Хорошо живется Володе!
Всегда он деятельный, веселый. Таким уж он родился, это у него от природы. Природа ведь никогда не унывает, посмотрите вокруг: зима ли, весна ли, осень — природа всегда деятельна, все у нее дышит, ворочается. Даже смерть в природе служит жизни. Умирают листья — удобряют землю для будущих растений; умирает лось или медведь — мясо его идет в пищу другим. В природе и смерти-то нет, а есть одна деятельная жизнь. Не боится природа смерти! Так и Володя не боится смерти. Вы скажете, это потому, что Володя маленький — ведь ему всего одиннадцать лет. Не потому вовсе! Конечно, Володя маленький — и по годам своим, да и сам по себе: невысокий, щуплый. Но не в этом дело. Просто это некоторые трусы придумали разные там страхи про смерть. «Смерть — это работа, — говорит дедушка Мартемьян, — такая же, как и всякая другая». И Володя так думает. И так Володя будет думать всегда. Даже когда станет стариком — а Володя станет очень глубоким стариком! Вот доживите-ка до Володиных лет, когда он стариком станет, тогда сами увидите. Самое главное — это работать, действовать, не унывать, вот тогда и будет все хорошо. Как в природе. В природе ведь всегда все хорошо. И когда солнце. И когда дождь. И когда тепло. И когда мороз. Иногда Володе кажется, что кто-то уже объяснял ему это: подробно, с примерами, как в школе учитель. Но кто и когда, Володя вспомнить не может.
Идет, например, Володя вечером по берегу Илыча — это река такая Володина, Илыч, — идет он по берегу с удочкой и видит темноту посередине реки. Как будто вода там подкрашена тушью, едва глазу заметно, и в том месте — на темноте — бурунчик маленький локонами завивается. Это значит — камень внизу большой. И еще знает Володя, что под этим камнем, с левой стороны, ближе к поваленной ели, стоит на дне жирный хариус. Кидает он туда свою мушку и вытаскивает — большущего! Ну как тут не удивиться! Садится Володя на камень, смотрит на прыгающего в траве хариуса, удивляется и думает: кто ему это все объяснил? И не вспомнит никак. Ну что делать! Не важно, в сущности, кто объяснял — дед ли Мартемьян, природа ли, — важно, что Володя все это знает. Смотрит Володя на хариуса и смеется от радости…
А еще хорошо живется Володе потому, что богатый он человек, даром что ему одиннадцать лет. Воды у Володи — глазом не окинешь: разных ручьев, речушек, озер… И самая главная вода в этой воде — река Илыч, родина Володина. Вы думаете, смешно, что в рифму сказал? А это вовсе не плохо, когда вдруг скажется в рифму! Это тоже от хорошего настроения… Во всей этой воде у Володи много разной рыбы: и хариуса, и семги, и кумжи, не говоря уже о щуке и окуне. И земли у Володи много — с чащами, болотами, холмами и горами. С цветами и ягодами. С разным зверьем диким. А еще у Володи два дома — каждый с баней на берегу. Главный-то дом у него в низовьях, у впадения Илыча в Печору. В этом доме Володя зимой живет. А лето он проводит в другом доме — в маленькой охотничьей избушке в верховьях Илыча. В этой избушке у Володи тьма-тьмущая разных прекрасных вещей: капканов охотничьих, корабликов рыболовных, блесен и мушек искусственных… хотя это все мелочь пузатая! Не будем о ней говорить.
Самая же распрекрасная вещь — двуствольный немецкий штуцер калибра 303 — ружье то есть. Вот это вещь! Старинная! Деду Мартемьяну от отца досталась, от Володиного прадеда. А Мартемьян этот штуцер Володе завещает, так уж обговорено. «Этот штуцер, — говорит дед Мартемьян, — всех переживет и все стрелять будет, недаром его немцы делали». Из него дед Мартемьян сто пять медведей убил и еще убьет. А Володя и того больше, когда вырастет. Но это еще не все. Еще есть у Володи — на медведей ходить — рогатина деревянная, да спиннинг бамбуковый — семгу ловить, да сети, да лодки. Особенно одна хороша: длинная, смоленая, величавая, как черный гусь! С бензиновым мотором «Ветерок» на корме.
Вы спросите: что это за миллионер такой, которому всего одиннадцать лет? Откуда он у нас взялся? И тут я вам отвечу: вовсе Володя не в том смысле миллионер, как вы это подумали. Володя просто школьник, пионер… Но почему он тогда владелец всех этих ручейков, речушек, озер? Почему он владелец всего Илыча — от истоков до устья — и тайги вокруг? Что он там — один, что ли, живет? Нет, не один! И вместе с тем вроде как бы один! В верховьях Илыча летом — Володя единственный мальчик… Но подождите — вот прочтете все до конца и все поймете про Володю…
В низовьях Илыча живут, конечно, еще мальчики. Ну и девочки, конечно, тоже. Например, Алевтина. Когда-нибудь Володя возьмет ее себе в жены. Алевтина красивая. Волосы у нее белые и кожа белая. А веснушки на коже яркие, желто-розовые. Голова Алевтины похожа на кукушкино яйцо в соломе. Сама она молчаливая, серьезная, как и Володя. А иногда вдруг расхохочется ни с того ни с сего. В такие минуты Володя ее особенно любит. Жена должна быть веселой, это Володя знает. «Хорошо тому живется, у кого жена веселая» — так дед Мартемьян говорит. Он все знает, не только про женщин, а вообще.
Но это, конечно, все в будущем, а пока Володя с Алевтиной просто дружат. Зимой они всегда вместе — в школе. А летом редко.
Потому что все другие мальчики и девочки, с которыми Володя в школе учится, живут в деревне и зиму и лето. Ну разве на рыбалку когда съездят или сходят в тайгу по грибы да по ягоды. И то ненадолго. А Володя с дедушкой подолгу в тайге живет.
Есть, конечно, и враг у Володи… Почему «конечно»? Да потому, что без врагов в этом мире, как видно, пока не обойтись. И печально здесь вовсе не то, что враг, а то, что враг этот — отец Алевтины, Прокоп, известный во всем Запечорском крае пьяница и болтун. Темный человек, браконьер. Вот это и есть самое печальное. Но об этом потом, неохота сразу о врагах говорить. А вот отца с матерью у Володи нет. Погибли они в тайге при весьма странных обстоятельствах. Но и об этом я тоже потом скажу.
Зимой и летом живет Володя со своим дедом Мартемьяном. Еще есть у Володи брат Иван. Летчик он и всегда находится при своих вертолетах в Троицко-Печорске. А Володя живет с дедом. То в деревне, то в тайге. Бобыли они оба-два: старый да малый. Володя Мартемьяну заместо сына, а Мартемьян Володе заместо отца с матерью. Так и живут.
…Володя увидел себя в необычном окружении. Он увидел, что сидит на лугу, в окружении целого сонмища муравьев — красных, огромных, ростом с него самого!
Широкий луг сбегал вниз так полого, что одинокие ели и лиственницы стояли на нем под косым углом к земле, и высокий, до облаков, муравейник на краю луга тоже стоял под косым углом к земле. Сейчас он был пуст — все его обитатели высыпали наружу. Трава в середине луга была вся скошена и вытоптана муравьями — столько их тут было! — но хотя их можно было насчитать сотни тысяч и все они, казалось, разговаривали между собой — открывали и закрывали челюсти, шевелили усищами, переступали ногами, — несмотря на все это движение, тишина была необычайной. Раздавалось только легкое шипение, шорох, и непонятно было: муравьи ли это шепчутся или облака трутся друг о дружку боками? А может, это облака терлись своими брюхами о верхушку муравейника?
Володя знал, что его сюда пригласили, но не помнил, когда и зачем. Он внимательно огляделся. Муравьи располагались тремя концентрическими кругами, в центре которых сидели, обнявшись, Володя и Главный Муравей. «Странно, как так получилось?» — подумал Володя. Муравьиная лапа, лежавшая у него на плече, была тяжелой и жесткой. Но Володя, конечно, делал вид, что ему совсем не тяжело.
Возле Главного Муравья и Володи было пусто, а потом был первый круг — двенадцать муравьев-офицеров, стройных и тонких, личная охрана Главного. Они стояли головами к центру, не сводя глаз с Володи.
Потом опять было пусто, а потом — круг, самый многочисленный, в котором муравьи стояли тесной концентрической толпой, и тоже головами к центру.
Все это сборище окружал еще один, внешний круг муравьев. Эти муравьи были не похожи на других: грозные, большеголовые, с мощными саблевидными челюстями — солдаты. Они стояли свободно, на некотором расстоянии друг от друга, головами наружу, потряхивая круглыми, как бочонки, задами. При взгляде на них Володе становилось не по себе.
Все муравьи были красные, яркие, и вообще все было ярким: ярко-зеленые ели и лиственницы на темно-коричневых, почти черных стволах, ярко-синие горы в просветах леса, ярко-перламутровое небо с движущимися пятнами сине-серых облаков. Небо надо всем этим было низким, как потолок. И все было какое-то тесное, близкое, как в избе… «Не потому ли, что муравьи такие большие?» — подумал Володя. В тесноте вокруг все двигалось, шевелилось, колебалось, блестело и сверкало — но почти беззвучно. И величественно молчал пустой муравейник.
Главный Муравей пошевелил усами, снял с Володиного плеча свою тяжелую, жесткую, как железо, лапу и поднял ее высоко над Володиной головой.
— Я хочу сказать несколько слов! — начал Главный…
Слушая его, Володя смотрел на тесные ряды: все муравьи застыли в подобострастном молчании. Тишина — хотя это казалось невозможным — стала еще ненарушаемей…
— Володя, которого вы видите перед собой, такой же, как вы: деловой, аккуратный, скромный! — В толпе муравьев пронесся легкий шум. — Володя отлично учится в школе! — продолжал Главный. — И умеет сам плавать на моторке! — Опять шум среди муравьев. — Да, да! Он очень любит своего деда Мартемьяна! И еще одного человека он любит! Но я не могу вам сейчас сказать кого!
Шум в толпе усилился. Володе даже показалось, что некоторые муравьи улыбаются.
«Это он про Алевтину!» — мелькнуло в Володиной голове.
— Так что Володя — очень хороший человек! — повысил голос Главный Муравей. — Он примерная личность! Ура Володе!
— Ура-а-а! — пронеслось над толпой, эхом отскакивая от облаков, как от потолка избы. И как сначала все было полно тишины, так сейчас все загремело, заполнилось зычным приветствием. Тысячи муравьев, вытаращив глаза, смотрели на Володю, и из их глоток неслись странно-басовые ноты. Никогда бы не поверил, что у муравьев такие низкие голоса! А может, это примешиваются голоса тайги — голоса камней, деревьев, гор?
Главный снова поднял вилообразную лапу — и рев смолк.
— А сейчас Володя собрался в свое первое самостоятельное путешествие! Он идет в гости к деду Мартемьяну, в его избушку на Илыче! — Все муравьи что-то разом закричали, но Володя их не понял. — Он идет один! — опять крикнул Главный. — По памяти! Через тайгу! И ничего не боится!
Последние слова потонули в восторженном реве. Черно-рыжая лапа Главного долго торчала в воздухе, пока наконец не воцарилась опять тишина. Главный медленно обвел муравьиные круги своими выпуклыми, мерцающими электронными глазами.
— Володя — наш брат, и мы обязаны ему помочь! — сказал он. — Помогайте ему всячески и передайте это муравьям из соседних колоний! Всем, кому возможно! А теперь возвращайтесь к своим занятиям!
Главный Муравей встал и улыбнулся Володе. И Володя встал. Ему было приятно, но как-то все-таки на душе странно. Он не мог привыкнуть к огромности муравьев.
Концентрические круги тем временем медленно пришли в движение: сначала разорвался в одном месте внешний круг муравьев и стал разматываться, как живой мохнатый клубок каната; муравьиная колонна — по четыре в ряд — потянулась в сторону, словно кто-то тянул ее за конец, и весь круг соответственно завертелся все быстрей и быстрей. Следом стал разматываться второй круг, потом третий — все они вливались в колонну, которая в отдалении медленно растекалась по лугу: одни муравьи двигались к муравейнику и исчезали в его серой громадине, другие пропадали в тайге за деревьями…
— Ну, пошли, — сказал Главный. — Я провожу тебя немного…
Он взял Володю под руку своей колючей жесткой лапой, и они медленно пошли под уклон к реке… И странно: этот муравей шел не как другие — он шел на двух задних лапах и был даже немного выше Володи. Черно-красный, блестящий, усеянный жесткими волосами, он был похож на какую-то страшную куклу-робота! Весь он был скреплен из больших и малых частей, которые двигались, покачиваясь как на шарнирах. Лапы — тоже на шарнирах, так казалось Володе, — сгибались во многих местах. На круглой гладкой голове, словно выточенной на токарном станке, отполированной и покрытой лаком, мерцали выпуклые глаза, составленные из множества глаз, как из маленьких лампочек. Смотрели они странно — без выражения, потому что в них не было зрачков и радужной оболочки; просто горело много одинаковых лампочек с сиреневым светом внутри и с сотнями белых бликов.
Выражение этих глаз было какое-то техническое, а само муравьиное — или человеческое, как казалось Володе, — выражение было не в глазах, а во всем облике Муравья, особенно в его челюстях и усах. Было в этом выражении вместе и нечто свирепое и нечто любезное. Муравей, как видно, повидал своими глазами много чего разного: глаза были умные, и этот ум был какой-то многократный — из-за многократности глаз…
Володя вдруг увидел рядом с Муравьем самого себя: невысокого, щуплого, курносого, с выгоревшими на солнце волосами, голубыми большими глазами с черными длинными ресницами, с двумя коричневыми родинками на левой щеке, возле пухлых губ. Он увидел себя как будто в зеркале — и это тоже было странно, как все вокруг! На Володе были защитного цвета штаны и куртка и белые, потемневшие от пыли кеды, через плечо — холщовая сумка.
Володя и Муравей медленно шли под ручку по вытоптанному муравьями бурому лугу — где-то внизу уже слышалось никогда не умолкающее бормотание реки. Набравшись храбрости, Володя спросил:
— А можно мне спросить про… одно слово?
— Пожалуйста, — улыбнулся вежливо Муравей. — Спрашивай!
Володя тут же подумал, что Муравей все время улыбается не потому ли, что это, может быть, и не улыбка вовсе, а просто такая застывшая форма челюстей, напоминающая улыбку. Это была не улыбка, а изображение улыбки, картина улыбки или, скорее, скульптура улыбки — скульптура сама по себе, оторванная от сущности муравья. Потому эта улыбка производила такое странное впечатление. Все это Володя скорее почувствовал, чем понял, и если б его об этом спросили, он не смог бы этого объяснить вам так, как объяснил это здесь я.
— Вот ты сказал — примерная личность… А что это такое? — спросил Володя.
— А ты раньше эти слова никогда не слыхал?
— Слыхал, — кивнул Володя, — от учителя в школе… и по радио… Но все равно непонятно! Я забыл!
— Такие вещи нельзя забывать! — строго сказал Главный. — Хотя… хотя для тебя это не страшно.
— Что не страшно?
— Для тебя не страшно — забыть: потому что ты и есть такая личность! И будешь таким всегда!
— Непонятно, — повторил Володя.
— А ты на себя внимательно посмотри, — сказал Муравей, — И подумай, какой ты есть… И тогда все поймешь.
Володя опять увидел себя со стороны — вихрастого мальчика с большими глазами и родинками — и опять не понял.
— А какой я есть?
— Хороший ты, вот какой! О других много думаешь, а о себе мало!
— А о ком я думаю?
— О дедушке думаешь… И помогаешь ему.
— О дедушке я думаю, — согласился Володя. — И об Алевтине тоже думаешь!
— Об Алевтине я только немножко думаю, — покраснел Володя.
— Думаешь, думаешь, — опять обернулся Муравей к Володе со своей удивительной улыбкой. — И это очень хорошо!
— Об отце ее я плохо думаю, — виновато сказал Володя.
— О Прокопе? — переспросил Муравей. — Да это так и должно быть! О плохих людях и нельзя хорошо думать!
— А о ком надо хорошо думать?
— Обо всех! Пока не узнаешь, кто из них плохой. Как узнаешь, кто плохой, — так и думай о нем плохо. И при случае не давай спуску… Понял?
Володя кивнул. Хорошо было с этим Муравьем. Просто. Не одиноко.
— Хотя — скажу тебе по секрету — ты еще не совсем примерная личность! — сказал вдруг Муравей.
— Не совсем примерная? — переспросил Володя. — Почему?
— Потому что ты один, не спросясь, пошел в гости к дедушке…
Эти слова были неожиданностью для Володи. Он даже остановился. Уже видна была быстрая река в просветах между деревьями. Там торчали из бело-голубой воды разноцветные круглолобые камни, мокрые, в пене; вода билась о них, неустанно о чем-то говоря, но Володя ее сейчас совсем не слушал — он слушал Муравья…
— Ты поступил самовольно и необдуманно! — жестко продолжал Муравей. — Примерные личности — пионеры — так не поступают!
— Но ты же сам только что хвалил меня за это! — растерянно пробормотал Володя.
— И хвалил, и ругаю! — скрипуче крикнул Муравей. — Не понимаешь?
— Нет, — прошептал Володя.
— В твоем поступке есть и хорошие стороны и плохие! С какой стороны смотреть! То, что ты такой смелый и не побоялся выйти один в тайгу, — это хорошо! За это я тебя очинно даже ценю! — Муравей так и сказал: «очинно» — в точности как дед Мартемьян. — А то, что ты никому об этом не сказал, что ты посамовольничал, — это плохо! Ведь ты непременно заблудишься!
Последнее страшное слово Муравей произнес медленно, по слогам, тихим голосом. У Володи сердце сразу упало в живот от этого слова, ноги в коленках ослабли, и он, выпустив лапу Муравья, даже присел на чудом подвернувшийся камень… Володе показалось, что этот камень подвинулся под него со стороны… Но Володя не успел даже оценить это.
Все время, с того самого момента как он очутился в кругу муравьев, Володя чувствовал это непроизнесенное слово «заблудишься» и все время внутренне отмахивался от него. И вот это слово произнесено!
— Ну что ты так смотришь на меня? Не веришь? — усмехнулся Главный Муравей.
— Не заблужусь я, — громко произнес Володя. — Я… я только что вышел… И деревня тут недалеко! И иду я правильно! — Володя все это говорил громко, а в сердце ему тихо закрадывалось сомнение…
— Деревня, конечно, ближе, чем избушка на плесе! — сказал Муравей. — Но вряд ли теперь стоит вертаться.
— Как же мне быть?
— Ну, а как ты думаешь?
— Дойти надо! — убежденно сказал Володя. — До дедушки!
— Вот это правильно! — воскликнул Муравей.
— Ты мне поможешь, — сказал Володя. — Ты и твои муравьи…
— Это как сказать! — ехидно воскликнул Муравей. — Помочь-то мы тебе поможем, но дорогу не укажем!
— А как же я… ты же обещал!
— Я не говорил тебе, что укажу дорогу! Во-первых, потому, что мы ее сами не знаем! Мы там никогда не бывали, в верховье… Не наши это сферы влияния…
«Как по радио говорит!» — подумал Володя, хотя ему и вовсе все равно было, как Муравей говорит.
— А во-вторых, — продолжал Главный Муравей, — какая же ты примерная личность, если сам не дойдешь? Смех! Мы тебе, конечно, поможем! И еще кое-кто тебе поможет, — добавил он загадочно. — Но ты должен сам искать дорогу! Найдешь — тогда я тебя люблю! А нет — пеняй сам на себя! Тогда и жить тебе не стоит! Вот и все мое слово! Ясно?
— Ясно! — тихо сказал Володя.
— А теперь иди!
Володя встал. Он благодарно посмотрел на этого непонятного — и доброго и жестокого — Главного Муравья. Муравей тоже посмотрел на Володю: то есть на Володю смотрели сотни маленьких сиреневых мерцающих глаз, бесстрастных и холодных, с сотнями холодных отражений неба, тайги, деревьев…
— Дай-ка я тебя поцелую… на дорогу! — сказал Муравей и вдруг прикоснулся к Володиной щеке жесткими колючими челюстями.
И от этого поцелуя Володя проснулся!
Он проснулся и сразу схватился за щеку, ощутив под пальцами малюсенькую крошку — жесткого муравья. Володя смахнул муравья наземь и увидел, как тот перевернулся со спины на живот, встал на лапки и быстро побежал вперед, пропав под травинками.
Щека у Володи горела — это муравей его укусил. Или поцеловал… Не все ли равно, что здесь правда!
Река шумела в нескольких шагах от Володи, подмывая длинные корни березы, качавшиеся, как удочки, в потоке голубой воды — как будто береза ловила рыбу!
Вокруг было светло, и небо розовело. «То ли вечер… — подумал Володя, — нет, утро!» Он увидел, как в этот самый момент над острыми, черными, как сажа, кончиками елей на том берегу реки показалась ослепительно-расплавленная точка, и в разные стороны от нее брызнули длинные оранжевые спицы лучей; внизу — под черным лесом на той стороне реки — светился темно-лиловый песок пляжа, и горела бледная медь воды; расплавленная точка над лесом становилась все больше, наливалась тяжелой каплей, ослепляя вокруг себя небо, лес, берег, пока не выкатился родившийся шар, как золотое яичко, снесенное невидимой курицей! Сплюснутое сверху и снизу, золотое яичко мгновение сидело на обугленной кромке леса, сжигая его нестерпимым светом, и вдруг виден стал радужный хвост волшебной курицы: разноцветный хвост, опущенный книзу — на деревья, берег и речку…
Володя смотрел на это чудо как завороженный, пока солнце не оторвалось от кромки леса и не поплыло над миром. Тогда только Володя опустил ресницы и вздохнул… Начинался второй день его странствований.
Он сел в траве поудобнее и вытер лицо — щека горела, а на пальцах осталась осенняя паутина. И сажа от костра. Рядом с Володей на черной, обгоревшей земле лежала сухая сосна, которую он подтащил сюда вечером для костра. Середина сосны обуглилась, покрылась ровными полукругло-квадратными трещинами, белесая пленка золы обметала эти трещины и выпуклые квадраты между ними. По черно-белесому углю, совсем остывшему, смело бегали крохотные красные муравьи.
Володя смотрел на них с удивлением: как изменились все соотношения! Муравьи опять были маленькими, а он большой! И мир вокруг Володи — земля, тайга, небо — стал опять просторным, бесконечным! И ночной страх Володи сразу прошел. И бодрость почувствовал Володя и легкий голод. Сейчас он позавтракает, но сначала надо хариуса поймать…
Ночью Володя хорошо выспался. Теплая была ночь. Да и костер он вчера хороший развел: полночи горел костер. Володя его два раза в сторону отодвигал, отгребал горячие угли и опять укладывался на нагретой черной земле. Как дома на печке. Вот и приснились ему муравьи… а может, и не приснились! Может, они и взаправду такими были, хотя это очень уж сказочно! Сейчас сказочно, а тогда, ночью…
— Ну ладно! — крикнул Володя муравьям. — Убирайтесь-ка отсюдова, буду костер разводить да завтрак готовить!
Вскочив, Володя хлопнул по обгоревшей сосне ладонью — легкая дымка золы, относимая ветром, поднялась над деревом, и муравьи заметались во все стороны, засуетились, убегая прочь.
— То-то! — важно сказал Володя.
«Сейчас я искупаюсь, а потом разведу костер и буду хариуса ловить! — подумал он. — Нет, сначала костер разведу», — решил Володя. Он посмотрел на застывший костер, потом на реку и, прищурившись, на солнце… Красиво было вокруг! Все сверкало: и серебряная, седая зола, и зеленая трава, и голубая вода, и камни, и небо! «Нет, сначала все-таки искупаюсь!»
Он весело сбежал по мягкой траве и ромашкам, а потом по прибрежным валунам к воде, разделся на полукруглом, уходившем в землю огромном гладком камне; снял куртку, рубашку, кеды, брюки и даже трусы. Никого вокруг не было. «Можно и голым искупаться, — подумал Володя. — Самое что ни на есть приятное — купаться так одному…»
Камень хотя и освещен был солнцем, но еще не успел сверху нагреться, и Володя, усевшись на него, подстелил одежду; в воздухе же, с растворенными в нем солнечными лучами, было тепло. Комары уже вились над Володей, но их было мало, Володя от них даже не отмахивался. Иногда он просто вздрагивал кожей, и напившийся крови, отяжелевший комар отлетал куда-то в тень, под травинки. Володя сидел почти не дыша, расслабившись, попеременно ощущая кожей теплое дыхание солнца и прохладные воздушные дуновения. Ветер был слабый, он явно засыпал, уступая в воздухе место солнечным лучам, которые становились всё теплее. Володя подставил солнцу белую грудь, задрав голову и лениво опустив глаза вниз — на воду и камни: он любил так сидеть перед тем, как окунуться. «Сейчас я буду играть с рекой, — подумал Володя. — Она уже ждет меня не дождется… Ну ничего, пусть потерпит…» Он посмотрел на реку — она нетерпеливо ревела в нескольких шагах от него.
Немного выше, где кончалась галька и где невысокий берег, покрытый мягкой травой, обрывался в воду ровной линией, торчала над водой — почти горизонтально — береза: она полоскала в быстром течении обнаженные корни и ветви, а зеленая густая вершина погрузилась в воду и шумела там, то всплывая на поверхность, то уходя в глубину; перепутанные волосатые корни всё время шевелились, теребимые течением, и ветви с отяжелевшими от воды листьями тоже шевелились — вся береза дрожала бесконечной дрожью, забрызганная водой с головы до ног. Река играла с березой упорно и бесконечно, как может играть только река.
Для березы эта игра была последней игрой, не то что для реки; береза дрожала уже много дней и ночей, но и ночи эти и дни были для нее сочтены: скоро вода совсем оголит ей корни, вымоет их из берега, и береза поплывет по волнам, перекатываясь через пороги, а река все будет с ней играть и играть, пока не выбросит где-нибудь на берег. А может, река дотащит ее до моря-океана, и там березу выловит какой-нибудь иностранный корабль, подбирающий в океанских просторах, возле наших берегов, даровую древесину, — и пойдет тогда береза на бумагу или на дрова. А может, просто сгниет от сырости, а потом высохнет на солнце до гнилушечной трухи, рассыплется, и будет эта труха поздней осенью, в долгие темные ночи, светиться промежду камней или кустов голубоватым сиянием…
Володя смотрел на березу: по ярко-белой мокрой коре воинственно бегала взад-вперед маленькая птичка — вьюрок-драчун. Эта птичка — черная с голубоватым отливом, с желтым брюхом и белым, задорно поднятым хвостиком — всегда жаждала с кем-нибудь подраться, даром что сама крохотная — от земли на вершок! Задорная и веселая была птичка, и река, и солнце, и Володя веселый — только береза грустная…
В это время ветер в последний раз сильно вздохнул — как всегда перед полуденным сном, зарябила гладкая поверхность реки, река на мгновение нахмурилась, и от белого буруна долетели до Володи легкие, как туман, брызги — они странно пахли! Володя готов был поспорить, что брызги пахли горелым!
Но опять заснул ветер, уже надолго, до вечера, а может быть, даже до утра, река опять стала гладкой и веселой, и брызги над белым бурунчиком опять остановились в воздухе прозрачным облачком, в котором бледно угадывалась маленькая зеленовато-красно-желтая радуга. «Чудеса! — подумал Володя про пахнущие гарью брызги. — Неужели я уловил запах радуги?»
Он сидел на камне неподвижно, как изваяние, и уже чувствовал, как сквозь одежду входит в него вечный каменный холод — из глубины этого огромного валуна. «Если долго так сидеть, можно в камень превратиться, окаменеть на веки вечные!» — подумал Володя. Володя знал, что так же, как любил он весь этот мир вокруг, так же и все вокруг любило его и не хотело от себя отпускать: камни, как только он к ним прикасался, стремились проникнуть в него своим холодом; река, едва он входил в нее, властно брала его в свои ледяные объятия, не желая расставаться; и многочисленные болота, по которым он не раз ходил за клюквой, всегда стремились нежно засосать его в свои неведомые глубины…
Володя вдруг взмахнул руками, спрыгнул с валуна, как будто действительно боялся окаменеть, и побежал, прыгая по гальке, к верхнему краю пляжа и дальше — по мягкому ковру травы — к березе.
Вьюрок-драчун, завидя Володю, ускакал на дальний конец дерева и сердито поглядывал оттуда, покачивая хвостиком, чтобы не потерять равновесие, но, увидев, что и Володя вскочил на березу, перелетел на берег и стал носиться в траве, возмущенно посвистывая и с гневом глядя на Володю…
«Вот смех-то! — подумал Володя, стоя на гибком стволе. — Со мной-то тебе подраться слабо! — Его очень рассмешил этот вьюрок, даже обрадовал, как все его радовало в это утро. — А до избушки я дойду, не заблужусь! — вспомнил Володя ночных муравьев. — Буду идти все время вверх по реке до Прокопова хутора, перейду речку Сар-Ю, благо она сейчас мелкая в такую жару. А от Прокопова хутора, где река делает большой крюк, я влево сверну, на дедову тропинку, и по ней — через хребет Иджид-Парма — мимо болота напрямик выйду к горе Эбель-Из. Супротив горы на другом берегу Илыча и стоит избушка! И дедушка там! Проще простого! А ты говоришь — заблужусь!» — мысленно упрекнул он Главного Муравья. Вся эта дорога, которую он хорошо знал — ходил по ней с дедушкой и с братом Иваном над этими местами на вертолете летал, — вся дорога впереди стояла перед его глазами, как будто он смотрел на карту.
Мысли быстро пронеслись в Володиной голове, пока он стоял на качающейся березе — под его тяжестью она сильно ушла вниз, как лук, тетива которого невидимо натянута над водой; река теперь близко и весело ревела — она раскачивала березу и приветственно осыпала Володю брызгами… «Видела бы меня сейчас Алевтина! — подумал Володя, балансируя на колотящейся в волнах березе, как настоящий циркач. — Видела бы она, как ловко я тут стою и не падаю!» Но Алевтина была далеко, и дед Мартемьян, и брат Иван, и отец Алевтины Прокоп — все, не говоря уже о деревенских мальчишках, были далеко и не могли подивиться Володиной ловкости, «Ну ничего! Удивятся еще!» — возгордился Володя, Один только вьюрок-драчун завистливо стрекотал, глядя на Володю.
— Вот настырный! — рассмеялся Володя; — Ну смотри же! — С этими словами он опустился на корточки, схватился за крепкие красные ветви, еще покрытые листвой, и прыгнул в реку, не выпуская ветви из рук. Вьюрок-драчун возмущенно подпрыгнул.
Река бурно обняла Володю, обжигая холодом, пытаясь оторвать от березы…
— Шалишь! — крикнул Володя сквозь брызги, бившие в рот; он сразу весь покрылся гусиной кожей, покраснел, как ошпаренный: от ледяных объятий захватывало дыхание…
Володя выпустил ветви — дерево шумно дернулось, взмахнув ветвями, но не успев задеть Володю. И река — наконец-то! — радостно понесла его, подбрасывая, играя, как мячиком, сверкающим на солнце телом. Вот уже береза далеко позади — Володя загребал к середине, где торчал большой камень, увенчанный в облаке брызг разноцветной радугой. Река несла Володю стремительно: мелькнул галечный пляж и тоже остался позади, камень под радугой головокружительно приближался. Через минуту Володя с размаху вскочил на него, как кошка, и встал посреди пенных брызг в обрамлении радужного нимба…
Отдышавшись, он опять прыгнул в воду, поплыл и пристал к берегу далеко внизу, где лес подходил к реке, и оттуда — гордый, усталый — медленно пошел назад, дрожа, согреваясь и обсыхая. Теперь они оба были довольны — река и мальчик; Володе даже показалось, что река, наигравшись, стала спокойней.
— Ах ты, Илыч! Мой дорогой! Дорогой ты Илыч мой! — запел Володя. Он чувствовал во всем теле прохладную легкость: казалось, он вот-вот оторвется от земли и полетит в небеса…
А голод его стал волчьим.
Одевшись, он взял удочку, сбежал по пляжу к воде и забросил маленькую черную самодельную мушку с крючком в темное завихрение реки — метрах в трех от берега — над невидимым на дне камнем. Хариус схватил сразу, не успела мушка коснуться поверхности; вода взбурлила, как от маленького подводного взрыва, леска натянулась, согнув удилище, — и Володя потащил рыбу на берег… Через несколько минут он поймал второго хариуса, потом третьего. Хариусы были большие — до килограмма весом, тупоголовые, с вытянутым, как сигара, телом, зеленовато-синие, дикого вида: верхний плавник крылатый, темно-синий, нижние плавники и хвост с темно-красными переливами — устремленные вперед водяные ракеты! Пока он нес их к потухшему костру, пальцами под жабры, они удивленно пялили на Володю глаза и подрагивали телом, растопыривая плавники. «Жалко их жарить! — подумал Володя. — Но что поделаешь! Должен же я поесть!»
Володя бросил их в траву, и они заплясали. Он наломал успевшего подсохнуть от росы хвороста, подложил его под обгоревшую сосну, накидал сверху сухих палочек потолще, чиркнул спичкой — огонь затрещал и пополз вверх, и у огня сразу стало жарко. Володя собрал разметавшихся по траве хариусов в одно место. Они уже засыпали, тускнея на солнце, становясь менее красивыми. Он не стал их чистить — лучше запечь целиком в золе. Но ждать горячей золы было долго, и тогда он решил запечь двух, а одного отведать сырым, с солью и с хлебом.
Володя подбросил в костер еще сучьев и хвороста, отчего пламя взметнулось к солнцу, стреляя искрами. В траве он выбрал хариуса поменьше и отошел с ним к воде. Он устроился на камне. Вытащив из-за пояса подаренный дедушкой Мартемьяном нож из стальной рессоры, с костяной ручкой, Володя взрезал хариуса со спины, как это всегда делал дедушка. Он раскроил рыбу от головы до хвоста, распластал ее на камне так, что живот с внутренностями оказался в середине распластанной тушки. Вынув их осторожно, чтобы не раздавить возле горла капсулу с желчью, Володя отрезал голову и выкинул ее вместе с внутренностями далеко на берег. Потом тщательно промыл белое жирное мясо и вернулся с ним к костру, который теперь ровно и сильно пылал, потому что занялась тлевшая ночью сосна. Воздух вокруг костра, накаляясь, отлетал и даже стал виден в вышине над пламенем — пляшущие тени воздуха уносились в небо.
Вокруг вообще стало жарко, потому что и солнце разгорелось. Комары уже висели над Володей, появились черные мухи и пестрые — черные с желтым — оводы, гудящие в воздухе, как маленькие вертолеты. День становился знойным, как все дни в это необычное на Севере лето.
