Я опять долго не был в квартире-108 — закрутили дела. Но я все время думал о своих друзьях — что там у них нового? Как-то я позвонил папе.

— Привет! — сказал я, услышав его голос. — Это я… Как дела?

— Отлично! — весело ответил папа.

— А Тарабам?

— Тарабам молодцом: помогает по хозяйству. Приглядывает за детьми. Мы на него не нарадуемся.

— Ну что ж, — обрадовался я. — А с картинами как?

— И с картинами налаживается. Одну уже приняли.

— Так что ж ты молчишь! — воскликнул я. — Мог бы и позвонить… Какую приняли-то?

— А ту самую — помнишь? — которую мы последний раз обсуждали.

— И что, она опять пылилась в кладовке? Или ты над ней основательно поработал?

— Да нет, в кладовке она больше не пылилась. А работал я над ней не так чтобы уж очень основательно, но все же… Главное, я нарисовал в ней гаечку!

— И гаечка имела успех? — удивился я.

— Не гаечка имела успех, а картина! Гаечку я потом замазал.

— Ничего не понимаю, — растерялся я. — Зачем ее тогда было вписывать?

— Это не так просто объяснить… Скажу только, что Тарабам — умнейшая личность! Его мысль с гаечкой была гениальной.

Все это меня чрезвычайно заинтересовало.

— Начни все сначала и объясни толком, — сказал я. — Ты послушался Тарабама и вписал в картину гаечку. А потом? Рассказывай по порядку.

— В общем, дело было так… После того раза, когда ты у нас был и Тарабам заговорил о гаечке, я стал долго и мучительно думать. Трое суток я спал, почти не вставая, и во сне мне все время являлась эта гаечка. И я думал, думал, думал — рисовать или нет? Ты же знаешь мой метод…

— Знаю: размышления во сне.

— Вот именно. Что-то в этой гаечке было: какая-то тайна! Не просто же так он о ней заговорил. Я снова посоветовался с Тарабамом. Но он ничего нового не сказал. Он все время повторял: «Нарисуй гаечку! Нарисуй гаечку! Такую маленькую, блестящую, одинокую!» В результате он меня просто загипнотизировал этой гаечкой! Я уже не мог от нее отделаться. Я видел ее не только во сне, но и наяву. Я смотрел на картину и видел в правом нижнем углу, в траве, маленькую блестящую стальную гаечку. И как-то утром я ее нарисовал. Но вот тут-то и зарыта была собака! — ехидно захохотал папа.

— О чем ты говоришь? — не понял я.

— О камертоне! Понимаешь?

— Камертон при ударе издает один и тот же звук, — вспомнил я. — И по этому звуку настраивают музыкальные инструменты…

— Совершенно верно! — сказал папа. — И в живописи есть камертон: какой-нибудь предмет. В природе ли, в картине ли — определенного цвета и освещенности точка или пятно. От него пляшут, как от печки, понимаешь? Ему подчиняют в картине все остальное — по цвету и освещенности. С ним все сравнивают — что теплее его или холоднее по цвету, что темнее или светлее по освещенности, — такое пятно и есть живописный камертон! По нему и настраивают всю картину — ее цвет и свет… Так вот: нарисованная по совету Тарабама гаечка и стала таким камертоном! — закончил папа.

— И по ней ты заново настроил картину?

— Совершенно верно! Как только в углу картины засияла гаечка, я сразу увидел все свои недостатки! Вернее, недостатки картины! Я увидел, что она пестрит! Что в ней нет единой цветовой гаммы! И я молниеносно переписал всю картину. Что надо, сделал темнее, что надо — светлее… кое-что утеплил, кое-что взял холодней. О, я работал как одержимый — запоем! Я переписал картину в три дня!

— Дальше, — прошептал я.

— Что дальше? Дальше я отнес ее в закупочную комиссию! Члены комиссии сначала долго смотрели на нее. Потом они вдруг кинулись меня поздравлять. Они жали мне руки, обнимали меня, они кричали: «Чудо! Шедевр! Гениально!» Ты не можешь себе представить, что там было! Все чуть не плакали от восторга. Правда, потом, когда все успокоились, председатель комиссии высказал одно маленькое замечание: он предложил убрать гаечку…

— Камертон?

— Не камертон, а именно гаечку! Он предложил сделать из нее маленький камешек в траве. Такой же формы, цвета и освещенности. Он сказал: к чему тут гаечка? Уж лучше камешек! И я тут же мазнул (краски у меня были с собой, на всякий случай) — и картина пошла!

— Ну, а Тарабам что сказал? Он в курсе?

— Конечно, в курсе, — сразу погрустнев, ответил папа. — С Тарабамом все не так просто… Он очень огорчился, когда я ему сказал, что замазал гаечку. И с тех пор ходит сам не свой. Он даже просил меня нарисовать несколько гаечек и повесить ему на кухне… ты же знаешь, он там спит…

— Да, — сказал я. — Печально. И странно.

— Более чем странно, — подтвердил папа. — А еще Тарабам выразил желание заняться масляной живописью! Он заявил — и весьма категорично, — что хочет писать со мной картину «Металлолом. Материал для размышлений»… Представляешь?

— Ну и что? Пусть пишет! — сказал я. — Зачем мешать?

— Конечно, — согласился папа. — Может, у него талант откроется. Что ни говори, а эту гаечку он здорово придумал!

— А что ты сейчас делаешь? — спросил я. — В данный момент?

— Сижу и вписываю в картины гаечки! А потом все переписываю… дело идет на лад!

— Желаю успеха! — сказал я.

— Ты заходи, не пропадай, — сказал папа.

— Непременно скоро зайду, — обещал я. — Интересно взглянуть на эти ваши гаечки… камертоны то есть. И передай привет Тарабаму. — Я положил трубку.

— Да, — сказал я сам себе вслух. — Живопись — это действительно, великая тайна. Но Тарабам… каков, однако, мудрец!