Он обрадовался улыбке, потянул Нину к себе, погладил по волосам, она всхлипывала и говорила, что не отдавала его в больницу, боялась, что не выходят, боялась потерять. Так ведь люди и умирают, от нелюбви. Когда вдруг поймешь, что ты один, то можно и умереть, если никто не удержит силой. Тебя отравили, говорила она, очень сильно, еще скажется, сильно и топорно, лошадиной дозой. Капельницы ставила сама, умею с больными, муж болел. Авилов тихо, беспричинно радовался, щипало в носу, и казалось, что его заново родили…

Кто, спрашивала она, кто это сделал? Но ему не хотелось, чтобы уходило то, что он заполучил с такими мучениями, и он молча улыбался. Приходил следователь, принес молока. Авилова подташнивало от запаха картошки, но зверски хотелось есть, и он поел творогу. Серый крапчатый дождь за окном обещал счастье.

— Чуть не умер, — сообщил он Нине. — Уже отлетал, видел белое.

Он сидел у окна и смотрел на дождь, как вода сбегает из водостока, рябит поверхность лужи, спит в конуре абрикосовая лохматая собака, бесшумная, как природа.

— Там было так много лиц, людей, они появлялись, исчезали: то ярче, то смутно, то выплывут, то пропадут; вдруг защемило сердце, а одно лицо делалось все ярче, ясней; я мучался, чтобы его узнать, и узнал. Мне тебя показали.

— Я испугалась по-настоящему, — произнесла Нина. — Сама умерла наполовину. Тянула назад, стоя одной ногой там, другой здесь.

Его вещи висели в шкафу, под кроватью лежала сумка, и он радовался, что все здесь и никуда не надо идти. Что он болен и обязательств больше нет. Свобода.

— Меня уже убивали. Но так удачно впервые. Не надо бояться старуху-смерть. Бывает, что и она невзначай одарит…

Шишкин явился с протоколами, но Авилов ничего не сообщил, да и не собирался. Тот уходил грустный, видно, следствие не двигалось, прятал глаза, глядеть на них не хотел.

— Миша скучает по жене, — сказала Нина, — он за пятнадцать лет ей ни разу не изменял.

— Запросто, — отозвался Авилов. — Легко! Только мне кажется, что он не по жене скучает. Ты ему нравишься, и это наводит грусть.

Как только смог переставлять ноги, он принялся гулять и одолевал в день по шесть-семь километров, избегая встреч. Ему не хотелось выходить из состояния тонкого, едва слышного блаженства, которое пропитало насквозь, но казалось хрупким и взывавшим к осторожности. Он наблюдал жизнь людей издалека, а вблизи разглядывал только гнезда, муравейники, цветы и землю под ногами. Подумывал купить удочку, но не хотелось проводить утро без Нины. Шли последние дни лета, и солнце грело с каждым днем слабее. Скапливаясь в тучах, наваливалась влажная осенняя печаль.

У дальнего озера он встречал Максима с удочкой, и тот казался Авилову единомышленником, таким же, как и он, беглецом, избегавшим людей, глядя на воду. Хотя он заключил с рыболовом молчаливый союз, пора было распутывать историю с даром Изоры, и Авилов, глядя в небо, сидел на холме, ожидая, когда тот соберет удочки и наткнется на него, курившего возле корней синей от старости сосны. Они пожали друг другу руки, и Авилов предложил присесть.

— Ну что, друг Максим, история нерадостная, — Авилов печалился искренне. — Павел Егорович тебя признал за вора. Когда я поговорил об этом с Тамарой, она угостила меня отравой. Я-то думал, что те времена давно прошли, а нет, все по-средневековому. Что будем делать? Я собираюсь к следователю.

Максим посмотрел длинным взглядом. Веки были короткими и разрез глаз узким, как у людей Востока. Вблизи это было хорошо очерченное лицо татарина, неподвижная маска.

— Я предлагаю вам сделку. Рукопись у нас. С Тамарой случаются нервные срывы, поэтому лучше договариваться без нее. Нужно подкинуть рукопись кому следует, а когда он обнаружит…

— Депутат?

