Если начинаешь сторониться знакомств, новых лиц, – это, будь уверен, постучалась к тебе в двери трусливая старость.

Она боится всего живого, бьющегося, бурлящего, меняющего русло. Может быть, это и не трусость нагоняет страху, а опасливая, осторожная мудрость. Неважно. Важно, что жить такому мудро-осторожному человеку осталось недолго. Ухитриться бы отдать уже накопленные долги, не понаделав новых.

Сидишь себе, дремлешь под болтовню телевизора, и вдруг – дерг-дерг паутиночка, тоненькая ниточка, уходящая куда-то за горизонт. Образовалась она вместе с тьмой других подобных же ниточек в незапамятную эпоху, когда ты щенком бесшабашным шлялся по миру, делая стойку на каждый встречный одушевленный предмет. И вот усы поседели, и взгляд потух, и ума хватило, чтобы все ниточки пообрывать. Они, даже будучи оборванными, саднят, мучают фантомными болями. А эта, забытая, оказывается, сохранилась и теперь требует внимания, сил душевных, грозит ненужными хлопотами, нашествием призраков-воспоминаний…

Знал бы щенок эту будущую тоску – забился бы скорее в конуру и носа оттуда не высовывал. А тех, кто желает познакомиться, кусал бы побольнее и облаивал позвонче. Больно им – что с того, до свадьбы заживет. Зато себя от пожизненной занозы уберег…

Провокаторша-жизнь могла бы и не сталкивать меня со Славой Бурковским. И вполне возможно, жил бы он поживал в полном согласии с самим собою и со своей женой, хохотушкой Тамарой, женщиной, хоть некрасивой и звезд с неба не срывающей, но живой, простой и непосредственной.

Но мы столкнулись. Оказались рядом на редакционных посиделках. Тамара, ведавшая у нас хозяйственными делами, предпочитала веселиться в кругу коллег одна, без мужа. А тут вдруг его каким-то ветром принесло.

– Слава, – представился он, робко ерзая на соседнем стуле.

Я с сомнением оглядел соседа. Это было высокое бледное сорокалетнее ископаемое – вдвое старше меня. Ввалившиеся щеки, аккуратная бородка и незамутненный, доверчивый взгляд выдавали хронического доцента, годами жующего какую-нибудь давно окаменевшую ахинею вроде сопромата, истмата или диамата.

– Эдуард Анатольевич, – пробурчал я в ответ. Общество мамонта Славы меня не вдохновляло.

Здесь, в редакции, все вызывало у него телячий восторг. Никогда не слыхивал он столь развесистых тостов. Не наблюдал таких откровенных, до цинизма, отношений. Не привык к декламации стихов и полнозвучному пению умных, хороших песен.

Слава хлопал глазами, слегка краснел, по лицу его блуждала тихая удивленная улыбка. Он весь сжался, будто готовясь заново родиться на белый свет. А может, он уже только что и родился – а теперь нацеливался сделать свой первый вдох и заплакать от ужаса и счастья.

Мне стало интересно присутствовать при втором рождении престарелого Славы. Я с удовольствием чокался с ним и наблюдал его муки.

Во время перекура у нас завязался с ним разговор о смысле жизни. Слава взял в своем развитии нешуточный темп. Недавно, за столом, он агукал несмышленышем, – и вот уже принялся донимать меня смятенными подростковыми вопросами. Будто волнуясь, что взрослые сейчас передумают и накажут, он делал частые, неглубокие затяжки, и сигарета дрожала в его длинных пальцах.

– Об этом спорят и будут спорить, – отечески втолковывал я Славе, – но ты понимаешь, смысл только в работе, физической или нравственной. Она меняет мир. Она оставляет следы. Она вредит или идет на пользу, но она ощутима и делает тебя значимым для других. А значит, и для тебя самого. Если ты стремишься, действуя, творя, достичь вечности – ты жив. Все остальное в жизни – лишь маскировка смерти.

