Лошадиные истории

Коркищенко Алексей Абрамович

О чем думают лошади? Ответ на этот вопрос ищет деревенский подросток из повести «По добрую воду», чье познание мира и приобщение к труду происходят в тесном общении с четвероногими друзьями человека. Увлекательные «Лошадиные истории», в числе которых героико-приключенческая повесть «Рыжая стая» — о спасении четырнадцатилетней девочкой донских лошадей буденновской породы от захвата гитлеровцами, — включены в сборник повестей и рассказов А. Коркищенко.

 

День лошади (вместо предисловия)

Уважаемый друг! Уведомляю Вас, что в этом году, по решению президиума нашего содружества, День лошади будет проводиться в расширенном масштабе. В празднествах примут участие новые члены содружества из соседних хуторов и станиц: пятеро пенсионеров-коневодов, два кузнеца, около взвода бывших бойцов 5-го гвардейского Донского казачьего кавалерийского Краснознаменного Будапештского корпуса, генерал в отставке и другие. Ожидается гость из столицы — крупный писатель, наш земляк, почитающий лошадей.

Приезжайте, уважаемый друг! Исполните свои секретарские обязанности.

Вот такое письмо я получил на днях из хутора Александровского от президента содружества почитателей лошади Зажурина.

В рыцари лошади я был посвящен в один из чудеснейших дней своей жизни. И произошло это так.

Как-то осенью, выполнив редакционное задание в одном из колхозов нашей области, я возвращался к полустанку пешком. Шел по вилючей тропинке вдоль речки.

День был ясный, свежий, шагалось легко. Подогретые полуденным солнцем, оживали кисловатые ароматы прибитых заморозком трав, и все щедрее сочилось прохладной синевой глубокое небо; краски земли под ним всё больше густели, становясь насыщенней и контрастней: вспаханные поля на склоне бугра за речкой были темно-фиолетовы, тихо облетающие сады и лесополосы — ярко-оранжевы, пестры, а ровные раскущенные озими в их обрамлении были очень зелены, просто сияюще изумрудны и прекрасны до теплой душевной дрожи.

Синицы-пастушки качались на голых бодылках, словно поздние осенние цветы, и жалобно цвинькали, грустя по лету. А где-то в желтых камышах посреди речки тоскливо, безнадежно кричал дикий гусь, отбившийся от стаи.

Я вышел к хутору, тянувшемуся вдоль речки. На пустых огородах и в полуобнаженных садах мальчишки жгли костры, и я жадно принюхивался к дымку, стекающему к речке. Привкус у дымка был дразнящий, сладковатый и терпкий, и голова легко кружилась, хмелея от него. Все эти запахи, звуки и краски позднего бабьего лета вливались в меня, как потоки долгожданного дождя в сухую, порванную трещинами землю.

На краю хутора я остановился: среди зарослей бузины и чертополоха стояла конюшня. Над ней в безветрии тихо шумели старые осокори. Спелые листья раскачивались, как золотые маятники, отсчитывая последние часы бабьего лета. Я стоял, прижимая ладони к сердцу, оно стучало невпопад — «шарахалось», в ушах шумело: меня словно бы на фантастической машине времени вернуло в детство. Была в нем и такая же конюшня, с подпорами с боков, с помутнелыми от времени окошками, с кронами старых осокорей над прелой камышовой крышей, продырявленной воробьями; и было такое же оранжевое полуденное солнце и очень синее и прохладное небо, которое казалось еще более синим и густым между белыми ветвями осокорей. И были лошади…

Скособоченная конюшня сияла ослепительно белой известкой, отбирая глаза: стены, видно, ею мазали совсем недавно — они еще не были тронуты дождями и не успели порыжеть от солнца.