— Да. Попробовать вернуть акции Тамариного отца, которые тот присвоил. Такой план. Как его осуществить, не представляю, но уверен, что Тамара уже придумала.

— Готов подсобить, — быстро сказал Авилов.

Максим посмотрел с недоверчивым уважением.

— Считаете, это реально?

— Считаю. Беру на себя оставшееся. Но с гарантиями.

— Мы у вас в руках…

— На момент, когда рукопись окажется у депутата, меня можно сбросить.

— Вас? Не думаю. Где от вас укрыться, от таких, как вы… — голос его упал.

— Тогда все в порядке. Нужно, чтобы ты это понимал. Если что, я сдаю Тамару с ее отравой. Пока я болен и в беспамятстве. А выздоровею — вспомню напиток, которым она меня угостила.

Авилов поднялся, и они отправились вдвоем, беседуя о погоде, о близящейся осени, рыбалке и прочих мирных предметах. Авилов заметил в спутнике нечто выморочно-неподвижное. Колени его гнулись медленно, как у старика, пепельные волосы казались седыми. Лицо без морщин будто принадлежало кому-то другому.

Дни стояли сухие, но прохладные и пасмурные, Гена бродил по окрестностям в одиночестве, вакханка сидела в библиотеке, перебирала карточки в каталогах, почерком отличницы выписывала книжки и на него не глядела, кокетливо опуская глазки. Играла в хорошую девочку. Зато принялась за прогулки дама с буферами, протяжная, как телега. Та часто бродила вокруг заброшенной избы, не решаясь подступиться к лопухам и крапиве, сомневаясь, стоит ли соваться в непролазную гущу. Гена наблюдал, скрываясь за деревьями. Наконец дама задрала подол и прыгнула. Что это был за полет! Он живо перемахнул через ветхий заборчик и проник в избу следом. Как всегда — сгнившие полы, запах ссохшихся экскрементов, остатки мебели, разбитый цветочный горшок, погнутое ведро. Тамара посмотрела на него с ужасом.

— Раздевайся, муся, — попросил он. Она не шевельнулась, торчала посреди избы, как обращенная в соляной столб. Он прижал к ширинке ее руку, высвободил мощные груди из сбруи. Та не двигалась, пока не осталась без одежды в босоножках на толстых ногах, трусы у колен. Он с удовольствием оглаживал тугие бока. Стоит, сверлит глазищами. Прикольная тетка. Гена скинул штаны и обвился вокруг нее плющом. Тут она внезапно закатила глаза и с протяжным воем рухнула на пол. Он зажал ей рот и принялся за дело… Потом корова тянула его на себя, зажимая бедрами все крепче и крепче… Да ладно, хватит, сколько можно, вот же, ненасытная утроба… Гена безжалостно стряхнул с себя цепкие ноги-баклажки и поднялся…

— Что ты тут делала, муся? — глаза закатились, ответа не последовало. Он вышел на свежий воздух, сел на бревно и отхлебнул из фляжки. Тамара выбралась немного погодя, задрала юбку, перелезая через изгородь, и он подивился крутобедрости, вылезавшей из трусов. Протянул фляжку, она потупилась и присела рядом. Погладила по плечу и похвалила: «Твердый, как камень». Он освободил плечо и сообщил: «У меня жена есть». Тамара протяжно вздохнула: «Твердый, как железо». Фляжка закончилась, он с сожалением закрутил крышку: «Ну что? Пошли?»

Они шли по тропинке, Тамара стыдливо отлучилась в кустики, и Гена увидел, как она, задрав юбку, присела, обнажив среди зелени круглый белый зад. Потекла блеснувшая на солнце струйка, и он не сдержался, отвалял сзади, предусмотрительно зажав ей рот.

