Я очень долго не разговаривал с дядей. С мамой я разговаривал, и с папой разговаривал, и, конечно, с Чангом. Потому что они были ни при чём. А с дядей я не разговаривал. И дядя со мной тоже не разговаривал.

Мой дядя был очень гордый. И я был гордый. Мама говорила, что я весь в дядю. Человек всегда растёт в кого-нибудь. Просто так человек никогда не растёт.

Когда дядя приходил к нам в гости, я молчал. И не глядел на дядю. И дядя на меня не глядел. Только немножко, краем глаза, боковым зрением. Я тоже глядел на дядю боковым зрением. Видеть что-нибудь боковым зрением — значит смотреть на что-нибудь прямо перед собой, а краем глаза следить за тем, что делается сбоку. То, что делается сбоку, всегда видится тебе смутно, как во сне. Но всё же видится. Вот так я и смотрел на дядю.

Я, например, брал газету, и смотрел прямо в газету, и читал там какую-нибудь фразу, например:

Да здравствует боевой руководитель внешней торговли товарищ Розенгольц!

Лозунг этот я переписал из дядиной газеты, — у дяди много лет хранились подшивки старых газет. У дяди даже были подшивки дореволюционной «Правды». Дядя любил читать старые подшивки, и тогда он становился задумчивым, потому что эти газеты напоминали ему минувшие годы, годы борьбы и тревог, напоминали ему его старых товарищей по оружию, из которых уже многих не было в живых. «Иных уж нет, а те далече…» — говорил при этом дядя. Это строчка из Пушкина. Дядя очень любил Пушкина.

Так вот, я смотрел прямо в газету и чётко видел там буквы, до того чётко, что у меня рябило в глазах и на глаза навёртывались слёзы. Потому что боковым зрением я смотрел на дядю, который сидел за столом и пил чай. Краем уха я слышал дядины отрывистые фразы, очень тихие фразы, которыми дядя обменивался с папой и мамой. С тех пор как мы с дядей поссорились, он больше не разговаривал громко. И больше не говорил «доннерветтер». И «этвас» он тоже не говорил. Дядя вообще стал очень тихим, как папа. Даже папа стал как будто громче, потому что тихим стал дядя. Просто папу стало больше слышно.

Всё это меня очень мучило, потому что мне было жалко дядю. И себя тоже. Я очень хотел с дядей помириться, но не мог подойти первым. Я чувствовал, что дядя тоже мучается, но тоже не может подойти первым. Такие уж мы были гордые.

Я всё сидел и смотрел прямо перед собой в газету, и буквы в газете становились огромными, и прыгали у меня перед глазами, и двоились, и я не мог ничего понять. Я по двадцать раз читал одну и ту же фразу и всё равно не мог ничего понять.

Рядом со мной сидел Чанг, тоже невесёлый. Чанг чувствовал, что мы с дядей поссорились, и хотел нас помирить, но это ему не удавалось. Чанг всё время подходил то ко мне, то к дяде, лизал нам руки и стоял, низко опустив голову, выражая этим высшее доверие и просьбу помириться. Но я не мог подойти к дяде, вспоминая те свои страшные слова. Я не мог себе этого простить. С тех пор прошло много лет, я давно уже стал взрослым, но до сих пор не могу себе этого простить. А тогда, в те дни, у меня вообще всё пошло вверх ногами.

Помню, я тогда обнял Чанга и шепнул ему на ухо: «Скажи дяде, что я не могу себе этого простить!» И Чанг пошёл к дяде и ткнулся ему мордой в колени, а потом встал на задние лапы и что-то прошептал дяде, лизнув его в ухо. Уж я не знаю, что он ему прошептал, но дядя вдруг встал и сказал:

— Ну, нам пора!

Может быть, он подумал, что Чанг зовёт его гулять, а может быть, он всё понял, но не хотел мириться, потому что был очень обижен, но он встал и пошёл одеваться. Чанг запрыгал, и заскулил, и стал бегать от дяди ко мне и от меня к дяде.

— Может быть, ты хочешь погулять с Чангом? — спросила меня мама.

И тут дядя на минуту замешкался — или это мне только показалось? — и у меня страшно забилось сердце и кровь хлынула в голову, мне стало жарко, и я сказал:

— НЕТ!

Дядя сразу тихо сказал: «До свидания» — и пошёл к выходу. И папа и мама тоже сказали: «До свидания», а я ничего не сказал. Что и говорить, воля у меня была потрясающая!

Когда дядя ушёл, я тоже оделся и пошёл гулять, потому что я не мог заниматься — ничего не лезло мне в голову. Мне было очень плохо. Ничего меня не радовало: ни пушистый снег, который лежал во дворе сугробами, ни ребята, которые играли в снежки и катались на санках с этих сугробов, ни солнце, ни воробьи. Я ходил мрачный и покинутый и всё время думал о дяде. С дядей было связано так много! Дядя был мне самый дорогой, самый близкий человек на свете, не считая, конечно, мамы: мама тоже была мне самый близкий на свете человек, да и папа был мне самый близкий на свете человек, но дядя был дядя! А я с ним так глупо поссорился! Всё из-за этого проклятого бивня, которого, может быть, действительно не было. Уж лёд-то мне не приснился — это точно, это все подтвердили, а бивень, может быть, и приснился. Хотя я не мог этого утверждать. Я совсем запутался!

В этот день я рано лёг спать. Я долго не мог уснуть, у меня болела голова, а потом я уснул, но спал очень беспокойно, мне что-то снилось, что-то про меня и про дядю, я не помню, что именно, но это было что-то очень тяжёлое, и я проснулся глубокой ночью и заплакал.

Я не заметил, как ко мне подошла мама. Она села ко мне на кровать.

— Ну, что с тобой? — спросила она.

— Мне жалко дядю! — сказал я и ещё сильнее заплакал.

— Я вижу! Я всё прекрасно вижу! — сказала мама. — Тебе нужно с ним помириться.

— Я не могу!

— Почему? Что это ещё за глупости?

— Я не могу простить себе тех слов!

— Каких слов?

— Ну, тех… «жалкий обманщик» и «не подлизывайся»…

— Да! — сказала мама. — Это ты очень плохо сказал! Ты очень обидел дядю! Ведь дядя тебя так любит! А ты сказал ему такие слова! Тем более, что бивня-то действительно не было.

— Мне тоже кажется, что не было!

— Конечно, не было! Вам надо помириться. Ты не знаешь, как переживает дядя! Он просто места себе не находит. Ты должен подойти к дяде и попросить у него прощения. Когда он приедет…

— Он уехал? Куда?

— На Север, — сказала мама. — В экспедицию ГЛАВСЕВМОРПУТИ. Надо было вам сегодня помириться. Дядя специально приходил. А ты был такой злой!

— Я совсем не был злой! Я тоже хотел помириться… Но я не мог подойти…

— Как это глупо! — сказала мама.

— А когда он приедет?

— Через три недели… — Мама вздохнула. — Жалко дядю… А теперь спи!