свысока. Когда Нина снова взглянула на него, показалось, что Борисов похож на пойманного, но ловкого разведчика из детективного фильма, что сейчас Борисов бросится к выходу, плечом высадит дверь и удерет.

— Ну и дела... — пробормотала она.

Борисов двинулся прямо на Нину и стал теснить ее к выходу. Отчеканил:

— Я не знаю никаких ваших студенток. И говорить с вами не намерен. Оставьте эти свои штучки при себе.

— Ой, но я ведь не сказала еще... — спохватилась Нина. — Но Жанка... Послушайте. Ну послушайте же!

Она вцепилась в пальто, свисавшее с вешалки около двери. Хозяин грубо выталкивал ее за дверь. Нина упиралась, крепко цеплялась за пальто и тараторила :

— Ой, ну постойте же... Она же в больнице!.. Из-за вас все, из-за вас... Вы такое натворили, это же убийство...

— Что?!

Борисов остановился.

— Что такое? — произнес он с нажимом на слово «такое». — Убийство?

Нинка смолкла. Кажется, опять сморозила что-то не то. И взглянуть на Борисова больше не решалась, только все сильнее тянула на себя свисавшее с вешалки пальто.

Хрясь-сь!__раздалось вдруг над головой.

Будто что-то обломилось под самым потолком — показалось ей. На Нину обрушился какой-то ворох вещей.

— И-и! — с испугу взвизгнула она и плюхнулась на пол вместе с пальто, металлической вешалкой, шапкой, шарфами и глухо стукнувшимся о ее голову зонтиком.

— Кажется, вы собирались меня шантажировать?— долетел сверху зловеще-иронический голос Борисова.

— Нет! — отчаянно выкрикнула с полу Нинка. — Ведь она совсем еще ребенок!.. Ребенок же!

— Ого! — все так же произнес Борисов. — Убийство, ребенок... Не слишком ли много для первого раза?

— Чего? — Нинка выбралась из-под вороха одежд, села, почесала затылок и поджала под себя ноги.

— Интересно, — слегка паясничая, продолжал Борисов. — Кто же все-таки убийца и чей ребенок? Неужели во всех этих ужасных злодеяниях повинен именно я? А? Может, мне публично покаяться, а? Что вы предлагаете?..

Нинка обалдело уставилась на Борисова. Она как-то плохо соображала, что делать дальше.

— Может, вы все-таки соизволите подняться с полу, мадам? — сказал Борисов и галантно протянул ей руку. — Чтобы покинуть мое скромное жилище, вам необходимо сначала подняться с полу. Не на карачках же вы поползете отсюда?

Нина загнула в рот свою рыжую прядь и, жуя, пробормотала :

— Ну и ну! Клинический случай...

Ко всем больным приходят родные. Соседку Жанны по палате Лидию Семеновну навещает ее сын Виктор. Жанка давно его заприметила. Вот и накануне: встала, чтобы расчесать волосы, а потом только прошла между койками к окну, глянула во двор — вот он, тут как тут. В дубленке нараспашку, вязаном шарфе — один конец рулоном вокруг шеи, другой болтается чуть не до земли, — долговязый, тонкий, не идет, летит вприпрыжку между белыми тополями. Все ближе к их корпусу. Глянул вверх на «свои» окна, заметил ее, Жанку, замахал большой ладонью, как ластой. Приветствует. Крикнул, улыбаясь, что-то. И Жанке стало вдруг свежо и радостно, будто она у выбитого окна на сквозняке (пока Виктор еще бежит, пока она смотрит на него...) Что-то от взлетевшей птицы, осеннего ветра, косого паруса — во всей повадке его, Жанка не может точно определить, но чувствует это. Летит, летящий весь. И так всегда — даже когда стоит рядом или просто сидит в изголовье материнской койки; и все женщины в палате, поглядывая на Виктора, тоже чувствуют эту его крылатость.

— Лидия Семеновна! — позвала Жанна. — К вам.

Сын всегда приходит к Лидии Семеновне неожиданно, в неприемные дни, и тетя Шура в строгом накрахмаленном халате, который никак не вяжется с ее затрапезным и опухшим рябоватым лицом, за рублевку проводит его в палату.

Жанка вышла в коридор навстречу. С дальнего конца, с оглядкой прикрыв за собой дверь, парень быстро зашагал к палате. Длинный, на ходу приглаживает короткие темные волосы. А лицо у него круглое, глаза — тоже длинные и светлые. Вот поравнялся с ней в коридоре, остановился.

— Жанна, привет! Ну как ты?..

— Привет, — отозвалась она. — Все хорошо.

— Поправляешься?

— Да вроде бы.

— На, это тебе, — он вынул из кармана большущий в шершавой кожуре оранжевый апельсин.

— Ой, да ну тебя! Не надо.

— Держи-держи! Не зря же я его волок, — весело, в упор смотрел на нее, так смотрел, будто не Жанка перед ним, а фотоаппарат, из которого вот-вот «вылетит птичка».

— Волок, — передразнила она. — Подумаешь, тяжесть какая.

«Чего уставился, — подумала, — вечно он меня разглядывает, что я ему, репродукция, что ли?..» На самом деле ей льстило, что он так обалдело на нее смотрит.

— Давай почищу, — взял назад апельсин и стал отдирать ногтями толстую шкуру. Брызнул в лицо дымок сока, свежо пахнуло цитрусом.

