Мы уже месяц жили на даче в Мамонтовке, а дяди всё не было и не было! Он совсем о нас позабыл. Главное, что он никуда не уезжал — он сидел в Москве. «Чего он там так долго сидит?» — думал я. Мне это было непонятно. Я скучал без дяди. Хотя, в общем-то, мне не было скучно: я купался, ловил рыбу в Уче, а главное — ходил на охоту! У меня теперь была настоящая винтовка! На охоту я ходил вместе с Чангом. Мы всё искали с Чангом какую-нибудь утку. Что это за охота — без утки! Все настоящие охотники всегда стреляют уток. Или глухарей. В общем, дичь. Но дичи почему-то не встречалось. И зайцев тоже не встречалось. И лисиц не встречалось. И волков не встречалось. Не говоря уже о кабанах.

Зато летало много маленьких птичек. Но я в них не стрелял — мне их было жалко. И дядя запретил в них стрелять. А ещё было много ежей. В них я тоже не стрелял — за ежами охотился Чанг. Сам бы я никогда не нашёл столько ежей, а Чанг находил их десятками! Но он их тоже не трогал — он их боялся. Потому что они кололись. Чанг выкатывал их лапой из-под маленьких ёлок и лаял на них как сумасшедший. Он мог лаять на них без конца! Глаза у него становились безумными, он припадал на передние лапы и лаял, лаял, лаял… Он совсем охрип от этого лая. А ежи лежали, свернувшись в клубок, и душа у них, наверное, уходила в пятки. Нескольких ежей я принёс домой; они жили у меня в ящике на террасе. А потом я их выпустил в лес, потому что они мне надоели. Всё это было не то. Я всё просил Чанга найти мне какую-нибудь дичь, но он не хотел. Или не мог. А может быть, её просто там не было.

Зато я стрелял ворон, потому что дядя разрешил мне стрелять ворон. Но и в этом было мало радости, потому что ворон не едят. Чанг, правда, их ел. Но я-то не ел! Потому что это не дичь.

И ещё я здорово стрелял просто так — в какую-нибудь цель. Я мог срезать пулей малюсенькую веточку на верхушке самого высокого дерева — вот как я стрелял!

Но что в этом было толку, если не было дичи.

Поэтому я очень ждал дядю — дядя бы непременно что-нибудь придумал. Мы пошли бы с ним далеко-далеко, на какое-нибудь болото или озеро, и нашли бы там уток. В этом я не сомневался. Поэтому я так ждал дядю. И папа говорил, что дядя скоро приедет. Просто дядя был очень занят. Папа часто виделся с дядей, потому что ездил на работу в Москву. А мама не ездила — она работала дома, на даче. Мама писала статьи для журнала. Моя мама была журналист.

А ещё папа сказал, что в Москве сейчас все говорят об Испании. В Испании началась гражданская война. Там подняли голову фашисты. Там поднял мятеж какой-то генерал Франко. Он поднял мятеж в Испанском Марокко, а потом высадился на юге Испании. Я видел этого генерала в газете: такой противный, маленький, пузатый генерал с толстым носом! Такой же противный, как те белые генералы, которые нападали когда-то на нашу молодую Страну Советов. Ведь у нас тоже была гражданская война. В ней участвовал дядя. И папа в ней тоже участвовал. И мама участвовала. Но это было давно. Мы всех белых давно разбили и установили у себя Советскую власть.

Я шёл и думал об Испании. Я шёл домой после охоты. Впереди по тропинке через луг бежал Чанг, всё время останавливаясь и поджидая меня, а я не спеша шёл сзади, глубоко задумавшись. На поясе у меня висел патронташ, набитый патронами; одной рукой я придерживал на плече винтовку, а другой рукой держал за крыло убитую ворону и сшибал ею белые одуванчики.

«Как жаль, что эта ворона не генерал Франко! — думал я. — Как хорошо было бы всадить пулю в лоб этому генералу Франко! Жаль, что я не в Испании! И вообще-то мне не везёт! Когда гражданская война была у нас, меня ещё не было на свете. А сейчас, когда мне исполнилось двенадцать и у меня есть настоящая винтовка, гражданская война началась где-то в Испании! Действительно, не везёт! Уж не везёт так не везёт! Попасть бы мне в Испанию — я бы им дал жизни, этим фашистам! Это вовсе не важно, что мне только двенадцать! Зато у меня есть винтовка, а у испанцев мало оружия — так говорил папа и в газетах так было написано, — меня бы приняли! Меня бы приняли на войну! Никто не обратил бы внимания, что мне двенадцать. Я бы держал себя очень солидно. В крайнем случае я бы два года накинул — сказал бы, что мне четырнадцать. И командовал бы полком! Командовал же полком Гайдар, когда ему было четырнадцать лет. Правда, он сказал, что ему шестнадцать. Ну, а я бы сказал, что мне четырнадцать и, на худой конец, стал бы снайпером — тоже не плохо! Стреляю-то я здорово! Я бы убил много фашистов. Целую кучу! Вот бы обрадовался дядя! «Молодец! — сказал бы дядя. — Вот это ты молодец! Вот это этвас!» Эх, попасть бы в Испанию!»