Золы теперь было достаточно, можно было зарывать в нее рыбу. Но Володя решил сначала засолить свежепромытую тушку. Он достал из холщовой сумки, подвешенной на ближней лиственнице, завязанную в тряпочке соль — тряпочка потемнела и стала влажной, почти мокрой: это соль впитала в себя ночную росу, испарение реки. Она уже не сыпалась, а приставала к пальцам комками, и Володе пришлось размазывать эти комочки по распластанной тушке хариуса. Потом он сложил тушку пополам, чешуей наружу, сунул в маленький полиэтиленовый мешочек и выложил на солнцепек, придавив камешком, чтоб в него не залетели мухи, а тряпочку с солью опять завязал в узелок и опустил в сумку на дереве — к обеду соль опять станет сухой и рассыпчатой.
Пока Володя проделывал всю эту операцию с тушкой хариуса, во рту у него сбегалась слюна, а желудок в худеньком подтянутом животе лихорадочно вырабатывал сок в ожидании первых кусков мяса, но Володя терпеливо сглатывал — как настоящий рыбак и мужчина. Он решил дать хариусу хоть немного просолиться на солнце, «схватиться соком». А пока Володя отодвинул горящую сосну, развалив костер, и стал отгребать в сторону горящие и дымящие угли и головешки вместе с золой — до белесой, и потрескавшейся, и дымящейся паром земли.
Завернув двух оставшихся хариусов в папоротники, Володя бережно положил их на земляной испод, присыпав горячей золой и углями. Угли шипели и стреляли дымом и, собранные вместе, вдруг опять занялись синеватым пламенем, еле видимым в солнечном свете. Сами угли выглядели не красными, как ночью, в темноте, а белыми, седыми; но жар был сильный, и Володя сразу покрылся мелкими капельками пота и хлопьями летавшей в воздухе золы. Ему даже захотелось опять искупаться в прохладной реке, но голод пересилил — живот основательно подвело, — Володя даже почувствовал слабость и легкую тошноту от голода и решил больше не ждать, а приняться за своего соленого хариуса.
Дед Мартемьян обычно держал такую свежепросоленную рыбу — хариуса или семгу — в полиэтиленовом мешочке около часа, если на солнце; а если в тени, и того дольше, но Володе стало невтерпеж. Он достал из сумки кусок хлеба, взял мешочек с соленой тушкой и уселся на валуне, на котором раздевался: поближе к воде, где немножко меньше было комаров.
Он крякнул, садясь и разворачивая мешочек с хариусом: в мешочке уже переливался вдоль прозрачных складок янтарный хариусовый сок, выгнанный солью. Приоткрыв мешочек, Володя приставил его края к губам и выпил жгуче-соленую жидкость, опять крякнув. Это было смешно — то, что он крякал, как дедушка, и Володя сам рассмеялся. Его смех странно смешался с шумом реки. Он откусил кусок хлеба, потом развернул тушку и бережно положил ее на камень, чешуей вниз, потом вынул нож, вытер его об штаны и осторожно срезал мясо со шкурки. Мясо сочилось жиром и соком, оно уже еле заметно пожелтело — значит, схватилось солью, а под самой шкуркой, если срезать аккуратно, находился тонкий коричневато-розовый слой, признак породистой рыбы. Костей в хариусе почти не было, если не считать хребта и тонких ребер.
Теперь Володя стал есть, внимательно оглядывая каждый кусок, перед тем как отправить его в рот, и сдувая с него комаров. В первые мгновения трапезы Володя видел только эти куски хариусового мяса, больше ничего. Берег, река, небо и горы — все исчезло: он видел только куски мяса перед своим носом и ощущал во рту его вкус… Это был вкус сразу многих вещей — солнца, воды, травы, рыбьего жира, и все это было чуть тронуто солью. Но только лишь тронуто на поверхности — в глубине мясо хариуса было еще пресным, упругим, оно как будто похрустывало на зубах, хотя этот хруст был скорее ощутим, нежели слышен. Володя ел не спеша, тщательно прожевывая каждый кусок.
Когда была съедена почти половина рыбы, Володя сбежал к реке и напился. «О!» — сказал он, вздыхая и выпрямляясь над рекой. И еще «О!». Больше ничего говорить не надо было, все равно вокруг никого не было; а все остальное понимало его и так. Я имею в виду Природу.
Володя медленно шел назад, неся на губах отлетающий аромат съеденной рыбы и не вытирая воды, струившейся с мокрых волос и лица за воротник: холодные струйки приятно щекотали тело…
Он завернул оставшуюся часть хариуса в его собственную шкуру, опустил в прозрачный мешок, перевязав шпагатиком, и вернулся к костру.
Горка пепла над зарытыми хариусами уже совсем побелела, и сосна, перегорев, переломилась надвое и потухла. По Володиным соображениям, печеный хариус был готов. Первый голод Володя утолил, но есть еще хотелось. Он осторожно разгреб теплую золу палочкой. Внутри, в синеватой золе, попадались красные искры огня и черные угольки. Трава вокруг рыб запеклась и обуглилась, превратившись в кору, только кое-где эта кора треснула, и в трещинах пузырился горячий сок… В лицо Володе пахнуло жареной рыбой. Он вытащил обугленные тушки на траву и уселся рядом, скрестив ноги.
Володя подождал, пока рыба чуть остынет. Он не любил есть слишком горячее: тогда терялся всякий вкус. Отрезав кусочек хлеба, совсем маленький, потому что хлеб надо было экономить, Володя стал поддевать ножом кусочки коричневато-желтого мяса, переправляя их в рот. Солить эту рыбу он не стал — от этого тоже терялся вкус, кроме того, в такой целиком запеченной рыбе всегда чувствовался странноватый привкус соли. «Наверное, от внутренностей», — подумал Володя, прожевывая мясо. Запекшиеся внутренности постепенно обнажались под слоем мяса: синевато-белый пузырь и розовая икра в тонкой пленочке с кровяными прожилками, коричневые печенка и сердце и ядовито-желтая капсула желчи возле полукруглых жабер — все это плавало в прозрачном соке с растворенными в нем каплями жира… Володя постепенно тяжелел, ему захотелось выпить чаю, полежать в траве на спине, раскинув руки и глядя в небо… Но нет, надо было идти дальше. Он шел уже второй день, а дорога впереди была еще ух как далека!
Да и времени на завтрак ушло немало: солнце поднялось почти над Володиной головой. Дни ведь стали короткими. Надо было идти. Володя вздохнул, разогнул застывшие ноги и первым делом, не сходя с места, потушил в золе остатки тлеющих угольков: белесая зола вскипала под струей, поднимаясь в воздух пыльными фонтанчиками, темнела, застывая на земле вязкой массой; угольки в ней сердито шипели…
Потушив костер, Володя смотал удочку, спрятал в холщовую сумку остатки хариусов и хлеб, перекинул сумку через плечо и пошел вверх по реке, по ясной тропинке, петлявшей на открытом берегу между полузаросших ровной травой могучих валунов.
Вдоль Илыча — от самых его истоков до устья, — с тех пор как живут в тайге звери и люди, всегда вьется тропинка, и не одна, а две: по обеим сторонам. Тропинки эти, как двойники — и похожие и немножко разные, — то бегут вдоль самой воды, то отходят в сторону, иногда далеко, если встретится обрывающаяся в воду скала или болото.
Обогнув препятствие, тропинка непременно вернется к реке, так что заблудиться на такой тропе просто невозможно. Да и на реке заблудиться, в сущности, тоже невозможно: река, за редкими исключениями, всегда впадает в другую реку, а та еще в другую, или в озеро, или в море-океан — и где-нибудь там по дороге возле воды непременно люди живут.
Люди всегда стараются возле воды селиться. Так что в путешествиях держитесь реки, и вы выйдете к людям, если у вас, конечно, хватит сил, потому что иногда надо проделать для этого очень долгий путь. Все дело в собственной силе и в вере в эту силу. Другое дело, если вы попадете в болото или закружитесь в чаще — тут и на малом пространстве можно заблудиться: кружить на одном месте, пока не умрешь.
Володя шел по тропе вверх по течению. Река весело бежала ему навстречу, и солнце тоже шло ему навстречу, поднимаясь все выше в небо; в то же время оно двигалось и вместе с Володей, скользя по небу мимо деревьев. Володя ведь шел сейчас прямо на восток, в направлении Уральского хребта, который иногда выглядывал в просветах реки из-за таежных верхушек.
А солнце двигалось к югу и в то же время вместе с Володей вверх по реке — потому что у солнца такие волшебные шаги. Оно может идти с тобой и одновременно навстречу тебе или в сторону. Володя часто над этим думал — как интересно ходят по небу солнце, луна и звезды. И сейчас он об этом подумал. Володины мысли тоже не стояли на месте, а шли вместе с ним. Иногда они шли рядом, прыгая по тропе, по камням и деревьям, по реке, в брызгах пены, а иногда Володины мысли — как солнце, луна и звезды — шли рядом и вместе с тем очень далеко.
Сейчас Володины мысли незаметно ускакали к дедушке Мартемьяну, но не в избушку, где тот сейчас сидел, попивая чай, не к дедушке в этом жарком дне, а назад, в минувшую зиму — к дедушке на охоте и к самому себе, далекому, каким Володя был на охоте минувшей зимой. Для мыслей ведь нет границ ни в пространстве, ни во времени: мысль может уйти вперед и осуществить то, что еще не родилось, и назад мысль тоже может уйти — и оживить, что давно исчезло. Так и сейчас: Володины мысли вернули ему его самого, каким он был минувшей зимой.
Володя ведь быстро растет, как все молодое в природе, поэтому полгода назад, зимой, он был еще совсем другим, не таким самостоятельным.
Впереди, в речном просвете, показались Уральские горы, и сверкнул снег на вершинах… И сразу Володины мысли ушли за этим снегом. Володя увидел себя с дедушкой в заснеженной тайге на охоте.
Он увидел себя со стороны, как будто там в снегу между голых деревьев был не он, а кто-то другой. И вместе с тем там был он! Володя узнал себя на лыжах: смешного, в высоких валенках, шапке-ушанке и длинном полушубке, с натянутым поверх белым халатом. И дедушка Мартемьян в белом халате поверх полушубка, и брат Иван. Все трое в белом, чтобы их не так заметно было на снегу. Снег глубокий, только на лыжах и можно пройти. У дедушки и брата за плечами ружья, а Володя просто так идет, взял его дедушка с собой, потому что Володя очень просился, — и вот его взяли первый раз на медвежью охоту.
Идут они не спеша, вразвалочку — дед и Иван, а Володя за ними поспевает. Низкое красное солнце сопровождает их в черно-белом лесу, разбрасывая между стволов синие тени, и тепла от солнца нет. А мороз! Пощипывает он Володины нос и щеки, только телу тепло — от ходьбы. Даже жарко. Володя видит впереди себя на лыжне широкую Иванову спину. И как тот равномерно-высоко взмахивает палками. Тяжело Володе поспевать, но он старается.
Тихо в тайге, только снег скрипит. Снег лежит на земле пышным ковром, сугробами, а на голых ветках, на еловых лапах и высоких пнях — белыми шапками. Заденешь ветку — сыплется в глаза драгоценное серебро. Весь мир вокруг серебряно-синий, чуть подкрашенный розоватым, ленивым, кратковременным солнцем.
Медвежью берлогу, которую они вот-вот увидят, еще с осени выследил дедушка; сейчас он вел их туда.
…Володя идет по летнему берегу Илыча, по тропинке меж валунов, смотрит на реку, па далекие снежные горы, на зеленую пышную тайгу, а видит снег, голую чащу, мороз, спины дедушки и брата…
Он видит, как они выкрадываются на лыжах из чащи и натыкаются на медведицу! Володя застывает на месте от страха: медведица сидит в развороченной берлоге и тяжело дышит — темно-коричневая, осыпанная снегом, неуклюже расставляя над большим животом с прилипшими к нему прошлогодними листьями передние лапы, — и тяжело стонет… Володя уловил ее взгляд — странно-мягкие, подернутые дымкой глаза… Сердце у Володи заныло, он повернул голову — увидел, как брат Иван поднимает ружье. В тот же момент страшно закричал дедушка, стоявший рядом с Иваном. Дедушка ударил палкой по стволу Иванова ружья — громыхнул выстрел, снег посыпался сверху пышными струями, а медведица — увидел Володя — все сидит и стонет, будто рядом никого нет…
Потом слезы и снег застлали Володе глаза, он почувствовал, как дедушка Мартемьян обнимает его за плечи и тащит в сторону… И тут за их спинами раздался высокий, пронзительный визг, но не медведицы — это родился маленький медвежонок…
Никогда не забудет Володя того случая в тайге! Век будет помнить! Ушли они тогда, слава богу, от роженицы; спасибо дедушке Мартемьяну, что брат Иван промазал…
Идет Володя по тайге и думает, думает, думает… Река рядом бежит, бормочет — то тише на плесах, то громче на перекатах возле камней: «Спеши, спеши, Володя! А то дедушка уйдет из избушки на охоту — разминетесь вы! Спеши, Володя!» И Володя идет все быстрей, наддает шагу, размахивает удочкой. Котелок с кружкой, когда Володя перепрыгивает через камешки и корни, дребезжат за спиной в сумке.
Все жарче становится Володе от ходьбы да от солнца — удивительное все же лето в этом году на Севере! — пот начинает струиться по лицу, по спине. А оводы и рады — налетают с размаху на потное, соленое Володино лицо, стремясь сразу прокусить кожу до крови. И ведь удается им это, несмотря на то что Володя быстро отмахивается… Вкусно, наверное, оводам соленое Володино лицо.
«Скоро ваша песенка спета! — думает Володя. — И комарам тоже скоро конец… и мошкаре… Скажите спасибо, что погода такая в этом году жаркая, а то бы вы давно уже ножки протянули!»
Он вышел на пригорок; разлившаяся впереди река бежала навстречу в глубоком русле — без торчащих камней, течение стало гладким и быстрым.
«Хорошо в жаре по реке плыть, — подумал Володя, — на лодке. Вот когда никакие комары и оводы не кусают! Над водой всегда ветерок тянет, да и лодка на моторе быстро идет — всякую нечисть насекомую ветром относит… В жару, когда по берегам и особенно в тайге полно всякой нечисти, можно в лодке по реке в одних трусах плыть и загорать! И тепло, и прохладно, и никто не кусается…»
«В жару и на вертолете хорошо, хотя в вертолете бывает и оводов, и комаров, и мух тьма-тьмущая! Но они в вертолете тоже не кусаются: все они жмутся к стеклу, собираются кипящими черно-желтыми гроздьями возле рам — дрожат от ужаса! А ведь залетают в вертолет на стоянке сами! Видно, уж очень хочется им на машине полетать!» Володя невольно улыбнулся, смахивая на ходу со лба нахального овода. Успел-таки прокусить кожу! Быстро и больно! Володя смял его пальцами и бросил наземь.
«В вертолет бы вас всех!» — подумал он и сразу вспомнил, как летели они с братом Иваном на «МИ-4» к геологам. Везли в партию лошадь. И огурцы. Свежие зеленые огурцы — редкость на Севере, потому что они здесь не растут. Если б, конечно, всегда было такое лето, как сейчас, то, может, и росли бы… Но, в общем-то, огурцы есть, грех жаловаться: возят их самолетами. И яблоки возят и даже апельсины. Дед Мартемьян говорил, что в его детстве никаких огурцов и апельсинов на Печоре сроду не видали. Яблоки, правда, попадались — раз в год штучки две съешь, ежели кто угостит…
Везли же они тогда с Иваном целых две веревочные сетки огурцов — наелся их Володя до отвала! Любит он огурцы…
И лошадь везли — испугалась, бедная! Наверное, впервой летела. Она, конечно, толком не поняла, что летит. Просто боялась — и все. Лежала она, затянутая в брезент, на полу, в тесноте, прямо на огурцах. И Володя с ней на огурцах лежал. Обычно он рядом с братом сидит или позади брата, а тут лег на огурцах — из-за лошади: Жалел он ее всю дорогу, гладил по умной большой голове, успокаивал. Глаза у лошади грустные-грустные были, в толстых редких ресницах, темно-синие с голубоватым отливом — цвета спелых можжевеловых ягод, только прозрачные и очень уж огромные. Володя все смотрел, как отражаются в этих глазах окна с гроздьями оводов и за окнами светлое небо и облака… Лошадь, наверно, была довольна, что оводы так от страха суетятся и не кусаются: они ее старые враги! А может, ей и не до оводов было…
Володя остановился и посмотрел вокруг: широкое и гладкое течение, тянувшееся на несколько километров, осталось позади. И открытый берег с валунами — причудливыми памятниками посреди зеленой травы — тоже остался позади. Река стала мелкой, бурной, усеянной камнями, совсем седой от бурунов: как будто камни незаметно перебежали с берега в реку, чтобы искупаться, остыть, и шипели там в брызгах пены. А на берег выбежали деревья, и наползло между ними болото. Тут и там торчали над болотными кочками высохшие коричневые лиственницы и ели.
«Хороший материал для постройки плота, — подумал Володя. — Туристы всегда ищут такие места с сухостоем, строят на берегах маленькие верфи, собирают на них плот, спускают его на воду — и плывут».
Солнце уже пошло книзу, и наступила самая жара. Жара ведь не в полдень бывает, а немного попозже, когда вокруг все по-настоящему прогреется. Сейчас жара была в самом разгаре. Над болотистым берегом мельтешили серые тучи комаров. Они окончательно допекли Володю, и он достал из кармана пузырек с диметилфтолатом — брат Иван подарил — и намазал руки, лицо, шею. И сразу комары перестали кусать. Чудесная штука эта жидкость, вот люди здорово придумали! Полфлакона еще осталось у Володи, надо экономить — когда еще разживешься. Достать ее можно у летчиков да у геологов, да у рыбаков иногда бывает, а вообще-то она дефицит, мало ее завозят…
Володя опять двинулся в путь. Решил не обедать — заодно пообедает и поужинает сразу. До вечера надо болото миновать, решил он, а там пройти кусок по лесу и выйти опять на открытое место, где лес немного в сторону отбегает, там и заночевать. На открытом месте комаров меньше, и вообще как-то приятней, чище, веселей…
Володя двинулся, и комары за ним двинулись, и оводы, и солнце, и одинокое белое облачко над головой — все они двинулись вперед вместе с Володей. Река бежала навстречу, а камни, кусты, деревья, болотные кочки встречали их и провожали, медленно убегая назад. Одни только горы над верхушками тайги величественно застыли на месте — синие, с прожилками снега — вдали у горизонта.
Володя шел, изредка отмахиваясь от стремительно налетавших оводов, — комары не смели кусать смазанную диметилфтолатом кожу, они только сопровождали Володю своим назойливым облаком, а оводы кусались! Химия для них ничего не значила.
Тропинка виляла между заросшими травой болотными кочками, иногда она сбегала на прибрежную гальку и здесь, на камнях, становилась невидимой, а потом опять явно петляла по земле. В воздухе над рекой стояли тяжелые запахи болота. Среди этих запахов — ржавой воды и гниющих трав — Володя вдруг опять уловил запах гари. Он на минуту остановился, принюхиваясь: явно пахло костром, хотя никого вокруг не было. Он опять пошагал, и запах гари исчез, как будто Володя прошел сквозь него, как сквозь невидимое облако. «Залетел откуда-то этот запах, — подумал Володя. — Залетел и застыл тут, как в банке, потому что ветра нет».
Володя вспомнил, как летали они с Иваном на тушение пожаров. Запах гари сопровождал их тогда в течение всего полета… Да что там запах! Под ними почти все время был огонь! За сорок пять минут полета они обнаружили в тайге четыре пожара! Частые были пожары в это лето из-за жары, из-за того что с весны не пролилось над тайгой ни одного дождя. Страшное это дело: гибнет лес, гибнут звери. Даже люди иногда гибнут — во время тушения пожаров или если настигнет в тайге огонь одинокого человека.
В основном эти пожары возникают по берегам рек, на охотничьих и туристских тропах: от неосторожных костров или окурков… Но это-то понятно, а вот как огонь возникает вдали от рек и таежных троп — в глухой чаще? Недавно видел Володя пожар в совершенно глухом месте, вдали от жилья и от всяких троп… Брат Иван объяснял Володе, что случается в тайге и самовозгорание. Сухая трава или мох могут возгореться от капли росы, такая росинка играет тогда роль увеличительного стекла. Редкий вообще-то случай, хотя в сильную жару не такой уж и редкий. Круглая, налившаяся капля росы где-нибудь над сухим, как порох, мохом может случайно сфокусировать солнечный луч в одну точку — и поползет тлеющий огонь по торфянику, по сухим лишайникам на корнях деревьев, по высохшим гнилушкам, схватится за хворост, за космы травы, наберет силу, обнимет стволы сухостоя — и запылают они, как факелы, и подожгут тайгу на много километров вокруг. А бывает, что выгорит сверху тайга, и уйдет огонь под землю — в торф — и горит месяцами… Попробуй-ка потуши такой пожар! А надо тушить. Володин брат Иван, командир звена вертолетов «МИ-4», все лето с огнем воевал, замучили его эти пожары…
Не так давно — месяца полтора назад — брал он Володю с собой. Полетели втроем: был еще с ними летнаб Альфред. Он сидел рядом с Иваном с картой на коленях — отмечал на ней очаги пожаров. Чудное, нерусское было у летнаба имя, а фамилия русская, самая что ни на есть: Печкин. Альфред Печкин — смешное сочетание! Но звали все летнаба просто Алик.
Володя в вертолете позади Ивана на железном ящике примостился на коленях, заглядывая Ивану через плечо. Любил Володя смотреть, как Иван вертолетом управляет: держит в руках рогатый штурвал, а перед ним на панели разноцветные огонечки вспыхивают — мигают, гаснут. Разные кнопочки и рычажки отсвечивают пластмассой и сталью. Светло в вертолете — окон много: впереди, и с боков, и внизу. Занавески с цветами, сдвинутые вдоль стен к оконным краям, уютно подрагивают. Иван с Аликом в шлемофонах — переговариваются между собой по радио. А Володя только рев мотора слышит, только гудит у него в ушах. Вертолет дрожит, разворачиваясь над аэродромом, накренившись на левый бок. А земля под ними накренилась вправо: кажется, вот-вот домишки с нее все в небо посыплются… как с тарелки!
Володя хоть и не слышит, а знает, о чем Иван с летнабом переговариваются: о пожарах они переговариваются, к какому из них сначала лететь. Как только поднялись над аэродромом, сразу увидали вдалеке два курящихся дымка. К одному из них и полетели.
Земля внизу, под раскаленным небом, лежала в желтовато-молочном мареве. Прямые улочки и строения разбросанного вокруг аэродрома поселка, и пристань с коричневыми скорлупками пароходов в разлившейся Печоре, и беззвучно стреляющая дымом лесопилка на желтом, усыпанном опилками берегу сразу уползли по наклонной земле к горизонту. Впереди и по сторонам раскинулся красивый, яркий, нетронутый ковер зеленых лесов и ядовито-оранжевых болот, прорезанный голубыми полосками речушек и пятнами, озер.
Особенно красивы зеркала озер в глубоких рамах лесных берегов. Зеркала чисто блестят — в них отражается темная сторона затененного берега и небо; вертолет не отражается — только тень его бесшумно и таинственно перечеркивала эти озера, реки, леса и болота. Тень скользила внизу, привязанная невидимым тросом к вертолету и одновременно прилипшая к земле. Она все время уменьшалась и увеличивалась в размерах, все время меняла на земных неровностях свои очертания, словно хотела оторваться и полететь вслед за своим хозяином, но не могла; поэтому тень так волновалась, в спешке преодолевая запутанные чащи, лохматые овраги, острые горы и гладкую воду, и ни на секунду не могла успокоиться, — когда вертолет приземлялся, вставая на три точки, тень наконец засыпала, сиротливо прижавшись к хвосту и остановившимся колесам. А сейчас она бежала внизу, как загнанная гончая.
Солнце свободно висело справа, сопровождая вертолет, и так расплавило вокруг себя воздух, что в ту сторону невозможно было смотреть.
Вскоре они кружили над пожаром, немного в стороне, все время сужая круги, и смотрели сверху на беззвучно ревущий в молочно-желто-черном дыму огонь. Это отсюда, из грохотавшего вертолета, огонь казался беззвучным — там, внизу, он мощно ревел, заглушая вокруг себя все звуки, и вертолет казался мухой, которая вот-вот опалит себе крылья и упадет в это пекло…
Володя приник к окну, расплющив о стекло нос, и смотрел, как дым переливается над деревьями густыми волнами, поднимается клубами вверх и растекается удушливой пеленой к востоку, в сторону Уральских гор, куда дул ветер. Ветер, как невидимый мех, коварно раздувал и без того огромное пламя, стрелявшее сквозь облака дыма хлопьями искр и целыми горящими сучьями, и больно было смотреть, как корчатся в огне живые деревья… Зрелище было фантастическим! Володе казалось, что вот-вот встанет рядом над тайгой Страшный Великан — головой до неба — и заругается, что хотят потушить его костер…
Но никакого Великана не показалось, могучий, красивый огонь один бушевал посреди пустынных болот и лесов, и его красные языки свободно и ярко вспыхивали то тут, то там, прорываясь сквозь плотные клубы кипящего дыма. Вверху, над вертолетом, дым затянул своей пеленой солнечный диск — солнце побледнело и светило как сквозь закопченное стекло. Все тонуло в этом желтом сухом тумане, и в вертолете все стало зловеще-желтым, потому что он наполнился отблесками пожара и дымом; дым залезал в нос и в глаза, и Володя увидел, как заметались по стеклам кабины очумевшие оводы, падая в обмороке на пол. Да и сам Володя закашлялся…
Брат Иван обернулся и что-то крикнул Володе, смеясь, но Володя не понял, замотал головой. Ивану этот дым был как ни в чем не бывало, он улыбался брату белыми ровными зубами и синими глазами на загорелом лице, гладко выбритый, в аккуратно выглаженном кителе, при белом воротничке и галстуке. Если б не шлемофон, оттопорщивший на голове русые волосы, и не вся эта обстановка, можно было подумать, что Иван не на работе, а на празднике. Но таковы все Ивановы друзья-летчики — тем они всегда и нравились Володе, недаром он мечтал быть таким же, — таким же аккуратным сидел рядом с Иваном и летнаб Алик, совсем молодой парень. Он тоже обернулся к Володе.
Иван снял с головы шлемофон и протянул его брату, и Володя радостно натянул его на голову, приладив наушники, и услышал в них Аликов веселый голос: «Держись, Володечка! Сейчас искупнешься!» И Володя улыбнулся, глядя, как Алик ему подмигивает, и тоже подмигнул в ответ. Он знал, что имел в виду Алик: сейчас они полетят в поселок за людьми и, пока их всех соберут, отвезут на пожар и вернутся обратно, Володя успеет искупаться в речушке возле поселка.
Вертолет уже повернул в сторону от пожара и летел теперь низко над лохматой тайгой вместе с поредевшим дымом, проносясь над деревьями боком, потому что его заносило ветром. Вертолет, подумал Володя, все время летает вот так, боком, и кажется неповоротливым. Зато он садится на любом пятачке без разбега и может висеть в воздухе на одном месте неподвижно, как стрекоза, Это если совершенно негде сесть: над кустарником, например, или над болотом, или над водой, или над скалой… Тогда с него спускаются по веревочной лестнице. Володя один раз сам так спускался — ветер под вертолетом от крутящихся винтов здорово вихрит, норовит смахнуть с веревочных ступенек… Зато интересно!
До маленького поселка лесорубов долетели быстро. Сначала показалась внизу чайная река с длинными связками плотов вдоль желтых песчаных берегов и с разбросанными по голому песку спичками бревен, потом возникли в чаще плешивые лесные вырубки с замысловатыми петлями дороги, как будто кто-то ворочался и топтался здесь на одном месте и разворошил и примял тайгу, поломав деревья, — и неожиданно открылись в зеленой роще на берегу две светлые белесые улочки со спичечными коробками домишек…
Эти прямые улочки, начинавшиеся и кончавшиеся внезапно — как отрубленные, — сразу вырывались из дикого девственного пейзажа своей прямоугольной неестественностью и голостью в окружении всех этих бескрайних болот и лесов, где не было ни одной прямой линии, где все завивалось, и кудрявилось, и изгибалось, и ломалось — в бесконечном многообразии, ни в чем не повторяя друг друга.
Было обеденное время, и на первый взгляд залитый солнцем поселок казался вымершим, но это только казалось. «Сейчас Алик растормошит всех своей привычной шуткой», — подумал Володя. И действительно: в шлемофоне, который Володя так и не снял, раздался веселый Аликов голос: «Внимание! Внимание! Надевайте штаны — и айда на пожар! Надевайте штаны!» И Володя засмеялся, и засмеялся Алик в шлемофоне — для себя, еле слышно, и беззвучно, за рулем, засмеялся брат Иван.
Вертолет боком кружил над черепичными крышами сараев и домов, над лишенными тени палисадничками — там уже прыгали, задрав головы, собаки: лаяли на вертолет. У вертолета под хвостом установлен был мощный динамик — раструбом вниз, он во сто крат усиливал Аликов голос, разносившийся над домами. Смешно, конечно, как будто все там сачковали без штанов по-за печками!
Сделав над сонным поселком два грохочущих, громкоговорящих круга, вертолет отлетел к зеленой лужайке на берегу реки и встал там на три точки. К нему уже бежали мальчишки и собаки, а за ними поспевали взрослые — лесорубы и трактористы…
Одиноко шагая сейчас по тропинке вдоль шумящей реки, под вечереющим небом, Володя подробно вспоминал весь этот полет. На само тушение его в тот раз не взяли, потому что это опасно, сказал брат Иван, он сказал, что Володе там нечего делать, тем более что вертолет маленький — от силы заберет человек восемь. И пока Иван трижды отвозил на пожар людей, Володя с мальчишками и собаками купался в реке. Та речушка была маленькая и небыстрая, с густой, коричневой, как чай, водой и илистым дном, — не то что родной Володин Илыч.
Володя шел теперь по пояс в густой траве — тропинка тесно заросла с двух сторон, и река вдоль берегов тоже заросла травой и кувшинками, они росли даже в середине реки — камней опять не было, были поросшие травой перекаты и открытые места с ровным сильным течением. Здесь Илыч фильтровал в ярко-зеленой траве свою и без того чистую воду. На глубоких местах поверхность реки была гладкой, как зеркало, и немного выпуклой от сильного течения. Володя остановился, посмотрел вперед, навстречу реке, и назад — под уклон. Речное русло переваливало здесь через стершиеся горные увалы, как бы через каменные корни Урала, и вода бежала дальше под явно видимым глазу наклоном, потому и течение было таким напористым, и поверхность воды напоминала продолговатое увеличительное стекло в зеленой оправе. Эта стеклянная поверхность то и дело вскалывалась изнутри играющими хариусами — осколки водяного стекла, сверкнув на солнце, падали обратно в реку, сливаясь с водой, а живые круги от всплесков быстро уносились прочь…
Это начинался вечерний клев. Володе захотелось размотать удочку и забросить ее в эти гладкие быстрые воды, очень захотелось, но он сдержался и, бросив последний взгляд на уносившиеся круги и всплески, повернулся лицом к течению и зашагал быстрей…
Оводов почти не стало, а комары всё еще сопровождали его серенькой мельтешащей тучкой, но так как он время от времени снова намазывался, то они и не кусались. Володя шел пружинящим, быстрым шагом, и мысли шли с ним нога в ногу, витая в то же время бог знает где — и над землей в Ивановом вертолете, и в избушке у дедушки Мартемьяна, и в маленькой деревенской школе возле классной доски, и даже — о чем удивительно подумать! — в самой Москве, в которой Володя еще не бывал, только видел ее в школьном телевизоре: странная, вся в камень закованная земля, а дома высокие, как скалы! Качаются, наверное, здорово на ветру. Сидишь в них, как на качелях, и смотришь в окно, как земля вдалеке качается… Иван обещал взять его на будущий год в отпуск в Москву, и Володя любил об этом помечтать. Брат Иван говорил, что будут они там жить в гостинице «Россия» — в таком огромном и широком доме, чуть ли не в пол-Москвы! — что если взойдешь в этот дом не с той стороны, то заблудишься и никогда оттуда не выйдешь… Володе даже страшно стало, когда он об этом подумал.
Это здесь, в тайге, все хорошо видно: где юг — запад — восток — север, куда реки текут и где горы толпятся, собираясь в Большой Хребет, а там, в городе, везде камень, да асфальт, да стены, да дома друг на дружку похожи, а в домах, в такой вот гостинице, коридоры узкие, говорил Иван, длинные и все на один манер друг за дружкой кружат — откуда пойдешь, туда и воротишься, — никакого тебе горизонта! Как там не заблудиться с непривычки! Но Володя сразу решил, что будет за Ивана держаться, от него ни на шаг!
«Смешно, как это муравей меня ночью стращал! — подумал Володя. — А куда тут, на реке, денешься? Иди себе все время прямо — и до места дойдешь… А там, где я на Иджид-Парму сверну, так там же тропинка ясная, четкая, как напечатанная! Никуда от нее тоже не денешься!»
Володя шел весело, хотя и устало. Но какой же мужчина не устает? Настоящий мужчина всегда устает, потому что он или много работает — дрова колет, лодку водит, дом строит — или ходит сутками по тайге — летом и зимой, — за зверем гоняется. Настоящий мужчина всегда устает! Оттого он и нетолстый. Это только лентяй не устает, потому что он все время лежит, жир накапливает. Да еще пьяницы не устают, потому что они только пьют да спят. И думают о выпивке. Больше у них никаких мыслей в голове нет. А если они и думают о чем-то другом, то опять-таки ради выпивки: как бы на выпивку подзаработать. Хотя вот Алевтинин отец, Прокоп, часто говорит — Володя сам слышал, — что он от выпивки очень устает. И вид у него правда усталый бывает после сильной выпивки. Даже дохлый вид. Это сначала, после первых двух рюмок, Прокоп бодрый бывает, но эта бодрость его какая-то бестолковая. Начинает он тогда суетиться, болтает без умолку и врет — семь верст до небес наврет и все лесом! Или вдруг, ни с того ни с сего, плясать начнет. Хотя его ненадолго хватает: сразу падает Прокоп на лавку или просто на пол и тяжело дышит — вот-вот умрет. Так что бодрость Прокопа бестолковая, а усталость — гнилая. Не то что у тверезых. У тверезых, работящих мужиков бодрость радостная и толковая, а усталость — солидная. Работящий человек всегда солиден.
Смотрит Володя на красное вечереющее солнце и видит перед собой не солнце, а лицо Прокопа… Всегда красное лицо Прокопа оканчивается рыжей клинообразной бородкой, мутные блеклые глаза прячутся в помятых мешочках век, а улыбается он гнилыми зубами, будто ощеривается, чтобы укусить. Руки всегда потные, мокрые, так что все с ним избегают здороваться: после всегда надо руки вытирать, противно… А Прокоп, как назло, любит всем совать свои руки, чтоб люди потом вытирались — приятно это ему, видно.