— Ешь! — сказал Виктор, и прямо в коридоре стал кормить Жанну апельсином: отделил одну дольку, вложил Жанке в губы. Потом другую. Она послушно брала дольки ртом, сжимала губами, высасывала. Как остро и сладко, как освежает ее апельсиновый сок! А еще больше — это внимание случайного парнишки, его дружеская нежность, его скрытая ласка. Он задерживал над ее губами свою руку, пальцы тихонько гладили ее подбородок и щеку. Ей вдруг так хорошо и дремотно стало, как давно-давно, в детстве, когда мама несла ее, вымытую и теплую, из ванны, завернув в огромное махровое полотенце. Жанке было хорошо и просто с этим Виктором, Витей, как с самой собой. Ладонь Вити легла на ее плечо. Погладила Жаннины плечи и спину... Дверь палаты отворилась. Лидия Семеновна, запахивая синий больничный халат, колченого ковыляла, такая радостная, к сыну. Жанна отскочила от Вити.

— Мама! — сказал он, и сетка с апельсинами перепорхнула в другую руку, и сам он как вспорхнул: вот он стоял, вот — его уже нет; уже они оба в палате. «Витюша...» — слабо донеслось оттуда.

В тот день Жанка, оставшись одна в коридоре, была растрогана чем-то. Чем же? При чем тут апельсины! Может, тем, что увидела чужую радость и счастье встречи? Как они любят друг друга, мать и сын. И сама она вроде причастна к их свету, к их счастью, ведь Витя и ее всегда замечает, явно льнет к ней.

А сегодня — уже совсем не то, сегодня Жанне грустно. Лидия Семеновна рядом на койке покряхтывает, меняет позу. Она хоть и не очень старая, но грузная, у нее такое изможденное серое лицо. От нее веет одеколоном и зубной пастой, она «держится», но ни бодрости, ни аппетита нет; видно, дела ее плохи. А Жанне опять видится ее сын, Витин легкий шаг, повадка шагать бегом и чуть косо, как парус — под углом к воде — летящей яхты. Нет, на Лидию Семеновну он ничуточки не похож, ну вот нисколечко! Может, в отца?.. Она встрепенулась: да вот он, входит в палату. Быстро подсел на койку к матери, кивнул Жанке. Потом Жанна вышла в коридор, чтобы не мешать. Чтобы он на обратном пути опять постоял с ней в коридоре, где им тоже никто не помешает. Но он проскользнул на этот раз мимо, напрасно Жанка ждала, лишь поспешно рукой ей махнул. Она уныло вернулась в палату, встала у окна. Посмотреть хоть, как он уходит. Во дворе ждала кого-то девушка: невысокая, в длинном пальто с капюшоном. Поглядывала то на окна, то на подъезд. Вот она заулыбалась, двинулась вперед. К ней вприпрыжку летел паренек в дубленке, Витя. Подскочил, так бережно поправил он ее капюшон, обнял, наклонился к ее лицу... Сейчас поцелуются... «Да что он в ней нашел? — подумала Жанка. — Нескладеха какая-то. Ни кожи, ни рожи, репа в капюшоне! Мымра, и все!»

Жанка в сердцах прихлопнула муху на подоконнике и отошла от окна. Почувствовала вдруг такую ломоту в затылке, что на глаза навернулись слезы. «Тихо! » — приказала себе и вышла из палаты.

Кто-то во врачебном халате бойко шел по коридору. Чтобы успокоиться, Жанна стала его разглядывать. Мужчина, невысокий, полнеющий, живой мужичок с розовым бодрым лицом. Остановился рядом с ней, спросил дружески:

— Что, голова болит? Подожди, сейчас таблетку принесу. Ты из третьей палаты?

— Ага.

— А зовут как?

— Жанна.

— Правда? Красивое имя. А я смотрю: девушка такая интересная, а лицо бледное, значит, голова болит...

Жанка досадливо дернула плечом. Почувствовала, что вот-вот расплачется. «Спокойно. Я же ведь красивая. Ишь как этот друг на меня уставился, так и ест глазами. Значит, очень даже красивая. А эта мымра в капюшоне, ну и пусть. Она ему надоест скоро... — Чуть полегчало. — Спокойно! Вот назло им всем заморочу этому голову». Она состроила очаровательную улыбку, нацелила на медика долгий «киношный» взгляд исподлобья.

Тот обрадованно заулыбался.

— Ну что ж, милости прошу в гости, моя койка слева, — сказала Жанна и, покачивая бедрами, направилась к палате. «Кто он, лаборант или санитар? А может, врач?»

Легла на койку и отвернулась к стене.

Паршиво было на душе. Все ее раздражало: белые тумбочки впритык, муторные стены, болтовня больных женщин. Натянула одеяло на голову. Тумбочки и стены исчезли, но голоса остались — въедливыми осами так и лезли в уши. Жанка рывком вытянула из-под головы подушку и нахлобучила ее сверх одеяла. Бабья болтовня стала от этого еще слышнее. Дробный украинский говор перекрывал остальные.

— Я, девки, тогда, значит, лимитчицей была. Ну, семнадцати нет, после школы мне все хи-хи да ха-ха. Симпатичная была страсть, а сама-то рослая, а как волосы распущу да глаза намажу — так все парни мои. Ну, баловалась, бывало, с ребятами, как и все девчата наши, ну да никого не любила. И вот раз мы, значит, с девками идем в театр. И вдруг — вижу! Ой, девки, как взглянула я на него!.. Ну, сидим мы с девчатами в буфете, антракт, а народу жуть, все столики забиты. Он подходит, значит, лет тридцати так, видный такой! Высокий, одетый импортно, причесочка — от лучшего мастера, сам такой чернявенький, а глазищи — синие, как иллюминация горят, и все на меня одну зыркает. «Девочки, возьмите в свою компанию». Ну, девчонки захихикали, подвинулись, а он возле меня стоит и на край моего стула присаживается, а я сижу, и что на меня нашло — не знаю, никогда со мной такого не бывало, а я... Вот так и познакомились. Сперва ко мне в общежитие ходил. Ох и любила ж я его, девки! Прямо помутнение какое-то... Потом я у него и жить стала. Квартирка однокомнатная, паркет, шкаф гардеробный, значит. Костюмов у него, девки, рубашек — прорва! Любил одеться, черт глазастый. Ну, значит, кормила я его, одевала, деньги он у меня брал, «карманные», называл их. Не работал, нет. Ну, не хотел. Может, спекулировал чем-то. А я вкалывала в две смены, дуреха, выкладывалась для него, за рублем гналась, значит. А он днем, пока я на работе, где-то шлялся, вечером приходил; это я уж потом узнала. Отпуск мы проводили на Украине, у родни моей; сказывался моим мужем. А квартиру свою на это время сдавал за шестьдесят рублей. Вот так-то. Сволочь он был, а я, дура, любила его. Старалась. Потом-то узнала: он, гад, всю свою жизнь вот так, на бабах ехал. И до меня у него были девчоночки глупые, и после. Чувствовал, кто деньгу зашибает, нюх у него был волчий. Жениться, конечно, не собирался...