В конюшне жили лошади — я еще издали услышал запахи жилого лошадиного помещения. Когда вошел туда, мои глаза, ослепленные известковой белизной, не сразу привыкли к сумраку — сквозь окошки мало света проникало внутрь. Лошади (их было около десятка) стояли у яслей, ели овес. В детстве я привык разговаривать с животными, особенно с лошадьми — я их любил смалу и работал с ними не один год, — ну, и сейчас заговорил:

— Здравствуйте, милые! Как живете-можете?

Они оглядывались, фырча и роняя овес, снова тыкались мордами в ясли. Но одна, высокая, долго с интересом смотрела на меня. Приглядевшись, я увидел в ее глазу отражение дверного проема и себя в нем — темным силуэтом.

Длительное внимание лошади к какому-либо предмету или существу всегда поражало меня, немного пугало — я задумывался над этим с детства и приписывал лошади свойства чисто человеческие. В том, что лошадь существо умное — уточняю, — разумное и понимающее наш язык, — мне приходилось убеждаться много раз. Конечно, лошади бывают разные, как и люди…

Я погладил высокую лошадь. Она тихонько заржала, отвечая на ласку, и коснулась моей руки бархатисто-мягкими губами, дохнув на нее влажным теплом.

— Ах ты умница! Здороваешься? Понимаешь человеческий язык, а? — Она кивала, а я поглаживал ее и еще что-то ласковое говорил, уж не помню теперь, что именно.

Кто-то деликатно покашлял за моей спиной. Я обернулся и только теперь разглядел в темном углу на сене трех мужчин, одетых и настроенных празднично. Они полулежали вокруг скатерти, на которой располагались куски хлеба, соль в солонке и грудочки сахара.

— Уважаете лошадей, товарищ? — приподнявшись, спросил одноногий. Отстегнутый протез валялся в стороне. Владелец его, видно, расположился здесь надолго.

— Чего спрашивать?.. Раз человек поздоровался с лошадью, значит, уважает эту животную, — укоризненно сказал старик.

Мне было неловко: при свидетелях я бы вряд ли стал разговаривать с лошадьми. Пробормотав «извините, что помешал…», хотел было уйти, но помешкал — в репликах людей не было насмешки, а было понимание, сочувствие. И я сказал:

— Эта высокая лошадь, по-моему, очень умная… Она напомнила мне одну знакомую…

Третий, лысый здоровяк, поднялся и, отряхнув костюм, сказал ласково:

— Уважаемый друг, мы не спрашиваем: кто вы и откуда вы — для нас это неважно, для нас важно, что обратились к лошадям с добрым словом и лаской. Поэтому, позвольте пригласить вас в нашу компанию, так сказать. Пожалуйста, будьте добры…

— Без церемоний, — добавил одноногий.

— Святая правда! — подтвердил старик.

Я с наслаждением растянулся на зеленом, с запахом чая сене. Ноги загудели, сладко заныли от длинной хорошей дороги. Мы познакомились. Инвалид назвался Зажуриным, старик — Андроном Парфентьевичем, третий представился по всей форме:

— Кононенко, Петр Павлович, ветеринарный врач в отставке. — Он деликатно притронулся к моему плечу и с возвышенными нотками в голосе продолжал: — Уважаемый друг, перед вами люди, почитающие лошадь. Ее судьба нам близка, определенно сказать — родственна, сходна с нашей крестьянской судьбой. В каком смысле?.. Ну хотя бы в том, что мы, крестьяне, многие века вместе с лошадью занимались хлеборобством, вместе воевали, защищая Родину от врага, и так далее… Лично моя судьба, как и судьбы моих друзей, сидящих здесь, с детства связана с лошадью. И потому мы всегда болели за ее здоровье и благополучие!

Кононенко вежливо покосился в мою сторону, дескать, как я воспринял его слова? И так же мягко и вместе с тем испытывающе смотрели на меня темные калмыковатые глаза Зажурина и выцветшие синюшки Андрона Парфентьевича. Мне не показались смешными слова ветврача в отставке о лошадях, и я ответил прочувствованно, в той же тональности:

— И я также всегда заботился о здоровье и благополучии лошади! И моя судьба с детства связана с лошадьми.