Но удивительно, что именно Алевтина, дочь Прокопа, — лучший Володин друг! Володя и не помнит, когда они с Алевтиной дружить начали: давно это началось, еще когда они оба в яслях под столом лазили, играли там в куклы. Там и началась эта дружба — под столом да под лавками, как ни смешно! Володя, конечно, ни с кем об этом не говорит, так, про себя об этом иногда думает, вот как сейчас… В те далекие годы Володины родители еще живы были… Плохо их Володя помнит — плохо, смутно-Бедные они, рано умерли, оставили Володю одного с дедушкой. Смерть родителей — это камень на Володином сердце. Тяжелый камень, хоть сердце и маленькое у Володи, как и сам он еще небольшой. Небольшой Володя, а мудрый: не болтает обо всем попусту. Молчаливый он человек. И Алевтина тоже много не болтает. Потому они, наверно, и сдружились. Горе их сдружило. Хотя могло их это горе и поссорить, врагами сделать. Потому что кошка между их домами пробежала… Кошка кошкой, а вот поди ж ты, не рассорила эта кошка самых молодых: Володю и Алевтину. Сделала их настоящими друзьями.
Володя с Алевтиной, как сойдутся вместе, больше молчат. Или книжку читают. Друг дружке вслух. О родителях своих они никогда не говорят. Зачем понапрасну рассусоливать, когда и так все ясно! Тем и отличаются настоящие друзья, что они друг дружку без слов понимают. Да и зачем боль причинять, без толку обсуждая свое горе? Лучше молчать. Болтать без необходимости никогда не надо. Надо о хорошем говорить, о радостном. О хороших книжках, о кино. О солнце, о траве, о деревьях. О реке или о море-океане. О ледоходе можно говорить. Мало ли о чем человек поговорить может! Или помечтать.
Это только злые люди да разные старушки, прилипшие, как поганки, к завалинкам, мучают Алевтину: «Ах ты бедненькая! Сиротиночка несчастненькая при живом отце! Опять Прокоп-от напился, буянил небось дома…» — и так далее, словно Алевтину жалеют. Хуже нет таких разговоров. Алевтина от них всегда в лес убегала, от таких утешителей. Здесь и находил ее часто Володя.
Сидит, бывало, Алевтина где-нибудь за деревней на речном обрыве, пристроится на корточках, натянув подол на колени, и смотрит в воду быструю, в темный омут, жуя травинку… Глаза большие, заплаканные… Подойдет Володя тихонько, сядет рядом и молчит, только сорвет, как Алевтина, травинку и тоже жует ее, глядя в воду…
Один раз странный очень случай был. Никто про этот случай не знает, кроме Володи с Алевтиной, и не узнает никто никогда! Володе иногда даже кажется, что этого вовсе и не было — что это ему только приснилось… А случай был вот какой удивительный.
В школе один раз на переменке, когда все выбежали на улицу и стали играть в снежки и Володя играл, подбежала к нему вдруг запыхавшаяся Алевтина — красная, растрепанная, растерянная какая-то, схватила Володю крепко за руку и, глядя ему прямо и близко в глаза своими горячими черными зрачками, быстро прошептала: «Один только ты во всей деревне человек, Володечка! Один только ты человек!» — быстро поцеловала его почему-то в висок, в волосы, наверное от стеснения, и умчалась, оставив Володю стоять с раскрытым ртом, из которого вырывался морозный дух, — обалделого, со снежком в руке.
Володя еще долго стоял с этим снежком, который он должен был в кого-то запустить — он уже забыл, в кого, — долго стоял; вокруг бегали, кричали, смеялись, а Володя все стоял, как во сне, ничего не соображая. Было это после одной из крупных Прокоповых пьянок, о чем вся деревня лясы точила…
…Преследуемый этими мыслями, дошел наконец Володя до заранее намеченного места. Высокое это было место на обрывистом берегу над рекой. Когда подходил, показалось в сумерках, что сидит посреди полянки на самом обрыве Алевтина… Володя даже вздрогнул. Но нет: откуда она могла здесь взяться? Конечно, это был корень! Полувысохший корень березы, похожий на согнутую девичью спину с копной волос на голове, — на верхушке корня еще кудрявилась листва. Володя опустился возле этого корня на траву. Ноги гудели от долгой ходьбы. Он скинул с плеча звякнувший о землю мешок. Высокое здесь было место, сухое. Река шумела глубоко внизу, в темных берегах, отсвечивая последним рассеянным светом скрывшегося солнца, потому что уже август и дело к осени. Уже смутно угадывалась по вечерам рыбья игра на поверхности воды. Но ловить Володя не стал — поздно, устал он очень от ходьбы, гудят ноги, спать хочется.
Даже есть Володя не стал. Отойдя в сторону, в кусты, подвесил на черной елочке мешок, натаскал в сумерках хворосту на открытое место, приладил сверху здоровое сухое полено, разжег костер. Пламя заплясало желтыми язычками, затрещало, и вокруг сразу стало темней. Очертания окружающих кустов и деревьев слились с небом. Тепло стало у костра, глаза слипались. Володя еще раз намазался диметилфтолатом, свернулся возле костра калачиком и сразу заснул.
Спал он сначала крепко и долго, согретый и освещенный костром, свернувшись калачиком на пустом бугре под бескрайним небом. Река баюкала его своим бесконечным бормотанием. Деревья и кусты обступили бережно Володю, как маленького спящего лесного своего бога. Это потому, что горел на бугре костер. Если б костер не горел, разбрелись бы кусты и деревья по сторонам. А оттого, что горел костер, объединяя вокруг себя светом темные силуэты, оттого и окружили они все так тесно Володю. Тесно и чутко окружили, плотным кольцом, прислушиваясь к его дыханию. Тихо было вокруг. Осеннее глубокое небо мигало бесконечными звездами: «Тс-с! Не будите Володю!» — «Не будем, не будем, не будем!» — шумела под берегом река. А деревья молчали. И ветер спал.
А потом проснулся Володин мозг, хотя сам Володя продолжал спать — спали Володины руки и ноги, и глаза спали, закрытые веками, и спали пушистые ресницы, спали родинки на левой щеке, только сердце не спало, и легкие, и кровь, которая неслышно шумела, как тысячи маленьких рек, обегая Володино тело с головы до ног, — а потом проснулся мозг, и в нем проснулась пугающая картина: Володя увидел себя в длинном полутемном коридоре — в бесконечном коридоре, заворачивающем куда-то в сторону.
— Где это я? — удивленно прошептал Володя проснувшимися губами, хотя сам спал крепко.
— Как где?! — ответили бесконечные стены, убегавшие вперед и назад. — Как где? Как где? Как где?
— Ну да: где?
— В гостинице! В гостиницетиницетинице…
— Разве это гостиница? Коридор какой-то! А брат Иван где? — не унимался Володя.
Но стены на это ничего не ответили. Бесконечные были эти стены, уходившие вперед и назад и заворачивавшие с обеих сторон куда-то по кругу. Коридор был узкий, Володя стоял в нем сиротливо и одиноко, не зная, куда идти. Ни дверей, ни окон в стенах не было, но свет проливался откуда-то — невидимый, холодный, даже безжизненный.
— И муравьев что-то не видать! — прошептал Володя в траве возле потухающего костра. — Все похвалялись помочь, а когда надо, их и нету…
Он не знал, что лежит возле костра на красивом, свободном, вольном месте, что уже начинается утро — бледнеет восток над рекой, а видел себя в бесконечном узком коридоре гостиницы. Только гостиница эта была без номеров и без людей. Один только бесконечный, заворачивающий по кругу коридор. И Володя пошел по нему — все быстрей и быстрей, а потом побежал: все время по кругу, по бесконечному кругу; долго бежал, как белка, пока у него не закружилась голова, и тогда Володя упал возле гладкой молчащей стены на каменный пол… Поднявшись, он вдруг увидел возле себя дедушку Мартемьяна и чуть не закричал от радости, но сдержался.
— Ищу я тебя тут, — улыбнулся дедушка. — Сам вот чуть не заблудился…
Дедушка стоял маленький, как всегда крепкий.
— Пойдем отсюда, — прошептал Володя. — Хочу домой, на Илыч, не нравится мне тут…
— И мне не нравится! — кивнул дедушка. — Неба не видать! Ни травы, ни деревьев! То ли дело у нас!
— А как мы выйдем-то? — спросил Володя.
— Я тут разных корешков захватил, — сказал дедушка, присаживаясь на корточки на пол. — Вот здеся, в узелочке…
Дедушка развязал и расстелил на каменном полу бабушкин черный платок с красными розами, давно поблекший, выцветший, хорошо знакомый Володе. В платке были еще узелочки, маленькие, серенькие, с разными травами, которые дедушка всегда собирал в тайге — по берегам Илыча, и в чаще, и на солнечных полянках, и на болоте. Дедушка стал в них копаться, развязывая и опять завязывая. Он рылся в них любовно, не спеша. Володя терпеливо смотрел, потому что знал — зря не будет дедушка рыться. Найдет сейчас лекарство в их трудном положении.
— Вот это лютики, — приговаривал дедушка, развязывая и опять завязывая узелки. — Если покрепче спать захочешь, — лютики, сон-трава; а вот это чистотел — млечный сок его против бородавок годится; а вот это — разные царапины лечить — анютины глазки; а вот это тоже раны присыпать: плауны, споры, лишайники…
— Ну, а где же наша трава-то, чтобы нам отсюдова выйти? — спросил Володя.
— Сейчас, сейчас, — приговаривал дедушка. — Вот это вот одуванчики — против запоров очинно хорошо помогает… а вот она и наша травка дорогая: душевник! — Дедушка достал из сморщенной временем тряпочки сухие, поломанные стебельки с держащимися кое-где бледно-розовыми цветами.
Володя смотрел, как дедушка пересыпал душевник из тряпочки на платок, потом разорвал тряпочку на две части и стал брать душевник щепотками, деля его в разорванные тряпочки на две равные кучки…
— А почему эту траву душевником зовут? — спросил Володя.
— Потому что сила в ней магическая, душевная сила заложена, — таинственно прошептал дедушка, любовно перекладывая траву. — Надо эту траву всегда на груди в тряпочке носить. Тогда никогда не заблудишься. Отовсюду тебя эта трава домой приведет. Вот наш Иван смеется надо мной за эту траву. А напрасно! Что вы, молодые, в травах-то понимаете? А небось как живот заболит, так сразу ко мне: дай травку! И всегда-то так надо, не только когда живот болит, — закончил дедушка, завязывая узелки.
— Вот, спрячь за пазухой, — сказал он, протягивая Володе узелок, другой взял сам.
— Теперь пойдем? — спросил Володя. — В какую сторону?
— Теперь еще компас надо раскрутить, — сказал дедушка.
Володя слышал, что дед Мартемьян умеет раскручивать компас, но и об этом Володя тоже никогда нигде не болтал — боялись за это в деревне деда. Шепотом, слухами пробавлялись иногда по сторонам. За глаза. А если когда кто и спрашивал об этом дедушку, тот только смеялся: «Да что вы, — говорит, — какой такой компас раскручивать?! Болтаете разные глупости!» Но Володя верил: умеет дед раскручивать компас!
— А как у тебя это получается? — спросил Володя во сне.
Ничего толком не объяснил дедушка.
— Да я и сам не знаю! — говорит. — Сила во мне такая магнетическая сидит!
— А меня научишь? — спросил Володя.
— Научить этому нельзя, — строго сказал дедушка. — Это человеку от бога дается. Да не каждому. Очинно это редкое свойство. Ты пробуй, может, когда сам и добьешься…
— А сейчас ты зачем здесь, в гостинице, раскрутить его хочешь? — спросил Володя.
— А видишь, какие тут коридоры закрученные? Значит, и компас раскрутить надо! Раскрутится он сначала, а потом, как остановится, так эти круги и порвет! И мы с тобой выйдем!
— А трава?
— А трава нас быстрехонько домой приведет…
Положил дедушка на пол свой компас старинный — «матка» называемый, в деревянной некрашеной круглой коробочке с крышкой, внутри на белом поле черная стрелка, — наклонился над ним и стал над стрелкой растопыренными пальцами в воздухе водить… Закрутилась стрелка, и увидел Володя, что и коридоры вдруг закрутились все быстрей и быстрей, замелькали перед глазами бесконечной каруселью, посреди которой сидел он с дедушкой, замелькали, закрутились вослед за стрелкой, как тогда, когда Володя бежал. Потом дедушка руки ка-ак отнимет! Все сразу остановилось. Володя упал, вскрикнув, и открыл глаза, и увидел себя на высоком, освещенном солнцем бугре над рекой: утро, костер рядом потух, река шумит, птицы поют, и никакого дедушки нет…
Володя потянулся в траве и встал, озираясь по сторонам. Холм возвышался над крутым изгибом реки. Чуть выше по течению река наталкивалась на камни и, закипев на этом пороге, поворачивала в сторону, откуда шел Володя. Тут же, повыше порога, впадал в Илыч приток Сар-Ю — как раз на правом, Володином берегу. Володя должен был перейти Сар-Ю вброд и дальше двигаться в стороне от реки — здесь Володя расставался с большим Илычем, чтобы снова встретиться с ним уже возле избушки. Русло Илыча оставалось от него правей, а Володин путь лежал по прямой тропе на восток, через хребет Иджид-Парма, именно этот хребет река и огибала широким неровным полукругом. Когда Володя опять встретится с Илычем, тот уже будет течь не с востока на запад, как сейчас, а с севера на юг, вдоль Уральского хребта… Но впереди еще самый тяжелый путь. Как-то Володя пройдет его? Ему опять вспомнилось мрачное муравьиное предсказание. Действительно ли ему суждено заблудиться?
Но нет! Не может того быть! С бугра над рекой все выглядело таким простым: если идти внутри речного изгиба все время прямо на восток, то непременно натолкнешься на течение Илыча, как на шлагбаум… Это же ясно! Не надо только волноваться. Конечно, без помощи реки — без ее верного течения — идти трудней и запутанней. Но тропа — тоже верный товарищ, если ее не терять. Тропу легче потерять, нежели течение реки. Течение реки потерять просто невозможно! Но ведь есть и другие ориентиры — есть хребет, который лежит поперек тропы, есть гора Эбель-Из в конце дороги… Да и солнце есть. И луна есть, и звезды! Тоже путь указывают…
Володя прикрыл глаза ладонью и посмотрел на солнце — оно уже вскарабкалось довольно высоко и обещало быть жарким. И небо опять было удивительно чистым — ни единого облачка.
Володя вздохнул глубоко, всей грудью, и оглядел бугор, на котором стоял. Роса на траве и кустах обсохла, только зола потухшего костра была еще мокрой от впитавшейся за ночь влаги. Над шумящей под берегом рекой в отдалении расползались запоздавшие клочья тумана. Хариус продолжал играть, но уже меньше, чем вечером. «Вечерами всегда больше игры, — подумал Володя, — и у людей, и у рыб, и у зверей… А утро зовет к серьезному делу. Не знаю, какое там дело у рыб, — подумал он еще. — Но тоже, наверное, не без дела они сидят! Тоже небось о своем хлопочут».
Володя повернулся спиной к реке и оглядел поляну, венчающую бугор. И увидел Володя то, о чем знал, но чего не видно было вчера в сумерках, когда он сюда подошел: остатки Прокопова хутора в стороне, ближе к лесу. На фоне осенних пылающих берез, зеленых елей и лиственниц темнели в березовых кустах, в зарослях крапивы и иван-чая полуразрушенные остатки строений. В небе над поляной, почти не двигая крыльями, кружил сокол — и его отметил Володя краем глаза, — мышей, наверно, высматривал.
Широкая поляна покрыта была густой некосью, и с трех сторон наступала на нее тайга, высылая вперед заросли тала, маленькие елочки и карликовую березу. Кустистая береза с красными ветвями кудрявилась мелкими — в копейку — листочками. Маленькие елочки торчали в кустах, как темные стройные свечки. И везде, особенно возле остатков Прокоповой избы, буйно разросся иван-чай. Высокие, остроконечные пирамиды цветов сияли лиловым на фоне черных, полуразрушенных стен. Казалось, что от этих ярких лиловых цветов даже воздух вокруг стал лиловым, и лиловой стала внизу река, и лиловым небо.
Дед Мартемьян много рассказывал Володе об этом цветке. Грустный это цветок и странный — в своей преданности к ушедшим! Он всегда буйно разрастается на пепелищах и пустырях — в местах, покинутых людьми. И не важно, какие здесь люди жили — хорошие или плохие, обо всех ушедших хранит иван-чай свою лиловую память. Кладбищ он не любит, там растут другие цветы. Иван-чай — это сторож пустых жилищ. Он поселяется вослед за ушедшими в покинутых деревнях, в брошенных хуторах, в позабытых избушках. Здесь он подходит на цыпочках к слепым окнам, поднимается на прогнившие ступеньки, входит в пустые комнаты, сияя своим пронзительно-печальным лиловым цветом, и шепчется, шепчется, шепчется, вспоминая об ушедших…
Володя проверял Мартемьяновы слова, когда они путешествовали по Илычу и притокам: как только замечали они вдоль по реке лиловые цветы иван-чая, то вылезали на берег и непременно находили там остатки людского жилья. Иногда приходилось шарить в кустарниках или густой траве — так разрушено бывало строение, но остатки его всегда находились.
Вот и сейчас: стоял Володя на высоком берегу, на полузаросшей подлеском поляне, и смотрел на серебряно-черные стены Прокопова хутора, седые, грустные стены. Володя их сразу узнал.
Стены Прокоповой избы, окруженные иван-чаем, обросли с северной стороны мшистыми бледно-зелеными бородами. Остатки крыши торчали в лиловом воздухе черным скелетом. В отдалении возникали из буйных зарослей еще какие-то строения: баня, пекарня, сарай, островерхая, на высоких, утонувших в крапиве столбах, кладовая, похожая на избушку бабы-яги с петухом на крыше.
Володя побродил вокруг, раздвигая руками высокие — выше головы — заросли иван-чая и крапивы, дошел до края поляны, где начиналась тайга. Здесь Володя ступил на белесую от времени, сложенную из огромных бревен дорогу, она уходила в заваленную буреломом чащу. Дальше было темно и страшно. Из чащи тянуло прелым запахом сырости. Между прогнивших бревен дороги пробивалась ярко-зеленая трава, а местами, где бревна провалились, тускло светилась ржавая болотная жижа. Дорога, ведущая в никуда! «Пойдешь по ней — не воротишься! — подумал Володя. — Может она привести тебя к лешим, а может просто на тот свет…»
Когда-то по этой дороге ездил отец Прокопа, важный купчина, и к нему ездили охотники да скупщики пушнины. Богатый человек был Прокопов отец, дед Мартемьян сказывал. Были у него лошади — не одна пара, и коровы, и всякая птица, одичавшая даже от изобилия. И пекарня недаром была: держал тут Прокопов отец заезжий двор и чайную. И баня была большая, по-белому, — вон какие высокие стены из кустов выглядывают, не чета банькам в Володиной деревне. Зиму и лето парились тут купцы да охотники, гоняли в душной чайной чаи, заедая калачами. И водку пили. Было тут всякое!..
Раскулачили потом Прокопова отца, сослали его далеко на восток, откуда он уже не вернулся. Прокоп с матерью переехал жить в деревню.
А хутор со временем частично сам захирел, частично растащили его прохожие люди — на дрова да просто так. Только иван-чай, одинаково грустящий обо всех, справляет тут свои затянувшиеся поминки.
Прокопова отца, окромя иван-чая, никто не жалел: раскулачивали его всей деревней, когда колхоз создавали. Был Прокопов отец душегуб и вор, нажил свое богатство на чужой крови, на слезах. Всех он в округе обирал, вся семга по Илычу его была, вся дичь, все зверье: все он за бесценок скупал или отнимал даром. Особенно у ссыльных. Было в этих местах когда-то много ссыльных людей, революционеров. Даже на этих несчастных наживался отец Прокопа…
Слышал Володя, что Запечорье — это ссыльные места, то есть плохие места, людьми не любимые, страх наводящие на всякого, кто о них даже услышит. В разные времена почти все лучшие люди здесь в ссылке перебывали, сказывал дедушка. Странно это показалось Володе — ссылка… Какая же это ссылка, когда такая красота! Когда столько воды прекрасной, и тайги, и неба, и птицы, и зверя, и рыбы! Зимой, конечно, темновато, но ведь и солнцу отдохнуть надо! Зато летом солнца сколько твоей душе угодно! Летом и ночи-то почти нет!
Посмотрел Володя вокруг: на тяжелые желтые колокольчики в болотной траве, на заросли карликовой березы, крапивы и иван-чая, на ели и лиственницы, обступившие поляну с трех сторон; с четвертой стороны — за рекой, которую отсюда не видно было под обрывистым берегом, — зеленели волны тайги, как море. А надо всем этим сияло загадочное лиловое небо.
«Небо всегда хранит какую-то тайну, — подумал Володя. — Впрочем, как всё. Как и вот эти грибы в траве между бревен. — Володя потрогал грибы руками. — Разве в грибах нет тайны? А почему они тогда такие странные, ни на кого не похожие? Почему у них листочков нет, одни только круглые шляпки? И почему они часто на полянках кругами растут? «Ведьмины кольца» называются эти круги, дедушка говорил. Вроде бы ведьмы здесь по ночам пляшут, хороводы водят, и грибы с ними пляшут, оттого и кругами растут… Чепуха все это! И все-таки в грибах есть своя тайна. Как и в иван-чае. Только в грибах да иван-чае маленькая тайна, а в небе — большая тайна».
Володя нагнулся и снял с коричневой шляпки боровика присохший березовый листик.
«Еще некоторые говорят — комары… Но ведь комарами хариус питается — как же без комаров? Что бы ела молодая семга, тальма, если б не комары? Подохли бы все мальки, и люди бы без семги остались! И без хариуса. К комарам привыкнуть можно, а потом, и средство от них есть. Не страшны они вовсе, даром что их тучи. Так что не в комарах дело и не в тайге, а в людях, которые в хороших местах разные ссылки устраивали».
А про это место — Володя опять посмотрел на черные стены — дед Мартемьян рассказывал, что жил тут у Прокопова отца в работниках один ссыльный, рабочий-москвич. Отбывал он тут свой долгий срок и копил потихоньку деньги для побега. Но перед побегом отец Прокопа этого ссыльного убил и деньги себе присвоил. Все это знали, да и свидетели тому имелись, но никто этого раскрыть не смог, потому что местные власти за купца были. Все были у него в кармане.
«Где-то рабочий тут похоронен, — подумал Володя, обводя глазами печальное место, — ну, не похоронен, конечно, а брошен где-то в чащобе… А может, просто в реке утоплен».
Володя прислушался. Нескончаемым приглушенным ревом шумел издали речной порог. А здесь, над поляной, разносился многоголосый шепот иван-чая.
— Уш-шедш-ших-х жаль! Жаль уш-шедш-ших-х! — перешептывался иван-чай. — Вс-се уш-шли! Все!..
— Кого жаль, а кого нет! — одиноко-громко ответил Володя, и иван-чай сразу замолчал: испугался Володиного голоса.
А потом опять зашептался о чем-то через мгновение.
«Прокопова отца никому не было жаль!» — подумал Володя. Недаром его все раскулачивали, и дед Мартемьян тоже руку приложил к этой судьбе — был он в те годы председателем колхоза. Вот с тех пор и началась та вражда после одного случая. Тоже дед Мартемьян рассказывал. Ведь не просто же так невзлюбили в деревне и Прокопа. Сын за отца не ответчик! И в нелюбви этой вовсе не отец Прокопа, а сам Прокоп виноват стал.
Стал Прокоп, когда вырос, пьяницей и браконьером. Злой он человек: все старается как бы людям да зверью таежному напакостить. Словно мстит он за то, что отобрали у них хутор. Мстит за теперешнее свое положение, а сам все больше в никчемного человека превращается. Браконьерничает он страшно, даже противно об этом вспоминать…
А все же Володя вспомнил. Весной, когда таежные звери и птицы заняты выведением потомства, Прокоп разбойничает яро: расстреливает и самцов, и самок, и детенышей. Особенно жаль было Володе весенних глухарей, которых приносил по ночам из тайги Прокоп, жаль за их беззащитность и красоту, Алевтина Володе тайком их показывала, когда отца дома не было. Глухари об эту пору ох какие красивые! Это любовь их такими красивыми делает, потому что глухари в это время себе невест выбирают. Похожи они тогда становятся на лесных царевичей. И поют своим лесным царевнам удивительные любовные песни, поют долго, взахлеб где-нибудь в глухом уголке тайги, в час рассвета, взобравшись на темнолохматую ель. Глухари поют, распушив перья, распустив хвост, как веер, закрыв от страсти глаза и сами себя оглушив своей песней; поют о любви, о счастье, о жизни. В этот момент Прокоп их и бьет, ибо глухари тогда ничего не видят и не слышат, потому их и зовут-то глухарями! «Страшнее этой Прокоповой подлости не придумаешь», — говорит дед Мартемьян. И Володя с ним согласен. А случай, обостривший их вражду, был вот какой…
Один раз, когда повсюду еще снег лежал, но уже чувствовалась весна, в конце апреля, шел дедушка Мартемьян на лыжах в верховьях Илыча, в свою избушку на краю заповедника, на левом берегу. Правый-то берег реки вольный, а левый — заповедный. В ту пору дедушка тоже лесничим работал. С председателей его в тот год сняли — за плохой урожай — и сделали лесничим. Шел дедушка проверять свое лесное хозяйство. Ружье свое, как назло, дома оставил, только нож был у него за поясом, в ножнах, а больше никакого оружия. Шел он так налегке, потому что спешил, тем более что в избушке у него еще ружье спрятано было, штуцер тот знаменитый, о котором я вам уже говорил.
Шел Мартемьян спокойно, широким шагом посередине реки, благо лед еще толстый стоял, шел с развевающейся в обе стороны по ветру бодрой черной бородой. Ветер в лицо ему дул, аккурат северный — вдоль реки. И вдруг этот ветер ударил ему в лицо близким звуком выстрела… Удивительно это было! Охота-то весной запрещена! А тут кто-то, видно, охотился, нахально, среди бела дня…
Дедушка сразу свернул с реки в лес и погнал на выстрел по лесной, заваленной снегом чаще, но осторожно, чтоб не показаться браконьеру. Повезло дедушке, что через некоторое время он еще два выстрела услыхал — по выстрелам он к браконьеру и подкрался. И кто бы, вы думали, разбойничал в чаще? Конечно, Прокоп! Страшное зверство совершил он в тот день: лосиху с маленьким лосенком застрелил. И тем нахальнее было это убийство, что застрелил он их на левом, заповедном берегу.
Когда Мартемьян к тому месту подкрался, Прокоп как раз тушу лосихи начинал разделывать, возле берега, на красном от крови льду. И лосенок рядом лежал — никуда от матери не убег. Мал был еще очень, не более недели.
Озлился Мартемьян на Прокопа страшно! Но открыться ему в тот миг без оружия не решился: опасно было. Мог он запросто дедушку убить, как ту же лосиху. И дедушка Мартемьян, серчая страшно, долго из-за заснеженных кустов наблюдал: как Прокоп сначала горячую кровь пил, припав к лосиному горлу, как он шкуру сдирал, кишки на лед выпускал, а потом стал мясо на части резать и кости топором рубить.
От красного мяса поднимался кверху розовый пар, и сквозь этот пар смотрело большое солнце, стоявшее низко над рекой, и тоже красное, тоже испачканное кровью, — такой у солнца был вид, словно Прокоп и его ранил…
Дожидался дед Мартемьян, пока Прокоп кончит свое черное дело, пока набьет рюкзак парным мясом, спрячет остатки в сугробе под берегом и двинется домой. Тогда и Мартемьян, подождав немного, вослед отправился и в ту же ночь, взяв с собою свидетелей, нагрянул в Прокопову избу как раз в момент, когда Прокоп лосятину тайком жарил… Крупные неприятности были в тот раз у Прокопа! Милиция этим делом занялась, ружье у Прокопа надолго отобрали и оштрафовали его и запретили на время охотиться. Вот с той поры Прокоп еще больше возненавидел Мартемьяна и всю Мартемьянову родню, считал их за смертных своих врагов.
…Думая обо всем этом, вернулся Володя к дому в середине поляны. Здесь иван-чай рос гуще всего вперемешку с зарослями высокой, едко-зеленой крапивы. Только перед крыльцом заросли были вытоптаны — тропинка не тропинка, но нечто вроде нее вело в дом. Значит, сюда изредка заходили. И Володя взошел.
В пустых, брошенных домах бывает такое чувство, словно вот сейчас что-то произойдет… Словно выйдет вдруг какой-то таинственный человек, какой-нибудь беглец, долго скрывавшийся тут ото всех: небритый, рваный, с длинной бородой, как вот эти мхи на бревнах… Или дух какой-нибудь: домовой или лесовик. Недаром о них в сказках рассказывается. Может, они где-то и живы? А где же им и быть-то, как не в таких вот домах! Володя в таких домах уже бывал — и у себя в деревне, и когда по Илычу плавали вместе с дедушкой, и когда с братом Иваном на вертолете по-над Уралом летали. С братом Иваном они даже целые такие пустые деревни видели. Страшно выглядят эти деревни! Как будто мор там прошел… Но никакого мора не было: просто разъехались оттуда жители кто куда, по городам да поселкам. И всегда в таких деревнях и хуторах охватывало Володю чувство тоски и ожидания чего-то необычного, сказочного, вот как сейчас…
Володя на минуту остановился на пороге дома. Потом вошел в сени. Часть крыши в сенях сохранилась, и поэтому в них было полутемно, свет проникал сверху и с боков — из проходов в комнату и на улицу, дверей в проемах давно уже не было. Слабый ветер гулял по дому, беспокоя живущий здесь иван-чай. Ветреной шепот цветов настораживал, будто из него сейчас возникнут слова. Послушав шепот, Володя осторожно вошел в комнату. Свет и здесь был зеленовато-лиловый от пустых, заросших иван-чаем окон и от лилового неба над головой, перечеркнутого балками крыши. Полуразрушенная большая русская печь еще указывала пальцем трубы в небо, словно упрекала кого-то за эти разрушения. В противоположном углу валялась деревянная люлька-качалка, запыленная, с выцветшей Краской на дереве… Ведь эта самая люлька качала Прокопа, когда тот еще несмышленым ребеночком был. Подумать только! Володя тронул люльку ногой, и она опять закачалась, пустая: никакого Прокопа в ней не было. Давно уже выполз Прокоп из этой люльки, давно бродит по свету и безобразничает…
Рядом с люлькой стоял под заросшим окном покрытый бледно-зеленой плесенью стол, усыпанный желтыми, сухими листьями, и куски тряпок на проросшем травой полу. И больше ничего…
Володя вернулся в сени. Он заглянул в темный угол. Из-под остатков крыши воззрились на него огромные глаза скорбного бога — сквозь паучью пыльную сеть, с застрявшими в ней сухими мушиными трупиками. Что-то зашевелилось в паутине, и Володя увидел единственного живого обитателя этого дома, если не считать залетающих насекомых, — большого коричневого паука с крестом на спине. Он был теперь хозяином хутора! Паук медленно уполз в щель между бревнами под иконой. Володя вспомнил, как молилась иконам старушка, дальняя родственница, у которой он гостил когда-то летом в Еремееве… Странно, что эту икону до сих пор геологи или туристы не сняли. Они часто об иконах спрашивают, собирают их для чего-то. Один турист — молодой, а уже бородатый, как дед, — зайдя в деревню, рассказывал: учатся они по этим иконам рисовать…
— Ну ладно! — громко сказал Володя. — Искупаться надо, позавтракать да идти! Время не ждет!
Странно прозвучал Володин голос в пустом доме; стены здесь давно уже отвыкли от человеческих голосов, поэтому они приняли Володины слова удивленно и ответили ему холодным эхом. Тоскливое было эхо, неприятное! В обжитых домах голоса звучат совсем по-другому. И другое от них эхо: живое, уютное. Отчего это так? От людского ли дыхания, которым всегда наполнены обжитые дома, от вещей ли, теплых, хранящих свежие касания человеческих тел? Наверно, от всего этого вместе…
Стены еще долго кряхтели, удивляясь Володиным словам, которые он им оставил; провалившиеся доски половиц потрескивали и покачивались, вспоминая осторожные человеческие шаги; и пыль над замирающими шагами изумленно плясала в воздухе, в прорезавших темноту солнечных лучах, протиснувшихся сквозь яркие щели. А Володя уже весело спускался по обрыву, осыпая голыми пятками глину и камешки, помогая себе зажатой в левой руке удочкой, упираясь правой в сухую глину обрыва. Разделся он на гладком камне, на таком же круглом и гладком, как вчера, как будто это был брат того камня, а вместе с тем и Володин брат, только совершенно молчаливый, даже немой, — одно из самых молчаливых и неподвижных на этой земле существ, хранящих в глубине своего сердца холод миллиардов ночей от того самого первого утра, когда был сотворен свет…
Под камнем сияла глубокая золотисто-голубоватая каменная ванна, наполненная быстротекущей прозрачной водой, пронизанная светом солнца, прятавшегося за высоким берегом. Дно этой ванны было коричнево-синим от мелких камушков и крупного песка, и, как бледные, синеватые тени, стояли на самом дне хариусы — пять штук, наверное, одногодки, потому что все пятеро одинакового роста. Эти синие хариусы — горные, в отличие от коричневых, долинных.
Они стояли друг за другом и рядом — двое впереди, трое сзади, — как в строю. Иногда вдруг кто-нибудь из них, вильнув в сторону, поднимал хвостом фонтанчик песка, уносившегося по течению, как дым, — и тотчас хариус занимал свое место. «Ишь ты! — подумал Володя. — Видят же меня, черти! А виду не подают!» В этот момент о Володин лоб ударился и мгновенно присосался овод. Володя прихлопнул его, крутанув между пальцами, швырнул с размаху на воду. Овод чернел на ней один только миг и исчез — неизвестно, как успел схватить его хариус. Володя еле уловил глазами стрельнувшую к поверхности со дна синюю ракету — и опять стояли пять хариусов под камнем в уносившейся дымке песка.
Володя собрался с духом и нырнул…
Но он не увидел их — своих подводных братьев, хотя смотрел в воде широко раскрытыми глазами: проточная ванна была пуста! Теперь Володя был в ней единственный хариус. Он прыгал и кувыркался, поднимая брызги на разбитой поверхности и фонтанчики песка на дне, пока не посинел. Тогда он выскочил и уселся на камне, дрожа всем телом и разматывая удочку. Выплеснувшаяся вместе с ним вода стекала с Володиной гусиной кожи серебристыми струйками и каплями, отемнявшими камень.
Река по-за камнем — на большом течении — звала к себе нетерпеливо, но Володе было некогда. Надо было поймать рыбу, позавтракать и двигаться.
Он посмотрел в ванну: она опять была прозрачной, как большое голубое стекло, увеличенные толщей воды хариусы снова стояли на дне, пошевеливая хвостами и плавниками, — их стало шестеро, потому что прибавился еще один. Непуганая здесь рыба, смелая, не боится человека вовсе! Но Володя спрыгнул для верности на берег, спрятался за камнем и закинул удочку, и сейчас же что-то схватило, слабо — Володя выкинул на прибрежную береговую гальку маленькую золотистую, в темных пятнах рыбешку… Тальма — малек семги!