— Вот подлец, — отозвался кто-то.

— По-одлый, по-одлый, — поддакнул другой голос.

— А все они такие. Я вам, бабы, вот что расскажу, — заговорили слева. — Был у меня отчим. Такой вежливый, непьющий. Работал шофером. А сам с высшим образованием.

— Чего ж он тогда шоферил?

— А чего ж? Инженер сколько получает? А у шофера и зарплата ничего, и левачить можно, а чего ж? Мамка у меня продавщица была. А как померла мамка-то — ой, подруги! Деньги после нее остались, все мамкины сбережения, — так он нам с сестрой фиг дал! Из дома нас выжил, к тетке мы жить укатили. Мы с Ленкой тогда в школе еще учились. Боялись мы его шибко. Вот так-то, подруги.

— А, хватит об этом! Надоело, — досадливо отозвались через койку от Жанны. — Мужчины все таковы. Вот мой муж: ласковый как теленок, что ни слово у него — милая, родная. А сколько я абортов сделала из-за него, сколько раз в кожно-венерический таскалась! И каждый раз: «Прости меня, милая, не хотел, нечаянно, так вышло, в последний раз...» Я ему: «Последний-то твой раз резиновый выходит». Вот ведь что... Прикидываются они все, им лишь бы своего добиться, а дальше и трава не расти.

— Такая уж их подлая порода. Пропадешь совсем, ни за грош, ни за копеечку...

Жанка откинула одеяло с лица. Перевернулась на спину, уставилась в серый, в подтеках, с тонкой трещиной наискось, потолок. Озлилась: «Каждый раз вот так. Все одна и та же трепотня. Ноют-ноют, на жизнь жалуются, на мужей-зятей, и не надоест им, вот зануды! А сами, лишь помани, опять бегут. К тем же мужикам. Ну что опять завелись, как патефон испорченный. Выздоровеешь тут, как же. Ни днем ни ночью покоя нет... — Она поскребла ногтями свою немытую голову. — Ни ночью. Храпят, как извозчики, духотища, бормочут что-то во сне, вскрикивают. Черт-те что, а не палата...

Да-а, заснешь тут, как же! Вот и лезут в башку мысли всякие. О Витьке об этом. И о Борисове несчастном. И обо всем таком прочем. Расстройство одно. Да еще болтовня эта бабская, наслушаешься тут всякого. Стоит только одной какое-нибудь идиотство свое рассказать — и сразу, на тебе, со всех коек такой же бред посыплется. И такого наплетут, хоть стой, хоть падай. А ты потом думай лежи, тьфу! И неужели все это так и бывает? Все правда?! Весь сон пропадет с ними».

Она рывком опять перевернулась на живот, накрыла голову одеялом. «А ведь он даже узнать не захотел, где я, — раздраженно подумала о Борисове. — Ему все равно, жива я, умерла ли... — От злости у Жанки даже скулы свело. С трудом сглотнула слюну. — Вот негодяй! Толкнул меня так, что я башкой об лед трахнулась, и не заметил даже. Сволочь. А я могла и вовсе концы отдать. Да он небось не заметил даже, что я существую на земле. Что я дышу, учусь, хожу на его лекции! Я для него лишь фамилия в журнале, одна из многих человеко-единица, за которую он получает зарплату. Так, что ли? Ему что я, что какая-нибудь там лимитчица, «балующаяся» с парнями... Интересно, ходят ли к нему лимитчицы, или как их там?

Завтра посетительский день. Придут мама и бабушка. Господи, поскорей бы! Как хочется домой!..»

Жанка свернулась под одеялом в клубок и тихо заревела в подушку. Плакала, плакала и не могла остановиться. От этого стало так хорошо, легко и скучно! И хотелось вот так лежать, не двигаясь, и плакать. И больше ничего.

* * *

— Ух, я симпапуля, как сосиска! — изрек веселый Войтек и потер толстый нос. — Разве меня нельзя не любить? — по-русски Войтек говорит не очень правильно. — Хочешь жвачку?

И, не дожидаясь ответа, выудил из кармана куртки горсть жвачных пластинок в ярких обертках, зашвырнул их в Нинину сумку.

— А я на «Бонни Эм» был! — прибавил он.

— Без билета? — не поверила Нина.

— Как всегда.

— А как же ты мимо билетерши проскочил? — Нина запустила пальцы в свои рыжие лохмы, пытаясь пригладить.

— Да она торчит там, как сосиска, я и прошел мимо.

Белейшие ледяные джунгли на стекле вдруг заполыхали — это солнце разлилось по разукрашенному морозом окну. Солнечно стало и в комнате; солнечные полосы легли по всему паркету. Они же оранжево вспыхивали на Нининых волосах, на большом ореховом шкафу. А плечистый и спинастый Войтек, такой рослый и большой, сидел по-турецки на тахте и возился с магнитофоном.