— Вы слышали? Это наш человек! — воскликнул Петр Павлович и обратился ко мне: — Пожалуйста, угостите лошадей хлебом с солью и сахаром, сделайте это в согласии с нашим ритуалом. Берите вот со скатерти и угощайте.

Почувствовав себя уютно, как в кругу старых друзей, я угощал лошадей, поднося им вначале хлеба с солью, потом сахара. Это были рабочие, большей частью пожилые лошади, с опущенными животами, прогнутыми спинами, но любовно ухоженные. Их, видно, совсем недавно купали и потом натирали волосяными щетками до блеска. Копыта были аккуратно оструганы, а новенькие подковы еще сохраняли кузнечную окалину.

В конюшню забежал жеребенок, сытенький, крепенький, но весь в репьях. Капризно заржав, жалуясь на что-то, подошел к высокой лошади. Его, наверно, гоняли по колючим зарослям глупые собаки… Кобылица оглядела его, и, честное слово, в ее фиолетовых глазах появилась этакая ласковая материнская укоризна: «Боже мой, где тебя носило? Я же говорила тебе: не отлучайся далеко». И стала осторожно выдирать зубами репья из его спутанной челки и гривы. Мы молча любовались ими.

— Как она посмотрела на него — прямо-таки по-человечески осмысленно! — не удержался я от замечания.

— Вот именно, по-чело-вечес-ки осмысленно! — подхватил ветврач. — Уважаемый друг, хотите знать наше, так сказать, кредо насчет лошади?

— Конечно! — Я машинально лапнул записную книжку в кармане и отдернул руку.

— Лошадь прошла сложный путь эволюции рядом с человеком, и мы признаем ее великую роль в прогрессе человеческого общества. Без лошади он протекал бы с еще большими затруднениями и во много раз медленнее. Не будь на свете лошади, человек плелся бы пешочком еще, по-видимому, в двенадцатом-тринадцатом веке. — Кононенко произнес эти слова не задумываясь, я бы сказал — отрепетированно. Не первый раз, видно, говорил их.

— Правильно, — сказал Зажурин. Он был отчего-то грустен, хмуровато-задумчив. — Не будь на свете лошади, человек, пожалуй, только бы сейчас придумывал колесо.

— А колесо — атрибут прогресса! — дополнил Петр Павлович. — И колесо было придумано еще до нашей эры.

— Лошадь подвезла человека, облегчила тяжкий путь его, время ему сэкономила и силенки, — весомо произнес Зажурин.

— Лошадь — человеку крылья, еще в старину так говорили, — подал реплику старый конюх.

— Вот она, народная мудрость!.. «Лошадь — человеку крылья!» — воскликнул Кононенко. — Эти три слова стоят большого научного труда… Вот оно — наше кредо, уважаемый друг! Принимаете ли вы его?

Хорошо, что я остался. Чутье меня не обмануло. Жизнь, как говорится, повернулась ко мне еще одной своей чудесной гранью. Несомненно, это были люди с чудинкой. Категория наисимпатичнейших людей! В человеке чудинка, как в булочке — изюминка… В то мгновение я успел почувствовать себя счастливым. Ответил искренне:

— Принимаю ваше кредо как свое собственное.

— Вы — родная душа, я сразу это понял! — Кононенко порывисто обнял меня.

— Святая правда! — подтвердил Андрон Парфентьевич.

У Зажурина внезапно повлажнели глаза, и он сказал мне растроганно:

— Уважаемый друг, вы, может, подумали, чего это мы собрались по-праздничному тут, в конюшне, в будний день?.. Сегодня — двадцать второго октября — день моего второго рождения. Сегодня я угощаю лошадей хлебом-солью и сахаром, а людей, почитающих лошадей, чаркой вина. Так у меня заведено с сорок третьего года.

— Так что же произошло с вами двадцать второго октября сорок третьего года? — спросил я, заинтригованный.