Смысл жизни – это был мой конек. В ту пору я лихо, по-кавалерийски овладел всем философским наследием, до какого смог досягнуть. Проштудировал моралиста Сенеку, осилил сумасшедшего Канта. В меня сыпал молниями Ницше, на меня низвергал водопады Бердяев. Молва о моем научном подвиге быстро прошелестела по студенческому общежитию. Ко мне потянулись за спасительным советом вереницы девушек, удрученных любовными неудачами. На зачетах и экзаменах я легко срезал преподавателей заумными цитатами. На творческих диспутах отныне со мной никто не связывался, и я из спорщиков вынужден был переквалифицироваться в арбитры.

Этим-то гремучим философским салатом я и кормил с ложечки Славу Бурковского. Он ел и просил добавки. По его заскорузлым мозгам разливалась могучая тысячелетняя река вечно юной истины, и все благодаря мне. Это я взрастил побеги новой жизни в Славиной девственно темной душе.

Мы оба увлеклись. Нам не хватило времени посиделок на поиск смысла жизни. Слава не без труда отпросился у изумленной Тамары, и мы отправились гулять по ночным улицам.

Нас окружала умиротворенная природа зрелого, знающего свою силу лета. Духовное воспитание Славы начало приносить плоды. Он уже не только слушал мои рассуждения, но и учился примерять их на себя. Он рос. И я Вергилием вел моего взыскующего ответов Данте по лабиринтам учений и теорий. Путь был труден, но у нас с собой было.

Когда то, что было, закончилось, мы очнулись на безлюдном проспекте далеко от центра города.

– Я тратил себя на бессмысленное, однобокое существование, – горько подытоживал Слава, ежась на скамейке под зябким предутренним ветерком. – Шел по прямой и не видел, сколько есть перекрестков, сколько вариантов пути можно было выбрать.

Я кивал головой. Теперь, когда Слава духовно окреп, предстоял следующий этап: нужно было открыть ему глаза на то богатство возможностей, которое всегда, в настоящем и будущем, имеется для человека, относящегося к жизни деятельно и творчески. Нужно было только отправить Славу за водкой, благо ларек располагался тут же, в двух шагах. Однако, оценив угнетенное состояние воспитуемого, я, кряхтя, поднялся и сам направился к ларьку.

Небрежно подхватив купленную бутылку, я обернулся – и сердце мое упало. Вокруг меня стояла плотная группа нетрезвых и явно обиженных на жизнь мужиков.

– Ну, ты че? – внятно обратился ко мне их главарь.

– Да я ниче, – мирно ответил я. – Вот, гуляю с товарищем. Может, выпьем вместе? Что празднуем-то?

– Засохни, – сказал главарь. – Мы пацанов поминаем, которых убили в Афгане. Пошли давай к твоему кенту на скамеечку.

Теперь надвигающуюся толпу «афганцев» заметил и Слава. В ужасе он вскочил со скамейки, но главарь надавил ему на плечи и усадил обратно. Я безропотно отдал бутылку агрессорам. Они неспеша пустили ее по кругу. А мы со Славой торчали в центре этого круга, как пленники, приговоренные к казни.

Деньги у нас отберут точно. Может, и одеждой не побрезгуют. Половина из этих «афганцев» – под наркотическим кайфом, вон какие глаза мутные. Тормоза у них не работают. С них станется – зарежут за милую душу.

Надо было что-то делать.

– Мужики, – вдохновенно соврал я. – У меня ведь братан – «афганец». Под Кандагаром воевал. Водку вы пейте, не жалко. А нас отпустите.

– Под Кандагаром? – нахмурился главарь. – Земеля, значит. Жив братан-то?

– В цинке привезли, – ответил я. – Так что не выпить ему больше.

– С нами пойдете оба, – распорядился главарь.