Войтек, бывший Нинкин одноклассник и лучший, кроме Жанки, друг, ездил вместе с матерью в Брно, на свою родину; теперь он снова наконец в Москве... Нинка знай себе жевала жвачку и без умолку болтала — еще бы, она не виделась с Войтеком целых два месяца, а за это время столько всего накопилось, не пересказать, уйма всего! А ей не терпелось все поскорее выложить ему. Ну вот хотя бы про зуб...

— Представляешь, — мычала она, ворочая языком за щекой вязкий комок жвачки. — В час ночи вдруг просыпаюсь. Боль — будто башку распилили, жуть! Зуб, представляешь?

— Зуб? — переспросил Войтек, что-то подвинчивая в магнитофоне.

— Болит! — радостно кивнула Нинка. — Одеваюсь, качу в дежурную больницу на Дзержинке. Темень, ни зги! Таксист заигрывает!

— Заигрывает? — Войтек ревниво покосился на неё;

— Ага, — кивнула Нинка. — «Айда, говорит, в ресторан прокатимся, девочка...» — «Какой, отвечаю, ресторан. У меня зуб! Гони на Дзержинку!»

— Пригнал? — Войтек ткнул пальцем клавишу, диски завращались, с тихим шелестом перематывая пленку.

— Приехала. Врач в кресле храпит, аж стены пляшут. Бужу его, трясу, за халат дергаю. А он приоткрыл один глаз и ворчит: «Ну чего еще там?» Я ему: «Дяденька, зуб болит...» А он зевает и бормочет недовольно: «Ну и что? А я спать хочу». Наконец уговорила я его. Сделал укол, заморозку, значит. Сказал: «До шести утра болеть не будет, а там приходи». Ну, еду домой. Разделась, легла. В четыре снова боль, жуть! Вскакиваю, шлепаю босиком взад-вперед по коридору, ни анальгин, ни тройчатка, ничего не помогает, сигаретами дымлю как паровоз, полощу одеколоном... Ни фига! Болит!

— Болит? — Войтек сочувственно поскреб пятерней курчавый чуб.

— Болит, — кивнула Нинка, щурясь на солнце. — В пять одеваюсь, значит, бужу отца: «Папочка, поедем со мной на Дзержинку?» — «А почему не на Ленинские горы?» — говорит. Ну, опять тащусь в больницу. Врач храпит в кресле в той же позе, голову на спинку запрокинул, носом такие трели выводит соловьиные, аж голова в такт дрожит. Ну, тормошу его, дергаю, а он просыпается и мямлит: «А, это ты, Люлёк?» — «Угу»,— мычу. «Не кричать можешь?» — «Не знаю», — говорю. «Будешь кричать, вышвырну!» — говорит...

— Вышвырну? Так и оказал? Ха-ха-ха! — залился Войтек. — Вот так врач! Слабонервные, покиньте зал! Цирк! — он дрыгнул пяткой в толстом синем носке.

— Ха-ха-ха! — расхохоталась Нина.

Войтек остановил диски и нажал на пуск. Зарокотал джаз. Сквозь гул и грохот кто-то на разные голоса выкрикивал одно и то же: «Бабл ю, бабл ю, бабл ю...» — так слышалось Нине.

— А бабл ю! — заорал Войтек и подпрыгнул на тахте так, что внизу глухо охнул паркет.

— Ха-ха-ха-ха! — тряслась от хохота Нинка. — Ци-ирк! Ох, Бондаренко, ну ты и даешь! — назвала она Войтека по фамилии, по старой школьной привычке.

Фамилия у Войтека украинская, по отцу. А мать чешка из города Брно. Вот и получилось, что Войтек учился сразу в двух школах: то у матери живет в Чехословакии, ходит в тамошнюю школу, то по отцу соскучится и сюда едет, учится тут. А вот теперь, когда школу кончил, никак Войтеку не решить, где жить ему, где поступать в институт, в Праге или здесь? Ведь он очень любит обоих своих родителей, а те жить вместе не хотят, в разных странах живут. И оба Войтека любят. Да... у Войтека проблема.

— А бабл ю! — снова возопил Войтек, вскочил, перевернулся на руки и замахал в воздухе ножищами в потертых подвернутых джинсах. Сзади по ним, на толстом заду Войтека, красовалась кожаная полоска с буквами «Wrangler». Нинка в кресле, поджав ноги, жевала резинку и по-свойски любовалась потешным Войтеком, особенно близким и милым для нее сегодня, потому что напоминал ей школьные дни. Из кухни лился терпкий аромат: Войтекова мама заваривала для них чай по какому-то своему особенному рецепту.

— А бабл... — рявкнул было стоящий на руках Войтек. — Приедешь к нам в Прагу? Мы с мамой сделаем тебе вызов.

— Приеду, — сказала Нина. — Интересно, что за город?

— А насовсем останешься? — Войтек лукаво поглядывал на нее своим перевернутым лицом и бухал пятками в стену. Волосы бахромой свисали над валиком.

— Зачем же мне насовсем, — удивилась Нина. — Я же здесь живу.

— Ну, если замуж выйдешь. Ну за иностранца, скажем... — Войтек перевернутым лицом глядел на нее.

— Ну и что? — Нина не могла понять. — Все равно, зачем же насовсем?

— Не поедешь? Никак?

— Не дури, Войтек... Нет уж, мне и тут хорошо.

— А со мной? — Войтек улыбался и болтал ногами под самым потолком.

— Ну с тобой, конечно, ка-акой разговор! С Войтеком хоть на край света...

Нинка вдруг ни с того ни с сего запустила в него подушкой. Войтек потерял равновесие и шмякнулся на пол. Вскочил, с размаху сел — аж что-то звякнуло внутри тахты.

— Правда?!

Нинка скорчила гримаску Войтеку, дразня его:

— Ты ведь симпапуля. Как сосиска.