Когда Тамара, томно оглянувшись, скрылась за дверьми пансионата, он пошел назад. Куда-то делась фляжка. Выронил по дороге? Он внимательно разглядывал тропинку, возле избы постоял и зашел внутрь. Чего, кстати, муся тут забыла? Непонятно. А это что? За ящиком, закиданным бесцветным тряпьем, лежал сверток бумаги в целлофане, крепко перемотанный и заботливо заклеенный скотчем. Гена прихватил сверток и возобновил поиски фляжки. Ее не было, невезуха. Неудачная охота. В пансионате ему встретился муж Тамары, проводивший взглядом, похожим на оторопь. Неужели дама успела что-то ляпнуть?

Гена поцеловал в темя Ларису, согбенную за ноутбуком, она чмокнула его в ответ и довольно потерла сухие ладошки друг о дружку — хорошо пишется! Трудяга. Он закинул сверток на верхнюю полку в шкафу и позвал Ларису обедать. В предвкушении пищи рыжая мушка опять радостно потерла лапками…

Наутро он отправился к Зоське в библиотеку. Посетители отсутствовали, и они предавались блуду весело и задорно, перемещаясь среди стеллажей, лесенок, на кресле, на подоконнике, на столе, роняя книжки, вазочки, ящички, картинки и прочую лабуду. Потом пошли пить кофе в бистро, а после он потащил ее на природу. Она заинтересовалась, что у него в сумке, и они принялись распаковывать сверток.

Когда показались листы, Зося остолбенела:

— Гена, это же пропавшая рукопись!

— Пир духа! — обрадовался он.

— Где ты ее взял?

— В избе среди говна.

— Пойдем!

— Куда?

— Вернем.

— Придумаем что-нибудь поинтересней… В лесу костер запалим. И сожжем. Будут искать, надрываться, а мы, типа, сожжем.

— Ты шутишь?

— Дурочка ты глупая. Меня арестуют. Где взял, спросят. Кто поверит, что я ее нашел? — Гена пританцовывал от нетерпения. — Пошли, спички есть. Будем сидеть и смотреть, как рукопись Пушкина горит. Нигде такого не увидишь.

— Ты псих, или как?

— Я-то нормальный. Это вы тут с Пушкиным давно фью. Это мертвец, труп. Важный труп. А я живой и за старую бумагу отвечать не хочу. Сейчас запалим.

Гена уверенно собирал сучки и прутья, ловко их складывая, оторвал кусок оберточной бумаги, поджег и развел небольшой костер.

— Я не могу, — заволновалась Зоська, поняв, что он не шутит. — Я библиотекарь. Мне на это смотреть нельзя. Ой! — она вскрикнула, когда лист упал в костер, завернувшись черным свитком, толкнула Гену и дала стрекача. Гена, посмотрев вслед, вытащил двумя пальцами обгоревший по краям лист, собрал все в стопку, упаковал, бросил в сумку и отправился восвояси. Шоу удалось.

Взволнованная Зоська неслась по улице со скоростью мотоцикла и врезалась в следователя.

— Михал Михалыч, — крикнула она. — Он… он… он это… я видела, как он во время экскурсии уходил наверх по боковой лестнице. А потом кровельщик упал.

— Кто он? — следователь насторожился.

— Геннадий Постников. Он псих.

— Зося Вацловна, зайдите вечером, занесем показания в протокол.

— Вечером? Хорошо.

Зося, дав показания, остаток дня была не в себе. Самыми интересными людьми здесь были, конечно, посетители заповедника, с ними было о чем поговорить, было что послушать. Они не так одевались и развлекались, по-другому жили. Существовала их загадочная жизнь в больших городах. Конечно, и у них проблемы, но не такие же, чтобы рукописи палить! Вот зачем он это сделал? Разве может грамотный русский, да и нерусский, просто грамотный, такое сделать? Чего он так уж испугался? Зоська, скучная и нахмуренная, зашла в кафе и застала там единственного посетителя — Гену. Он читал книжку, пил кофе, прихлебывал водку из рюмки и курил.

Гена придвинул ей стул и купил кока-колы. От остального она отказалась. Он выложил на стол монету и предложил: «Поговорим?»