— Глупая! — нежно сказал он.
Наклонившись, Володя осторожно взял ее, прыгающую, руками, бережно снял с крючка.
— Глупая! — повторил он, улыбаясь. — Погуляй, пока придет твое время, — и бросил ее обратно.
Тех шестерых великанов Володя поймал быстро — одного за другим. На то, чтобы их засолить и поджарить, ушло еще некоторое время. Теперь Володина сумка раздулась и потяжелела: были в ней некоторые запасы впрок, на два-три дня. С рекой ведь он прощается, и там — на лесной тропе — его ждали только ягоды: голубика, да морошка, да кой-где клюква по болоту.
Солнце уже жарило сверху, огромное небо сияло раскаляясь — темно-синее сверху, белесое по краям над лесами. Тучи комаров, мух и оводов носились в безветренном воздухе. Но Володя не спешил мазаться диметилфтолатом: надо было еще перейти Сар-Ю, перед тем как свернуть в сторону от реки. Драгоценную жидкость надо было беречь.
Перекинув через плечо сумку и удочку, он спустился с бугра, поднялся немного вверх по течению, мимо игравшего белой пеной и облаками брызг не-умолкающего порога, и здесь, на каменном пляже маленькой речушки Сар-Ю — на треугольнике, образуемом ею и Илычем, — не спеша разделся.
Он сложил одежду, привязал ее вместе с сумкой к удилищу, придерживая на плече удочку левой рукой, взял в правую руку срезанную в лесу палку и вошел в воду.
Он вошел в кедах, чтобы удобнее было идти по камням. Течение в Сар-Ю было сильным. Оно закипало вокруг него все выше: дошло сначала до пояса, потом до груди — вода била в левый бок, пытаясь опрокинуть Володю и снести его в Илыч. Но он все время опирался правой рукой о палку. Каждый раз, перед тем как шагнуть, он ощупывал концом палки твердое дно, стараясь, чтобы палка не соскользнула в сторону, потом делал осторожный шаг вперед — сначала одной ногой, потом другой. Камни попадались иногда очень скользкие, покрытые плесенью зеленых волосяных водорослей, на которых легко было поскользнуться.
Выйдя на другой берег, Володя достал флакон с диметилфтолатом и тщательно намазался с головы до ног. Он растер едкую жидкость по всему телу, взъерошил на голове волосы; лицо он натер осторожно, чтобы химия не попала в глаза. Потом оделся.
— Ну, до свиданья, Илыч! — громко сказал Володя, повернувшись к большой реке.
Илыч ответил ему бесконечным прощальным ревом. Володя нашел глазами тропу и бодро двинулся по ней в глубь тайги.
Шум реки еще некоторое, время сопровождал его на тропе — затихающий прощальный топот воды, бегущей вдаль по камням, наконец этот топот отстал за деревьями и кустами, и Володю обступила тишина тайги, нарушаемая редким цвеньканьем птичек. Березы и осины ярко вспыхивали в окружении темно-зеленых елей, сосен и лиственниц. Особенно темными, почти черными, были ели, низко растопырившие над усыпанной лесным хламом землей свои широкие лапы. Сосны, наоборот, тянулись в сиявшие над их головами небо. Снизу они долго были голые, без ветвей, вся их синеватая хвоя собралась на макушках. А лиственницы стояли кудрявые снизу доверху.
«Эти лиственницы как кудрявые девушки, — подумал Володя. — А сосны — стройные великаны. А ели — мрачные старики…»
Володя опять подумал о Прокопе.
— Странно, что я о нем так часто думаю, — вслух сказал Володя: здесь, в тайге, тишина еще больше располагала думать вслух — разговаривать с самим собой. Володя любил в тайге разговаривать с самим собой.
— Странно, что я о нем даже больше думаю, чем дома. И о других — об Алевтине, о дедушке, о брате — я тоже больше думаю. Вот я вроде совсем один, а они не покидают меня. Все время они со мной, пока я тут иду…
Его мысли опять вернулись в деревню, к одной прошлогодней истории.
…Появились в деревне геологи. Володя их хорошо помнит: было их трое, все в защитного цвета костюмах, с «молниями» вместо пуговиц, с пришитыми к воротникам капюшонами, мятые брюки заправлены в сапоги.
Прибыли они снизу, от устья, на большой моторке, пристали возле Прокоповой баньки холодным осенним вечером. Прокоп аккурат на берегу оказался. Геологи попросились ночевать, вот Прокоп и повел их к себе. Повел их на их же горе…
Володя хорошо все помнит. Он сидел в тот вечер в гостях у Алевтины — как раз ей вслух книжку читал, когда за дверью, на крыльце, залаяла собака и зазвучал повелительно-радостный, громкий голос Прокопа:
— Проходитя, проходитя, гости дорогие! Чем богаты, тем и рады! Будьтя как дома!
Володю в тот миг поразило лицо Алевтины: только что веселое, оно сразу осунулось, морщины легли возле губ — Алевтина показалась маленькой старушкой. Володя запнулся на самом интересном месте книжки…
А в голосе Прокопа за дверью звучало что-то возвышенно-радушное, приятное для геологов — потому что те еще не знали Прокопа — и неприятное для Алевтины с Володей, потому что они Прокопа знали, знали его мрачность и злобу. И знали, конечно, подлинную цену этому радушию, и то, чем все это кончится.
— Вешайтеся здеся, в углу! — радостно шумел Прокоп уже в избе.
В подобных случаях он всегда говорил «вешайтеся», «кушайтеся» — это была у него сверхвежливая форма, он образовывал ее от глагола «садиться».
— Ну, а теперича давайте познакомимся! Как люди! — сказал Прокоп и достал, словно великую драгоценность, свою вялую мокрую руку и сунул ее всем геологам по очереди, с улыбкой внимая незнакомым именам. — Тебя как звать? — переспросил он усатого.
— Вениамин, Вениамин Николаевич.
— Мудрено! — усмехнулся Прокоп. — Лучше я буду звать тебя Валькой…
В щелку двери Володя видел, как геологи смущенно вытирают платками руки.
— Алевтиночка, ненаглядная! — вскричал Прокоп. — Собери-ка на стол дорогим гостям!
«Выкомаривается-то как ловко! — думал Володя. — Наверное, давно не пил!»
Алевтина вышла собирать на стол, загремела в буфете глухо звякающей, надтреснутой посудой. Володя знал, что по негласному наказу отца она соберет на стол только хлеб и чай, да и чай жидкий, вчерашней заварки.
Гости проходят к столу, немного смущенные горячим приемом. С обветренными лицами, красные, усталые: один — бритый, спортивного вида, с прической ежиком; другой — небольшого роста, кудрявый, с усиками; третий — старый уже человек, широкий в плечах, рослый, с окладистой седеющей бородой.
— Садитеся, гости дорогие! — суетится возле геологов Прокоп. — Сейчас чайку с дороги! Чай-то у меня горячий — в печке, в чугуне… недавно топили… Достань-ка, доченькя, чугунок! Надо бы, конечно, чего покрепче, сапромат его задери!
Слово «сапромат» было любимым словом Прокопа, которое он то и дело вставлял в свою речь на удивление слушателей, еще ему не знакомых.
— Чугунок-то вылей в самовар, доченькя! — распоряжается Прокоп. — Мы, чай, тоже культурные…
— Дай-ка я помогу, — встает бритый геолог.
— А вы не беспокойтеся! — обиженно вскакивает Прокоп. — Не беспокойтеся, товарищ! Она нальет! Она у меня ох какая хозяйка! Правда, доченькя?
Алевтина молчит. Ей уже заранее стыдно за все. И за развязку.
— Она нальет! — неумолчно тараторит Прокоп. Он вдруг хихикает: — А ваше дело, если уж хотите, еще чего-нибудь налить! Я извиняюсь, сапромат его задери! С вас причитается! С приездом! Ха-ха-ха!
Геологи шепчутся, маленький с усиками выходит в сени, возвращается с двумя бутылками водки в вытянутых руках и ставит их на стол. Глаза Прокопа суживаются, загораясь зеленым. Он облизывает языком сухие, запекшиеся белизной в углах губы и глотает слюну:
— Вообче-то я водку редко пью, — врет он. — Все спирт! Ха-ха! Спирт — он намного пользительней… вообче-то!
— Ну, а закусить-то что-нибудь найдется? — бодро спрашивает бритый, спортивного вида.
— Откуда? — сразу делает удивленное и жалкое лицо Прокоп. — Надысь было немного семги, дак все сдали! Государству! Мы ее, родную, семушку-то, всю государству отдаем! Себе ловить нельзя! Так что у меня вот только хлебушок да лучок… да картошка… так и живем! С доченькой моей так и живем! С Алевтиночкой! Так что это уж вы закуску-то доставайте… деликатесы московские…
Алевтина краснеет, сидя рядом с Володей, потому что знает: есть у них и семга малосольная и хариус — в погребе… Но таков уж ее отец — жадный человек!
И геологи достают: ставят на стол банку с солеными огурцами, консервы разные, сало, колбасу — щедро, как это умеют геологи. По мере загружения стола Прокоп все более загорается предстоящим, у него мелькает даже мысль вообще задержать тут этих геологов хоть на несколько дней, поживиться возле них. Жизнь вдруг приобретает веселый смысл, и в душе поднимается горячая волна вдохновения — и он уже чувствует, как сейчас покорит их всех! Сейчас он им покажет, этим московским белоручкам, этим темным, с его, Прокоповой, точки зрения, людям! Он заранее знает, как они удивятся, поразятся, потому что врать он умеет. Чему-чему, а этому он научился! За пятьдесят-то лет!
Володя видит в щелку огромную волосатую руку, сжимающую кинжал — настоящий кинжал с костяной ручкой! Это бородатый открывает консервы. И Прокоп, конечно, тоже смотрит на этот кинжал. О таком он давно мечтал. «Мне должны оставить! — решает он про себя. — Или так, или обменять на что!»
— Ну, выпьем! — говорит маленький с усиками. — Ура!
— Как вы сказали? Ура? — весело откликается Прокоп. — Это дело запомним!
Все чокаются и пьют.
— Рыбалка-то как у вас? — спрашивает бритый.
— Спиннинги есть? — откликается Прокоп. — Тогда оставайтеся на недельку!
— Есть, — отвечают геологи.
— Значит, семушку половим! — Он радостно подмигивает. — Я вас на ямы свожу… Только блёсны надоть хорошие, желтые… У вас есть?
— Так нельзя же семгу ловить! — говорит бритый геолог. — Сами же сказали! Мы уж хариуса…
— Нельзя-то нельзя, — хитрит Прокоп, — это конешно! Но как вам и не половить-то! За столько верст приехали! Об етим, конешно, ни звука! Но я вас свожу! А вы мне, конешно, что-нибудь оставите! На память! Там договоримся! Ну, ура!
Опять чокаются и пьют. И Прокоп сразу хмелеет — от второго полстакана. Ему уже кажется, что эти геологи — смурняки, наивные люди, что они уже у него в руках со всеми их потрохами, со всеми их столичными ценностями. И этот прекрасный кинжал уже принадлежит ему: он режет им сало, аккуратно обтирая потом лезвие бумажкой, и кладет рядом с собой, и ему не по душе, когда берет этот кинжал кто-нибудь из геологов…
— Ура! — говорит он, сам себе наливает и пьет. — Вы мне вот что скажите: что вас мучает? — Он обводит всех осовелыми, понаглевшими глазами, бледно-голубыми, почти белыми. — Что вас мучает, а? Скажите!
— То есть как — что мучает? Ничего не мучает! — говорит бородатый.
— Нет, вы скажите! — не унимается Прокоп. — Каждого человека чего-нибудь да мучает! Вы и скажите! Я люблю, чтобы прямо! По-русски! Вот что вас мучает, вы и говорите! Семга мучает? А? Малосольная? — Он обводит всех многообещающим взглядом.
— Ну, малосольная семга — это, конечно, неплохо, — соглашается бритый.
— А? — восторгается Прокоп. — Неплохо, да? Но нету! Чего-нибудь другого — пожалуйста! Может, хариус вас мучает? Соленый? Вы говорите прямо!
— Можно и хариус! — соглашается бритый.
— А! Ха-ха-ха! — смеется Прокоп. — «Можно»! Он говорит: можно! А если нету?! Чего не могу, того не могу! Это я прямо скажу! Вчера было, а сегодня нету! Вы признавайтесь, что вас еще мучает! А?
— Да ничего нас не мучает! — говорит бородатый. — Давайте лучше выпьем!
— Это можно! — радостно соглашается Прокоп. Он уже пьян здорово. — Ура! — кричит он и удивленно мотает головой, вознося стакан с водкой. — Это вы здорово придумали: ура! — обращается он к усатому. — Сапромат вас дери! Но это все чепуха! Будет вам семга! И хариус будет! Слово Прокопа! Вы только скажите, что вас мучает! И все будет! Все! Вот, может, охота, а? Вы скажите прямо — ружья есть?
— У нас все есть! — отрезает бородатый.
«Наверное, главный у них!» — кумекает Прокоп.
— Вы с ружьями — того! Осторожнее! — качает он головой, напуская на себя строгость. — У нас тут зона заповедная! Заповедная! А не то зазеваетесь — и тю-тю ваши ружья! Отнимет их дед!
— Это лесничий, что ли? — переспрашивает бородатый. — Мартемьян?
— Он! — кивает Прокоп важно и неожиданно добавляет: — Зверь!
Геологи смеются.
— Это Мартемьян-то зверь? — мягко удивляется бородатый. — Но я его знаю: прекрасный человек! Он, кстати, дома? Или в избушке?
Прокоп в душе холодеет от злобы: дед Мартемьян — на моторке ли, пешком по берегам, — да Иван-вертолетчик, дедов глаз над Илычем, да Володя — все они над Илычем зоркими глазами стреляют, не дают ему браконьерничать, за то и ненавидит их Прокоп! Все это Мартемьяново пролетарское отродье, сгубившее его род…
«Вот самое страшное! — думает Прокоп. — Уедут они к Мартемьяну! Пропал тогда мой ножик! И блёсны! — Он нежно гладит кинжал рукой. — Нет, этого никак нельзя допустить!»
— Да вы что! — кричит он. — Это Мартемьян-то прекрасный человек? Зверь он! Вы не смотрите, что он такой обходительный! Лиса он! Это я вам точно говорю! Ну да сейчас он далеко побежал! Не знаю где! Вы у меня оставайтесь, спать есть где. На охоту сходим. На семгу свожу вас. Договорились?
— Посмотрим, — туманно отвечает бородатый. — Спешим мы…
— Куда?! Это вы напрасно! Работа не волк, в лес не убежит! Вы у меня оставайтесь для ради охоты, Кобель у меня замечательный, видели? А особенно он хорош, если в апатию войдет, — тут уж его ничем не удержишь!
— Как это — в апатию? — смеются геологи.
— В апатию! — грозно кричит Прокоп. — Известно, как! Вы думаете, я темный человек, да? Я тоже разные такие слова знаю, сапромат их задери! Вы меня извините, но я ведь все понимаю! Что там в газетах пишут и вообче! Вот вы, может, и ученые люди и я меньше вас учен, но я очень умный! Это я вам точно скажу! Вот, к примеру, говорят, кто-то там в космосе летал. Что в газетах пишут? А?
— Вчера новый спутник запустили, — говорит бородатый. — Надо бы радио послушать…
— Да бросьте вы это ваше радиво! — машет рукой Прокоп.
— Почему это?
— А так! Ха-ха-ха! — смеется Прокоп. — Оч-чень я умный человек и все понимаю! Все это треп!
— То есть как — треп? — не понимают геологи.
— Очень даже просто, — вдохновляется Прокоп. — Не летал никто! Мысленно ли дело — летать в космосе! Сидели себе где-нибудь на даче! Чаи распивали! Все у них там в Москве родственники, вот что!
Геологи поражены: такого они еще не слыхали на своем веку! Володя видит, как сгорает от стыда Алевтина — сидят они оба за дверью, как мыши, и слушают, как Прокоп доканывает геологов…
— Как это — родственники? — спрашивает бородатый.
— Сами должны понимать! — кричит Прокоп. — ОНИ! Которые! Родственники они все! Вот и летают! Ха-ха! На качелях они летают, в саду! Ну, ура! Выпьем!
— Бред какой-то, — говорит бородатый.
Геологам становится в этой избе тоскливо: видят они, что это за человек. И спать он не даст. Это ясно. Всю ночь будет колготиться. Геологи о чем-то шепчутся.
— Ну, нам пора! — говорит бородатый. — Мы, пожалуй, поедем…
— Как, — вдруг растерянно смолкает Прокоп, — а семга? А охота? Да и погода вон какая! Слыхали, что шепчет погода? — пытается он пошутить. — «Займи да выпей!» — шепчет погода! Ха-ха…
Но геологам уже все тут противно, они собираются.
— Мы уж как-нибудь в палатке, — бормочет усатый.
— Нам не привыкать! — бодро говорит бритый.
— Спешим мы! — бородатый берет свой кинжал под разгорающимся злобой взглядом Прокопа, тщательно обтирает лезвие газетой, прячет кинжал в ножны на поясе.
— Та-а-ак, значит… — бормочет Прокоп. — Поедете… Ну, а что вы мне на память оставите? Вот этот ножик должны оставить!
— Почему это так? — улыбается бородатый. — Вот вам, — он вынимает бумажник и кладет на стол три рубля, — это вот вам за самовар… Хватит?
— Да вы что?! — свирепеет Прокоп. — Нужна мне ваша трешка, сапромат ее… Я вас как людей принял! А вы? Должны ножик на память оставить! Сами должны понять! Не хотите так оставлять — махнемся!
Но геологи не отвечают. Быстро и молча собираются они и идут к двери. Прокоп тоже пытается встать — он хотел бы дать в морду этому бородатому, но Прокопа уже окончательно разморило. Приподнявшись, он падает обратно на лавку.
— Нужны мне ваши… — бормочет он, комкая в мокром от пота кулаке трешку и швыряя ее в объедки на столе. — Откупиться хотят — гляди-и! Знаем! Видали! Не-е-ет! Родственнички, вашу мать! В космосе они летают! На качелях! Вы меня извините. — Он еще долго бормочет, сам уже себя не слыша и не понимая, что говорит…
В этом месте своих воспоминаний Володя вдруг увидел в стороне оранжевую россыпь морошки. Деревья, расступившись, открыли ее Володиным глазам на большом торфяном кочкарнике. У Володи сразу кисло стало во рту. Он свернул с тропы, прислонив удилище и палку к можжевеловому кусту, опустился на колени в самой яркой густоте, давя ягоды ногами, и протянул за морошкой руку.
— Неплохо так-то после рыбки, — сказал он. — После рыбки ягод отведать — самое хорошее дело, как говорит брат Иван…
И Володя стал есть кисло-сладкую ягоду, выплевывая в траву мелкие жесткие косточки.
…Ну и пусть себе ест. А я вам сейчас вот что скажу; вот вы небось, прослушав все эти истории о Прокопе, подумали, что он нарочно перед геологами свою дочь Алевтину нежными словами называл? Подумали, да? Признайтесь! Вы, наверно, подумали, что, когда никого рядом нет, он ее ругает? Или даже бьет?
А вот и неправду вы подумали! Это я вам должен честно сказать: не ругает он ее и даже не бьет! В данном случае он вовсе перед геологами не выкомаривался.
Прокоп Алевтину действительно любит! Сильно любит, как только может любить человек свою собственную кровь. Единственное существо в целом свете любит Прокоп — дочь Алевтину, любит нежно и глубоко, как никогда никого не любил. Как не любил даже покойницу-жену. Жену он тоже любил, но и бил ее, в душе презирая, что за него — горького пьяницу — пошла. Часто бил. Оттого и померла она рано. Зато Алевтину он никогда пальцем не тронул: любил ее и совсем крошечную, грудную. Старый он уже был, когда Алевтина родилась. И удивительно ему было, что вот это маленькое существо, живой чистый комочек, пахнущий молоком и хлебом, с мягким пухом на хрупкой голове, — что это его дочь, его кровь. А позже он этот малюсенький живой комочек еще сильнее возлюбил, потому что чувствовал себя перед дочкой виноватым после одного случая на Илыче…
Об этом я вам тоже расскажу, только не сейчас, а когда момент подойдет… С того самого случая да еще после смерти жены примешались к Прокоповой любви еще виноватость и страх, что Алевтина вдруг тоже помрет и оставит его совсем одного на этом смутном свете: никем не любимого, пьяного, больного. Иногда он в пьяном бреду видел себя идущим на могилу Алевтины — и так ему тогда жалко было себя и Алевтину тоже, что он даже плакал. Но и сны эти свои Прокоп тоже любил.
Все в деревне знали любовь Прокопа, вернее, силу этой любви, как вообще в деревне все друг про друга знают. И если нужно было приструнить Прокопа — домой его с улицы прогнать или из гостей, когда он, упившись, стоял где-нибудь посреди избы — волосы на лоб, на очумевшие красные глаза — и орал: «Берегись, душа, оболью!» — и замахивался на всех недопитой бутылкой, — если нужно было его тогда приструнить, посылали за Алевтиной. При виде ее Прокоп сразу смирнел, жалко и приниженно улыбался, покорно шел за маленькой дочкой, безропотно ложился дома спать.
Душа Прокопа напоминала дикую, лишенную ухода лесную чащу, где все страсти живут и развиваются свободно. Вольно растущими найдете вы в этой душевной чаще и дикий, ядовитый лишайник, и волчьи ягоды, и цветущее ржавью гнилое болото, наполненное безобразными пресмыкающимися… Зато, пораженные, остановитесь вдруг перед красотой распустившейся в этой душе любви, как перед ярким диким цветком…
Так и люди вдруг поражались и удивлялись, глядя на Прокопа — пьяного или трезвого, как он смирялся в своей любви к Алевтине! Ей он разрешал все — даже дружбу с Володей, сыном своих врагов, отнявших у него Илыч и всю живность илычскую, — все, чем когда-то владел его отец. Ибо думал он, что это все вокруг — его. И когда Алевтина приказывала ему отпустить из сети пойманную в нерест семгу-икрянку, Прокоп отпускал, не сказав ни единого слова. И когда она велела ему, больному с похмелья, идти на работу, он шел, хотя, если бы это приказал ему председатель или сам Троицко-Печорский прокурор, не пошел бы Прокоп…
И с Мартемьяном и с его внуками — Иваном да Володей — не связывался пока: тоже из-за Алевтины. Родителей Володиных — Мартемьянова сына с женой — отправил он таки тихонько на тот свет. Безо всяких улик. Но то уж просто ему так повезло. Никто об этом ничего не знает и не узнает никогда. И слава богу! Отомстил хоть немного Прокоп за отца, погибшего в ссылке… Дурья он голова, — это уж я говорю, — разве один Мартемьян в этом виноват? Времена наступили такие — не Прокоповы времена! Понимать это надо было и не мстить никому, ибо всем не отомстишь, а тут все были замешаны в этом новом времени. Но душа Прокопа жаждала крови и радовалась каждой капле ее, что людской крови, что звериной, особенно весной, в тайге, когда запрещена всякая охота.
Если что еще сдерживало во всей этой сложной жизни Прокопа, так это Алевтина: его дочь, пионерка, подруга Володи…
Ну да ладно, хватит об этом, мы еще ко всему этому вернемся. А сейчас пойдем вместе с Володей далее…
Володя уже набил живот морошкой и опять шел по тропе. Виляла теперь она между сосен, по сухому песчанику. И опять вспоминал он историю, но уже другую, старую историю, о которой рассказывал ему дедушка Мартемьян. И связана эта история уже не с Прокопом, а с самим дедушкой Мартемьяном. И с геологами. Геологи ведь частые гости Запечорского края. Частые и давние.
Дедушка об ту пору еще молодой был, и сын его еще жив был — Володин отец. Брат Иван тогда только родился, а Володи и вовсе на свете не было — вот как давно это было! Сказать точнее: тридцать лет тому назад, в 1942 году. Война тогда шла — Великая Отечественная, немец, фашист, на нашу страну напал, страшная была война, говорил дед Мартемьян. Немцы тогда здорово нашу страну потоптали, к Уралу они рвались, но на Волге их остановили. Дедушка Мартемьян два года на войне был, рассказывал… В сорок втором году вернулся он оттуда раненный.
А теперь… помните того геолога, бородатого, который, сидя у Прокопа в избе, сказал, что Мартемьян — прекрасный человек? Так вот! Тот геолог в войну на Урале работал, что-то здесь такое цепное искал, как всегда они, геологи, всюду разные ценные земные залежи ищут. Уж чего он на Урале искал, про то дедушка не знает, да и не в этом сейчас дело, а дело в том, что застрял тот бородатый со своими товарищами в тайге глубокой осенью, когда уже мороз выпал. Заблудиться-то они не заблудились — это с геологами редко случается, потому что всегда у них карты, и компас, и вооружены они, и вообще они люди бывалые. А дело получилось такое, что задержались они здорово в тайге, продукты у них кончились, и спешили они по Илычу, с верховьев на лодке в Усть-Печорск… Дед Мартемьян сказывал — трое, и среди них тот бородатый.
Лето холодное было, осень ранняя: схватило вдруг ихнюю лодку в Илыче льдом! Пришлось дальше пешком идти по замерзшей реке, голодным. Шли они несколько дней и стали окончательно замерзать от голода и пронзительного ветра. Пошел мокрый снег с дождем, а потом вдруг ударил мороз. Покрылись они ледяным панцирем, погибать стали… Тут и нашел их дед Мартемьян. Неподалеку от своей избушки. Нашел он их и спас. Отходил их у себя.
Пожили у него тогда геологи, поправились и уехали к себе — во фронтовую Москву. И стал тот самый бородатый геолог из Москвы Мартемьяну продукты присылать! Подарок за жизнь свою спасенную! Время ведь было голодное, говорил дед Мартемьян, на карточках люди жили, хлеб, крупу, масло, сахар — все получали по карточкам. Дедушка Володе кусочек тех карточек показывал — удивительное дело! На серенькой такой, разрисованной узорами бумаге, в разных квадратиках, написано, допустим, слово «крупа», а пониже проставлено «500 грам.», а еще ниже, мелко — месяц и год. Дед Мартемьян кусочек таких неотоваренных карточек дома, в сундуке, в старом кожаном бумажнике бережет. Очень это интересно Володе — подумать только: все в магазинах по норме выдавалось! Не то что сейчас — бери сколько чего хочешь, хоть мешок муки, например, никто ничего не скажет… Но на то она и война! Всю войну бородатый геолог Мартемьяну продукты слал. Не нравилось это деду, конечно. Запрещал он это геологу делать, даже назад ему карточки отсылал, но геолог не отступался… Поразительно! Хотя, если подумать, и не поразительно это, а нормально, как говорит брат Иван. Дедушка ведь геологу тоже большой подарок сделал: жизнь подарил. Уж как тот в Москве питался, неизвестно, говорит дедушка, может, еще какие пайки получал, ведь ученый был человек, да и семейные его, конечно, тоже карточки получали. Хотя им, видать, было не сладко…
Володя видел того геолога, приезжал он после войны несколько раз сюда работать. Подарки разные и дедушке, и брату Ивану, и Володе привозил… Последний раз, когда Володя его видел, очень уж старый стал геолог — высокий, плечистый старик с двумя орденами на груди… и с большой седой бородой…
Это он тогда кинжал Прокопу-то не оставил…
Так задумался Володя обо всей этой истории, что вдруг заметил, что идет без тропы — по тайге просто… Как это он не заметил, что идет без тропы!
Володя остановился и посмотрел вокруг: он стоял в окружении высоких сосен, уходивших стволами в небо. Корни стволов утопали в узорных зонтиках папоротников, как в зеленом ковре, накрывшем землю, а верхушки обнимались в вечереющем небе кудрявыми кронами. Кроны еле заметно двигались. Володя прислушался — в вышине шумел ветер.
А здесь, внизу, было тихо. Над зонтиками тесно стоящих папоротников плясали неунывающие комары. Они опять стали кусать Володю. Намазываясь диметилфтолатом, он смотрел вокруг: искал тропу. Это в папоротниках он ее потерял, они ее спрятали, хитрые, прикрыли ее своими зонтиками, попутали Володю! Далеко она не могла быть. Видал же он ее только что! Где она — левей или правей, если стоять лицом к востоку? На востоке небо в просветах тайги посерело, а на западе, за Володиной спиной, разгоралось желтым — там садилось солнце, бросая в тайгу косые лучи.
Володя приметил себе высокую толстую сосну с обломанным, торчащим над землей суком и пошел от нее влево, все время останавливаясь, шаря глазами по зеленой крыше папоротников. На тропе они вообще-то не должны расти, должна тропа быть видна на зеленом ковре темной полосой. Он шел некоторое время медленно, все влево и влево, но ничего не нашел и вернулся назад, к примеченной сосне. Потом пошел от нее вправо. Опять ничего не было. Тогда он вернулся к сосне, посидел под ней, скрестив ноги. Он думал. «Лучше идти по реке», — думал он.
Косые лучи в чаще всё удлинялись — параллельно земле, пока вдруг не погасли: это солнце село за невидимый горизонт. Пустое небо светилось перламутром, и деревья на фоне неба стали совсем черными, плоскими.
Володя опять пошел влево — все дальше и дальше, намного дальше, чем в первый раз. Все шел и шел в густом ковре папоротников, доходивших ему почти до колен, и вдруг они кончились: пошла голая земля, усыпанная лесным хламом, проросшая редкой травой с темными, старыми елками промеж сосен и даже — как ни странно! — с крапивой и иван-чаем. В глубине вечереющей чащи, на поляне, что-то темнело.
Володя прошел еще несколько шагов и остановился: на широкой, под открывшимся лунным небом поляне высился стройный курган, усыпанный старыми, пепельными сучьями, рыжими гнилушечными стволами, какими-то палками, камнями, ворохом из шишек…
Володя долго стоял и смотрел на высокий лесной курган. «Раскопать бы его надо, — думал Володя. — Непременно в нем что-нибудь зарыто!»
Уж очень правильной формы был курган. Не может быть, чтобы он сам такой родился. Не иначе, это человеческих рук дело. «Каких-нибудь древних зырян». Володя сел на гнилой пенек и задумался.
Дед Мартемьян рассказывал когда-то об этом кургане, вечером, в избушке… Володя услышал надтреснутый голос деда:
«Есть, Володечка, такое лесное место — «Морт-Юр» по-зырянски. В переводе это значит: «Человечья голова». Место высокое, сухое, поросшее могучими соснами да елями. («Вот как здесь», — подумал Володя.) Там возле одной из тропинок курган стоит. Весь он зарос травой да хламом лесным усыпан. («В точности!» — опять подумал Володя.) Всяк проходящий мимо должен плюнуть через левое плечо или бросить в курган палкой. Или же камнем. Страшный это курган, Володечка!»
— Почему страшный? — громко сказал Володя. — И не страшный он совсем! — Володя будто разговаривал с дедом.
«Не говори, Володечка! — качает головой дед. — Этот курган — чум Яг-Морта! По-зырянски «Яг-Морт» — «Лесной человек»…»
— Какой же это чум, если курган? — опять громко говорит Володя. — Земляной холм, и все!
«Не знаю! — усмехается дед. — Так старики зыряне сказывают. Ты слушай! Сказывают, что осенью в темные ночи курган синим пламенем обнимается! И дверь в нем светится! И песни оттуда слышны!»
— В сказке все может быть! — говорит храбрым голосом Володя.
Он внимательно изучал взглядом заваленный палыми сучьями курган и прислушивался к явственному голосу деда.
«Сказка не сказка, а есть такое предание, — продолжает дед. — В давние времена жили в Заполярье полудикие зырянские племена. Поклонялись они каменным и деревянным божкам, которых сами же и выделывали. В те времена и появился на берегах Илыча необыкновенный человек: глаза кровяные, лицо волосами заросло, одет в медвежью шкуру. Звали его Яг-Морт. Никто так и не дознался, откуда он пришел.
Говорили, вырос он вместе с лесами запечорскими и что ему столько же лет, сколько этим лесам. Жил он один за непроходимыми болотами и только изредка приходил в зырянские селенья. Все его боялись. Зырянки даже пугали детей песней о нем. «Яг-Морт ыджыд, кыз бур коз! — запел дедушка. — Яг-Морт высок, как большая ель! Яг-Морт черен, как печной уголь! Не плачь, замолчи! Яг-Морт придет! Станешь плакать — съест…»
Володя оглянулся: странно близко пел дедушка, как будто рядом сидел. В чаще что-то тихо потрескивало, вздыхало. Володя поежился. Из-под кургана тянуло гнилушками, сыростью грибной…
«И вот один раз так случилось, — продолжал дедушка, — что подружился Яг-Морт с одним зырянином. Уж не знаю, как они там познакомились. На охоте, наверное… Потому что был тот зырянин замечательный охотник!»
— Лучше тебя? — громко спросил Володя, покосившись на чащу.
«Лучше не лучше, а презамечательный! Давно промышлял он птицу и разного зверя, старый был охотник! И счастливило ему необыкновенно! Много убил он рябчиков, и куниц, и белок, много соболей хранилось у него за своими метками в ночлежном чуме. Все ему вокруг завидовали. Даже Яг-Морт, даром что лесной Человек. Стал он просить зырянина, чтоб тот научил его охотничьему ремеслу. Уж как они там поладили, не знаю, но стал Яг-Морт вместе с зырянином на охоту ходить. Жили они оба-два в кочевом чуме, в тайге. Стали их часто вместе на охоте встречать.
Не нравилось это всем, кто зырянина знал. Ругали его. Зачем он, мол, с Яг-Мортом дружит! А зырянин отмахивался: «Не ваше, говорит, дело! Яг-Морт тоже человек, хоть и шерстью зарос. Отчего ему не помочь?» — «Смотри, — отвечали другие зыряне, — погубит тебя Яг-Морт!» На том и отстали. Как завидят — за версту обходят. И того и другого. Некоторые говорили, что не зырянин Яг-Морту помогает, а наоборот: Яг-Морт зырянину, потому что Яг-Морт — колдун, нечистый человек…»
— Откуда ты знаешь? — спрашивает у темной чащи Володя. — Откуда ты все это так хорошо знаешь?
«Да уж знаю! — смеется дедушкин хриплый голос. — Все это потом и открылось. Но сначала Яг-Морт и зырянин тихо жили в своем чуме, в тайге, и никто не знал, как они там живут. А жили они все хуже. Хотя вроде бы, казалось, и неплохо. Вместе с утра на охоту ходили. Обед готовили. Рядом спали. И зырянин все учил Яг-Морта разным охотничьим приемам да секретам: как волков отваживать да как зайцев в одно место собирать…»
«А как это, дедушка, собирают зайцев?» — всегда спрашивал в этом месте Володя.
«Известно, как, — говорит дед Мартемьян. — Траву гермодактилон с заячьей кровью смешивают, в заячью шкуру зашивают да подвешивают на дереве… А волков отогнать — надо волчьи хвост да лапы на костре сжечь, на этом же самом месте… Вот так они и поступали и всегда с зайчатиной были… Да что там с зайчатиной! Всего у них хватало! Особенно много они набили соболей! Замечательных темно-коричневых соболей! Но все дело в том, что почти всех этих соболей один зырянин набил. Счастливило ему!