Я не спеша шёл по тропинке, размахивая убитой вороной, как трупом генерала Франко, и сшибал белые одуванчики. Я сшибал их, как будто они вовсе не одуванчики, эти белые одуванчики, как будто это просто белые генералы, просто белые, просто белые… белые… белые… просто фашисты… просто белые — вот!

Я так развоевался, что даже не заметил, как подошёл к дому. Наш дом стоял на самом краю деревни. Я увидел на террасе бледный свет керосиновой лампы, потому что уже начинало смеркаться — закат догорал, — и силуэты каких-то людей в саду перед домом и услышал радостный лай Чанга и ещё голоса…

— Доннерветтер! На место! — услышал я вдруг.

Когда я влетел в калитку, дядя стоял на тропинке, ведущей к террасе, широко расставив ноги и растопырив руки, и, когда я налетел на него, он схватил меня в свои железные объятия и поднял на воздух вместе с винтовкой и вороной.

— Ты где пропадал? — кричал дядя. — Я жду тебя целый час! Поздоровайся! — и поставил меня на землю.

Позади дяди стояли гости. Двух я знал — Ломидзе и Власова, — это были дядины друзья. Но там было ещё несколько человек.

— Познакомься, — сказал дядя, — мои друзья: Сайрио, Вайнберг, Суслин, Бауэр…

— Миша, — сказал я.

Я по очереди пожал каждому руку.

В петлицах у дядиных друзей были красные гвоздики. У дяди в петлице тоже была гвоздика. Гвоздика — это революционный цветок, я это знал. Дядя очень любил гвоздику.

— Пойдём к столу, — сказал дядя. — Мы ждали только тебя. Сегодня я уезжаю…

Я чуть не выронил от неожиданности винтовку.

— Куда? — спросил я, совсем позабыв, что дядя не любил, когда его спрашивали «куда».

— Не закудыкивай дорогу! — засмеялся дядя. — Не закудыкивай!

— Надолго?

— Надолго. Может быть, очень надолго…

— А как же охота? — Я совсем растерялся.

Я быстро-быстро заморгал глазами. Дядя обнял меня за плечи.

— Товарищи! — крикнул он. — Идите к столу, а мы с Мишей сейчас! Пойдём, — сказал он мне, — нам надо поговорить…

Мы прошли с дядей в самый дальний угол сада, туда, где в кустах сирени, под смолистой разлапистой елью, стояла узкая некрашеная скамейка. Вся земля вокруг была усыпана еловыми иглами, ещё прошлогодними, и шишками. Здесь было наше местечко. Здесь мы часами беседовали с дядей. С тех пор как я помню себя, я помню эту скамейку, потому что много лет подряд мы жили на этой даче.

Мы сели на скамейку. Чанг тоже пришёл — он сел подле дяди и уткнул ему морду в колени.

Я посмотрел на дядю: он был очень серьёзным.

— Ты знаешь, что происходит в Испании?

Я кивнул.

— Я должен сообщить тебе один секрет: я еду в Испанию…

У меня дух захватило от этих слов.

— Драться с фашистами?

— Драться с фашистами.

— А я?

— А ты будешь здесь. С мамой. С папой. И с бабушкой.

— Я тоже хочу в Испанию! — крикнул я.

— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня! — Он сказал это очень значительно. — Слушай меня внимательно: об этом никто не должен знать! Никто! Я доверяю тебе эту тайну, потому что верю в тебя. Ты уже взрослый. Я знаю, что ты никому не скажешь. Так надо. Это приказ!

Мы помолчали.

— А мама знает?

— Знает, — сказал дядя. — И папа знает. И бабушка. И мои друзья, старые большевики, которые приехали меня провожать. Все они знают, но делают вид, что не знают. И ты будешь делать вид, что ничего не знаешь. Как будто я на курорте… Ясно?

— Ясно! — сказал я.

— Повторите приказ!

— Я знаю, что вы едете на курорт! — сказал я.

— Вот именно! — сказал дядя.

Он обнял меня и поцеловал.

— Ты не горюй! — сказал он. — Твоё время придёт! Придёт ещё твоё время. А пока ещё время моё. Я ещё не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.

— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.

— Когда я вернусь… — сказал дядя. — Когда я вернусь, мы поедем на Север. Мы ещё с тобой поохотимся!

— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.

— Вернусь! — сказал дядя.

Он встал и обнял меня за плечи.

Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там всё было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:

— «Там, вдали за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из будённовских войск на разведку в поля поскакала…»

Я тоже стал подпевать дяде:

— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»

Я шёл рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.

— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: «Ты, конёк вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих!»

Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я всё волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?

А дядя всё успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а учёный… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…

— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зелёную траву сбегали…»

— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.

Мама стояла на ступеньках террасы, освещённая сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица её не было видно, вся она была тёмная, только волосы вокруг головы светились, как тёмное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…

— Что вы там делаете? — спросила она.

— Этвас! — сказал дядя, поднимаясь на ступеньки крыльца.

— Вечно у вас секреты! — сказала мама. — Как только не стыдно! Все давно уже ждут!

На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола. Стол был заставлен едой и бутылками. Большая лампа-«молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг неё кружились ночные бабочки. Всё на столе сверкало.

Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.

— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?

— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же ещё?

Тамада — это председатель собрания (это потом объяснил мне дядя).

— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.

Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала. В руке он держал бокал, полный вина.

— «Нико-лай Второй Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»

Все расхохотались.

— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?

— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!

Все замолчали.

— Где соль? — крикнул Ломидзе.

— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!

Ломидзе взял в левую руку солонку.

— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвёл всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…

(Смех. Аплодисменты.)

— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?

(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)

Я тоже крикнул:

— Заслуживает!

— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли?

(Аплодисменты.)

— Начнём по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!

— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибири! — Он подумал. — Пуда три соли!

— Выпьем за эту соль! — сказал Ломидзе.

Все выпили. И я тоже выпил — дядя налил мне вина с водой.

— Слово имеет товарищ Суслин!

— Тысяча девятьсот двадцать четвёртый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И ещё Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!

— Выпьем за эту соль!

Все опять выпили. И я тоже.

— Товарищ Бауэр!

— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!

— Выпьем и за эту соль!

— Не хватит ли? — сказала мама.

— Чего — соли? — спросил Ломидзе.

— Не соли, а вина! — улыбнулась мама.

— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово, товарищ Вайнберг!

— Двадцать девятый год, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!

— Это тяжёлая соль! — сказал Ломидзе. — Сто грамм такой соли весят пудов пять! Выпьем!

— Боже мой! — сказала бабушка. — Как это всё ужасно!

— Слово сестре! — сказал Ломидзе.

— О, — вздохнула мама, — я уж не помню сколько! Наверное, вагон!

— И какова соль?

— Чрезвычайно солёная! — сказала мама. — Очень!

— Добавлю от себя десять пудов! — сказал Ломидзе. — В разное время. Итого один вагон и тридцать два пуда! Я полагаю, хватит…

(Бурные аплодисменты. Крики: «Хватит, хватит!»)

— Не хватит! — крикнул я. — Ещё двадцать пудов! На рыбалке! И в кино! И дома!

— Итого один вагон пятьдесят два пуда! — крикнул Ломидзе. — Вполне достаточно, чтобы отправить на курорт человека! (Смех. Аплодисменты.) Итак, дорогой Петя, поезжай! Отдохни там хорошенько! Но смотри не пережарься — там будет жарко! Очень жарко! Итак, за отъезд!

(Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают. Крики «ура!».)

Я тоже встал и крикнул: «Ура!» И выпил. Опять вина с водой. Мне было как-то странно — и грустно и весело…

— Дядя, — спросил я шёпотом, — там очень жарко, в Испании?

— Смотря когда. Сейчас жарко.

— Ты будешь там загорать?

— Может быть, — сказал дядя.

— Дай-ка прикурить, — сказал Сайрио.

Дядя вынул из кармана новенькую зажигалку и чиркнул.

— О, — сказал Сайрио, — зажигалка! А где ты достал кремень?

— Достал! — подмигнул ему дядя. — Кремень и Кремль — очень близкие вещи!

— А где ты будешь там загорать? На пляже? — спросил я.

— Может быть, на пляже. А может быть, и не на пляже… Может быть, просто на койке…

— Если её вынести на солнце?

— Ну да…

— А я думал, ты будешь всё время ходить в атаки…

— Я и буду ходить в атаки.

— Ты загоришь в атаках? А где ты достал зажигалку?..

— То-ва-ри-щи! — Это кричал папа. — Товарищи, прошу слова!

— Слово для доклада имеет великий молчальник! — сказал Ломидзе.

Все посмотрели на папу.