— Вот та высокая лошадь, с которой вы поздоровались, — это дочка той, что меня спасла.

— Вот как! Расскажите об этом, пожалуйста.

— Ну что ж, слушайте… Эту историю я рассказываю много раз и мне не надоедает. Значит, летом сорок третьего года, после освобождения нашего края от фашистов, вернулся я домой из госпиталя без ноги. Заменили хорошую ногу на протез… Да-а, ну выбрали меня женщины председателем колхоза. Транспорта у нас тогда в хозяйстве почти никакого не было, ездил я верхом на лошади. Альфой звали ее. Была Альфа на войне, отступала на Кавказ в составе кавалерийского полка, в февральских боях при наступлении была ранена и осталась в колхозе, бабы выходили ее. Лошадь она была немолодая, точнее, средних лет, бывший строевой конь, под седлом ходила хорошо, старательная была, послушная, друг дружку мы понимали, и уважали.

Как-то, под вечер дело было, как вы уже знаете, уважаемые друзья, двадцать второго октября, возвращались мы со степу в хутор. Заснул я в седле — измотался за день. Да и Альфа подремывала на ходу — тоже загнанная была, а ну-ка с зари до зари носить меня по полям да фермам!.. Вышла она на мост через реку, а тут с того берега из-за рощи табун стригунков вылетел — волки, наверно, его шуганули. Я спросонья не сразу сообразил, что надо делать. Альфа сама догадалась, повернула назад, да не успели мы удрать: клином, тесня друг дружку, вымчал бешеный табун на мост. Толкнули нас с Альфой, прижали к легким перилам. Перила треснули, сломались, и булькнули мы в воду как раз на середине реки.

Я вынырнул — и опять под воду. На мне протез — железа много, да и пловец я не ахти какой. Фуфайка и ватные брюки намокли, тянут на дно. И до берега неблизко. Река осенняя, полная после дождей, течение быстрое: проносит меня за лесистую стрелку на повороте реки. Бултыхаюсь я, захлебываюсь и никак не могу отстегнуть проклятый протез. А на сердце стынь-тоска: фронт прошел — жив остался, а тут у самого родного села, у семейного порога, к рыбам в гости жалую. Кричу: «Ратуйте! Тону!» — а кругом ни единой души. Лошадь выплыла, бегает по берегу, ржет, глядя в мою сторону.

В хороший день, видно, я родился. Надоумило меня в смертную минуту к лошади за помощью обратиться. Крикнул я: «Альфа, сюда! Спаси, родная!.. Полюби!..» Есть такой призыв у казаков к лошади… Наверно, животный страх высказался в моем голосе или что-то другое, какая-то животная беззащитность, только без промедления кинулась Альфа в реку и поплыла ко мне что было сил. Шею вытянула, воду рассекает, торопится. Подплыла, ткнулась мне в плечо. Вцепился я в гриву… Вытащила меня Альфа на берег, а я уже совсем без сил и подняться на ноги не могу… Вовремя приплыла она… — Зажурин, отвернувшись, вытер глаза, и голос его дрогнул, когда он произнес: — И вот вы видите меня перед собой, а иначе бы кормил раков…

— Теперь я понимаю, почему вы отмечаете день лошади именно двадцать второго октября, — сказал я.

— Вообще-то сегодняшний день мы официально днем лошади не называем, а стоило бы, — ответил Зажурин. — День лошади — это звучит.

— Стоило бы официально, государственным порядком, утвердить один из дней в году днем лошади, — сказал Кононенко.

— А чего тут утверждать, когда оно уже давно утверждено, — сердито отозвался Андрон Парфентьевич. — Лошадиный праздник спокон веков славяне справляли восемнадцатого августа, в день святых покровителей лошади Флора и Лавра.

— Вот видите! — воскликнул Кононенко. — Даже в дремучее время люди с особым почтением относились к ближнему животному, день святых покровителей установили, записали в святцы, а мы, цивилизованные люди, успели забыть об этом.