Помотала головой, будто стряхивая с себя солнечную полосу, которая теперь прошла по ней. Зажмурилась, отвернулась от бликов солнца; лицо ее порозовело. Поднялась и подошла к окну. Ярко, снежно, искристо на улице! Ветви тополей в шершавом инее, таком кристаллическом, как кораллы; белые кораллы зимы! Нина смотрела, как там по лыжне бежали двое мальчишек. Один, малыш, семенил в черной шубке, а другой, постарше, то и дело догонял меньшого и наступал на его лыжи. Маленький сердился и все пытался огреть обидчика лыжной палкой, а тот увертывался и ликовал. И ей тоже стало весело и захотелось на мороз.

— Гав-гав-в! — протявкал Войтек по-собачьи. Он уже опять кувыркался, болтал в воздухе ногами.

Нина обернулась.

— Ну, если ты пес, то пошли гулять. Где поводок?

Войтек брыкнул пяткой воздух и вскочил на ноги с тахты.

— Ма-ам! Готов там чай? — крикнул он в сторону кухни. -

Мы гулять хотим.

И, обняв Нину, закружил ее по комнате.

«Что-то давно уж Нинку не видать... Может, пойти позвонить ей из автомата на лестнице? Совсем забыла меня...»

Жанна соскучилась, да и вообще ей порядком надоело томиться в палате.

«Вот кому весело! — размышляла Жанна чуть свет, после «температуры», когда не спится уже, а вставать еще не скоро. — Войтек ее толстый приехал, и вообще у нее тыща друзей и дел. Чувыкина же! В классе, бывало, как произнесут это «Чувыкина», всем смешно и интересно. Ясно, опять Нинка что-то затевает. Вроде коллективного воспитания тигренка, взятого из зооуголка, или шефства над баней номер семнадцать, что на набережной по соседству. Нинка же! С ней не пропадешь. Вот у кого жизнь бьет ключом, и все по голове, как она сама говорит, и всегда у нее дел по горло. Даже некогда навестить больную подругу...»

Скучно Жанне. Зато вместо Нинки стал навещать ее тот самый санитар либо лаборант, веселый дядечка, что принес тогда таблетку. Заглянет в палату, будто по какому делу, и вроде невзначай присядет около Жанны. Сунет что-то в тумбочку — редкие снотворные, а то и шоколадку — и давай лясы точить, и все с намеками на свои чувства. Жанна злилась: «Дурень старый, хоть тоже считает себя молодым. Разве сравнить его, например, с Витей, таким легким и нежным».

Да, нежным... Только целовал-то он нежно не ее, а другую девушку, в капюшоне...

Жанна с мукой вспоминала все-все с самого начала, с той самой древне-борисовской эпохи. А на лаборанта и внимания не обращала. Только злилась, когда он опять заглядывал в палату, хамила ему, рывком отворачивалась к стене, чуть завидит его розовую рожу в дверях. Соседки дотумкали, от них не скроешь, встречали теперь его смешками да шуточками: «Опять к нам Ромео топает», «Лошадка-то с норовом попалась, поди объезди такую», «Да где ему, на ковбоя не тянет». Палата отвечала смехом.

Он стал заглядывать к Жанне все реже. В коридоре лишь, на бегу, поздоровается, кивнет и мимо, мимо. А потом случилось это... Ночью как-то вышла Жанна в коридор. Оглянулась: никого... и проскользнула в служебный туалет, куда больным ходить запрещено. Зато там всегда чисто, свежо, да еще зеркало в рост, а большие зеркала — Жанкина слабость. Тут-то он и подстерег ее — дежурство его, что ли, было? — когда Жанна совсем одна причесывалась перед зеркалом. Обхватил, задышал жарко, часто, прямо ей в лицо, фу, мерзость! Притиснул к темному углу меж окном и раковиной... Так притиснул, что и пикнуть не смогла. Да что там пикнуть — вздохнуть невозможно. Распахнул ее халат. Лапы алчно хватали ее полуголую грудь; навалился всей тушей... Губами больно залеплял ей рот... Она отбивалась, как могла, откидывала в стороны лицо, но сил не было.

Обмякла, потемнело в глазах. Судорожно вдруг свело горло.

Рвало ее долго. Лаборант испуганно лепетал: «Ладно, ладно!.. Что с тобой?.. Ну хватит. Ну перестань...»

Добралась до палаты, повалилась в постель. Никто ничего не заметил. Но в душе что-то рухнуло, подалось под напором мутной гадости. «Скоты все они. Самцы поганые... Ну и гадость! Так вот что такое все их «чувства», вся их «любовь»!..» Даже плакать не хотелось. Было только скучно и пусто.

Через день Жанна сама позвонила Нинке, но не застала ее дома. Время было утреннее, перед обходом, она все стояла на сквозняковой неуютной лестнице и звонила — не домой, а только Нинке, — хорошо хоть монетами запаслась. Куталась в халатик, а рядом тоже дозванивались и судачили между собой немолодые женщины, одна из них курила; Жанна попросила у нее сигаретину. Курила, куталась в халат, так и не дозвонилась... И вечером тоже. Была суббота. А в субботу разве застанешь Нинку дома!

На воскресенье Нина с утра наметила: в двенадцать с Войтеком на Самарский, показать ему Дуровский зооуголок. С четырех — к Жанне. Давно у нее не была. «Можно и Войтека притащить с собой, он потешный, всем понравится... По дороге купим фрукты... Нет, — решила Нина, — куплю сейчас, а то потом и не достанешь». Наскоро оделась и полетела переулком, по навьюженному с утра снежку, к магазину «Овощи — фрукты», с ходу раскатываясь, как всегда, по черно-лаковым ледяным дорожкам, заметаемым быстрой поземкой. И тут же хлопнула себя варежкой по лбу: «Борисов! Как же я забыла? Ведь надо же с Борисовым, в конце концов, поговорить, хоть на улице, хоть где, а это можно лишь в воскресенье, когда он свободен, то есть сегодня. И дом, кстати, недалеко...»