А Яг-Морту и вовсе не везло. Усталый, постоянно с пустыми руками возвращался он вечером в чум. Ну убьет кого-чего, но редко. Все больше зайцев бил, да и то не всегда. Сколько его зырянин ни учил, сколько ни открывал ему своих секретов, не шла Яг-Морту наука впрок. Такой уж он был бесталанный! Злой да бесталанный. А может, потому и бесталанный, что злой. Не шел к нему зверь! Ни белка, ни куница, ни соболь… Дичь его тоже сторонилась. Все больше он духом падал, озлоблялся на своего счастливого напарника. Все сильнее ему завидовал. Ну так все и кончилось, как старики зыряне предсказывали: погубил Яг-Морт своего товарища!
Один раз вечером после охоты, когда зырянин особенно много соболей настрелял, а Яг-Морт и вовсе пустой пришел, решил он своего товарища убить. Когда они поужинали, пошел зырянин к реке умыться. Сел у берега на корточки, наклонился воды зачерпнуть, а Яг-Морт, бесшумно подкравшись сзади, отрубил ему топором голову! Забросил он ее далеко в чащу, а труп ногой в воду столкнул…
С тех пор, — таинственно шепчет дедушка, — бродит по берегу Илыча зырянин: в темные осенние ночи ищет он в тайге свою голову… А Яг-Морт вовсе пропал из этих мест. Когда родственники зырянина пришли к чуму, увидели они, что вместо чума стоит высокий курган, светится в темноте синим пламенем… Плюнули они да пошли обратно… Вот, Володечка, какая история!»
— Все это сказки! — громко говорит Володя. — Не может человек свою собственную голову искать, когда она отрублена была…
«Да дело-то вовсе не в этом! — серьезно отвечает дед Мартемьян. — И не в колдовстве дело! Колдовство, может, и сказка. Побывай зырянщине-то в разных местах, у них везде Яг-Мортов найдешь… Был, знать, какой-нибудь великан, сильный человек, напугал их порядком, вот оно им и памятно. И сплели сказку о колдуне! Дело здесь все в том, ради чего эта сказка сплетена! Ради зависти человеческой она сплетена, вот что! Страшная это вещь, человеческая зависть! Больше всего в жизни бойся, Володечка, человеческой зависти!..»
…Володя передернул плечами и встал. Становилось все холодней. Ветер все сильнее шумел в темных деревьях. «Будто порог вдалеке!» — подумал Володя.
В чистом лунном пруду над поляной показались первые звезды, замигали Володе: «Куда идти на ночь глядя? Отдыхай уж тут!»
— Тропу завтра найду! — громко ответил им Володя, тряхнув головой. — Сейчас все равно не найдешь… Разведу костер да лягу.
Он быстро натаскал хвороста, притащил сухих сосновых стволов, положил на кучу хвороста, чиркнул спичкой. Поляна озарилась пляшущим кругом теней.
Володя развязал сумку, достал малосольную тушку хариуса, луковицу, горбушку хлеба. Он отрезал от горбушки толстый ломоть, очистил и нарезал кусочками луковицу и стал есть.
— Воды, жалко, нет! — сказал он с набитым ртом. — Чайку бы попить! Может, и есть где рядом вода, да ночью ее разве найдешь!
Жевал Володя деловито. И говорил деловито и громко, будто лесной какой дух, гость этой поляны, недовольный ею.
А от костра стало тепло. Холод испуганно отодвинулся в черную чащу. Треск огня был веселый, он смешивался с задумчивым шумом ветра.
Поев, Володя аккуратно спрятал в сумку остатки рыбы, хлеб и лук, сунул в рот кусочек сахару — пососать перед сном, поправил костер, чтобы огонь долго горел, не особенно разгораясь, и лег, положив сумку под голову.
Он лежал на боку, спиной к огню, глядя на освещаемый костром курган в середине поляны. Свет плясал по кургану и тени — и оттого казалось, что курган шевелится. И Володя почему-то вспомнил отца и мать.
Вообще-то он их плохо помнил. Не так, конечно, чтобы очень плохо, но и не очень хорошо… как-то смутно. Володя вспомнил то время, когда они еще хорошо вспоминались — лет пять тому назад. Тогда Володя их помнил четко, ясно, а потом время все сглаживало их образы, сглаживало — делало их все более бесплотными, немыми. Пока они совсем не замолчали в его сновидениях, то есть они еще иногда приходили, но молча. И вот что еще странно: Володя о них почти уже не думал. Ведь он любил их очень, до боли в сердце любил, до слез, а вот поди ж ты — уже не думал почти о них! Они стали далекими, чужими… Но тут Володя вдруг вспомнил родителей.
Даже не вспомнил, а увидел рядом. Словно живут они опять вместе в избе: и дед, и отец, и мать, и Володя с братом. Только Володя с братом и дед Мартемьян веселые, а отец с матерью тихие какие-то, пришибленные. Исчезают где-то по целым дням, а вернутся — ходят молча, слова от них не услышишь. Словно камень у них на сердце лежит, о котором они сказать боятся, не имеют права. Словно у них рядом другой мир или семья другая, в которую они иногда уходят… Тот самый мир, в котором они долго были. И о котором молчат.
И вот один раз, когда пришли они откуда-то в избу и стали молча прибираться, а потом легли, подошел Володя к отцу. Вид у отца плохой, небритый, глаза грустные, как у собаки. Лицо темное. Лежит он на кровати и молча в потолок смотрит. Волосы на подушке спутанные, седые. Не совсем белые, а серые, грязного цвета. А Володю изнутри подняло: подошел он к отцу, руку свою маленькую ему на лоб положил, гладит.
— Ну что ты? — спросил нежно Володя. — Что ты все молчишь да молчишь… Скажи хоть слово-то!
А отец молчит. Так печально и сурово молчит, что сердце у Володи сжалось.
— Ну скажи хоть слово-то мне! — просит Володя. — Ведь жалею я тебя! А ты как чужой! Расскажи, как вас с матерью убили? Кто убил — Прокоп? Больно вам было? Ведь я должен все о тебе знать! И к кому вы все теперь ходите? Расскажи, легче тебе станет! Ведь я сын ваш, я могу за вас отомстить!
Задрожал отец, как зверь затравленный. Взглянул он на Володю свинцовыми глазами и говорит глухим голосом:
— Не могу я тебе ничего сказать! Лучше не спрашивай! Уйди отсюдова! — и вдруг заплакал.
Страшно стало Володе, что отец его плачет! Проснулся он от страха, сел в траве…
Костер потрескивает, шевелятся в нем языки огня, ползают по бревнам, поляна отступила в тень, и курган отступил — голубое стало все вокруг, туманное. Это луна светит где-то за деревьями… С тихим, тревожным шумом раскачивает деревья ветер, и опять Володя один.
— Нагонит этот ветер какую-нибудь беду! — громко сказал Володя. И тут же сам отогнал от себя эту мысль.
Поправил в костре поленья, отчего они снова вспыхнули, рассыпав искры, опять лег поудобнее…
Давно, когда Володя еще маленький был, ушли его мать и отец зимой на охоту в тайгу, в верховья Илыча, и как в вечность канули! Искали их всю зиму — дед Мартемьян искал, брат Иван и милиция. А нашли только весной, когда снег в тайге стаял. Пять месяцев пропадали они под глубоким снегом, и странная обнаружилась картина весной: сиротливо обнявшись, лежали они без лыж и без вещмешков. Лыжи и мешки из-под продуктов нашли далеко от них, выше по Илычу, — были мешки и лыжи сильно порубаны топором… В высшей степени странно! И топор валялся рядом, совсем новый, неизвестно чей, где-то в иных краях незадолго до того купленный. Очень странно все это было! Как будто Володины мать и отец сами лыжи и вещмешки порубили и пошли дальше пешком по глубокому снегу… Не могло же такого быть! Ездила на то место милиция с дедом Мартемьяном, но и милиция ничего понять не могла. Опознали родителей по остаткам одежды — и все. Причину смерти определить нельзя было — весна сильно попортила трупы, да и зверь лапу приложил. Так и осталась эта лесная смерть загадкой для всех. Только не для деда Мартемьяна.
— Прокоп в ту пору тоже там в тайге охотился, — говорит Мартемьян, — не иначе это его рук дело!
— А почему его тогда в тюрьму не посадят? — спрашивает Володя.
— Так доказательства-то нету, сынок! — отвечает Мартемьян.
Дед Мартемьян иногда Володю не «внучком», а «сынком» называет. И правильно. Потому что давно уже дед ему не дед, а отец, даром что старый.
— Забирали его, Прокопа, допрашивали: «Не я, говорит, я, говорит, в другой стороне был», — и все. Никаких улик на него нету.
— А что это такое — улики? — спрашивает Володя.
— Улики-то? Мелочи такие разные, которые на человека указывают, что он это сделал…
И видит Володя: стоит Прокоп, а вокруг него улики маленькие бегают, хлопотливые такие, серьезные, как трясогузки, и все на Прокопа пальчиками показывают. «Он это сделал! — кричат. — Он! Он их убил, и боле никто!»
А дед Мартемьян смеется:
— Улики, Володечка, они неживые! Улики — это следы или вещь какая, оброненная. Следы ног на земле, или лыжня, или следы пальцев на топорище… это и есть улики. Но таких улик на Прокопа нету!
Володя опять видит: бегут следы по земле! Много следов — сами бегут! Просто прыгают, как от сапог подошвы! Бегут из тайги в избу Прокопа и все кричат: «Эвона он! Он убил!»
— Нету на него никаких уликов, — качает Мартемьян седой головой. — Только я это знаю да тайга… А нам никто не поверит без уликов…
…Смотрит Володя на огонь, на курган, на тайгу.
— Скажи, тайга, кто отца с матерью порешил? — спрашивает тихо Володя.
Огонь сипит в ответ что-то невразумительное, кашляет: ничего не поймешь!
А ветер умнее. «У-у-л-и-к-о-о-ов н-е-е-т-у-у! — шумит ветер. — Не-ту-у-у ули-ко-ов!»
Тревожно спал Володя во всю эту ночь. То и дело просыпался, когда притухал костер, и, осмелев, подкрадывалась по земле холодная сырость.
Луна недолго скиталась между звезд — быстро легла спать, и под утро стало темно, хоть глаз выколи. В эти часы и загорелся курган синими огоньками гнилушек. Но никакое окно в нем не засветилось, никакая дверь не открылась, никаких песен из него не послышалось, хотя Володя уж было и вправду подумал, что оживет курган…
Чепуха все это! Сказки!
Только ветер шумел всю ночь, и Володе казалось, что приносит он издалека успокоительный голос Илыча: «Не трусь, Володя! Утром найдешь тропу! Потерпи до утра!»
И муравьев вспомнил Володя, которых видел во сне в начале пути. Главного Муравья вспомнил. Но Володя гнал его от себя. Гнал прочь — в темноту, от яркого костра…
На самом рассвете Володя опять проснулся — от странного крика: «У-о-о!» — кричал кто-то в тайге низким голосом.
«Что такое?» — подумал Володя спросонья, а потом понял: лось это кричит. Крик его был похож на стон, и на жалобу, и на призыв.
Стон кружил вокруг поляны, подходил ближе, а потом опять удалялся… Это бык лосевый — сохатый — искал себе в тайге невесту. Потому что — знал Володя — подошло время лосевых свадеб.
Бродит сохатый в это время по тайге злобный, с налившимися кровью глазами, трясет бородой, громко нюхает храпом землю — ищет следы своей суженой — и стонет густым басом: зовет скорей повенчаться.
Самка тоже ищет его, но она скромна — не бежит на зов жениха сломя голову, застенчиво прячется в чаще, только иногда нежным фырканьем выдает себя — мол, подходи, вот я!
Бывает, что отыщут ее сразу два жениха. И если один из них не струсит, не убежит позорно от более сильного, то начинается между ними бой… Страшные это бои! Дедушка видел.
Невеста рядом — в кустах где-нибудь — ждет, волнуется: кто победит? И когда затрубит победитель — над трупом ли поверженного или просто один, вослед убегающему трусу, — выйдет невеста, игриво переступая ножками, рисуясь своей красотой, выйдет на свет, чтобы стать женой победителя.
Обо всем этом дедушка часто Володе рассказывал. Как вообще он обо всем ему рассказывает — обо всей жизни таежной: и о семге, и о хариусе, и о медведях, и о разных прочих лесных обитателях, вплоть до самых крохотных мошек, — обо всех, которых давно уже признает Володя своими братьями. Это дедушка Володе такую мысль внушил. «Братья все они наши, — любит повторять дед Мартемьян. — Жалей их, Володечка! И никогда не убивай никого зазря».
Прислушался Володя: лосевый стон потерялся вдали, умолк. И ветер в вершинах заснул. Или умчался куда-то. И комаров не было — тоже уснули.
В сереющем предрассветном воздухе, утопая в белой заводи тумана, посреди поляны стоял таинственный курган перед Володей: то ли чум древний, сказочный, то ли могила зырянская, то ли просто земляной холм. Не обошлось тут, однако, и без человека — на то явно указывали цветы иван-чая. О ком грустит здесь этот цветок? Не о Яг-Морте ли — Лесном человеке, колдуне несчастном?
— Пойду-ка я враз на рассвет! — сказал Володя. — Все равно впереди хребет должон быть, — рассудил он. — Там и тропу быстрей отыщу.
Володя пошел в сторону света, брезжущего за стволами деревьев. Он шел уверенный, что тропа скоро найдется. Он чувствовал, что почва поднимается в гору — в гору ползут кусты, и трава, и деревья поваленные, и стоящие деревья в гору идут. И неясная полоса горизонта впереди, угадываемая на границе тени и света, поднялась выше: это впереди хребет Иджид-Парма…
Тропа действительно вскоре нашлась! Под ногами! Быстро повела она Володю вперед, вверх, — вскоре он уже лез на крутой лесной склон, заваленный буреломом. Тропа то ныряла под стволы деревьев, то в траву, то в кусты, но Володя теперь держался за нее глазами цепко!
Попадались ему несколько раз по сторонам муравьиные кучи. Стояли они, усыпанные ржавыми листьями, и мельтешили от тысяч копошащихся муравьев, ползущих своими собственными тропками и ходами вверх и вниз. Но малюсенькие они все были, не то что во сне! Володя наклонялся, смотрел, как муравьиные толпы гуськом перебегают дорогу, не обращая на него внимания. Они были заняты своим делом: тащили вдвоем, и втроем, и поодиночке какие-то веточки, листочки, сучки, хвойные иглы. Готовились муравьи к зиме, запасали добро, как всякий хороший хозяин. «Где их Главный? — подумал Володя. — Сидит, наверное, в муравейнике, в своем кабинете. Командует оттуда!»
Володя осторожно переступал через муравьиные колонны, стараясь никого не раздавить, и карабкался дальше вверх.
По другую сторону невидимого еще хребта, чувствовал Володя, карабкается солнце ему навстречу. Тоже ему нелегко небось, солнцу, — кажинный день ходи и ходи по небу, перепрыгивай горы, шагай через моря, и все время оно одно да одно, без всяких тебе помощников! Зимой время есть отдохнуть, а летом — сплошная бессонница в долгой этой ходьбе до осени. И не жалуется ведь солнце, не падает — идет, и светит, и греет! Всему на земле!
Володя карабкался на хребет с одной стороны, а солнце с другой, и перед каждым из них — чем выше на хребет — редели деревья, все карликовей становились кусты березы и можжевельника, все чаще высовывали из-под земли свои наморщенные или разглаженные лбы, в удивительно разных прическах, любопытные камни.
Все ярче сияло небо и все выше — от редеющей тайги и встающего солнца. И наконец вышел Володя на Иджид-Парму, и солнце вышло, и вот они встретились — мальчик и солнце, оба улыбающиеся друг другу…
Володя смотрел на солнце и думал о брате Иване. Как часто встречали они вместе это солнце над Уральским хребтом, над заснеженными вершинами и синими трещинами ущелий, над зелеными речными долинами, над крутыми перевалами, с одними только им да оленеводам известными тропками, над круглыми цирками с прозрачной зеленой водой, в которой плавают айсберги! В этих цирках зарождаются реки по обе стороны Урала — бассейн притоков Оби в Азии и бассейн притоков Печоры в Европе… В этих заповедных, недоступных простому пешеходу цирках они даже купались! Ох и холодная в них вода! Недаром в ней огромные глыбы айсбергов никогда не тают! Володя выдерживал в этой воде пять минут, а брат Иван целых десять! Брат Иван говорил, что если сверзишься в такой цирк с вертолетом — во веки веков не сгниешь! Вмерзнешь вместе с машиной в ледяной айсберг, как в кусок стекла, и будешь в нем за рулем сидеть как в музее! Вечно! «И если наука того достигнет, — смеялся Иван, — то смогут тебя оживить через тысячу лет — и будешь ты тогда жить при коммунизме! Тогда уж точно на всей земле коммунизм будет, — говорил Иван, — и можно на коммунизм тогда поглядеть…»
Часто они так беседовали на нехоженом каком-нибудь лугу, возле вечно холодного цирка, на мягкой зеленой травке, у затихшего вертолета. А потом опять взлетали на нем в небо — к солнцу — и летели вместе с солнцем, его дорогой.
«Когда я на вертолете летаю, — говорил, бывало, Иван, — да на своих пилотов смотрю, верю я, что коммунизм не за горами… Или когда я в небе рядом с солнцем лечу! А когда я к вам в деревню прилетаю да с вертолета сойду и пьяного Прокопа на улице встречу — бессмысленного да босого, — коммунизм сразу от меня далеко уходит: вон за те горы!»
Смотрит Володя на синие Уральские горы над кудрявой тайгой, на белые прожилки в невидимых отсюда ущельях, где вечный снег блестит, где солнце перед рассветом прячется, — и кажется Володе, что это коммунизм не хочет оттуда выходить, пока есть на земле такие вот люди, как этот Прокоп…
Володя вздохнул. Он взглянул на плешивую, невысокую гору Эбель-Из. Позади нее темной, еле заметной складкой в зеленой шкуре лесов угадывалось невидимое русло Илыча. Завтра — на пятый день пути — будет Володя в избушке! Дедушка преодолевал этот путь за трое суток, но на то он и дедушка, старый охотник, ходок бывалый! Он ведь идет быстро и почти в дороге не спит. А Володя — пять дней, тоже неплохо. Куда спешить! Переночует еще раз — и завтра будет на месте.
Володя повернул к югу и пошел искать тропу, где она сворачивает с хребта на восток. Здесь, на вершине, тропа исчезала, потому что спина хребта была усыпана темной, позеленевшей щебенкой — каменной трухой — и мелкой галькой, с разбросанными тут и там гранитными глыбами. На камнях тропа всегда исчезает — что на хребте, что на берегу, камни следа не держат. Здесь, на хребте, камни выглядели совсем по-другому, нежели у реки. Здесь они острые, угловатые — что щебенка под ногами, что торчащие глыбы, темные, розовато-сине-зеленые, с угловатыми, острыми краями, выветренные. Поверхность камней шершавая, покрытая мохом или узорами присохшего лишайника. А на реке камни чистые, гладкие, нежные — и все голые. Потому что они там все время купаются. Даже те, что на берегу лежат, они ведь тоже купаются весной, во время паводка. Да и осенью, когда реки от больших дождей из берегов выходят. Речные камни, покрытые мохом или водорослями под водой, все круглые, скользкие. Река веками обтачивает их, шлифует собой и друг о друга. Волочит их по дну. Оттого и зовутся они валуны. Речные камни обтачивает вода, а горные — ветер, оттого они так не похожи.
Но все они родственники, эти камни. Разная у камней жизнь, разная судьба, как у людей. Бывают же среди людей и негры, черные, и монголы, желтые, и русские, белые, — а все они родственники! Так же вот и камни — речные, горные, долинные: одна семья. Так думал Володя, стуча по камням палкой.
«Поесть бы надо, чаю попить», — еще подумал Володя. Сейчас он спустится, найдет родник и заварит себе чаю. Надо только спуститься, а то здесь ни воды для чаю, ни дров для костра.
Он опять подумал о дедушке: завтра они вместе будут чай пить! Любит дедушка чаи гонять! И Володя любит. Володя дедушке сам чай заварит, потому что умеет, — никто так не умеет дедушке заваривать чай, как Володя. «Завтра!» — подумал Володя, даже сказал для себя вслух:
— Завтра!
Он уже видел, как входит в избушку — без стука, неожиданно. Пройдет он по краю прибрежного луга — по-за деревьями, на краю леса, чтоб дедушка его из окна не заметил, — и неожиданно откроет в избушку дверь! Хорошо бы войти в избушку рано утром, когда дед еще спит… Но к утру Володя уже не успеет. Ночью не стоит идти. Лучше выспаться. Куда спешить-то! Все равно завтра на месте будет. Да и вечером тоже неплохо прийти. Днем дед куда-нибудь на Илыч уйдет. Семгу ловить или сено ворошить. Ставить по берегу копны, подпирая стожарами небо. А вечером он будет чай пить, глядя в окно, на реку. Тут и Володя откуда ни возьмись: «Здравствуй, деда! А вот и я!» — «Откуда ты взялся?! — удивится Дедушка. — С Иваном прилетел? Что-то я вертолета не слышал! Глухой стал!» — «На своих я прилетел! — скажет Володя. — Скучно без тебя-то, вот я и прилетел!»
Удивится дедушка, обрадуется! Ну, может, и покорит немного — за самоволие. Но это только для виду. Ведь Володя уже не раз один в тайгу уходил: и за грибами, и за ягодами. И по Илычу на дедушкиной лодке, на моторе, Володя один плавал. Не так далеко, правда, но все же… Не очень-то и близко — в соседнюю деревню, например… Но так далеко, как сейчас, Володя никогда еще не отлучался. Удивится дедушка, обрадуется, возгордится внуком: «Мужчина, — скажет, — настоящий ты вырос, Володечка!»
Так Володя шел и заранее торжествовал, переживая свой внезапный приход в разных милых подробностях. Это, конечно, была ошибка — заранее торжествовать. Потому что не говори «гоп», пока не перепрыгнешь… Никогда не следует торжествовать свою победу заранее. Но… но не будем за это очень винить Володю! Ибо все люди эту истину знают, все — даже очень опытные и умные и даже ответственные люди, — однако и они часто торжествуют свои победы заранее. А потом жалеют об этом. Но так уж устроен человек, и ничего тут не поделаешь…
Пока Володя шел, он все время слышал слева, по склонам, звон колокольчика, как будто бродит там лошадь или корова с колокольчиком на шее. Ходит животное, щиплет траву — и колокольчик звенит! Вот как сейчас — то громче, то тише… Но Володя только улыбнулся: знал он, что это галлюцинация. Это ветер в камнях поет, а кажется, что колокольчик… Хитрый этот ветер! Это он хочет запутать Володю: думает, что Володя пойдет искать корову или лошадь — и с тропы собьется! Но не такой дурак Володя, пусть ветер не думает! С тропы он Володю не собьет!
И вот запах гари тоже — опять принес ветер запах гари… Вроде бы костер неподалеку горит. Но это не костер — это ветер принес откуда-то издалека запах лесного пожара. И тогда, когда Володе показалось, что речная радуга горелым пахнет, это тоже ветер принес вместе с брызгами запах пожара…
В это время Володя — как-то незаметно для себя — вошел в огромную тучу комаров над хребтом. Туча поднималась высоко вверх и тянулась вперед по хребту чуть ли не на километр — даже небо посерело! Володя прошел несколько шагов и остановился: трудно было идти — в такую комариную метель он попал! Густые тучи комаров, закрыв небо и солнце в небе, плясали над хребтом как сумасшедшие! И не обращали на Володю никакого внимания. Они вовсе не кусались, заметил Володя. Диметилфтолатом он сегодня не мазался — шел с утра так, и вот пожалуйста: стоит он в густой туче комаров, и они не кусают! Пляшут только как оглашенные вокруг него, забиваются в глаза, лезут в рот, в нос, в уши…
Что у них — праздник, что ли, какой? Или с ума они все посошли? И вдруг вспомнил Володя — свадьба это у них, у комаров, такая сумасшедшая! Она ведь у комаров всеобщая бывает, говорил дедушка, как у разных других мотыльков и мошек тоже бывают такие свадьбы. Собираются тогда тысячи и тысячи крылатых невест и женихов в воздухе — где-нибудь над открытым местом — и пляшут и веселятся, забыв обо всем на свете. Хоть из пушек по ним пали — они только о своей свадьбе тогда думают. «Всегда бы они эту свою свадьбу играли, — подумал Володя. — Хорошо бы нам было! Не кусали бы они нас! Но свадьбы такие недолги, как всякий праздник».
Есть такие мотыльки, еще сказывал дедушка, поденки называются, так те, как только родятся, сразу себе такую свадьбу над землей устраивают — над рекой, как правило, — летят они белыми тучами, густым мягким снегом, тоже как метель, и тут же, справив свою свадьбу, падают наземь, откладывают яички будущих поколений — и умирают! Они родятся и живут один только миг — ради короткого праздника, ради свадьбы!
«Бывают же такие бедные мотыльки, легкомысленные!» — подумал Володя. Он пробирался в миллионокрылой туче пляшущих комаров — воздух наполнен был бесконечным сипением комариных крыл, — все время зажмуриваясь, зажимая ноздри, втянув голову в плечи, отплевываясь, пока не выбрался из этого комариного праздника. Володя нашел тропу, сворачивавшую с хребта вниз, и пошел по ней, окунаясь в тайгу, как в море — на самое дно. Под хребтом среди деревьев комаров тоже не было — собрались все там, наверху.
«Обычно такие комариные свадьбы бывают в июне, а сейчас август, — странно! Наверное, оттого, что такая жара в этом году. Видно, комары себе еще одну, внеочередную свадьбу устроили! Разгулялись! Ну и слава богу! Пусть веселятся. Жидкость свою антикомариную сэкономлю!» — подумал Володя.
Он опять шел под зеленой кровлей, в тени, в прохладе, ища глазами родник. Скоро он нашел его — вода била ключом в небольшом круглом кратере под камнем, на дне кратера танцевал песок — серебристые пузырьки воздуха поднимались оттуда вверх и лопались на тихо бурлившей поверхности прозрачной воды, переливавшей через край и бежавшей дальше вниз по траве и камням, покрытым железной ржавчиной. Вокруг родника буйно разрослись ярко-зеленые подушки мха, покрытые темно-золотыми стрелками кукушкиных слез, а еще густой высокой травой и пышными лопухами, тоже яркими, ядовитыми.
Володя сначала лег в траве на живот, приникнув к живой воде, и долго пил, глядя на свое призрачное, колыхающееся в глубине родника отражение. Он пил долго, маленькими глоточками, потому что вода леденила зубы. Когда он отрывался от родника, пережидая ломоту в переносице, с лица его громко падали в воду серебристые капли. Потом он встал, сполоснул и наполнил водой котелок. Собрал хворост, поджег, приладил над огнем котелок с водой на толстой сырой осиновой палке с рогулиной на конце, воткнутой острым концом в сырую мшистую землю, косо над оранжевым пламенем, — и стал ждать, пока закипит вода.
Он сидел и смотрел на пляшущее пламя и вокруг: на убегающую вниз, в темную чащу, тропу, на темные узоры деревьев на фоне светлого неба, где медленно шагало солнце, на пробивающиеся сквозь еловые лапы и березовые кудри тонкие пляшущие золотые лучи, игравшие промеж стволов солнечными зайчиками на земле — прелой, усыпанной красными, желтыми и черными бархатными листьями, хворостом, шишками, гнилушечной трухой.
Вода в котелке быстро закипела. Володя осторожно снял его, поставил на мшистую подушечку, насыпал в дымящую воду горсть черного чая — размешал его веточкой. Чаинки в котелке закружились, отдавая воде цвет и запах. И, кружась, оседали на дно, оставляя сверху темную пену, — вода потемнела, стала темно-коричневой, почти черной. Володя бросил в нее горсть сахару, тоже размешал его, потом достал кружку, и хлеб, и полиэтиленовый мешочек с солеными хариусами.
Вкусно — соленый хариус со сладким чаем! Володя нарезал рыбу ножом поперек, отрезал хлеба, зачерпнул чаю, обтерев кружку тряпочкой, подул оттопыренными губами, отхлебнул, обжигаясь, горьковато-сладкий душистый глоток и сразу закусил соленым — и хлебом…
Видели бы вы этого маленького лесовичка в тихой, разноцветной таежной чаще! Как он сидел, скрестив на моховой подушке ноги, и пил, и дул на чай, и щурился от удовольствия, и жевал облизываясь, и вздыхал от тихой радости, и глядел мягкими синими глазами в удивленно и преданно смотревшую на него невидимыми взорами лесную чащу!
Потом Володя опять шел — не спеша, спокойный, думая о дедушке, о тихой чистой избушке деда с белым, выскобленным полом, со смолистыми бревенчатыми стенами, в которых торчит между бревен сухой желтый мох, с маленьким, то голубым, то черным, то золотым, окошком на реку, с кроватью — дедушкиной и Володиной — под высоким, до потолка, белым марлевым пологом от комаров, с белой, побеленной глиною и разрисованной глиной же большой пузатой русской печкой. Шел и думал о маленькой бане на берегу, возле самой воды, в которой они с дедушкой непременно сразу же напарятся, а потом будут нырять с прилипшими к телу березовыми листиками в холодные воды Илыча — прямо из облаков горячего пара в облака ледяных брызг над маленьким речным порогом с холодно-кипящей водой, от которой так захватывает дух, что легкие замирают — останавливаются, и сердце останавливается, и мгновенно застывает разгоряченная кровь! Шел Володя и думал, как пойдут они с дедушкой сено ворошить и семгу из сетей вынимать, и как они ее потом жарить будут, жирную, розовую, и солить, а если икрянка попадет, и икру солить будут. И как они с дедушкой по ягоду пойдут — по клюкву на болота и по грибы на вырубки, в яркие чащи, — думал о всех этих простых человеческих радостях, даже не думая о том, что это простые и великие радости, которые не каждому в этом мире даны. Думал о них просто потому, что любил их, жил ими. Он думал еще о том, что скоро зима — пушистый снег хлопьями в воздухе и сугробами на земле и синий лед на реке, по которому он будет бегать на коньках в короткие серенькие зимние дни: И о школе он тоже подумал, и об Алевтине, что опять будет сидеть с ней рядом на первой парте в теплой, маленькой зимней школе и играть на переменках в салочки. Он с удовольствием подумал о том, как будет с Алевтиной смотреть вечерами в школе телевизор — разные передачи из Москвы по системе «Орбита», и делать уроки возле замерзшего пальмами окна в теплой избе, когда за стеной и в трубе поет вьюга свою бесконечную зимнюю песню…
Так он шел и думал о разных приятностях, и мысли его шли с ним в ногу, обегая в тот же миг огромные расстояния — во времени и в мире — по всей земле… Так он шел до ночи, а потом лег спать.
…Главный Муравей — откуда ни возьмись! — вытер мокрое, распаренное лицо — так стало жарко; он сидел рядом с Володей, черно-красный, с головы до ног блестящий от пота.
— Ну, как, ты доволен? — спросил он важно. — Костер получился на славу! Посмотри!
Действительно, такого костра Володя сроду не видал! Ворох сухих деревьев громоздился под самые облака и, подожженный снизу, разгорался все сильней — с шумом и треском…
— И когда вы это натащили? — удивился Володя.
— Хе! Нам это раз плюнуть! — усмехнулся Главный. — Нас — муравьев — почитай, тыщи: каждый деревяшку притащит, вот и целая гора! А если по две деревяшки?
Деревяшками он с презрением называл огромные ели и лиственницы — таежный сухостой. Костер был сделан с умом, в этом муравьям не откажешь: деревья сложены аккуратно, комлями кверху. Все костровище по форме напоминало муравейник.
— Спасибо вам! — поблагодарил Володя и осторожно добавил: — Только… уж очень жарко!
— То есть как? — обиделся Главный. — Для тебя же старались! Чтоб теплей было! Сам же просил…
— Просил? Что-то не помню, — удивился Володя.
— Как же так? — в свою очередь, удивился Главный. — Вчера, перед рассветом, когда иней выпадал — в тумане у кургана, помнишь? Ты еще сказал: «Хорошо бы костер! Поярче! Да спешить надо!»
— Так это же я про себя подумал! Как ты узнал?
— Я, брат, все твои мысли знаю! — с гордостью сказал Муравей. — Для меня это тоже пара пустяков! Видишь антенны? — Он дотронулся вилообразной лапой до своих длинных, членистых усиков. — Этими антеннами я и ловлю твои мысли!
— Я думал, антенны только на заводах делают, а что это — просто усы!
— Ничего в жизни не бывает просто! То, что вы на заводах делаете, все давно уже сделано! Природой сделано! А то как бы мы, муравьи, разговаривали? Как бы я приказы отдавал? Голоса ведь, у нас нету!
— А с тобой… как же мы сейчас разговариваем?..
— Так то же в мыслях! Беззвучно… Разве ты не чувствуешь? Вот я буду говорить, а ты слушай…
Володя прислушался, глядя на Муравья… И действительно, хотя Муравей весело двигал челюстями — произносил целую речь, — в воздухе слышен был один только шум разгоравшегося костра, становившийся все громче и громче… Но Муравья Володя тоже отчетливо слышал! Он слышал его внутри себя! Муравей мог вовсе и не двигать челюстями, все равно его было бы слышно, — и Муравей вдруг перестал ими двигать! Но каждое его слово отчетливо звучало в Володиной голове…
Жара между тем становилась все невыносимей.
— …Глядя на этот костер, — говорил Муравей, — ты поймешь, что могут сделать тысячи, даже миллионы. Захотел ты иметь теплую ночь — пожалуйста: вот тебе теплая ночь! Даже жаркая! Тысячи муравьев это сделали — все тысячи как один муравей! И все ради тебя! Чтоб тебе теплей идти было!
— Да, но вы немножко того… — «перестарались» хотел сказать Володя и вдруг проснулся: на лицо ему упал с неба раскаленный уголек!