Помолчали, почувствовав себя пристыженными.

— Я не возражаю, — сказал Зажурин, — пусть праздник лошади будет, когда и был в старину — восемнадцатого августа, а двадцать второго октября я буду отмечать с вами тут, в конюшне, день своего второго рождения.

— Да, лошадь заслужила свой праздник! — взволнованно произнес Кононенко. — И стоит отмечать его во всесоюзном масштабе. Я как лечащий врач лошадей, у меня, кстати сказать, тридцатилетняя практика, могу привести немало фактов, которые доказывают, что лошадь — существо разумное, благородное, смышленое, дружелюбное, и так далее, и тому подобное! Я, между прочим, пишу исследование о психике лошади.

— Петр Павлович, приведи нашему новому уважаемому другу факт насчет разумности и благородства лошади, — предложил Зажурин. — Поинтересней выбери.

— С удовольствием!.. Однажды приходит ко мне лошадь на прием.

— Простите, Петр Павлович, — перебил я, — это как же так: приходит… Сама, что ли?

— Сама, в том-то и дело! Слушайте дальше, потом поймете, в чем тут суть… Значит, приходит ко мне на прием Сонюха, пожилая лошадь, полукровка. Подробные сведения о ней у меня записаны… В июле событие происходило. Помню, дождь прошел, полевые работы были приостановлены, лошади паслись на лугу. Я стою у раскрытого окна врачебного кабинета, любуюсь природой. Вдруг вижу знакомую лошадь, Сонюху. Бредет она, свесив голову, по улице, потом заворачивает во двор лечебницы и прямиком ко мне, то есть под мое окно направляется. И так, знаете, болезненно ржет, будто жалуется. А я возьми и в шутку спроси ее: «Заболела, Сонюха?» И, представьте себе, она кивает. Я было подумал, что это случайно вышло, но ошибся. «Что болит?» — спрашиваю. Она качает головой, в смысле: «Не могу сказать, не умею». Представляете мое потрясение. Я тогда молод был, впечатлителен. Выхожу, осматриваю ее. Снаружи все в порядке. Выслушиваю: дыхание учащенное, но хрипов нет. Ощупываю суставы, думаю, может, ревматизм разыгрался, так нет — суставы в норме, и Сонюха качает головой отрицательно, в смысле: «Не то». Я и так, и этак обследую ее, сердце выслушал: ритм нормальный, шумов нет. Немного капризничает клапан правого желудочка, но нарушения незначительны, вряд ли это могло сказаться на здоровье закаленной рабочей лошади.

Говорю: «Пожалуйста, пройдись, Сонюха». Она прошлась. Походка расслабленная. «Так в чем же дело, Сонюха?» — спрашиваю. А она смотрит на меня укоризненно, в смысле: «Неужели ты не понимаешь, что со мной? А я так надеялась на тебя, верила, что ты поможешь мне». И глаза у нее печальные-печальные. Я руками развожу растерянно — и горько, и больно мне, — и не могу сообразить, в чем дело!..

И знаете, уважаемый друг, что она сделала?.. Стала осторожно почесывать мне голову зубами. И тут я догадался!.. Ну, вы, конечно, не раз видели, как лошади почесывают друг дружку. Если у Сонюхи, например, зудит репица, она подходит к своей подруге Альфе и чешет ей зубами репицу. И Альфа знает, ей хотят сказать: «Альфа, почеши, пожалуйста, мне репицу — очень свербит», — и та выполняет просьбу. А потом Альфа показывает Сонюхе, где у нее свербит кожа. И Сонюха платит услугой за услугу… Абсолютно разумное действие!

Ну, значит, Сонюха осторожно почесывает мне голову — и я догадываюсь!.. Ощупываю ей голову: височные доли горячие, вены просто стреляют жаром в кончики пальцев — у лошади, оказывается, жесточайшая мигрень. «Ах ты, — говорю, — ласточка! Надоумила!.. Головка болит?» Она кивает, в смысле: «Дорогой, вылечи, дай лекарства».