Планы менялись. Из магазина — повезло, яблоки и апельсины, всего достала! — позвонила Войтеку:

— В два жди около диетстоловой. Помнишь! Ну там, где еще рядом «Кулинария» и Омовая кухня...

— Омовая?! — Войтек захохотал, сразу включаясь в их всегдашнюю, еще с детства, игру словами...

— Ты что, закон Ома не проходил, что ли?..

— А при чем тут кухня?..

— А приходи, узнаешь... — Нинка торопилась, кричала в ледяную, тусклую от изморози трубку. — У меня все! Только не опаздывай, у нас дел с тобой по самую завязку.

Нинка побежала дальше, весело раскатилась вдоль ледяной дорожки и мысленно досказала Войтеку: «А потому «Омовая», что на вывеске «Д» заглавное отскочило. Вот посмеемся, когда там встретимся! А сейчас — к дому Борисова, авось повезет...»

Нине было беспричинно радостно с утра, и росла уверенность, что уж сегодня-то все ей удастся, все будет отлично у нее! Раз день так здорово начался...

Борисову же было как никогда скверно в этот день. С утра ему нудно и неотвязно почему-то вспоминалось его непростое детство. И спалось плохо: только к рассвету уснул. Встал в одиннадцатом, никогда так поздно не вставал. Ломило голову, вялость, ничего не хотелось делать.

Включил радио, открыл фортку. Дунуло колкой крутой вьюгой, бодростью... Но бодрости все равно не прибавилось, вмиг промерзнув, он снова затворил фортку.

Дом напротив казался рассеченным наискось: нижняя часть — мутно-синяя, а вся верхняя — ясная, солнечная. И ковыляла старушечка, там внизу, по газону в пороше; сеяла мелкие, как мышиные надкусы, следы. Ну в точности такая же, как и в тридцатых, и в начале века, и сто лет назад...

Он стоял у окна и водил по щеке электробритвой, тонко жужжащей, точно застрявшая меж рамами осенняя муха. Сколько в детстве, когда-то давно, их валялось, засохших мух под окнами, как знаком такой звук!.. Тягостно стало Борисову, снова охватило беспокойство, то же самое, что и в детстве, боязнь всего нового, страх выходить на улицу, где неизбежны всякие встречи и разговоры. Он слегка заикался, и разговоров с соседями, случайных бесед он боялся тогда и избегал. И мать недобро вспомнилась: еще моложавая, в черной длинной юбке и с сигаретой в наманикюренных пальцах; к ней приходят какие-то дядьки, а он сует ноги в валенки и с ненавистью к ним всем, с диким напряжением в горле бредет — по ее приказу — в булочную за хлебом... Мальчишки подстерегали его и били... Потом стало полегче. Книги, наука, реванш он брал в битвах и победах разных эпох, подставляя себя на место героев... Как давно все это было! Он мотнул головой, отмахнулся, как от мух, от мучительных воспоминаний... Зачем себя растравлять? Мало ли что было когда-то! У каждого свое детство, свои обиды и беды. Зато сейчас его все уважают в институте. И как раз за это, за такой характер, не только за знания — выдержка, сдержанность с людьми, даже этакая элегантная сухость, за нею, может быть, таится скрытая сила, кто знает? Может быть, он вообще сильный человек (так размышлялось спросонок Борисову), но сам этого не знает, а в этой отрешенности от обычных дрязг и суеты — его верность науке. Ведь он так далек от всего такого — от всех этих интриг и подсиживаний на кафедре. Его считают настоящим ученым. И никто не знает, что он просто боится... Боится всех, как и в детстве.

До полпервого провозился с уборкой. Потом заглянул в холодильник: пусто — и пошел в гастроном.

Глаза ломило — снег был такой яркой белизны! Вьюжка стихла; родниковой чистоты воздух беззвучно звенел. Все кругом чуть-чуть дрожало в морозном воздухе. А Борисову было совсем не радостно, было знобко и даже чуть страшновато; не хотелось даже заходить ни в гастроном, ни в столовую.

В гастрономе, в колбасном отделе, шумела взбудораженная очередь.

— А чегой-то вы мужчине без очереди отпустили? — Да, да, вот только что...

— Ка-акому мужчине. Да если б я всем мужчинам без очереди отпускала, у меня бы...

Борисов поморщился и вышел на улицу.

Последнее время ему все казалось, что кто-то за ним следит. Нервы, что ли, пошаливают... Вот всегда так: стоит не выспаться — и лезет в голову всякая чушь.

Чья-то тень на снегу застыла как вкопанная прямо перед ним. Рядом остановилась девушка. Воскликнула «Ай!» и зашагала справа от Борисова. Идет, глядит на него круглым глазом, влажный от снега клок волос завешивает другой глаз; пальто на ней — покосился Борисов — вроде солдатской шинели. Вся какая-то дубоватая и глядит одним глазом нерешительно. Разумеется, Борисов ее узнал: та самая, что не так давно вломилась в его квартиру и он с таким трудом ее выставил.

— А я сегодня с десяти все торчала у вашего дома. Ничего даже не ела...

— Сочувствую, но ничем помочь не могу.

Он понял, что бояться ее нечего: безобидная чудачка. Во всяком случае, не из его студенток, таких дурочек там не встретишь.

— Вот отошла и все-таки встретила вас!

Он опять поглядел на нее. Странная. Взялась за козырек ушанки и надернула шапку низко на лоб. Смотрит упрямо под ноги, да еще улыбается. Теперь видны из-под ушанки ее длинный нос и толстые губы.

— Давно хочу поговорить с вами, ну вот просто так, по-человечески... О подруге своей, о Жанке... В тот раз ведь разговор не получился.

— Господи... — вздохнул Борисов.

— Понимаете, Жанна, она не такая, как все... Она, понимаете, живет в своем, придуманном мире... — Девушка загнула ухо своей шапки, стала его покусывать. — Она стихи...