Володя вскочил в ужасе — он увидел, что Муравей исчез и рядом пылает тайга! Вокруг было светло, хотя утро не наступило: прыгали гигантские тени и языки огня, вздымался дым черно-рыжими клубами до бездонного невидимого неба, летали искры, и, как сто тысяч лосей, ревел огонь! И Володя кинулся бежать…
Сколько он так бежал и долго ли, в какую сторону, Володя ни в тот момент, ни после, ни сам себе, ни дедушке — никому толком рассказать не смог. Все это он вспоминал потом, как в дымном тумане. Он бежал по горящей под ногами земле, между пылающих факелами деревьев, ориентируясь на темноту, — и бежали рядом языки огня, обгоняя его, и тени бежали рядом, и какие-то зверушки, бежали в дымном воздухе птицы, хлопая опаленными крыльями, падая в огонь, как огромные черные ночные бабочки. Огонь бежал позади Володи со страшным ревом, и дым бежал в воздухе, бежал сзади и впереди, окружая Володю, ел глаза, — и Володя бежал сквозь деревья в темноту, стремясь обогнать огонь. Долго бежал по болоту и сквозь кустарник, обдирая лицо, и руки, и ноги, оборвав в клочья одежду. Потом огонь стал понемногу отставать, только дым еще долго обгонял Володю, и Володя все бежал — откуда только сила бралась! — утопая ногами во мху, чавкая по болоту, спотыкаясь о деревья, падая и разбиваясь в кровь, и карабкался на четвереньках, а потом переплывал под луной, в голубом жутком сиянии, озаренном горящим позади небом, какую-то широкую холодную реку — и опять бежал, но уже в чистом, прохладном воздухе, вдали от пожара, под рассветающим небом…
Очнулся он днем — была жара, пахло гарью, но пожар был уже далеко, — очнулся разбитый, голодный. Хватился сумки — а ее не было! Ни удочки, ни сумки! Спички, посуда, соленые хариусы, хлеб — все где-то там сгорело, подвешенное на дереве… И ножа не было.
Незнакомое открытое место было вокруг — поросшее редкими елочками и березками, усеянное камнями в человеческий рост, совсем незнакомое место, затянутое сверху белесой пеленой облаков. Опять вились над Володей комары и опять кусались, но диметилфтолата уже не было, и Володя, даже не отмахиваясь — бесчувственный к комариным укусам, пошел вперед, как ему казалось — к востоку, где светлей облака… А может, он и не к востоку шел — солнца не было видно, ветер куда-то дул, принося запах гари, и Володя пошел вместе с ветром, тупо глядя по сторонам.
Потом Володя вдруг увидел свой давешний — первый — муравьиный сон, увидел его наяву — перед собой на земле: муравьиную кучу, и перед ней муравьи — концентрическими кругами, увидел как бы в перевернутом бинокле — в сто раз уменьшенное. Тот же был муравейник, и те же перед ним муравьи в трех концентрических кругах, и в центре их — в окружении двенадцати стройных муравьев-офицеров — Главного Муравья. Все было точно таким же, только крошечным, а Володя — на высоких, как столбы, ногах, обутых в огромные грязные рваные кеды — одни клочья, — которые еле держались на ступнях. Володя стоял над своим сном, как страшный Великан.
— Все заседаете? — сказал Володя охрипшим голосом. — Вот я вас сейчас… — Он поднял ногу, но почему-то не ударил по муравьям, а медленно отошел в сторону и побрел дальше…
Привел Володю в себя серенький зайчик. Зайчик лежал под огромным лиловым валуном — маленький, серенький. Володя пригляделся и увидел вдруг, что зайчик дышит и смотрит на Володю огромными выпуклыми глазами, но не двигается. Увидел Володя, что зайчик весь обгорел — усы обгорели, и ресницы, и на боках, тяжело поднимавшихся с каждым вздохом, вздувшаяся от ожогов голая кожа… Тут-то Володя пришел в себя. Жалко ему стало этого зайчика, еще жальче, чем самого себя.
Володя медленно стащил грязную, обгоревшую куртку, снял рубаху, тоже грязную, и оторвал от нее подол. Он постирал подол в ручье, выжал его, положил на валун. Зайчик все смотрел на Володю печальными глазами, не двигаясь, тяжело дыша. Он внимательно наблюдал, как Володя ползает по земле на коленях, осторожно срывая с моховых подушек желтоватые споры. Потом Володя вернулся к зайчику, снял с валуна влажный тряпичный жгут, сел рядом.
— Лечиться будем, — сказал Володя с улыбкой, и зайчик моргнул обгоревшими, без ресниц, веками.
Володя развернул влажный жгут, оторвал от него несколько полос, сложил, потом размял в ладонях споры и насыпал на тряпочки.
— Лежи тихо! — приказал Володя, хотя заяц и так слушался.
Приложив к его ранам влажные тряпочки с прилипшими спорами, Володя забинтовал зайчика, осторожно приподнимая его, тщательно перевязал все раны, потом опять положил зайчика под камень и встал.
— Лежи тихо, — повторил Володя, — а когда пойдешь, не стряхивай повязки… Ну, пока!
Володя помахал рукой, надел куртку и пошел. Ему как-то легче стало после этой операции. Он пошел вдоль ручья.
Сейчас он впервые и ясно подумал о том, что заблудился. Главный Муравей оказался прав. Заблудился Володя окончательно, и где он сейчас, он не знал. Какую-то реку он переплывал ночью. Где теперь Илыч — справа ли, слева ли, сзади? Куда бежит этот ручей? Небо было желтым, облака плотные — глубоко запрятали солнце.
— Надо Илыч найти! — громко сказал Володя. — Или еще какую реку. Буду по ручью идти.
Он долго шел, и когда впереди блеснула река за кустами тала, прибавил шагу. Через несколько шагов он увидел на той стороне реки избу и уже хотел было броситься вплавь — река была неширокой, тихой, вовсе не Илыч, — когда заметил в кустах медведицу с медвежатами. Они медленно, лениво переставляя лапы, выходили слева от Володи, на этом же берегу, на желтый песок пляжа: впереди медведица, за ней два маленьких медвежонка («Как щеночки», — подумал Володя), а за ними медвежонок постарше. Они шли на тот берег, куда надо было и Володе: к избушке.
«Живут они, что ли, в ней?» — подумал Володя. Вид у избы был запущенный, заросла она вся вокруг высокой травой, только иван-чая что-то не видно.
Володя смотрел, затаясь в прибрежных кустах.
«Хорошо, что ветер от них дует, — подумал он. — Не учуют они меня».
Володя знал, что сейчас медведица особенно зла и бесстрашна, ревнуя весь мир к своим детишкам: к двум самым маленьким, которым еще и года не исполнилось. Третий медвежонок был уже двухгодовалым медведем, рослым и сильным юношей. Был этот юноша, как видно, пестуном, то есть нянькой своих младших братьев. Медведица не расставалась с ним, специально воспитывая для этой цели. Володя это сразу понял, когда увидел семью, потому что дедушка ему о таких пестунах рассказывал. Но понял Володя сейчас также, что пестун, которого он видел, был юношей ленивым. Володя с любопытством наблюдал происходящее.
Большая, старая медведица первая спокойно перебралась через реку, возложив заботу о малышах на пестуна. Выбравшись на тот берег, она отряхнулась всем телом, веером разбрызгивая по гальке перед избушкой речную воду. Тут она оглянулась и увидела, что пестун вовсе не помогает своим братьям! Покинутые нянькой, малыши тревожно скулили, вставая в воде на задние лапы, тянулись передними на тот берег, за матерью, а потом опять метались на мелком месте, боясь плыть. Пестун же, не оборачиваясь, спокойна переплывал реку. Когда мать все это заметила, он уже перемахнул середину реки.
Такая была картина: медведица ждала пестуна на том берегу, свирепо оскалившись; пестун беспечно плыл, ни о чем не подозревая; малыши метались, скуля, на Володином берегу, а Володя с любопытством ожидал в кустах, чем все это кончится. А кончилось все очень просто.
Когда пестун вышел на берег и подошел к матери, он вдруг получил от нее столь увесистую оплеуху, что отлетел назад в реку, два раза перевернувшись… Володя еле сдержался, чтоб не расхохотаться. Тут только пестун все понял: он сразу вернулся к малышам, загнал их, ласково рыча, в воду и поплыл с ними рядом, чуть позади, изредка подталкивая того или другого носом. Когда малыши выбрались на берег, мать облизала каждого, не обращая внимания на пестуна, который виновато лизнул несколько раз медведицу, после чего все степенно двинулись мимо избушки в лес: впереди мать, за ней малыши и последним пестун, замыкая шествие.
Медведи уходили цепочкой — след в след: мать впереди прыгнула на поваленное дерево, упавшее в сторону леса, подмытое весенним разливом, и пошла по нему ловко, как будто окончила цирковую школу, потом перепрыгнула на другое лежащее дерево и медленно вошла по нему в чащу. Медвежата и пестун тоже карабкались вслед за матерью по стволам, хотя рядом можно было спокойно пройти по гальке… Володя знал, что это медведица нарочно так хитрит — путает на всякий случай следы…
Переждав еще немного, после того как медведи скрылись, Володя вышел из своего убежища и переплыл речку — вода в ней была теплая, — поднялся по гальке к травяным зарослям, раздвинул их руками и своим телом и вошел с колотящимся сердцем в избушку… Она была пуста. И пуста давно.
Шагнув через маленькие сени в комнату, Володя остановился. Хорошая была избушка, новая. Он сразу заметил на столе под окошком пачку бинтов и ваты, лекарства в пачках и пузырьках, йод в ампулах, толстую тетрадь. Володя подошел, сел на нары перед столом, взял тетрадку.
На обложке было написано:
ТЕТРАДЬ ПРОХОДЯЩИХ ТУРИСТОВ.
На обороте обложки:
Т. геологи! Просьба не выбрасывать! На зиму оставлять на видном месте!
Дальше шла пустая первая страница, а на второй было написано:
Начата I IV 1971 года.
Пришли с перевала… (неразборчиво) через хребет Хамбу-Урр и реку Ук-Ю. Шли по хорошему насту при температуре 7 градусов. Встали в избу в 17.00. Группа идет через Илыч и хребет Иджид-Парма на Троицко-Печорск. Через два дня надеемся быть на месте.
И подписи:
Москвичи: Саид-Кулиев — К
Шемяк Шекулев — 2К
Якулик — К
Ариньзь —
Сухоруков —
Коваль —
7 IV 71.
Примечание.
Буквой «К» отмечены корифеи туризма.
Володя еще перевернул страницу. На ней было выведено неуклюжим почерком:
25 VI 71. Рабочий пятой партии 2-го отряда проходил мимо. Оставалось все на месте.Рябов.
Еще запись:
3 июля 1971 года рабочий 5 партии с г. Высокая.Л. Лесников. Из Карелии, ст. Лоухи.
Потом аккуратная, видно, женская рука записала:
Жениха бы такого найти, как Шемяк Шекулев, 2К!!
Дальше было пусто.
Володя задумался.
«Хребет Хамбу-Урр, — услышал Володя дедушкин голос, — находится выше моей избушки, за рекой Ук-Ю… К северу это!»
«Значит, я между Илычем и Ук-Ю! — соображал Володя. — Только где? На правом берегу Илыча или на левом, выше избушки? Или ниже? В общем, так или этак, а должна эта река меня в Илыч привести!»
К тетрадке был привязан химический карандаш, Володя взял его и записал:
Иду из Кочильдина в избушку к дедушке.
Он на секунду задумался.
Через два дня надеюсь на месте быть.
Тут Володя улыбнулся и записал:
Корифей туризма Владимир Иванов , 11 лет.
17 августа 1972 года.
Володя перечитал запись, зачеркнул слово «корифей» и вписал сверху:
Трижды корифей.
Он захлопнул тетрадь и встал. Перед печкой на полу и за печкой, возле стены, свалены были дрова — ставшие коричневыми расколотые поленца. Володя шарил по избе глазами, ища чего-нибудь съедобного.
На полке над окном он увидел банку, прикрытую старым журналом. В банке была крупная желтая соль. За банкой, в паутине, валялось несколько сухих, покрытых зеленой плесенью корок черного хлеба. Володя взял корки, журнал и присел к столу. Грызя корочку, он стал рассматривать журнал… Это был «Крокодил»! Вернее, кусок журнала — обложка и часть страниц были оторваны. Но Володя его сразу узнал! Очень любил его Володя, веселый это был журнал, интересный! А вот и знакомые фамилии художников под картинками: Елисеев и Скобелев! Они почему-то всегда вместе рисуют. Друзья, наверно, большие. «Хорошо, когда люди так дружат, даже рисуют вместе! — подумал Володя. — Другие отдельно рисуют, а эти вместе. Веселые, наверно, очень люди, эти Елисеев и Скобелев. Здорово рисуют: такие дурацкие рожи, что живот надорвешь от смеха…»
Володя давно знал наизусть все фамилии художников в этом журнале, мечтал когда-нибудь познакомиться. Володя тоже любил рисовать. Может, когда и сам художником станет. Хотя это еще неизвестно. Может, он и летчиком станет, как брат Иван. Или космонавтом, как Гагарин Юра…
Володя внимательно разглядывал рисунки и подписи под ними. На эти подписи он смотрел как на старых знакомых. Особенно сейчас это было ему приятно, когда он тут заблудился, как будто вдруг с живыми людьми встретился! Каневский, Семенов, Лосин, Федоров, Елисеев и Скобелев… Наглядевшись досыта, Володя сложил журнал, погладил шершавую, синевато-серую бумагу, положил журнал на место — на банку с солью, потом лег на пыльные нары, потянулся и заснул с зеленой коркой в руке, которую он так и не догрыз.
ТРИ СМЕРТИ АЛЕВТИНЫ И ВОЛОДИ
Дед Мартемьян не раз говорил, что Алевтина и Володя долго жить будут, потому что они уже три раза умирали в своей маленькой жизни. Три раза были они на том свете — один раз Алевтина и два раза Володя — и благополучно возвратились.
«Странно, как это мы с тобой на том свете были! — говорит Володя Алевтине. — Что там было, ты помнишь?» — «Нет!» — отвечает, качая головой, Алевтина. «И я не помню! — задумчиво говорит Володя. — Как будто я там спал и мне даже ничего не снилось!»
Сейчас я вам расскажу, как они умирали. Сначала про Алевтину. Когда Алевтина умерла, была она еще совсем маленькой. И была у нее тогда мать, которую она сейчас совсем уже и не помнит. Мать умерла давно и с того света не вернулась. А Алевтина вернулась. И было это вот как.
Один раз Алевтинины родители в гости собрались — в соседнюю деревню, зимой. Ну и Алевтину с собой прихватили. Уходили они на сутки, с ночевкой, и оставлять Алевтину у соседей никак не могли, потому что мать ее еще грудью кормила. А идти надо было километров за пятнадцать по льду замерзшей реки.
Закутали Алевтину в теплое одеяло, уложили на саночки, Прокоп взял в руку веревку от санок — и двинулись: родители впереди, оживленно болтая, а Алевтина сзади, в саночках, в одеяло завязанная, весело сосала свою сосочку. Грудная она веселая была, на других детей не похожая — никогда почти не плакала, а все улыбалась. Так она и лежала и сосала свою сосочку, глядя в щелку на небо, прислушиваясь к громкому разговору родителей, к скрипу шагов и шороху полозьев по снегу. Один раз мать в дороге ее покормила, присев на сани, километров через восемь, на полпути, а потом Алевтина опять задремала на своих саночках, убаюканная долгой дорогой. Сосочка выпала у нее изо рта, притулилась на щеке под одеялом и сразу — мокрая — льдом покрылась: мороз в то утро сильнейший был, градусов под тридцать.
Теплый воздух, который вырывался из Алевтининого красного ротика, сразу оседал на краях одеяльной щели лохматым инеем. От этого инея щель скоро совсем заросла, как зарастают зимой окна в избе — морозными пальмами. Или как зарастает зимой снежными хлопьями сбруя на лошадях. Алевтина под этими хлопьями крепко спала, даже похрапывала немножко во сне, как всякий уважающий себя спящий человек. Сначала она сильно раскраснелась от материнского молока да от мороза, но потом стала все бледнее становиться, теплый воздух все выходил из нее и выходил — с каждым маленьким храпом — и скоро весь вышел, и стала Алевтина белая как снег, как кукла искусственная, из пластмассы. Белесые брови, светлые волосики из-под вязаной шапки, темные ресницы и золотой пушок на щечках — все стало белым, только губки еще оставались розовыми, но теплое дыхание уже из них не выходило — умерла Алевтина! Родители-то о ней совсем позабыли! Шли они впереди, радостно болтая, предвкушая веселье и выпивку, потому что не просто так собрались, а на престольный праздник, и широко шагали по морозному скрипучему снегу меж безлюдных лесных берегов, легко таща за собой саночки с мертвой Алевтиной.
Хватились они уже в деревне: раскутали девочку, а она бездыханна! Мать заголосила, стала Прокопа ругать, да что толку! Хорошо, рядом фельдшер жил, молодой человек, умный: отходил он Алевтину. Раздел девочку, в теплую воду окунул, искусственное дыхание ей сделал, по попке нашлепал — выколотил из нее дыхание! И опять ожила Алевтина, и опять улыбается! Как ни в чем не бывало! Все так и ахнули! Еще больше ахнули, когда она ожила, чем когда умерла. Ведь умирают люди то и дело, а вот оживают «очинно даже редко», как говорит дед Мартемьян. Старушки, бывшие при том случае, сразу икону с красного угла сняли, благословили Алевтину, как святую. За сошедшую на нее благодать. Но фельдшер сказал, что это никакая не благодать, а просто счастливый случай, потому что Алевтина не совсем умерла, а просто остановилась в своей жизнедеятельности, ибо была у нее клиническая смерть. Механизм Алевтининого организма от глубокого холода остановился, как иногда часы от холода останавливаются.
Если б не тот фельдшер, Алевтина так бы насовсем и померла, потому что никто бы не догадался ее откачивать. Фельдшер в тот год только что учебу в Москве кончил, только что на Север приехал — современный и умный был человек. Он потом об этом случае статью в столичном журнале напечатал, даже Алевтинины фамилию, имя и отчество указал, даром что она еще грудным ребенком была. Ну и выпили, конечно, после этого чудесного оживления тоже немало — вместо суток трое пропраздновали. Прокоп в тот раз до сумасшествия упился, босиком в мороз по деревне бегал, кричал, что его порода бессмертна. Вот какой был с Алевтиной удивительный смертный случай! А теперь я вам расскажу про Володины случаи.
Володя умирал два раза. Первый раз он умирал, когда ему было пять с половиной лет. Прихватил его аппендицит, и повезли Володю на моторке в районный центр Еремеево, в больницу. Еле довезли Володю до Еремеева, всю дорогу он корчился в лодке на сене, боли были страшные, думали — вот-вот помрет.
В больнице его сразу на операционный стол положили, маску усыпляющую на лицо нацепили, но Володя и там продолжал корчиться от боли: не брала его маска, никак он не мог заснуть! Врачиха — здоровая такая женщина, толстая — уже резать ему живот начала, а Володя ей вдруг рукой знак подает, что еще не спит вовсе… И смех и грех! Врачиха, даром что женщина, басом на Володю закричала и новую маску на него напялила. Тут только Володя заснул. Да вдруг так крепко, что опять не как по-людски: операция закончилась, и живот Володе давно зашили, а он все не просыпается! Врачиха вокруг него бегает, кричит, санитары суетятся, а Володя труп трупом: дыхание остановилось и пульса нет вовсе!
Хотели уже в мертвецкую отправить, а он вдруг глаза открыл! И улыбается! Ну и досталось ему на орехи! И деду Мартемьяну, который Володю в больницу привозил, тоже досталось. Еле ноги потом из больницы унесли. Оказывается, и у Володи клиническая смерть была, слишком много он хлороформа наглотался, мог вообще не проснуться. Это первый Володин смертный случай.
А второй раз Володя чуть не умер, когда ему восемь лет стукнуло… Так его в тот год стукнуло, что тоже чудом живой остался.
Случилось это летом, в самую что ни на есть распрекрасную пору, в июле. И тоже, как ни странно, в Еремееве: такое уж это для Володи невезучее село! Гостил он в то лето у одной дальней Мартемьяновой родственницы, у одинокой древней старушки. Злющая эта была старушка, хотя очень в бога веровала.
Дед Мартемьян в то лето по каким-то своим делам в город Печору уезжал и попросил присмотреть за Володей. Старушка нехотя согласилась. Не любила она детей, да и весь век свой она, наверное, никого не любила, кроме своего бога, как часто бывает с такими вот очень верующими старушками. Володя — на что уж тихий ребенок — все время выводил старушку из себя. Что бы он такое ни сделал, все ей не нравилось. Принесет ли Володя подбитого грачонка домой, ужа ли притащит — все старушку из себя выводило.
В тот день, о котором идет речь, старушка с утра куда-то ушла, а Володя мельницу дома в избе мастерил: строгал, сидя на лавке, лопасти острым кухонным ножом. Ну насорил, конечно, на полу стружками. Да что ж в том страшного, если бы он их все равно потом подмел! Строгал он в избе, а не на улице, потому что на улице дождь начался: вот этот дождь-то и стал всему причиной, вернее, не сам дождь, а гроза… Дождь прихватил старушку, когда она к дому подходила, и влетела она в избу промокшая и уже злая. А тут Володя со своими стружками на полу ее еще пуще из себя вывел. Стала она ругаться на чем свет стоит! На улице дождь расходится да гром гремит все сильней, а в избе старушка! Долго она неистовствовала, а под конец говорит: «Забрал бы тебя господь на небо! Все бы на земле легче стало!» А Володя тоже не вытерпел — можно и его понять! — сказал он как бы про себя, но достаточно громко, чтобы старушка слышала: «А вас хоть бы черт к себе забрал!»
Нехорошо он, конечно, сказал, но и его понять можно: очень уж ему эта старушка надоела! После этих слов и случилось самое удивительное: только Володя так сказал и старушка еще рта не успела раскрыть, чтобы ответить, как вдруг страшный удар потряс всю избу! Это шаровая молния в горницу влетела сквозь стенку, вышибла старое бревно в углу избы — как изба-то не загорелась! — и влетела в горницу. Маленькая шаровая молния, величиной с кошачью голову… Старушка как стояла посереди горницы, так и повалилась. А Володя как раз в том углу сидел — молния его сразу оглушила, Володя даже сознание потерял и, падая, язык прокусил…
Когда он потом очнулся, молния еще по избе летала, и он смотрел на нее как очарованный, дрожа от страха; старушка ничком на полу лежала, а молния, покрутившись по избе, вскочила на печь: в мгновение ока край плиты, как стекло, оплавила — и в трубу улетела… Как она избу не сожгла и Володю со старушкой не убила, этого я уж вам сказать не могу! Да и никто не может! Потому что шаровая молния — одно из самых таинственных явлений природы. Только одно могу вам сказать: пощадила шаровая молния Володю, хотя язык у него потом еще долго заживал… А может, шаровая молния просто хотела старушку попугать… Кто знает! Старушка после того случая, конечно, присмирела. Только Володя у нее больше не жил. Дед Мартемьян не стал его от себя отпускать…
Вот какие были с Володей два удивительных случая, когда он чуть было не умер.
А теперь вот этот случай, когда Володя заблудился. «Если я теперь только выживу, — думал Володя во сне, — то больше никогда не умру! Буду жить вечно!»
Долго и крепко спал Володя в избе — весь день и всю ночь, а на рассвете встал, поглодал корочки и пошел вниз по незнакомой реке.
Пройдя километра три от избушки, он вдруг услышал песню. Кто-то пел! Голос доносился вроде бы откуда-то с верховьев: «Ландыши! Ландыши!» Володя весь вытянулся, напрягся, прислушался… Далеко еще был этот голос, очень далеко! В первое мгновение Володе захотелось бежать туда, на голос, вверх по реке, — как вдруг песня пропала…
«Это мне показалось!» — подумал Володя. Он сразу ослаб, взмок от пота, лег на траву, стал смотреть в небо. Прекрасное, высокое, пустое небо опять было чистым. «Пустое, как мой живот», — подумал Володя о небе. Он смотрел вверх пристально — странная была эта голубая пустота, там что-то двигалось! Он видел: в воздухе, пронизанном отражениями солнечного света, мелькали какие-то бледные сполохи.
Вот опять что-то белое, еле видимое пронеслось в воздухе над Володей — то ли далеко, то ли близко, — что-то белое, прозрачное, широкое… Вот еще! И еще! «Крылья! — подумал Володя. — Прозрачные крылья!» Небесная голубизна вовсе не была пустой. То и дело — казалось Володе — пролетали там какие-то существа, но различить можно было только движение полета, только еле видимые крылья.
Солнце широко и ровно подсвечивало это мелькание откуда-то снизу, из-за бескрайней тайги. Было еще рано. Мошкара уже вилась над Володей деловито и равнодушно. И Володю вдруг охватило глубокое, спокойное равнодушие. У него было такое чувство, будто он сливается с землей, с небом, с этим бесконечным танцем мошкары. Он растворялся во всем этом мире, в этой бесконечности, растворялся безвольно и бессознательно. Он себя уже почти не чувствовал. Ни рук, ни ног, ни живота. Ни даже голода в животе. Тянущее чувство куда-то ушло — наверное, в землю. И теснота в груди тоже исчезла, как будто в грудь вошло небо. Хотя ничего особенного он не ощущал. Только свои тихие мысли.
«Вот так и растворишься тут, — думал он, погружаясь глазами в голубую бесконечность. — И никто тебя не найдет. Ни дедушка, ни Алевтина, ни брат. Тишина».
И тут он опять услышал песню. Спокойную, явственную: «Ландыши, лан-ды-ши! Светлого ма-я привет!»
«Опять песня снится! — подумал Володя. — Почему человеку снятся песни? Брат Иван говорил, что это галлюцинации… как и те колокольчики на днях на хребте… Иван их часто слышал. Вот и я слышу…»
Галлюцинация все усиливалась, наполняя утренний воздух: «Ландыши, ландыши!» Нет, не галлюцинации это!
И вдруг заработал мотор! Два раза чихнул где-то совсем рядом и сразу же быстро-быстро забормотал, отскакивая многократным эхом от берегов, — скороговорка мотора сразу заполнила собой весь мир, пронзила Володин мозг, все его опять напрягшееся маленькое тело. Бормотание мотора отдавалось в каждой Володиной мышце, как электрический ток.
Он опять стоял на берегу во весь рост, глядя навстречу реке, навстречу течению, на высокие, поросшие темными елями берега, открывавшие реке выход на широкий плес.
Посреди плеса возвышался стройный остров, желто-зеленый, из песка и леса, остроносый с обоих концов, похожий на корабль. Остров делил плес на два спокойных рукава.
Солнце привстало над краем леса, бросило сноп лучей, и открытый плес ослепительно ударил в глаза Володе расплавленным в воде оловом… Володя прикрыл глаза ладонью, — из-за темного, почти черного мыса выскочила лодка, оглушив плес раскатистым и звонким голосом мотора.
Человек сидел на моторе! Живой человек! Первый за долгое время! Страшно знакомый черный силуэт поразил Володю. Прокоп! Отец Алевтины! Это был он.
— Дядя Прокоп! Дядя-а! Дяденька-а-а! — закричал Володя, прыгая на высоком берегу и размахивая руками. — Это я! Володя! Дяденька-а-а! Помогите!..
Человек в лодке вскинул голову, не выпуская из левой руки руль, потом заглушил мотор и встал… Голубой дымок взвился над мотором в золотой воздух. Стало тихо. Лодка быстро приближалась к Володиному берегу, беззвучно рассекая поверхность реки, оставляя за собой гладкие веерообразные волны.
— Володя, что ль? — крикнул Прокоп, приглядываясь.
— Я это! Дядя Прокоп! Я, Володя! Заблудился я! — Володин голосок восторженно всхлипывал.
— Вона что! — удивленно протянул Прокоп. — Сапромат тебя задери!
Мотор молчал, и разговор взрослого и ребенка четко прозвучал в солнечном воздухе.
Володя с колотящимся сердцем бросился вниз с обрыва. Камни и земля сыпались из-под ног, обгоняя Володю, громко плюхались под обрывом в воду. Володя шагнул навстречу лодке, остановился в реке. Он увидел, что Прокоп широко улыбается. И Володя улыбнулся… слабо улыбнулся… Вдруг Прокоп резко наклонился, выхватил из лодки веревку и стал наматывать ее на стартер, потом вскинул голову, выкатив на красной жилистой шее кадык, взглянул на стоявшего в воде Володю быстро, свирепо.
— Иди за папкой и мамкой! — зычно крикнул Прокоп. — Иди за ними! Мертвец ты! По тебе уже поминки справили!
Прокоп вдруг захохотал, надуваясь кровью, дернул веревку, — мотор взревел, лодка подпрыгнула и понеслась, рассекая воду, вниз, по рукаву, — мимо острова…
Володя, как пьяный, опустившись на четвереньки, медленно вполз по обрыву на берег, упал ничком в траву. Он лежал недвижимо. Звук моторки быстро затих вдалеке, за таежными изгибами реки…
…Долго Володя ничего не чувствовал и не слышал, а потом вдруг услышал он голос дедушки и увидел себя с ним и с братом дома, в избе, за столом. Весело смотрит на Володю дед Мартемьян.
— Люблю я тебя! — говорит он ласковым голосом. — Потому что ты маленький! И потому что на меня похож! Глаза твои люблю синие! И волосы белые! Головку твою люблю умную!..
— Нет, на меня он похож! — перебивает брат Иван, охватывая Володю руками и поднимая его в воздух. — Люблю я эту головку смышленую и ручонки ловкие! Хочу, чтоб держали они штурвал самолета! Чтоб летал Володя по всему свету, как сокол!
— Я на Луну хочу! — говорит Володя.
— И на Луну полетишь! — кивает Иван. — Да что там Луна, когда найдутся тебе планеты поинтереснее. С чудными людьми, да зверьми, да травами исполинскими!
— Не забывай, что ты Володимир! — говорит дед Мартемьян. — Будешь ты, Володечка, миром володеть! Люблю я тебя! — и обнимает Володю, целует, щекочет его кудрявой бородой.
— И я его люблю! — улыбается Иван. — Потому что он на нас похож, только еще лучше!
— И я вас люблю! — громко говорит Володя со слезами в голосе. — Люблю я вас всех! Люблю! И уходить от вас не хочу! — И тут Володя закричал долгим звериным воплем, эхом отдавшимся в тайге…
…В это самое время сидел в своей избушке на Илыче дед Мартемьян. Всю ночь он не спал. Последние ночи ему вообще плохо спалось. Здоров был дед Мартемьян, никогда в жизни не курил, и когда выпивал иногда по праздникам или за обедом, то не пьянел.
А последние дни и ночи вдруг стал чувствовать себя смутно, какая-то тяжесть в затылке и слабость во всем теле. Спать стал последние ночи плохо, а когда спал, то и сон ему был не в отдых, потому что и во сне мозг работал. Внучок ему что-то все снился: Володечка. Вот и сегодня ночью тоже. Снилось ему, что Володечка у него на коленях сидит, а он ему сказки рассказывает. Про Яг-Морта. И про Яг-Мортов курган в тайге. И про человека без головы. Но странно — человек этот самый без головы оказывался во сне вовсе не зырянином, а сыном, Володиным отцом.
Неприятно это было Мартемьяну и вызывало у него тревогу. И еще то было неприятно и вызывало тревогу, что Володя ему все голенький являлся: беленький, бледненький… А это нехорошо, когда человек во сне голый! Не иначе к болезни. А снам Мартемьян верил, не то что некоторые. Сны часто открывали ему разные тайны про людей да и про самого себя тоже. Сам себя иногда Мартемьян через сны познавал, свои желания затаенные. Вот и сейчас — хотелось ему домой спуститься, в деревню, в которой он внука одного оставил, хотелось вернуться, хотя работы было по горло: скоро дождей ждать, спешил Мартемьян с сеном. Ставил стога по-над берегом, подпирая небо. Тяга домой и открылась ему через сны — днем столько было работы, что и думать некогда. И особенно волновал его внучок: не к добру все это…
— Люблю я тебя, Володечка! — вслух сказал вдруг дед Мартемьян, глядя в окно.
В последнее время дед Мартемьян часто разговаривал сам с собой, сам того не замечая…
Окно в избушке было крохотное, квадратное, в окне две рамы, и внизу, между стеклами, темнела сдавленная с двух сторон высокая серая подушка — дохлые сухие комары: они скапливались уже много лет, и дед Мартемьян не выгребал их, потому что было от них теплее. Дверь в избушку тоже маленькая, тяжелая, обитая лосевыми шкурами по той же причине — от холода. Сейчас дверь приоткрыта, падает в нее широкая — от пола до потолка — солнечная полоса.
Сквозь эту золотую стенку, в которой весело плясала живая мошкара и которая делила избушку по диагонали на две части, — сквозь эту золотую прозрачную стенку и смотрел дед Мартемьян в окно, на противоположный берег, видя его как в тумане из-за солнечной этой полосы и из-за того, что думал о Володе…
Дед сидел на кровати свесив ноги и сдвинув в сторону подвешенный к потолку белоснежный марлевый полог, куполом закрывавший кровать. В избе было очень чисто, как будто здесь аккуратная женщина прибиралась, хотя все делал сам дедушка: большая русская печь в углу побелена, лавки, стол, полки и пол выскоблены охотничьим ножом добела. На полу большая медвежья шкура. Под потолком вдоль стен висят пучки лечебных трав, собранных в тайге. В большой раме под стеклом новые и старые фотографии — и молодой Мартемьян с женой, и Володя с братом Иваном, маленькие, в длинных белых рубашках до пят, и уже большие, возле Иванова вертолета, и покойные Володины родители на фоне какого-то сказочного парусника со спасательным кругом на первом плане — дутый круг, который так и не спас их в этой жизни! — и бородатый геолог с орденами на груди, и еще кое-кто из односельчан.
Снаружи тоже висела медвежья шкура, только новая, распятая на гвоздях — на задней глухой стене, смотревшей в тайгу. Избушка стояла у самого края таежной чащи наполовину под куполами сосен. Единственным окошком она смотрела на юг, через Илыч, который делал здесь крутой поворот. Дверь же избушки выходила на восток, где находился сейчас Володя: солнце освещало в данный момент и Володю — на высоком берегу недалекого илычского притока, но дед об этом ничего не знал.
Он сидел на кровати и смотрел сквозь луч солнца прямо перед собой — туда, куда уходила от избы тропинка: через влажный болотистый луг, а потом по гальке к воде. На противоположном берегу тропинка опять выныривала из воды и карабкалась вверх по обрывистому склону, чтобы бежать дальше вниз по течению правым берегом Илыча.
Стояла в воздухе нетронутая утренняя тишина, когда ветер еще молчит, а одинокие птицы ее не нарушают, только подчеркивают своим цвеньканьем.
Молчали редкие розовые облака над избушкой, молчали сосны и травы, молчала река, струившаяся здесь по глубокому, темному руслу.
Мартемьян хотел было встать, вскипятить воду и заварить настой болиголова — он уже сделал движение, да замер.
Он услышал, как по тропинке бегом приближаются к избушке чьи-то легкие, как бы детские шаги: сначала громко по гальке, потом мягко по траве… В тот же момент он почувствовал, что кто-то стоит рядом, вблизи, за стеной. Слышалось неровное, прерывистое дыхание. И вдруг раздался страшный детский крик — внутри, снаружи, везде, — продолжительный крик, от которого у Мартемьяна застыла кровь… Он узнал голос Володи! Это был один резкий, но долгий крик, который начинался с высокого тона, а потом, умирая, как бы терялся в направлении к востоку…
Дед Мартемьян, не помня себя, вскочил, распахнул дверь: снаружи было пусто и тихо. Он обежал, тяжело дыша, избу — никого! И тут Мартемьяну все стало ясно: где-то там, далеко — в деревне ли, еще где, — было плохо с Володей. Володя звал его. И, не теряя больше ни минуты, Мартемьян стал собираться в обратный путь — на лодке в деревню.