Под строгим конвоем нас со Славой доставили в квартиру, откуда, видимо, «афганцы» тронулись в свой ночной поход. В огромной пустой комнате прямо на полу в беспорядке стояло и лежало несчетное количество бутылок и всяческой снеди. Пахло марихуаной. Участники поминок болтались по комнате, изредка немногословно переговариваясь.

Главарь налил нам по полному стакану водки.

– Пейте, – приказал он. – А если ноги отсюда сделаете, поймаем и убьем.

Для пущей убедительности главарь достал пистолет и потряс им у меня перед носом.

На Славу больно было смотреть. Он позеленел, завял. Жестокая бессмысленность и безысходность нашего плена его парализовала. Он кулем осел на грязный, усеянный объедками пол.

Оставив Славу, я осторожно прошелся по квартире и обнаружил еще одну комнату. Это было типичное, уютное, чистенько убранное старушечье жилище, с непременным комодом и слониками на нем. Старушка оказалась матерью кого-то из «афганцев». Я вернулся к Бурковскому, подхватил его чуть не под руки и доставил к старушке.

– Будь здесь. Говори с ней о чем угодно, – шепнул я Славе.

Несколько часов кряду я пил с молчаливыми «афганцами». Малейшая моя попытка двинуться в сторону входной двери пресекалась на корню.

– Что вы нас держите? – спросил я у главаря.

– Хотим и держим, – лениво ответил он. – Нас в Афган пригнали – тоже не спрашивали.

– Так мы же свои, – продолжал я наседать без особой надежды. – Какой смысл нас держать?

– Никакого, – согласился главарь. – Нас тоже свои под пули швыряли. Смысла вообще ни в чем никакого нет.

За окном – голым, незашторенным – проклюнулось серое утро. Несколько бойцов уснуло на полу. Почти все остальные потянулись на кухню курить «травку». Надо было рисковать.

С отсутствующим видом я зашел в старушкину комнату.

– Категорию вины здесь применять нельзя, – бубнил Слава, склонившись над белой головой старушки. – Никто не виноват. Виновато само стечение обстоятельств, которое всех поставило в безнравственную позицию, позицию, не дающую выбора.

Благообразная, опрятная старушка приветливо улыбалась.

– Пошли. Скорее. Сейчас или никогда, – дернул я оратора за рукав.

Он отмахнулся. Ему хотелось говорить и говорить. Я тянул его прочь отсюда – он упирался.

Нечеловеческими усилиями и словами я вернул Бурковского на грешную землю. Он галантно распрощался со старушкой, и мы тенями проскользнули в прихожую. С отчаянной быстротой я рванул замки на двери, она шумно распахнулась, и мы ринулись на свободу.

– За ними! – раздалось сзади. Эхо разнесло по этажам гулкие шаги преследователей.

Уже рассвело. Бескомпромиссный утренний свет резал глаза. Я знал этот район. Мы свернули во дворы и ушли от погони.

Скоро мы с Бурковским сидели на моей крошечной кухне. Водка пилась, как вода. Разговаривать больше не хотелось.

– Какой кошмар, какой убийственный, холодный кошмар – наша жизнь, – выдавил наконец Слава. – Как страшно знать, что в этом мире никто ни с кем не совпадает. Наши маленькие жизни ничего не значат, ничего не рождают. В смысле моей маленькой жизни нет никакого большого общего смысла!

Бурковский развивался бесконтрольно. Но у меня не было сил его удержать или поддержать. Я, в общем-то, и так сделал для него немало. Дал толчок его эволюции.

Он ушел домой постаревший и разочарованный. Больше мы с ним не виделись.

Минуло несколько месяцев, и его жена, хохотушка Тамара, обнаружила его на даче повесившимся. Он был в отпуске и долго, кажется, неделю, прожил там, на даче, один. То есть, жил, но не сумел прожить.

Все это случилось много лет назад. Ниточка, что вела к Бурковскому, давно порвана. А ноет, все ноет.

Лучше б мы не знакомились. Какой в нем был смысл, в этом случайном знакомстве?