— Да какое мне дело до вашей Жанны? — Борисов ускорил шаги.

— Она стихи пишет... играет на рояле... у них дома... такой старинный, знаете, рояль... клавесин такой... — Нина запыхалась, голос ее срывался. Еле поспевала за Борисовым.

«Что она, и впрямь дура, что ли?» — недоумевал Борисов.

Сбавив шаг, стал приглядываться к Нинке.

— Я спешу, вы понимаете. Мне в столовую надо. В сто-ло-вую, — повторил четко и раздельно, как человеку, плохо понимающему по-русски.

— А знаете, мне тоже туда, — обрадовалась Нина. — Хорошо, что напомнили. С утра ни маковой росинки, все мотаюсь, мотаюсь, дел по горло. — Она ладонью провела под горлом. — Вы, наверное, думаете: вот ненормальная, да?

— Угадали, — сказал Борисов. — Ну что ж, мы пришли.

Он остановился у входа в столовую, Нина встала тоже. Борисов помедлил и вошел. Нина не отставала. Пальто поспешно сдала вслед за Борисовым. Села вместе с ним за боковой столик. Борисов почти покорился, сидел не глядя, как аршин проглотил, гордо и неприязненно, небрежно слушал, не слушая... Лишь барабанил пальцами по кафелю столика, на котором красовалась только трубочка бумажных салфеток в граненом стакане. «Где же официантка? Обедающих мало, а ее все нет. Скорее, мне некогда», — говорил весь его вид.

В зале было тихо и душновато. Морозная свежесть схлынула быстрее с его лица, чем с юных Нинкиных щек, стало оно старым, сероватым, как оберточная бумага. Старое лицо в залысинах, волосинки — все врозь и как-то жалко липли к влажному лбу. Гордый вид Борисова как-то поблек, сидел просто усталый староватый человек... Уж красавцем его Нинка не назвала бы сейчас, как тогда, при первой встрече. Скорее она сама сияла красотой: еще румяная с морозу, вся в каплях на своих жестких как лошадиная челка рыжих патлах, и на ресницах, и под носом; и даже, казалось, сами зрачки ее глаз — две сияющие капли.

Гордость, надменность Борисова сами собой улетучились. Сидел напротив девушки, понуро слушал ее болтовню — а Нинка обрадовалась, что Борисов слушает, торопилась взахлеб все-про все ему выложить. Слушал уже почти с интересом и физически сам себя стыдился, стыдливо чувствовал, какой он вялый, дряхлый, серый рядом с такой свежестью и юной силой, излучаемой Ниной.

Подошла официантка, и он встрепенулся от неожиданности: «Ах да, да, бульон, пожалуйста, а на второе...» Он уже забыл о своем нетерпении. Да и уходить не хотелось отсюда; сидел бы так, вытянув сладко, расслабленно ноги под столом, свои длинные ноги в холодных ботинках, чуя, как тало, тепло отходят в них смерзшиеся пальцы... Сидел бы и слушал славную чудачку. О чем она? Без труда понял он ее дела и, главное, как-то сразу, легко поверил ей — о том, что они с Жанной школьные подруги, об этой Жанне... Больница, Войтек; как плохо, когда у парня две родины, куда ему податься, ведь толком не знает ни того, ни другого языка («да, да, я это хорошо представляю!» — Борисов сочувственно кивал); куда смотрели его родители, черт побери, о себе лишь думают, не о сыне... и еще многое другое. Нинка, увлекшись, не глядя проглотила свой суп, близко придвинулась к Борисову...

Столовая наполнялась людьми, и вокруг столика, где сидела перед давно уже пустыми тарелками странная пара — донкихотской худобы интеллигентный дядя и сияющая своей гривой и глазами носатая девчонка — уже сплошь были обедающие. Кое-кто уже поглядывал на них, но эти двое не замечали никого.

Нинку окликнул Войтек. Он загромождал собой вход в зал. В пухлой куртке, в собачьем малахае, где дотаивали снежные хлопья, он стоял столбом, мерно помахивая Нинке издали ладонью. Дружелюбно, важно, как с трапа самолета прибывший важный гость. Нинка кивнула, махнула в ответ: мол, занята, жди, скоро выйду... Черт, она и забыла совсем о встрече с Войтеком. Сказала Борисову: «Вот он, Войтек... тот самый...» Мелькнула мысль, не попросить ли Борисова тут же, по-свойски, помочь Войтеку поступить в институт. Ну хоть ориентировать на что-то, направить... Но поняла, что так, сразу — неудобно, это она успеет потом. А пока надо бы самой кое о чем спросить Борисова. Хотя бы прощупать, как он там, в своей берлоге... один... Что с ним, почему такой несчастный? «Лови момент, Нинка, он вроде поддается», — подстегивала сама себя.

Когда они вышли наружу, Войтека уже не было. Нигде не было, увы. Только «Омовая кухня» назойливо лезла Нинке в глаза, суетно залепляемая косыми тяжелыми хлопьями, — снова начиналась вьюга. Борисов уже распрощался, ушел. Нине лишь запомнилось, как в метелице удалялась его высокая неподвижная спина... и видела, знала Нина — вот просто бессознательно знала, как бывает в телепатии, — что ему очень хочется обернуться, и раз, и другой, но достоинство не позволяет. А Войтека и след простыл. «Вот тебе и «Омовая кухня», вот и посмеялись! Не дождался, значит. Неужели сбежал, обиделся?! Чтоб Войтек да обиделся на нее? Такого еще не бывало. Чтоб он взревновал ее?! Черт, да он же к Борисову ее заревновал. Ее, Нинку, — к Борисову! Ну, дела. Ну и потеха!.. Что скажет Жанка!.. Вот сегодня обхохочется...» И тут Нинка спохватилась. «Ой, а времечко-то? Четвертый час! Не опоздать бы к Жанне!»