…А Володя встал и шел качаясь в ту сторону, куда скрылся Прокоп. Маленькая это была река, вдоль которой Володя сейчас шел, не похожая на Илыч.
«Но раз Прокоп по ней спускается, должна она в Илыч привести», — утвердился в своих мыслях Володя.
Ставную сеть он увидел еще издали, подходя к этому месту. Лежал там поперек реки какой-то каменный Великан. Словно навзничь упал Великан и так окаменел: выгнув над рекой одно колено, опустив другую ногу на дно, а тело его и голова заросли лесом. Где-то там, среди елей, угадывались его грудь и раскинутые по берегу руки.
Река веками обтачивала выступавшее из воды Великанье колено, перекатывалась через утонувшую голень; в пасмурную погоду, когда нет солнца или когда на это место падала тень от верхушек деревьев и река в тени становилась прозрачной, тогда — если приглядеться — можно было угадать в желтоватой толще воды на речном дне щиколотки и ступни Великана.
Великан лежал на правом берегу, и слева на него накатывалась река, колотясь об этот порог. Преодолев его, река заворачивала вправо, под спину Великана, вымывая у берега глубокую яму. Здесь вода успокаивалась, медленно кружа, а потом опять убегала дальше.
Вот в этой яме Володя и увидел ставную сеть. Он узнал ее по рыжим старым берестяным поплавкам и по высокому тонкому кончику шеста над гладью воды. Кто-то поставил здесь сеть на семгу. Дед Мартемьян завсегда ставил такие сети, и Володя ему часто помогал. Но это была не дедушкина сеть. Да и места были не дедушкины, вся река не дедушкина — мало ли кто мог поставить эту сеть.
Еще издали, подходя к этому месту, Володя оглядывался по сторонам — берега были пустынны, никаких человеческих признаков, никаких следов. Разве что Великан на берегу, наполовину в воде. Но он давным-давно окаменел, зарос лесом. «Стал просто скалой», — подумал Володя.
Большой ворон кружил в небе над этим местом, высматривая себе добычу.
«Может, это Великанья сеть? — пронеслось в голове, и Володя удивился этой догадке. — Может, и сеть окаменела? Стоит в реке каменная сеть, и в ней каменная семга! Вот интересно! Чудо, которого он еще никогда не видал! Да и никто не видал, даже дед Мартемьян…»
Подойдя к этому месту, Володя снял кеды — вернее, жалкие их остатки, — вскарабкался на Великанью ногу, прошел по ней до самого колена и уселся верхом. Колено было теплым от горячих лучей солнца, стоявшего высоко, над самой Володиной головой. Вода, щекотавшая свисавшие Володины голые пятки, тоже была теплой. Много теплее, чем когда-либо летом. Да и тихая была река. Недавно слышал Володя по радио, по дедушкиному транзистору, что в этом году на Севере вообще необычная жара. Даже в Белом море, сказал диктор, за Полярным кругом, вода нагрелась до двадцати градусов! «Странная жара, — подумал Володя. — Вот и к осени дело, а жара».
Володя оглянулся — черный ворон прогуливался по берегу: напустив на себя важность, выпятив грудь, он вышагивал по песку, кивая в такт головой с толстым клювом. Володе почудилось, что ворон заложил невидимые руки за спину, под черный траурный плащ своих чуть приспущенных крыльев… «Должен рядом второй быть», — подумал Володя, скользнув глазами по берегу, и увидел второго ворона: над водой, на камне. Мрачные были оба ворона, большие, старые.
Володя стал смотреть в воду. Там висела коричневая плетеная сеть… Значит, она не каменная! Смешно, конечно, разве может сеть окаменеть? Это только человек может окаменеть, как какой-нибудь ихтиозавр. А сеть просто сгниет от времени… порвется. «Ну и мысли лезут в голову!» — подумал Володя.
Сеть висела в спокойной темной воде, уходя в глубину веревочными ромбиками. Поплавки на поверхности почти не двигались, и большие — для крупной рыбы — ромбовидные ячейки сети тоже почти не двигались. В глубине светилось оранжево-охристое песчаное дно. Оно было чистым. Только кое-где темнели на нем раковины, шевеля зелеными волосяными водорослями, как острыми бородами, и лежали на песке круглые валуны разной величины и разного цвета — от черного до белого. Еще лежали на дне, уходя в боковую тень широким полукругом, тряпочные кульки с грузами, привязанные к нижнему краю сети. Спокойная сеть казалась пустой.
Володя скользил взглядом по стенкам сети, по ее краю, лежавшему на светлом дне… Вон край сети задевает второе колено Великана, полузанесенное песком. Сеть спокойно дышит. Правее к берегу ее ровная стенка приподнимается — ромбики ячеек сужаются, обнимая лучеобразные складки, уходящие в прибрежную тень, под бок Великана, неподвижно лежащего в воде… Там что-то зацепилось за сеть, темное и длинное, — Володя пригляделся: да это же рыба! Здоровая рыбина, запутавшись в сети, тихо стояла под боком Великана… Семга! Володя тихо глотнул воздух — он упирался руками в каменное колено, вытянувшись и глядя вниз, вперед… Он сразу почувствовал острый приступ голода и вкус семги во рту… «Сколько там мяса стоит!» — пронеслось у него в голове.
Семга запуталась в сети и тихо стояла, приподняв хвостом сетевую ткань, отчего и образовались складки, расходившиеся от этого места во все стороны.
«Вот бы вытащить! — подумал Володя. — Но как? Нужна лодка. Да еще колотушка деревянная — рыбу глушить… Эх, один все равно не справишься!»
Володя весь дрожал, впиваясь глазами в толстую рыбину, голова которой исчезала в тени…
— Поймать ее надо! — сказал Володя вслух глухим голосом. «Камень взять, оглушить, — стучали мысли. — Вода теплая, не замерзну!»
От этих победных слов ему стало весело. Он вскочил, сбежал по каменной ноге на берег, соскочил на песок, стал стаскивать с себя одежду — куртку, штаны, трусы, — это заняло минуту. Теперь он стоял на песке, вытянувшись в струнку, худенький мальчик, перевитый крепкими, еще не развившимися мускулами. Частые родинки сияли на коже, как таинственные созвездья. «Счастливый ты, Володенька», — всегда говорил про эти родинки дед Мартемьян. Родинки на теле казались темней, чем на лице, потому что лицо до шеи загорело, а тело осталось белым: фигурка Володи нежно белела на фоне темного леса. Но никто не видел Володю, вокруг было пустынно. Только река шумела да лежал в глубоком сне полузаросший лесом каменный Великан.
Володя вошел в воду и, тихо ступая по песчаному дну, медленно направился в сторону сети, к ее ближнему краю, возле каменной ноги, где стояла семга. До того места было метров шесть. Володя бесшумно погружался в воду — сначала до колен, потом до пояса… Вода все же была прохладной! Он на мгновение остановился, приложив маленькую ладонь к сердцу: сердце бешено колотилось под ребрами.
Река все выше обнимала Володю, ей приятно было обнимать жар этого маленького тела. Ей, конечно, казалось, что мальчик хочет с ней поиграть. Ведь с ней, в основном, играют только рыбы! А река любила играть с человеком. Она смотрела на Володю миллионами глаз — вернее, бесчисленным количеством глаз, — и Володя знал это. Если у человека два глаза, а у муравья — сотни, то у реки — бесчисленное количество, неуловимых, невидимых. Глаза реки разлиты в воде, в камнях, в очертаниях берега, в пене порогов и широте плесов… Володя знал: кто не выдержит игры с рекой, утонет в ней. Реке-то горя мало, что человек утонет, она не понимает, что это такое — утонуть, она и дальше будет играть с мертвым телом…
— Сейчас мне некогда с тобой играть, — прошептал Володя. — Сейчас у меня дело! Ты лучше помоги мне, — попросил он.
В душе мелькнуло сомнение, но Володя отогнал его: надо победить! Он опять подумал о семужьем мясе. Живот, и так подтянутый, река еще больше вдавила, сплющила. Под ложечкой ныло. Он вошел в воду по грудь, подпрыгнул и поплыл к поплавкам, лежавшим на зеркальной поверхности.
Володя отлично плавал: быстро, легко, бесшумно. И нырял он тоже бесшумно, долго оставаясь под водой. Не хуже брата Ивана, а брат был лучшим на Илыче ныряльщиком. Иван давно предсказывал, что и Володя будет отличным ныряльщиком, потому что у него широкая грудная клетка, просторные легкие. «Ты будешь дышать под водой как жабрами! — говорил Иван. — Как рыба будешь дышать!» И Володя действительно дышал под водой как рыба.
Он быстро доплыл до поплавков, набрал в легкие сколько мог воздуха и нырнул… и сразу очутился в пронзенном солнечными лучами, тускло сияющем мире. Он ловко и тихо работал ногами и левой рукой, загребая воду и немного помогая себе правой с зажатым в ней камнем. Камень и мешал и помогал опускаться в глубину. Володя шел на разведку: он опускался вдоль стенки невода по диагонали, в конце которой была его цель — темная в желтоватой глубине рыба. Он вильнул вбок и подплыл к рыбе со стороны, жадно глядя на нее широко раскрытыми в воде глазами. Рыба была большая — в воде она казалась еще больше. Старая рыба, скуластая, с загнутой вверх нижней челюстью, горбоносая, похожая на подводную бабу-ягу. Усталая, выпустившая молоки рыба с отвислым животом, лох называемая. Самец семги.
«Это хорошо, что лох, — подумал Володя, кружа в отдалении. — Старый лох не может быть сильным».
Лох тоже смотрел на Володю во все глаза, рыбы всегда так смотрят. Хотя о рыбе лучше сказать «во весь глаз», а не «во все глаза». Лох так и смотрел на Володю: во весь глаз, равнодушно приоткрыв рот и лениво пошевеливая жабрами. Хвост у него запутался в сети, разорвав несколько ячеек. Лох стоял почти на дне ямы, приподняв хвостом покрытые илом грузила сети. Ему было тяжело.
«Не волнуется ни капельки! — мысленно говорил Володя под водой; он пускал губами белые пузыри сжатого воздуха, быстро уносившиеся к солнцу. — Думает, что я рыба… Думай, думай! Я и вправду рыба, не хуже тебя!»
Мудрый старый лох смотрел на Володю равнодушно, потому что действительно очень устал. Ему было не до Володи. Он мечтал о море! Тихо спуститься в море мечтал он, тихо, вяло спуститься, минуя по возможности пороги. Там в соленой морской воде он отдышится, отдохнет, окрепнет, как на курорте, вернет себе свою былую красоту и здоровье. Уродливая челюсть исчезнет, он опять сможет закрывать рот. Опять сможет есть. Сейчас он был голодный, такой же голодный, как Володя, потому что тоже давно не ел. Кривая нижняя челюсть с отвратительным наростом на конце мешала ему закрывать рот, мешала сжимать челюсти, он не мог жевать. И охотиться он не мог. Он был очень болен. Челюсти болели, и жабры, и спина — все тело болело, после того как он выпустил свои молоки здесь, в благородных верховьях этой маленькой реки с не загаженным людьми руслом. Облил ими икру, чтобы вывелись новые семги.
«Странная какая-то рыба! — думал этот лох про Володю. — Ярко-розовая, без чешуи! С желтоватыми водорослями на голове! С двойным хвостом! Ну бог с ней! Пусть себе плавает… Мне дела нет…»
Лох хоть и был старым и мудрым, но никогда еще не видел рядом человека. Не приходилось этого ему видеть, тем более что ныряльщиков на Севере мало, почти нет там ныряльщиков: воды на Севере ледяные, долго в них ныряльщик не продержится. Володе просто повезло, что случилось столь жаркое лето и так необычно нагрелась вода в реках. Зато лоху было плохо, он изнывал от этой необычной жары, у него кружилась голова, он чувствовал себя как в тяжелом сне.
Он опять мечтал о море. Об океане мечтал он — о прекрасном синем Ледовитом океане! Там бродят стада выздоравливающих семг, глотающих вкусную соленую горьковатую воду и целебные водоросли, там они пасутся на одним им ведомых подводных лугах. Там бродят счастливые выздоравливающие старики, возвращая себе вторую, и третью, и четвертую молодость, и молодые глупые семги там бродят, еще не знающие, что такое метать икру! Сейчас он отдохнет и опять попробует освободиться от этой проклятой штуки, ухватившей его за хвост… «Еще немного надо отдохнуть», — подумал старый лох. А там он спокойно и покорно поплывет вспять холостым ходом — вода сама его понесет, как в колыбели, — то быстрей, то медленней сначала по уютному притоку, потом по Илычу, а потом по всей извилистой длинной Печоре в бескрайний волшебный Ледовитый океан…
Володя в это время тоже отдыхал, лежа на поверхности воды, глядя в небо. Он тоже набирался сил перед смертельной схваткой, о которой еще ничего не подозревала эта мудрая рыбина, мечтавшая в полусне там, внизу, под толщей воды, — и в этом было его преимущество: сейчас он нападет внезапно, как вихрь, — и победит…
…Лох дремал, когда сверху на него свалилось, что-то большое, розовое, схватило за жабры и оглушило по голове! На мгновение лох потерял сознание, но тут же очнулся, несмотря на то что получил по голове еще один удар, — очнулся удивленный, злой — сон с него сразу слетел. Он рванулся в сторону, вдруг высвободив свой хвост, и сразу пошел в глубину, стараясь стряхнуть со спины страшное розовое чудовище… А розовое чудовище все колотило и колотило его по башке чем-то жестким и крепко держало с левой стороны за жабры, причиняя страшную боль…
Эта жгучая боль вдруг вернула ему силы. Лох взмахнул хвостом, швырнув Володю о каменное подводное бедро Великана. Володя ударился об острый гранитный выступ головой — в глазах у него поплыли зеленые и рыжие круги. И лох тоже поплыл куда-то вверх, к солнцу. А вода вокруг окрасилась красным — это была Володина кровь…
— Подожди! — прошептал Володя синими губами, и вода сразу рванулась ему в легкие. Он выплюнул ее, но лохмато-жесткие жабры не выпустил, только сильнее сжал их из последних сил и опять ударил рыбу по голове…
У нее тоже выступила кровь. Рыба дернулась — в ее умирающем мозгу мелькнуло видение океана — в последний раз, и она медленно перевернулась вверх животом, всплывая вместе с Володей возле самого берега.
Володя был в бреду. Голова горела, словно кто-то всадил ему в темя гвоздь. Но он еще крепко держался за рыбу. Он обхватил ее правой рукой, выронив камень, а левой крепко сжимал жабры. Он держал рыбу железной хваткой. Как мертвец. Он уже и был почти мертвец.
Некоторое время они оба плавали в розоватой, помутневшей воде. Потом Володя встал, не разжимая левую руку, схватил рыбу другою за челюсть и потащил ее, качаясь, к берегу. Там они оба шлепнулись о песок — рыба головой, а Володя всем телом — и затихли.
Сначала Володя долго лежал с закрытыми глазами, без движения. Ему ничего не мерещилось. Не снилось. Кровь, медленно свертываясь, все тише струилась из-под мокрых, потемневших волос между родинками на щеке в песок.
Володя не подозревал, что с берега внимательно наблюдают за ним оба ворона. Они стояли рядом, приоткрыв от волнения клювы, и наклоняли головы набок, то в одну, то в другую сторону, прислушивались: спит этот человек над своей рыбой или нет, — и зорко вонзали в семгу острые черные взгляды…
Когда Володя очнулся, лох лежал рядом. Он разевал уродливую пасть. Покрытые ржавчиной зубы хищно скалились на Володю. Володя ласково погладил рыбу по худому, отвислому животу. Лох уснул крепко. Круглым глазом он уставился в бескрайнее, как океан, небо.
Тогда Володя приподнял голову, прильнул губами к спинному плавнику и с трудом вырвал его зубами…
Он долго ел пресное желтое мясо — потому что у лохов всегда желтое мясо, — долго ел это мясо, разрывая его руками, давясь, пока не насытился, а потом, повернувшись к реке, подполз к воде и шумно пил, лежа на животе.
В этот момент он был очень доволен! Он даже чувствовал себя Великаном.
Ему вдруг страшно захотелось спать. Но сначала надо было спрятать рыбу, ее было много, — на всякий случай спрятать. Нарвав тут же, на краю леса, папоротников, он завернул рыбу в узорные листья и положил свой запас под кустики: они бережно приняли рыбу и спрятали ее между корнями. Все это Володя проделал уже сонный, шатаясь.
Потом он лег в тени на траву и заснул.
Он укрылся штанами и курткой. Было очень жарко, и он был весь потный — от жары и слабости. Комары сразу облепили его, потного, начав, в свою очередь, пиршество, но он их укусов не чувствовал.
…Великан пришел ночью, когда Володя все еще крепко спал, сел рядом, над Володей, загородив собой звездное небо, — и от этой темноты Володя проснулся. Вернее, от звездной тени, потому что видеть можно было, но все было расплывчатым. Великан смотрел на Володю пустыми, каменными зрачками.
— Ну что ты на меня так смотришь? — спросил Володя. — Сердишься, что ли?
— Немножко сержусь, — сказал Великан.
— За семгу? — спросил Володя.
Он хотел протереть глаза, но побоялся, что Великан тогда вдруг исчезнет.
— Кому другому я бы этого не спустил! — сурово сказал Великан. — Но тебя прощаю! Маленький ты. А столь здоровенную рыбину поборол… Молодец!
— Я не маленький, — возразил Володя.
— Ну, со мной-то ты не сравнишься! — весело сказал Великан.
— С тобой, конечно, нет, — согласился Володя. — Но чего тебе и сердиться-то! Ты же давно умер! Зачем тебе семга?
— Не умер я, а спал! — строго поправил Великан. — Каменным сном спал! А теперь вот проснулся. Поужинать захотелось… а семги-то и нет! — Он рассмеялся. — Чудеса!
— А ты возьми поешь! — засуетился Володя. — Там много семги, под кустиками! Я спрятал! Вон там!
— Спасибо, — кивнул Великан. — Возьму кусок да пойду к себе…
— Да ты здесь ешь, — пригласил Володя.
— Нет уж, спасибо… К себе пойду. Я люблю есть один, в чаще. Там я и порычать могу спокойно. Я стесняюсь, если на меня кто-нибудь смотрит, когда я ем.
— А почему ты так спал — ноги в воде? — спросил Володя.
— Во сне в реку сполз, — усмехнулся Великан. — Но это не плохо в такую жару: прохладней спать!
— А тебя как зовут — не Яг-Мортом?
— Откуда ты знаешь? — удивился Великан. — Я думал, уж никто меня и не знает…
— Дедушка Мартемьян сказывал, — прошептал Володя: ему стало страшно.
— Ты что — про голову думаешь, да? — мрачно усмехнулся Великан. — Признавайся!
— Про голову, — тихо сказал Володя.
— Брехня это все! Никакой головы я не рубил! Завистники все это болтают!
— А деревня почему такая была — Морт-Юр, Человечья голова? И река такая есть — и сейчас так называется… — О кургане Володя промолчал.
— А откуда я знаю! — улыбнулся Великан. — Тебя-то как зовут?
— Володей…
— Володей миром, значит? Все правильно! И будешь ты миром володеть!
— Заблудился я…
— Это пожар тебя попутал, — извиняюще сказал Великан. — Ночью, в пожаре, ты переплыл Илыч и сейчас находишься на реке Ичед-Ляга. Иди по ней вниз, а как до Илыча дойдешь, поверни направо, вверх, и по Илычу топай… Пожар там уже кончился. Пройдешь немного — вот тебе и избушка…
«Ичед-Ляга! — подумал Володя. — Ну конечно же!» Володя знал эту реку, не раз устье видел. Но вверх никогда не поднимался.
— Это правда? — весело спросил Володя. — Не обманываешь?
— А чего мне обманывать?
— Спасибо! — обрадовался Володя.
— Не стоит, Володечка! Это тебе спасибо, за семгу… Я кусок возьму… Прощай!
Он встал — огромный, серокаменный, пошарил в кустах, оторвал половину семги и пошел в сторону. Земля задрожала от его шагов, отдаваясь гулким эхом, даже небеса задрожали, они вдруг раскололись, и небесная трещина оплавилась молнией. Загремел гром, и сразу хлынул из расколовшегося неба ливень… первый ливень за все лето!
«Откуда только туча взялась?!» — подумал Володя. Он побежал к елкам, тесно столпившимся на краю леса. Елки были невысокие, густые, нижние лапы широко висели над самой землей: они обнимались тесно и дружно. Володя залез под них, как под крышу, согнулся там в три погибели. Здесь было сухо.
Володя прислушался, как дрожала земля под удалявшимися шагами Великана. «Вот землю-то растряс! — подумал Володя. — Весь мир растряс, до самых небес!»
Лохматые лапы елок вспыхивали черным силуэтом на фоне молний. Ливень шумел, и гром оглушал Володю. Но и громовое эхо, и вспышки молний, и ливень быстро ушли в тайгу и затихли: это Великан присел там где-то на корточки в своей берлоге (или в курганном чуме, кто его знает!) и принялся ужинать…
Вокруг было черно, хоть глаз выколи! Но Володе было хорошо на душе. Ему было приятно, что он накормил Великана. А Великан ему дорогу растолковал! Не случайно ведь и Прокоп туда поплыл — куда ж ему плыть, как не в Илыч! Не умрет теперь Володя, пусть Прокоп не радуется! Сволочь он! Жаль, что он отец Алевтины! Ну ничего, вот подрастет Володя, заберет он Алевтину к себе, и будут они жить вместе.
Крупные холодные капли, пробившись сквозь густую хвою елок, изредка падали на голову, на лицо, на руки — невидимые и холодные. Темнота в мире была густой, тяжелой: Володя чувствовал ее своей кожей, как чувствуют одеяло. И тишина. В этой тишине только капли шипели рядом, пробираясь в еловых иголках, — больше ничего не было слышно. Река в отдаленье тоже притихла. Володя свернулся клубком, положил под голову локоть и опять заснул.
…Ночь стояла над Илычем и притоками, над тайгой и горами, над камнями, песками и болотами — надо всем Уралом; спали медведи и знакомая нам медвежья семья; спали муравьи, и даже Главный Муравей спал — хотя все муравьи думали про него, что он никогда не спит; спал знакомый нам зайчик с Володиными пластырями на животе; спали хариусы, и семга спала — спали все звери, и птицы, и рыбы, дремали пороги, потому что они по-настоящему никогда не спят, а луна и звезды спали крепко, затянутые тучами; дождь тоже засыпал, сам себя убаюкивая своей колыбельной песней… Но не спал дед Мартемьян. И не спал Прокоп.
Дед Мартемьян подплывал в своей лодке к деревне: ровно тарахтел мотор, смешиваясь с шумом дождя по воде и с шумом самой воды, сонно грохотавшей о камни, которые Мартемьян осторожно обходил, управляя рулем и зорко глядя вперед. Он спешил. Он думал о Володе.
А Прокоп не спал дома после похмелья. Вернувшись, он на радостях хорошенько выпил, покочевряжился перед соседями и теперь никак не мог уснуть. Он ворочался на голом горбатом диване одетый, в грязных сапогах. За перегородкой в широкой семейной кровати под белым царственным пологом тихо посапывала во сне Алевтина, разметав по подушке рыжие косы. Но Прокоп о ней не думал. Он прислушивался к сипению за окном дождевых капель и думал о Володе — смутно думал, потому что он всегда думал смутно. Его разрушаемый алкоголем мозг уже не мог ясно думать. Смутно видел он маленькую фигурку Володи на обрывистом берегу Ичед-Ляги, фигурку сына своих врагов — своего маленького врага, — и злорадно улыбался. Он думал о том, что сейчас там, над обрывом, тоже идет дождь, как идет он по всему Илычу, и что если дождь и кончится, то ненадолго, все равно теперь ждать дождей, и холодов надо ждать, и белых мух — снега, — и Володе там, на реке, уже не выжить… Недалек день — или вечер, — когда посиневший труп Володи привезут в деревню, а может, его и вообще никогда больше не привезут — съедят его звери…
Еще подумал Прокоп о том, что Алевтина сильно тосковать будет по Володе… Ну да ничего! Забудет она его, когда подрастет…
Так прошла эта ночь.
К утру дождь стих, и ветер опять ненадолго разогнал тучи, оставив рваные облака.
Проснулся Володя в сыром и прохладном мире. Только под елками, где он лежал, было сухо и немножко колко от старой хвойной подстилки. Зато снаружи — увидел Володя сквозь растопыренные еловые пальцы — блестели на поникших мягких травах круглые тяжелые капли, как ожерелья, многократно отражавшие солнце. Промытое небо стало чистым и бледным — знойная синева с него за ночь сползла и облака тоже, — и солнце, забравшееся уже высоко, стало бледней и прохладней. Река в отдаленье все о чем-то бормотала, не нарушая тишины, и в этой тишине Володя вдруг услышал ворчание в собственном животе, как эхо ночного грома. Он повернулся, и в животе резануло, как будто там застряла большая рыбья кость. Володя выполз на локтях из-под колючих елок и встал. Он стоял в мокрой траве, оглядываясь по сторонам.
Все вокруг было такое же, как вчера: песчаный берег, блестящая поверхность воды с поплавками, Великан… Он лежал на том же месте, опустив ноги в реку и выставив над водой одно колено — возле сети, как будто сторожил ее тут… Приходил он этой ночью или нет? Может, это все приснилось? А как же дорога на Илыч, которую он объяснял? Чудеса!
«Ну, дорогу-то мы проверим! — решил Володя. И семгу проверим! Должна она там лежать, если ОН ее не унес».
Володя побежал к ивовым кустикам и раздвинул руками ветки: семги не было! На оголенных ивовых корнях в развороченном песке валялись одни привядшие ветви папоротников… «Что же это такое? — растерянно подумал Володя. — Неужели ОН?»
Володя пополз под кустиками на коленях, изучая развороченный мокрый песок, чтобы распознать следы, но в песке невозможно было угадать, чьи это следы — на Великановы они не были похожи. Великан проходил здесь давно, и его следы уже смыло дождем. А эти, новые следы были какие-то странные: словно мокрую поверхность песка прокололи чем-то острым… Володя долго изучал странные ямки, уходившие по мокрому, изрытому дождевыми каплями, как оспой, песку в сторону, — видно еще было промеж следов, как тяжело волочили рыбу, — а потом следы чьих-то ног и рыбьей тушки вдруг исчезли… Чудеса! Словно они поднялись на воздух!
Володя пошарил глазами в небе, а потом опять по земле — по краю леса, от Великаньей груди влево, и вдруг увидал их, разбойников: два ворона, еле различимых на фоне лесной черной тени, лакомились его семгой далеко внизу.
Володя злобно вскрикнул и побежал к ним, размахивая кулаками, крича на них.
При его приближении вороны нехотя и тяжело поднялись в воздух.
Володя подбежал к своей рыбе, вернее, к ее остаткам. «Неужели Великан унес?» — с удивлением подумал Володя. Он взял остаток туши на руки и повернулся… И вдруг услышал сзади громкое хлопанье крыльев по голове, по плечам и ощутил резкую боль в ране на голове. Он выронил рыбу и стал отбиваться…
Один ворон колотил его крыльями по лицу, норовя клюнуть в глаза, а другой, вцепившись сзади острыми когтями в плечо, долбил рану на голове. Володя зажал глаза ладонями и побежал… Еле добежал он до реки и шумно — с пляшущими на голове воронами — вбежал в воду, нырнул… И тут птицы отпустили его.
Когда он вынырнул, еле переводя дух, он увидел, как его враги медленно улетают низко над водой вверх по реке с куском семги в когтях.
Володя устало вышел на берег. Из-под мокрых волос опять струилась кровь — вороны расклевали ему рану, полученную под водой, но он опять ничего не чувствовал.
«Пусть жрут! — думал он почти равнодушно. — Пусть подавятся моей семгой!»
Он очень устал от вчерашней схватки с рыбой. А тут еще эти вороны. «Странно — живот болит, а есть хочется! Надо идти. Скорей идти дальше».
Он пошел вниз по реке, по мокрой и скользкой тропинке. Мутные лужи пересекали ее на каждом шагу. И бледное небо над головой — снова в разрывах облаков — тоже напоминало скопление луж.
И река помутнела — она тащила вдоль мокрых берегов желтую, хлопьями, пену. После таких ливней реки всегда мутнеют, как будто на порогах заварили кофе.
Этот короткий и сильный ливень, первый за все лето, явился сразу и осенним и зимним послом. Ничего хорошего не было в этом ливне. Такой бы ливень летом, в жару: он тогда и злакам, и зверью, и людям. А этот — никому! Как плохой человек: себе на радость, а другим на горе. Да и ему самому радости мало, коли от него никому пользы нет. В разгуле его одна только злость. Злорадство. Как у Прокопа, когда он совершит какую-нибудь подлость. Вот как сейчас, подумал Володя. Как только мог он его бросить, заблудившегося в тайге?! И пусть он его не любит, но все же… Это никак не укладывалось в Володиной голове. Хотя от Прокопа можно всего ожидать. Володя опять вспомнил родителей…
Туча, вылив дождь, быстро умчалась, оставив после себя запах далекого снега. И хотя солнце порой ярко вспыхивало, но стало намного холодней; да и свет солнца сделался лимоннее. И небо в разрывах облаков потеряло звонкость.
Вокруг земли — Володя увидел это с голой скалы, на которую залез, чтобы оглядеться, — над краем тайги и синими контурами гор залегло плотное дымчатое марево, желтовато-серое. Тоже плохой знак! Там, за горизонтом, притаились зимние тучи, готовые перешагнуть Урал, затянуть его, залить водой, засыпать снегом, заковать в лед. Ждут они какого-то знака, и знак этот вот-вот подан будет.
Ждал и Володя этого знака. И вот дождался — к вечеру из-за лохматых уральских предгорий наползла на небо полосатая, от края до края, желто-серая пелена. Пелену эту, предвещавшую начало зимы, ждали давно, и сейчас на нее смотрели все: дед Мартемьян смотрел, стоя возле своей лодки на берегу Илыча, где он искал Володю; с тревогой смотрела на пелену Алевтина, сидя на их любимом обрыве над омутом; брат Иван смотрел на зловещую пелену из-под крыла вертолета на аэродроме в Троицко-Печорске, собираясь вылетать на поиски вопреки всем прогнозам.
Все смотрели на эту пелену в тоске, думая о потерянном мальчике. В том числе и начальник районного отделения милиции в Еремееве, и его подчиненные, и, конечно, все жители деревни, где бы они ни были: и старушки на завалинках, и мужики в тайге и на реке, и ребятишки… кроме одного только человека. Человек этот — вы знаете, о ком я говорю, — тоже смотрел на эту холодную небесную пелену, но он смотрел на нее с радостью, вспоминая свою встречу с Володей, о которой он никому не сказал…
Смотрел на эту пелену и Володя — как собирается в небе плохая погода. Один Володя еще знал о себе, что жив и хочет жить, что он борется. Все остальные уже думали, что умер Володя, даже дед Мартемьян об этом думал, сам не давая себе отчета. Ужас прокрадывался в его старое крепкое сердце… Поздно хватились Володи!
Дед ведь сидел в избушке на Илыче, не подозревая о том, что Володя вышел к нему; брат Иван думал на работе, что Володя с дедом… Поздно открылось это все, слишком поздно!
Поиски, конечно, организовали сразу, как только дед поднял тревогу. Милиция приехала. Всей деревней вышли на другой день в тайгу — в дождь и холод. Но никто не знал, в какую сторону мальчик пошел! И пошел ли он вообще куда-нибудь! Ребятишек обспрашивали: не купались ли они с Володей, не видел ли кто, что Володя тонул… Но никто ничего не знал, даже Алевтина. А Прокоп молчал, будто камень, и тоже — пьяный — ходил со всеми в тайгу: искал, молчал, путался у людей под ногами, думая о своем.
А тоскливая пелена в небе росла. И Володя, шагая по берегу Ичед-Ляги — все ближе к Илычу, тоже смотрел на затягивающую небо пелену. В середине неба — с севера на запад — тянулась особенно холодная полоса туч, прихватывая просвечивавшее солнце. На это сжатое тучами лимонное солнце можно теперь было спокойно смотреть — оно стало бледным, и корона его стала бледной, немощной, неправильной формы. Серая полоса туч поднималась все выше и выше — вставала на противоположных краях горизонта на цыпочки. Вот солнце опять брызнуло ослепительным лимонным сиянием и сразу потухло, погружаясь в другую, следовавшую за первой, еще более темную и густую, непроницаемую тучу.
Все это сулило одни неприятности: неуют, холод, а заблудившемуся в тайге человеку, если дунет после дождя морозом, и быструю смерть.
«Такая смерть в тайге — дело пустячное!» — подумал Володя, и когда он так подумал, то мысленно увидел безымянный скелет под камнем.
Скелет они видели вместе с Иваном во время полета над Долиной Смерти, в верховьях реки Хаби-Ю — на той стороне Урала, в Азии. Сидел скелет во мху, прислонившись спиной к огромному камню, как в кресле. Чистый, вымытый дождями белый скелет человека. На коленях у него лежал его собственный череп — скелет гадал на своем черепе: долго ли ему еще тут сидеть?
Иван несколько раз низко пролетел над этим гадальщиком, чтобы получше его разглядеть…
«Может, он и вправду гадает, — подумал Володя. — Хотя ему теперь долго сидеть, пока не развалится! А мне идти надо!»
«Странная какая человеческая жизнь! — думал Володя. — И моя жизнь, и дедушкина, и брата, и Алевтины — и всех-всех! Всех, кто живет и жить будет. И всех, кто умер. Собрать бы их всех вместе., сразу: всех, кто жили, живут и будут жить во вес века! Вот было бы народу — на всю Вселенную небось хватит! Нет, на всю не хватит, — покачал головой Володя. — Вселенная ведь бесконечна! А на Луну да на все планеты солнечные, пожалуй, хватит!»
В небе над Володей светила луна, и вокруг нее не было звезд, потому что она съедала их своим молочным светом, зато дальше бесчисленное количество звезд горело, и мерцало, и подмигивало Володе.
«Если бы парни всей земли…» — вспомнил Володя песню, которую часто слышал по дедушкиному транзистору. «Если бы все люди, все труженики, которые жили, и живут, и жить будут, — говорил как-то дед Мартемьян, — если бы они все сразу явились на землю и стали жить вместе и вечно, — может быть, было бы лучше! Кто знает! Одно было бы тогда хорошо: все стало бы ясным раз и навсегда! Все свои ошибки мы сумели бы обговорить и все свои достижения друг другу разобъяснили бы — и были бы счастливы! Раз и навсегда жили бы все одной счастливой семьей! Без всяких недоразумений! Так ли это? Ведь смотрите: почему разные неприятности, разные подлости среди людей бывают? Разные войны, и тюрьмы, и концлагеря? Потому что люди не успевают уму-разуму научиться, а те, что научились, — помирают. Только научатся мудрости и счастью, как приходит им время помирать. И уносят они свою мудрость в могилы. Не успевают с другими людьми, с теми, которые народились, этой мудростью поделиться. Ну кое-чем они, конечно, делятся: в книгах, которые оставляют после себя, в картинах, в обычаях… Но этого же ух как мало! Даже странно, что хоть кое-чему новые-то люди научиться успевают. Потому что книги рвутся, картины тускнеют, а то и вовсе сжигают их разные дураки, которые вновь нарождаются.