Дал я ей пирамидона. Она постояла с полчаса, подремала — я наблюдал за ней из кабинета, — потом встряхнулась и бодренько так заржала, глядя на меня. Я вышел во двор. И вот Сонюха подходит и кладет голову мне на плечо — благодарит!.. Поверьте, уважаемые друзья мои, я чуть не расплакался — от счастья. Я молод тогда был, взволнован!.. Этот факт я осмысливаю с двух позиций: с позиции учения Павлова о рефлексах и с позиции человека, верящего в эволюцию лошади, в ее разум.

Что же произошло? Когда Сонюху привели ко мне впервые, я избавил ее от жестокой физической муки: у нее был огромный нарыв на коленном суставе — и это отложилось в ее сознании. И вот, когда ей стало невмоготу, она приходит — сама… Разве этот факт не подтверждает, что лошадь — существо мыслящее, сообразительное и очень благородное?!

— Вполне подтверждает, — отозвался Зажурин.

— Святая правда! — сказал дед Андрон. — Умно осветил Петр Павлович. Молодец!

Факт, конечно, был любопытный, ничего не скажешь, но меня он не особенно поразил. Лошадь из моего детства — старая лошадь Зина — была способна на более сложные разумные поступки. Ей даже было присуще чувство юмора. Очень хотелось рассказать несколько историй о ней, но я уступил трибуну почитателей лошади Андрону Парфентьевичу: тут, в колхозной конюшне, мне полезней больше слушать, чем говорить. Он прокашлялся и начал неторопливо, делая паузы, собираясь с мыслями:

— Заявляю вам, как перед богом, лошадь — самая чистая на свете животная. Она на грязное спать не ляжет и, стало быть, под себя не пачкает. Купаться любит, особливо ей нравится, когда щеткой чистишь. Ест она чисто, не хапает, не жадничает, как другая какая животная. В ясли ногами не лезет, корм не разбрасывает. И, стало быть, умная животная. Насчет этого тоже факт могу рассказать.

— Рассказывай, не стесняйся, — разрешил Зажурин.

— На масленицу дело было. Повечеряли мы, стало быть, с родней крепко. Пришел я на дежурство в конюшню, сюда вот, прилег. Сено вот так, как тогда, в углу лежало. Лег да и заснул. А цигарка возьми да и вывались из руки в сено. И начало оно тлеть-гореть. Кой-какие лошади всполохнулись, захрапели, забили копытами, я и слышу, и никак не могу очнуться — перебрал малость донского бальзаму.

Да-а. Тут одна лошадь, Аджикой звали ее, оторвалась от яслей и помочилась на сено, которое начало гореть, и на меня тож. Святая правда!.. Я как вскачу да как закричу на нее: «Ты что робишь, туды тебя растуды!» А потом глянул: черное обгорелое сено парует — и все понял. «Спасибо, — говорю, — тебе, спасла ты меня, дай бог тебе здоровья, никогда не забуду!» А она ощерилась да как тяпнет меня зубами за плечо, аж клочья полетели с полушубку, и пошла на свое место. А все лошади смотрят на меня, головами качают: мол, до чего ты дожил, старик!..

Да-а. Стыдно стало мне перед лошадьми, так стыдно, что я долго места себе не находил. Курить бросил, по сю пору ни разу цигарку в рот не взял, закаялся.

— Вот этот факт прекрасно доказывает, что лошадь способна анализировать обстановку и находить верное решение в острой ситуации, — неожиданно для себя подвел итог я.