Сестра-хозяйка в дежурке приняла у нее сложенное постельное белье, полотенце, халат. «Вот и все», — подумала Жанна.

— До свиданья, — сказала она деловитой сестре со

скучным лицом. — Прощайте!

— Прощай. Смотри, больше не попадайся.

Что значило это «не попадайся», Жанна не поняла.

Торопливо переоделась, внизу уже, наверное, ждут родные. В своей одежде Жанна почувствовала такую легкость и радость, будто вырвалась из тюрьмы на свободу. Побежала по коридору к лестнице...

— Жанна! Постой, постой минутку...

Навстречу шел кто-то, невысокий, краснолицый..,

«А, это тот, не то санитар, не то лаборант. У, скотина...»

Жанна на ходу молча лягнула его под коленку. Лаборант охнул, согнулся и стал ругаться вполголоса. Жанна тоже ругнулась в ответ. А у входа ее ждали мама, бабушка и конечно же Нинка. «Зачем — все, зачем так много?» Жанна с досадой отвернулась. Она вдруг показалась себе немолодой, опытной бабой, которую все еще принимают за девочку.

Сиденье такси приятно пружинило. Как славно запрокинуть голову и в водительском зеркальце рассматривать свое красивое лицо! Напоследок женщины в палате ее накрасили и причесали, потом она вместе с ними накурилась и чуточку выпила. В кармане шубки болталась пачка импортных сигарет: прощальный дар. Жанна мягко покачивалась в такт движению, и ей было легко, бездумно, хорошо. И казалось — все просто, все ерунда, все ей теперь трын-трава! Плевала она на больницу (едва вышла за порог, Жанна о ней забыла навсегда), на все больницы в мире! Впереди — жизнь! А она-то теперь знает, как жить. На все ей наплевать. И даже маму с бабушкой и Нинку, ничего не понимающую в ней, теперешней Жанне, верную ей наивную Нинку, Жанна всерьез не берет. Вот они рядом, а вроде — далеко, далеко от нее, вроде бы их и нет вовсе.

А Нинка, обняв Жанну за плечи, горячо болтала ей в самое ухо:

— Знаешь, мне кажется, он сам, сам по-настоящему несчастен. Да, Жанка, пойми же — очень, очень несчастен! У него очень на душе паршиво... «О чем это она? А, о Борисове. Тьфу ты...»

— Смотри не влюбись, — обронила Жанна вслух. — Ты же любишь всяких несчастненьких.

— А ты?

— А я любила его для себя.

— Знаешь, я все-таки возьмусь за него. Возьмусь, пожалуй. Надо помочь. Он ведь, знаешь... он, по-моему, не такой уж любитель истории. А просто уходит в нее... Как улитка в раковину свою...

— Нин, ты причесываешься когда-нибудь? — перебила ее Жанна.

Нина засмеялась.

— Изредка. И то так: плюну на ладошку и приглажу.

Она провела ладонью по жестким вихрам.

— Эх ты, Чувыкина! Эх, Чувыкина, — сказала Жанна.

В понедельник она пришла в институт. До звонка курила возле зеркала в туалете. Курила, как те женщины в больнице, слегка закинув голову, чуть-чуть отведя руку с сигаретой, чтоб напоказ длинные пальцы с коричневым маникюром. И приспустив подведенные, в русалочьей бирюзе, веки... Встряла в пустяковую болтовню с какими-то старшекурсницами. Вдруг захотелось ей зажить легко и весело, без всяких таких встрясок или страстей, зажить чуть шально и празднично, как бывает в кафе, когда чуть выпьешь, и музыка; натянуть на себя такие же, как у этих длинных девиц, плотно облегающие бедра и зад самые фирменные джинсы и узкий батничек телесного цвета: ты в одежде и вроде бы — безо всего, все изгибы тела налицо. «С моей-то фигурой это блеск! У меня же фигура не то что у этих табуреток», — косо глянула на двух раскрашенных, как сувенирные матрешки, модных девиц.

Долго рассматривала себя в зеркало, такую непохожую на себя прежнюю, — похудевшую и похорошевшую, в гриме и с прической. И ни о чем не хотелось думать. Лишь курить. И любоваться собой в большом, самом большом, чтобы во весь рост, зеркале. И больше ничего!.. Хватит с нее исторических романов. Не маленькая.

Потом неспешно направилась к аудитории. Она так накурилась, что слегка пошатывало. И было ей спокойно, уютно, как в детстве, когда мама везла ее, тепло укутанную, на санках. Глаза у нее от глубоких затяжек стали мутно-зеленые, с поволокой. Как Лорелея с картинки, смотрела на студентов, озабоченно снующих с кипами книг и конспектов, на девчонок, что весело трепались о чем-то, сидя на подоконнике, и на Борисова — он шел по коридору ей навстречу... На Борисове взгляд ее задержался. Заметила про себя: «Скучное, усталое лицо, волосы пегие... Неинтересный какой-то».

Борисов поднял голову. На сей раз он глядел не куда-то в пространство, сквозь людей, а глядел прямо на нее. Обронил:

— Добрый день.

Жанна пожала плечом и равнодушно отвернулась.

Старуха вахтерша дала звонок... Жанна прошла в аудиторию. Ее место было свободно. Никто не заметил ее отсутствия.

Уселась, достала из сумочки тетрадь и ручку. На тетрадочном листе плясал длинноногий атлет, нагой, с гитарой, волосы на отлет. По привычке начала рисовать другого, такого же. Но рисунок не получился. Тогда Жанна все зачеркала и стала выводить квадратики. Потом зевнула и закрыла тетрадку.

А Борисов все ходил туда-сюда по аудитории, говорил монотонно и скучно — казалось Жанне, — как автомат; брал стакан с водой и забывал его в руке. Иногда, впрочем, отхлебывал глоток, другой. Глотал он гулко.