Даже странно, — говорит дед Мартемьян, — как это мы, например, хлеб еще умеем печь! Да вот эти штаны шить! Какие разучились! А сколько хорошего, умного люди позабыли, разучились делать! Сколько мудрости человеческой в пыль, в огонь, в дым превратилось! Приходим мы — миллиарды и миллиарды — на эту маленькую Землю, чтобы хоть малости сохранившейся здесь мудрости научиться, чтобы хоть чуточку разумного счастья попробовать, но и море разных мучений выпить, и опять уходим в никуда, чтоб уж никогда и ни с кем и нигде не встретиться… Очень это печально! И вместе с тем хорошо, что хоть это-то есть, хоть это короткое свидание с живущими и с теми, кто жил — в книгах, и даже с теми, кто придет — в мыслях…»
Помните, говорил я в предисловии, что в природе всегда все хорошо? А как же, скажете вы, все хорошо, если Володя от холода и голода погибает?.. Подождите, я вам сейчас все растолкую!
Конечно, в природе всегда все хорошо! Но когда хорошо в ней все для человека — вот в чем вопрос! Человек же не зверь и не рыба — не может он, па-пример, долго в ледяной воде плавать или по тайге бродить — погибнет он в тайге, если заблудится, если будет бродить, как зверь… Для человека в тайге тогда хорошо, когда он сыт, обут, одет, вооружен — вот когда! А голому человеку хорошо на пляже под горячим небом — и то ненадолго! Так что никакого противоречия нет в том, что я вам вначале о природе говорил и что я сейчас рассказываю. Вам-то я это растолковываю, а Володе и растолковывать не надо, он и так все понимает. Потому что он в этой природе вырос. И любит он ее, несмотря на то что она такая. Нет в природе слезливости! А что она сама по себе прекрасна, что в ней в высшем смысле всегда все хорошо — это нашим мыслям не противоречит… Вот и все…
Дождь между тем уже опять сыпал с вечереющего неба. Набирая силу — холодный, затяжной, — он тихо кипел в траве, в лужах, стекал струйками с берегов, наполняя мутными ручьями реки и все углубления: в земле, в скалах, в камнях. Володя шел уже совершенно мокрый, ощущая в животе усиливающийся голод. Стемнело, но Володя не переставал идти. И мысли продолжали идти с ним и в то же время далеко. Но они шли теперь вразброд, неясно, замерзая от холодного дождя и ветра…
Ветер хлестал струями дождя по деревьям, по мутной рябой реке, по камням, по Володиной спине, подгоняя его. Земля стала скользкой, и особенно скользкими стали раскисшие корни деревьев, по которым приходилось шагать там, где они пересекали — обнаженные — узкую тропку…
Порой Володя выходил на песчаные места или на камни — там было легче идти, а потом опять начинались скользкие корни под деревьями, и кочки, и торфяник, и мох. Мох и торфяник впитали уже много влаги и влажно сипели, и хлюпали, и чмокали под ногами, как губки.
Володя шел возле самой воды, угадывая в темноте присутствие реки по ее шуму. Останавливаться не хотелось — да и зачем? Спичек не было, и еды не было… Ничего не было, кроме этой ночи и дождя. Он шел, то и дело падая, вытирая руки о мокрую, рваную одежду, и опять шел, стиснув зубы. Наконец он присел возле реки под деревом — под невысоким глинистым обрывом — и в тоске задремал…
Сколько он так сидел, я не знаю, да и он сам не знает — он то засыпал на мгновение, то просыпался, то смутно дремал, начиная дрожать.
Невидимая река под берегом тихо сипела, набухая дождем, и это было единственным, что как-то радовало: все-таки живая река, стремящаяся к цели — в Большой Илыч, куда и Володя должен прийти, несмотря ни на что!
Сквозь низкие, тяжелые тучи и дождь незаметно забрезжило утро, и Володя увидел в двух шагах травянистый берег, соскользнувший в кофейную гущу. Чувствовалось, что вода сильно поднялась. Потом стало еще светлей — вернее, серей, и Володя увидел всю неширокую Ичед-Лягу, покрытую быстро несущейся ржавой пеной и редкими сучьями… Даже бревно пронеслось мимо Володи, будто спешило догнать свои убежавшие весною плоты.
Ветер дул, становясь все холоднее, раскачивал перед Володиными глазами тяжелые, мокрые ветви березы. Володя встал, разгибая затекшие ноги и руки, и опять пошел. Пошел вдоль реки, не теряя ее из виду, боясь потерять ее хотя бы на миг.
Странный шум послышался ему, и он остановился, прислушиваясь сквозь шум реки и дождя…
Это был вертолет!
Знакомый Володе с малых лет родной голос вертолета — бодрый голос, стремившийся перекричать шум дождя и ветра… Что было делать Володе? Тоже кричать? Смешно! Володя быстро побежал вперед, немного в сторону, где берег был повыше и более открытый — поросшая редкими елями поляна, добежал туда, спотыкаясь и падая, и встал посередине, задрав голову, ловя стальной звук. И вертолет вдруг промелькнул над ним, как привидение, зеленым брюхом, колесами, радиораструбом, промелькнул полурастворенный в густом, как туман, дожде — и опять скрылся, оставив на некоторое время в ушах Володи свой вдруг ставший таким сиротливым стальной голос…
Володя еще стоял некоторое мгновение с поднятыми вверх руками, потом пошел опять к реке и вдоль нее по течению — все дальше и дальше, подгоняемый ветром…
В вертолете, который был уже далеко, сидели Иван и участковый милиционер — оба в шлемофонах, но оба молчали, вглядываясь в серые, размытые дождем очертания берегов…
Спускаясь к реке, Володя наткнулся на заросли голубики — черные, в стекающих каплях дождя, покрытые синеватым белесым налетом, продолговатые ягоды висели густо, вздрагивая от ветра. Володи опустился на колени и долго ел, засовывая в рот руками целые гроздья, обрывая их губами вместе с листочками, ел, стоя в мокрой траве на сине-красных коленях — голых, потому что брюки совсем порвались. Но он не чувствовал холода травы и земли, он чувствовал в этот момент только голод — и ел, и ел, и ел, пока не насытился.
Так он шел весь день. Иногда пил мутную воду из луж, иногда ел ягоды с кустов. И опять шел, мелко вздрагивая, когда вдруг останавливался или замедлял шаг. Наконец это дрожание перешло в бесконечную дрожь, сменявшуюся судорогами. Но он все шел.
Ночи он проводил, прозяблый, скрючившись под берегами, под ветвями густых елей. Там тоже было мокро, но ели хотя бы защищали его от ветра.
Ветер дул не переставая, все время в спину — подгонял дрожащего Володю сквозь стену дождя.
Ночи черные — хоть глаз выколи! — а дни серые, сотканные из дождя и ветра, из шума воды и деревьев. Птиц не было слышно. И вертолета тоже больше не было слышно. Ничего, кроме ветра, реки, дождя, шелестящих деревьев… Течение в реке все усиливалось, оно поднялось почти на метр. Поднялась вода в болотах. Все выходило из берегов — реки, ручьи, лужи, овраги наполнялись водой и сами текли, как реки, или стояли, как пруды и озера.
Один такой овраг, наполненный до краев молочно-желтой водой, преградил путь Володе, разорвав тропу. Вода в овраге тихо вскипала, незаметно поднимаясь все выше, глотая траву и кусты, обнимая стволы деревьев, медленно стекая в набухшую реку. Немного в стороне от реки наклонилась над оврагом мощная, толстая лиственница, купая в воде кончики густо-зеленых ветвей, доставая верхушкой до другого берега, но Володя об этой возможности перебраться на ту сторону как-то не подумал — и пошел от реки вдоль оврага, надеясь, что скоро овраг кончится или обмелеет. Когда он сунулся было прямо, то увидел, что вода глубока.
Дождь лил бесконечно, и на поверхности новорожденной протоки плясали мутные пузыри — плыла и кружилась желтая пена, как на кипящем гороховом супе.
Володя все смотрел по сторонам и шлепал по краю протоки разбитыми кедами, пока не понял, что до конца этой протоки, таинственно терявшейся в оранжево-синей чаще, он вряд ли скоро дойдет, а может, и вообще не дойдет. Тогда он повернул назад, вспомнив о лиственнице, по которой можно попробовать перебраться. Он пошел назад, залез на скользкую лиственницу и медленно карабкался по ней, стоя между торчащих вертикально ветвей, держался за них с трудом, потому что пальцы рук плохо сгибались, и вдруг — неожиданно — на середине протоки сорвался в воду, испугавшись в первый момент, сердце от страха тоже куда-то сорвалось, но мутная пенистая вода показалась ему странно парной, и он, вынырнув на поверхность и отплевываясь, поплыл к берегу по-собачьи и вполз на четвереньках в лес, где опять пронизал его холод, и снова пошел…
И тут он вдруг увидел Илыч! Большая река неслась перед ним влево — с севера на юг, как и должно было быть, по предсказанию Яг-Морта, Великана, и Володя повернул вдоль Илыча направо, к северу.
Илыч встретил Володю сурово и вместе с тем радостно, хотя не до игры им сейчас было! Не до веселого купания, как недавно! Илыч катил мутные волны, ворча на приближение зимы: скоро подо льдом течь, и ему это, казалось, не нравилось. Казалось, он не любил перемен, хотя сам всегда мчался вперед, к Печоре, чтобы вместе с ней, потеряв свое имя, бежать в океан — раствориться там в соленой воде, в бесконечности океанских глубин. На самом же деле он ко всему привыкал: и к ледяной зимней крыше, которая просвечивала в короткие дни сквозь продутый от снега лед синим и зеленым, и к сказочному разноцветному северному сиянию ночью. И саму темноту он любил — холодный мрак, когда над ним горы снега.
Илыч любил свою судьбу, он любил все, что наступало, он, в сущности, никогда не грустил и не злился — он был всегда бесстрастен, подо льдом ли и снегом зимой, под солнцем ли в короткое лето, под дождем ли осенью или весной. Он только людям казался то злым, то веселым, то печальным, на самом деле ему всегда все было равно…
И Володе, который опять шел вдоль Илыча против течения — по левому берегу, и Володе стало уже все равно — не жизнь и смерть, нет, он хотел жить и шел, чтобы жить, — ему было все равно, купаться или нет, плыть или идти после того первого оврага, куда он упал с лиственницы; в дождевой воде протоков и глубоких луж было теплей, чем просто под дождем. Поэтому он безропотно входил в воду и шел, и плыл, и опять шел, не заботясь ни о какой тропе, — лишь бы Илыч бежал рядом навстречу. Володя веселел от этого соседства, он чувствовал прилив крови — к голове, к рукам, к ногам, даже голод вдруг куда-то исчез… Он пошел быстрей — очень быстро шел он сейчас, дедушка бы обрадовался, увидев, как он шагает! Возгордился бы им дедушка!
Володя вспомнил: прилетели они с дедушкой в Троицко-Печорск; с самолета сошли, дошли до автобусной станции, как вдруг — ливень! Под навесом, в ожидании автобуса, толпились люди; а рядом — перейти через мостовую — стоянка такси и три машины зелеными огоньками сквозь дождь светят! Дедушка говорит: «Да что мы стоим! Пойдем, Володечка, на такси!» — и они весело пошли под теплым ливнем к стоянке… Тут сзади кто-то сказал — оба они хорошо слышали: «Ну, этим-то людям уже ничего не страшно!» — и удивленно вздохнула толпа. Всю дорогу они с дедушкой в машине смеялись, и шофер смеялся, когда они ему рассказали про эти слова. Посмотрел на них шофер: «Действительно, — говорит, — вид у вас обоих бравый, загорелый, таежный!» Это, конечно, так! Но смешные все-таки люди бывают: перейти под теплым июльским ливнем мостовую боятся, жмутся под крышей! Видели бы они Володю сейчас, не то бы сказали!
Он стал чувствовать себя странно голым. И, несмотря на то что весь распух, чувствовал себя голым скелетом — одни желтые мокрые кости, гладкие, вымытые дождем, стучавшие друг о дружку, даже глаз он не ощущал в глазницах — хотя смутно видел! — и череп у него стал голый и пустой, хотя голова болела!
Он шел, шаря в дожде костяшками пальцев, все время натыкаясь на деревья…
Если б его сейчас спросили, сколько он так шел, он бы не смог ответить. Он теперь этого не знал. Само время уже этого не знало, залитое дождем время, продутое ветром, оглушенное ревом вздувшейся реки, поглощавшей пороги…
Володя увидел лужу под ногами, он опустился на четвереньки, заглянул в коричневое зеркало и увидел себя вовсе не скелетом, а страшно опухшим — голова, как желтая репа, под глазами мешки, глаза заплыли до щелочек, губы разнесло лихорадкой; он обратил внимание на руки и ноги — и те распухли до невозможности: ноги как бревна, пальцы на руках как перетянутые веревочками негнущиеся колбаски…
— Больше я не могу идти! — сказал Володя тому, распухшему, в луже, и сам удивился незнакомому голосу…
Володя сел над рекой, в мокрой, жесткой траве. Струйки дождя текли по разодранной в клочья Володиной одежде — под лохмотьями они смешивались с холодным потом. На губах было кисло от дождя и пота и от сукровицы — из раны на голове.
Главный Муравей стоял рядом и смотрел на Володю секциями глаз. От серого неба, серого дождя и напоенного дождем воздуха бесчисленные глаза Муравья были тусклыми, пустыми, без всяких в них отражений. Даже без бликов. Они смотрели сурово.
— Вставай, — сказал Муравей. — Надо идти.
— Не могу я больше, — повторил Володя. — Сил моих нету.
— Есть у тебя силы! Нечего болтать… Или ты жить больше не хочешь?
— Жить я хочу, — кивнул Володя, — но сил нет…
— Примерные личности никогда не падают духом! — сказал Главный Муравей. — Только брюхом! — и засмеялся.
И Володя засмеялся, но смех у Володи вышел какой-то жалкий, как плач или кашель. Последним смешком он чуть не подавился.
— Или ты не помнишь скелет? В Долине Смерти? — спросил Муравей. — Хочешь вот так же остаться тут сидеть, чтобы дожди твои кости мыли?
Налетел ветер, и дождь сильней захлестал по Володиным лохмотьям, приговаривая, как старик: «Хочешь, хочеш-шь, хочеш-шь?»
— Не хочу я стать скелетом! — сказал Володя. — И сидеть тут не хочу!
— Тогда вставай! — крикнул Главный Муравей. — А ну! Вот они тебе помогут!
Володя поднял глаза и увидел еще двух муравьев: высоких, здоровых муравьев-рабочих.
— Ну вставай, слизняк противный! — заскрипел челюстями Главный Муравей.
Кровь ударила Володе в голову, обидно ему стало, он рванулся с кочки, рабочие-муравьи тут же подхватили его под руки, и Володя шагнул вперед…
— Вот сюда, — сказал Главный, — к муравейнику…
Володя добрел до высоченного муравейника, и помощники опустили его на колени.
— Ну-ка, хлопни по муравейнику рукой!
Володя поднял руку, растопырив пальцы, и ударил по мокрому колючему муравейнику.
— Сильней! — крикнул Главный. — И наклони голову, дыши!
Володя еще раз ударил по муравейнику, наклонив над ним голову, и ощутил кожей, как много маленьких невидимых фонтанчиков ударило ему в лицо. Легко и приятно запахло муравьиным спиртом. Володя вдыхал этот спирт ртом и носом, стоя на дрожащих коленях, и чувствовал, что вот-вот упадет… Он так и упал бы, если б не муравьи-рабочие, которые поддерживали его сзади под мышки.
— Наспиртовался? — спросил сзади Главный. — Дыши еще! Колоти!
Володя еще и еще бил по муравейнику ладонью с прилипшими к ней хвоинками и дышал бившими в лицо струйками. Он вспомнил, что когда-то, в чаще, так же учил его дедушка.
С каждым вдохом он чувствовал, как вливается в него сила сотен тысяч могучих муравьев… Муравьи отдавали ему свою силу, перекачивали ее в него фонтанчиками.
— Как себя чувствуешь? — спросил Главный.
— Хорошо! — сказал Володя. — Теперь лучше. Теперь могу идти.
— Ну и отлично! — удовлетворенно произнес Главный. — Теперь уже не так далеко идти. И они тебе помогут. Пойдут с тобой, — кивнул он на муравьев.
— Как я… как я отблагодарю тебя? — спросил Володя.
— Чепуха! — сказал Главный. — Оставайся таким, какой ты есть! Деда люби! И Алевтину! Заботься о них…
— Буду, — пообещал Володя растроганно.
— А мы еще когда-нибудь встретимся! — сказал Главный. — Может, и от тебя когда что потребуется. Тогда рассчитаемся.
— Рассчитаемся! — радостно сказал Володя.
Он теперь чувствовал себя почти бодро.
— Ну, пока! — взмахнул Главный своей черной рукой на шарнирах.
— Пока! — Володя тоже неуклюже взмахнул и пошел вверх по берегу.
Это уже был Илыч в его верховьях, а не какая-либо другая река, Володя это узнавал по разным необъяснимым приметам. Он сам не знал, по каким приметам это чувствовалось, но это чувствовалось — и все!
— Это ведь Илыч? — спросил Володя своих спутников.
— Илыч! — вместе ответили муравьи. — Это Илыч!
— И я тоже так думаю. Тут ведь сомнений быть не должно…
— Какие там сомнения! Никаких сомнений! И избушка уже недалеко — вон за тем поворотом. — Муравьи бережно вели его под руки.
Володя кивнул — ему не хотелось больше говорить. Слова, произнесенные вслух, отнимали силу. А идти еще надо было не так уж и мало. Силу надо было беречь для ходьбы. Да и зачем говорить, когда можно просто думать? Но думать тоже тяжело. Тоже силы отнимает. Хотя не столько, сколько слова…
Володя почувствовал чье-то присутствие, он взглянул вперед и увидел отца: отец сидел невдалеке на корточках — на низком зеленом берегу над рекой. Река шипит под берегом, и не слышит отец, как сзади Прокоп подкрадывается с топором в руках. Володя все это видит — рядом, в двух шагах, — хочет шагнуть и крикнуть — и не может… Вот уже Прокоп совсем рядом — заносит в воздухе топор над головой отца, — рванулся Володя вперед с кочки и чуть не упал — муравьи поддержали, и опять впереди никого нет…
— Там отец сидел, — сказал Володя.
— Какой тебе еще отец! — сказал Муравей. — Корень это над водой, а не отец…
— Как не отец! — прошептал Володя. — Вон опять — видите?
И впрямь отец на тропе! Только без головы. А смотрит в сторону Володи…
— Ты не знаешь, Володя, где тут моя голова? — спрашивает. — Где-то она тут валяться должна! — и шарит в воздухе руками…
Страшно стало Володе — хотел он мимо пройти, да отец руки растопырил, словно хочет Володю обнять… И понял вдруг Володя, что не отец это, а Прокоп! Закричал Володя страшным голосом…
— Что ты кричишь-то? — сердито спросил Муравей слева. — Идти надо, а ты безобразничаешь!
— Отец там! И Прокоп! — сказал Володя.
— Что ты! Господь с тобой! — сказал Муравей справа. — Никого нету… Умер отец! И Прокоп умер!
— Прокоп не умер! — тихо сказал Володя.
— Ну, умрет скоро! — сказали оба муравья. — Нечего волноваться. Иди спокойно… Пошли!
И Володя двинулся.
Идти по высоким кочкам было трудно. Проклятые! Они заросли травой, и Володя не видел, куда ступает нога: на кочку или мимо, в полную воды яму. Он все время спотыкался. «Наверно, со стороны я похож на пьяного», — подумал Володя.
Он на минуту остановился и посмотрел вперед. И муравьи — почувствовал Володя — тоже услужливо остановились и посмотрели вперед. Удивительно, как они повторяли все его движения, угадывали каждое желание!
Скоро кочки кончатся, впереди опять лес. Деревья растут там на высоких серых скалах, — внизу, у подножия этих скал, кипел белый порог, притушенный пеленой дождя.
«Здесь придется углубиться дальше в лес, чтобы обойти скалы», — вздохнул Володя.
«Одно другого не легче! — подумал он. — В чаще пойдут поваленные деревья, придется через них перелезать. Тяжело, но все-таки легче, чем по кочкам…» Они опять двинулись.
«Муравьиная сила мне здорово помогла, — подумал Володя. — Спирт волшебный. Да и эти двое — тоже молодцы. Хорошо меня ведут. Без них я, пожалуй, не дошел бы».
Муравьи-рабочие преданно ковыляли рядом. Иногда Володя видел их четко, ясно и больно ощущал у себя под мышками их жесткие лапы. А иногда муравьи вдруг, на мгновение, таяли в тумане дождя, и лапы их он почти не чувствовал, хотя знал, что муравьи здесь, рядом, что они его теперь не покинут, пока он не дойдет до избушки. Не могли они его теперь бросить, раз Главный приказал…
— Хорошо это! — вслух подумал Володя. — Очень хорошо!
Сознание, что его теперь не бросят, тоже придавало ему сил.
— Что хорошо-то? — спросил один Муравей, как будто совсем издалека.
— Все хорошо! — весело сказал Володя. — Жить хорошо! И по кочкам идти хорошо! И по тайге тоже! И по асфальту хорошо идти! Люблю я ходить по асфальту!
— Мы никогда не ходили по асфальту! — сказал другой Муравей.
Но Володя ничего не ответил: длинная фраза, которую он только что произнес, отняла у него большой запас сил. «Надо молчать, — подумал он снова. — Молча быстрее дойдем».
Теперь они вступили в лес, цеплявшийся корнями за скалы, под темно-зеленую крышу обнявшихся вверху елей и лиственниц. Сразу стало сумеречно. И холодней — от лесной сырости. Запахло прелыми листьями. Грибами. Гнилушками и болотом. Дождь здесь тоже шел, но не частый и мелкий, как на открытых местах, а редкий и крупный, с тяжелыми, как град, каплями. Это оттого, что дождь останавливался вверху, в тесной листве и хвое, собирался там в большие капли и уже тогда прорывался вниз; иногда он прорывался целыми потоками — они били по голове, текли за шиворот.
«В жару бы такой душ, — подумал Володя. — Здорово бы было!»
Ноги все время скользили по мокрым, раскисшим корням деревьев и кустов, срывались со скользких палых стволов в серые лужи.
Муравьи-рабочие поддерживали Володю, как настоящие санитары, помогали ему переступать через деревья. И все-таки Володя покачивался, падал то на одного муравья, то на другого. Но жесткие лапы держали его крепко. И он шел, не чувствуя ног, — опять по обрыву над рекой, где лес кончался высокой зеленой бахромой, окаймлявшей скалы. Володя шел и шел. И опять шел. И шел, и шел, и шел, и шел…
Это он в Москву идет… А куда вы думали? Конечно, в Москву идет Володя! Он давно хотел в Москву и вот наконец собрался. Идет он, вовсе ног под собой не чувствуя, легко идет, как будто парит над землей… А муравьи где? Да вон они! А почему такие маленькие? А это потому, что они далеко внизу — Володя ведь над землей идет! Илыч-то вон где — тоже далеко под скалой бежит: от дедовой избушки в деревню… А вон и медведи на берегу, тоже маленькие, не больше собак: медведица и трое медвежат. Смотрят на Володю, задрав головы: «Счастливого пути!» — «Спасибо!» — кричит в ответ Володя. Это же друзья дорогие, братья таежные! Все здесь его братья! Вон и лоси в реке стоят, тоже головы задрали — рога к спинам, — провожают Володю глазами. «Иди! Иди! — трубят лоси. — Передай там привет Москве!» А вон и зайчик — серенький еще перед зимой, с белыми Володиными повязками на животе — смеется! Выздоравливает, значит! «Ну и хорошо, — подумал Володя. — Выздоравливай, старичок!» — «И ты выздоравливай! — кричит зайчик. — Счастливого тебе пути! Двигайся скорее!» — лапкой серенькой машет.
«Я и двигаюсь, — думает Володя. — Дойти мне — раз плюнуть!»
Путь ему впереди немалый, но Володя идет быстро: как шагнет — так лужайка позади, как еще шагнет — так лесок позади, как в третий раз шагнет — так весь Урал позади… Так быстро шагает Володя, потому что он Великан! Высокий он и ловкий, могучий! Богатырь он. Недаром зовут его «Володи-миром». На роду Володе написано — миром володеть. Он и будет володеть миром. Только добрым миром он будет володеть и по-доброму. И он уже им володеет…
Высоко над землей идет Володя, как будто летит… Только вот тяжесть за плечами какая-то… Да это же пестерь за плечами! Корзина дорожная! Как это он об ней позабыл! Семга, большущая, соленая, лежит в пестере. Без семги никак являться нельзя, так дед Мартемьян говорил, да и брат сказывал. Он в Москве не один раз бывал. Он-то знает, что семга — волшебный подарок. Она в Москве редкость, а особенно она редкость, когда посолена дедом Мартемьяном. Дед Мартемьян, как никто в мире, умеет семгу солить…
Идет Володя, идет, идет — несет Москве привет от Запечорского края… Сейчас он увидит, какая она — Москва! Говорили: вся земля там в камень закована, а дома высокие, до неба! Качаются, наверно, здорово на ветру. Сидишь в них, как на качелях. И смотришь в окно, как земля качается… Вот как сейчас… Качается земля, качается, а Володя все идет — идет…
Куда он зайдет в Москве перво-наперво, как вы думаете? В журнал «Крокодил» он зайдет, вот куда! Веселый этот журнал, смешить людей здорово может. И люди там должны быть очень веселые… Вот придет Володя в Москву и сразу найдет дом, где этот «Крокодил» печатается. Войдет он туда и скажет работникам: «Это вы — «Крокодил»? — «Мы, — скажут они. — А что?» — «Ну, давайте смешите меня! — скажет Володя. — Семги я вам принес! Привет от Запечорского края!» Ох, что тут будет! Сядет Володя в большое кресло кожаное за огромным столом, бутылку апельсинового сока перед ним поставят, да стакан тонкого стекла, да бананов целую гору положат на подносе — это такие фрукты смешные, заграничные — бананы; сладкие, как сдобное тесто, брат Иван один раз привозил… Очень их любит Володя! Станет Володя бананы есть да апельсиновым соком запивать, а «Крокодил» его смешить будет, да так сильно, что Володя просто живот надорвет от смеха! Чем смешить? Да рассказами разными! И рисунки показывать начнет. Тоже смешные все. Вот уж будет хохотать Володя! А потом за все эти рассказы да рисунки Володя всех семгой угощать начнет — малосольной, нежной, розовой… Пусть едят па здоровье!..
Володя остановился и вытер рукою лоб… Голова была горячей, несмотря на ледяной дождь. Приятно так по голове бьет холодный дождь!
— Ну что, Володя? Идти или как? — Это муравьи спрашивают. Вот они — большие, здоровые — рядом стоят. Крепко держат Володю, чтобы не упал.
— До избушки ведь уж недалеко, — говорит Муравей слева. — Узнаёшь знакомые-то места?
— Так мы не в Москву идем?
— Мы в избушку идем, — говорит Муравей справа. — А в Москву уж в другой раз — сейчас в избушку надо. Дед Мартемьян по тебе здорово соскучился.
«И то верно!» — молча кивнул Володя. Вот они уже почти дошли до избушки… Это было ясно как день, хотя дня почти не было: все погружено в бесконечный серый моросящий дождь. Весь мир погружен в этот дождь, в воду, даже вода погружена в воду, не говоря уже о земле, траве, деревьях, склонах гор, не говоря об облаках, — все в воде! И в середине этой воды идет Володя с двумя муравьями под ручку. Они таки не покинули его! Поддерживали в трудные минуты! И теперь уже все в порядке. Сейчас он дойдет… Дойдет ли? Дойдет!
Свет ударил в глаза — откуда свет в этом дожде? — и он увидел на другом берегу Алевтину. Она сидела над темным лесом, и голова ее была как солнце.
«Надо ее поцеловать!» — подумал Володя. Всегда же целуются, когда любят друг друга! Если он ее сейчас поцелует, то это очень хорошо будет… это уже тогда навсегда… на всю жизнь!
— Иди сюда, я тебя поцелую! — крикнул он.
Алевтина шагнула через Илыч, села рядом на пенек, расправив на коленях платье. Она посмотрела на Володю, шмыгнув носом. Нос у нее был такой курносый, милый — на нем были веснушки! Рыжие спутанные волосы, заплетенные на спине в толстую косу, излучали яркий свет…
Володя наклонился над Алевтиной, обнял ее за худые, костлявые плечики, почти касаясь светящихся волос, и тут Алевтина засмеялась — тонкие волосы защекотали ему лицо, он вздрогнул, и Алевтина исчезла, растаяла в дожде… Чудеса!
Володя вздохнул и пошел дальше…
Но хотя все было смазано потоками воды и хотя так мрачно-пасмурно из-за толстой пелены туч, потому что осень и скоро вообще настанет долгая зимняя ночь до весны, — несмотря на все это, Володя ясно узнавал окрестности избушки. Поворот реки он узнал и ярко-зеленый, поросший водянистыми листьями и желтыми круглыми цветами луг на берегу реки.
Сейчас Володя шел, увязая в хрустящих под ногами, сочных, напоенных водой листьях, утопая в мокрой, вязкой глине… Сейчас он должен увидеть избушку! Есть ли там кто — вот что интересно! Хорошо бы! А если дедушка домой ушел и они разминулись? Ну ничего, тогда он подождет в избушке. Отлежится. Там, в избушке, хорошо. Спички там есть. И дрова. И хлеб. И соль. И картошка. И даже мясо, наверное, есть, не говоря уже о рыбе. Все там есть, что нужно человеку для жизни. Даже больше…
Сейчас он дойдет!
— Подождите, — сказал Володя муравьям. — Отдохнем немного!
Он сказал это почти беззвучно, но муравьи его поняли и остановились. И Володя стоял теперь, будто висел — на муравьиных лапах. Он, как это ни странно, хотел немного отдалить момент встречи с избушкой. Отдалить этот свой момент победы. И хотел он этого бессознательно. Где-то в глубине своих мыслей он очень боялся, что деда может не быть в избушке. А если дедушка там, то Володя хотел подойти возможно бодрее, спокойнее, не запыхавшись… как бы просто так! Как будто он просто идет себе под ручку со своими братьями-муравьями! Смешно было так хотеть, конечно, потому что вид у Володи ужасный! И это он тоже сознавал, потому что помнил свое отражение в ручьях, и в лужах, и в реке у берега… Ужасный, синий, распухший вид! Странно, почему Володя так распух, это уж совершенно непонятно! Лицо распухло — губы, нос, щеки. А пальцами на руках и шевелить невозможно! Отдохнуть надо будет в избушке хорошенько — залезть на теплую печь и лежать, лежать, лежать…
Вот камень знакомый, возле самой воды… Огромный, розоватый, с синими прожилками круглый валун. Он уже тысячи лет тут лежит, говорил дедушка. Володя хорошо помнит этот валун, любит его. Все здесь Володя любит. Каждую песчинку. Еще несколько шагов — и из-за лесного мыса, из-за трех крайних черных елей откроется весь луг до конца, и на краю его, возле леса, — избушка. Сейчас он увидит…
— Ну, пошли, — сказал он муравьям. — Осталось немножко.
Мгновение его победы приближалось!
Но сначала Володя увидел не избушку — он увидел на середине поляны вертолет! Братнин «МИ-4»! Иванов вертолет! Как большая зеленая тля, стоял он, приспустив над спиной длинные гибкие тонкие лопасти, и тихо дремал под дождем на привычном своем месте. Из-за вертолета выглядывала избушка… А вон и люди из вертолета вылезли, закопошились возле него, как муравьи возле своей дойной коровы, возле своей зеленой тли… щекотали ее! Володя даже засмеялся, как будто это его щекотали, — тихо засмеялся, беззвучно, не раздвигая опухших губ… Весело стало ему! Вот она, его победа! Все-таки он победил!
Володя опять остановился, разглядывая людей у вертолета. Вон Иван — открыл дверцу, опять в брюхо залезает! И дедушка с мешком! Все там: и Иван, и даже Алевтина! И участковый! Странно, что они все тут собрались! Вот они какие-то вещи Ивану в вертолет передают… Улететь, наверно, хотят…
— Скорей! — шепнул Володя муравьям и пошел быстрей, спотыкаясь о листья…
Но его уже увидели! Вон они все бегут! Бегут они все! А он не может бежать… Эх! Упал! Что же муравьи-то — загляделись, что ли, на вертолет…
Люди налетели на него, радостные, взволнованные!
— Тихо! — сказал Володя. — Что толкаетесь-то?
Сердце у него страшно забилось. Как хариус на крючке. И крючок в сердце Володя почувствовал — вернее, жгучую боль от крючка…
— Что ты, Володечка? — Это дед Мартемьян спрашивает… А головой дед весь белый. Снег, что ли, пошел? Вроде дождь, а не снег…
И Иван его обнимает.
А Алевтина сзади стоит, смотрит…
— Тише, вы! — повысил голос Володя.
— Ох ты, Володечка! Дошел-таки! Ну пойдемте скорее! На руки возьмите его! Ну берите же! — приказал дед Мартемьян.
Иван и Алевтина что-то говорили… как в тумане на том берегу…
Тут муравьи взяли Володю на руки и понесли…
— Это муравьи меня держат, — сказал Володя. — Сам бы я не дошел!
— Что ты говоришь?! Какие муравьи? — удивился дед Мартемьян.
— Какие муравьи? — пытался улыбнуться Володя. — Братья мои! Что вы их не видите, что ли?
— Ну да! — воскликнул дед Мартемьян. — Это же брат твой, Иван! И участковый милиционер Федя! Какие муравьи! Господь с тобой!
— Муравьи! — сердито прошептал Володя, обнимая за плечи брата и участкового. — Что ты, не видишь? — и провалился куда-то мыслями…
А дед Мартемьян заплакал…
* * *
Ну, что вам еще сказать про Володю? Я могу вам, конечно, еще рассказать, как Володя болел, как выздоравливал, как дед с Алевтиной его выхаживали… Но все это вам должно быть и так ясно.
Могу я рассказать, как о Володе в газетах заметку напечатали, и даже показать вам эту заметку. Могу я еще лишний раз расхвалить вам Володю, сказать, что он достоин всяческого уважения… Но и это вы сами отлично без меня понимаете. Все вы, дорогие читатели, прекрасно все понимаете без меня. А то, что надо было, я вам рассказал. И точка.
Точка — в этой моей книге. А в Володиной жизни, конечно, не точка: эта жизнь только еще начинается, и я вам о Володе, возможно, еще когда-нибудь расскажу. Когда время придет. А пока до свидания!