— Пять рублей, да? Представь, что за тебя дают пять рублей. Ты столько и стоишь, но хочешь стоить сто долларов. Вот, — он вытащил из кармана купюру, помахал, как фантиком перед кошачьей мордой, и уложил на столе напротив монеты. — Как ты в этом случае будешь действовать? Пыжиться, изображая из себя сто долларов, но зная, что ты пять рублей? Это блеф. Ты найдешь другую систему, нормальную, где стоишь сто долларов. А если не найдешь, построишь ее сама.

— Почему это я стою пять рублей? — возмутилась Зося.

— Столько за тебя дают. Задача в том, чтобы найти, где дают больше.

— Ты сжег рукопись? — не вытерпела она.

— Без зрителей? Зачем? Система предполагает, что человек в ней не один. Я жгу рукопись, чтобы ты знала об этом.

Он взглянул с интересом — поняла или нет?

— Цену набивал? Доказывал, что крутой? — сообразила Зося. — А рукопись?

— Рукопись что? Это, типа, ритуальная принадлежность. Ну как раньше томагавк, с которым вокруг костра прыгали, чтоб охота была удачной. Был Пушкин, персона, писавшая стихи. Тоже занятие шаманское. Но теперь он умер, власти над родом больше не имеет и, следовательно, никого волновать не должен, кроме дурочек замороченных. Смешная.

— Е-мое, — расстроилась Зося. — Я пошла. Сиди один, ты такой развитый, что я тебя недостойна. Александр Сергеевич, — окликнула она Авилова, заглянувшего в кафе и тут же повернувшего обратно, — вы не в гостиницу? Пойдемте вместе… Ненормальный какой-то, — ругалась она по пути. — Не могу с ненормальными, пугаюсь.

— Почему ненормальный? — Зосю занесло на повороте:

— Рукопись собирается жечь.

Ей стало легче. Хоть с кем-нибудь да разделить ответственность.

— А нельзя поподробней? — Зося прикусила язык, но поняла, что опоздала. Сказала «А», придется говорить «Б». И замолчала. А собственно, почему она должна ему рассказывать? Он-то не следователь.

— Нельзя.

— Я готов заплатить.

— Запла-а-тить? — Зося сделала круглые глаза. — Ну и дела. Мне очень нравится ваша машина.

— Машина мне самому нравится.

— Так и ладно тогда. Я пошутила. Ничего у него нет.

— Ну и шутки в вашей местности… Это ж какое надо иметь воображение!

— Вы к Нине?

— Да. А что?

— А правильно ли это, когда Наташа в больнице? — Зося изобразила простодушие.

— Я неправильный, и не бери с меня пример, — отрезал Авилов.

— А чем Нина лучше Натальи?

— Ничем не лучше, она другая.

— А чем другая?

— Надоела вопросная форма. Это не объясняется.

— А Наталья страдает.

— Завидует, пожалуй. Ей кое-что не дано. А ты что волнуешься, собственно?

— Наверное, своей жизни нет, потому волнуюсь за чужую. — Зося обиженно передернула плечами.

— У тебя-то нет? — прищурился Авилов. — Не морочь мне голову.

— Я пыль с книжек вытираю…

— Поверим бедной девочке. Но по-моему, ты сидишь, как паук на паутине, и цепляешь всех, кто проходит мимо.

— Хотелось бы, конечно. Но вы меня преувеличиваете. Или приукрашиваете.

— Лет через двадцать встретимся и увидим, где буду я, а где ты. Ты будешь устроена получше, уверяю тебя. И тачка у тебя будет покруче.

— Вы меня окрылили. Можно вас за это поцеловать?

Они уже подходили к Нининому дому. Авилов понимающе усмехнулся.

— Ни в коем случае.

— Из-за окон?

— Разумеется, из-за чего ж еще?

— Трусите?

— Ага.

— Может, вы не мужчина?

— Куда мне. Не крутой.

— Тогда до встречи.

Зося, помахав на прощанье, свернула налево. Настроение у нее заметно исправилось. Симпатичный все-таки, хотя и строит неприступного. Но ничего, еще не вечер, посмотрим, кто кого обойдет и чья тачка будет круче.