В конюшню заходили новые почитатели лошади — бывшие бойцы 5-го гвардейского Донского казачьего кавалерийского Краснознаменного Будапештского корпуса. Они здоровались с лошадьми, угощали их хлебом-солью и сахаром, потом подходили к нам. Наша беседа затянулась. Мы услышали новые рассказы о лошадях, об их поведении на войне, в походах и боях. В конце концов Зажурин подвел итоги, торжественно назвав нашу встречу первым организационным собранием почитателей лошади, а наш небольшой коллектив единомышленников — содружеством. Был избран президиум содружества. Президентом назначили Зажурина, а меня, как журналиста, секретарем. Мы приняли резолюцию. Вот ее подлинный текст, записанный мной в тот знаменательный день в колхозной конюшне:

«Роль лошади в прогрессе человечества необычайно велика, хотя этот бесспорный факт еще не стал предметом глубокого исследования для ученых, историков и деятелей искусства.

Между тем лошадь по своему развитию стоит близко к человеку, так как она эволюционировала вместе с ним…

Собаке памятники ставят, а лошади отдельных памятников не делают. Обязательно на ней, растопырившись, восседает некто с перстом указующим. Это несправедливо. Человека надо изображать не верхом на лошади, а рядом с ней, в одной упряжке, ибо и человеку и лошади больно врезались в плечи лямки прогресса.

«Лошадь — человеку крылья!» — это мудрое народное изречение абсолютно точно отражает действительное положение вещей: именно лошадь помогла человеку ускорить мировой прогресс.

Исходя из вышесказанного, собрание выносит решение:

1. Праздновать День лошади, как было установлено в старину, — 18 августа.

2. Вменить в обязанность членам содружества, имеющим филологическое, биологическое образование и практический опыт работы, собирать и обобщать материалы, подтверждающие и доказывающие, что лошадь — существо благородное, умное, обладающее разумом и вынесшее тяготы мирового прогресса наравне с человеком, с тем чтобы привлечь внимание ученых, историков и деятелей искусства к трагической судьбе лошади…»

Не буду перечислять все пункты решения — их было много. С лошадьми расстались мы уже при свете фонарей. На прощание еще раз угостили их хлебом с солью, сахаром. Я кормил высокую лошадь. Она ела, аккуратно охватывая ломоть подвижными губами, и смотрела на меня дружелюбно, с доверием и пониманием. Зажурин поглаживал ее и говорил со слезой в голосе:

— Последние могикане наши… А до войны у нас в колхозе своя конеферма была. В праздники и старые и малые джигитовали: любо-дорого смотреть… И какие лошади были!..

Ночевать я пошел к Кононенко. Он до полуночи читал мне «Записки ветврача», где интересно и взволнованно рассказывал о лошадях, которых уже давно нет на свете, так, как можно рассказывать лишь о близких, родных людях.

На рассвете Петр Павлович подвез меня к полустанку на ветеринарной «скорой помощи». Мы простились с объятиями и заверениями, что непременно встретимся в будущем году в День лошади. Он уехал на дальнюю ферму, а я остался на полустанке один.

Ночь таяла — она с тихим шорохом рассеивалась прохладной синей росой, приятно освежающей лицо; небо быстро светлело, становилось прозрачно-сиреневым, притягательно бездонным. Яснел за речкой горизонт, и на нем четко вырисовывалась узористая крона старого дерева, выше чистыми праздничными красками зацветали перистые облака. Они отразились в фиолетовой речке между островками камыша, как приметы хорошего дня, а в моей душе эти свежие цвета ясного утра зазвучали предвестием неиспытанной радости.

…Возвращаясь в город, я думал о своих новых друзьях.

И еще думал о загадочном стечении обстоятельств, о том, что повезло мне вчера удивительным образом: брел-брел и набрел на место, где заседали почитатели лошади!.. Что меня направило прямиком к неведомой конюшне? Какому неслышному зову я подчинился?..

Что же последовало за этим? Смешно это или не смешно, но мы уже несколько лет подряд отмечаем День лошади в той самой конюшне. И сколько любопытнейших рассказов я там услышал! А сколько еще услышу!.. Ведь по уставу нашего содружества каждый вступающий в него обязан рассказать не менее двух «лошадиных историй»…

«Уважаемый друг Зажурин! Я непременно приеду и с удовольствием исполню свои секретарские обязанности: запишу новые рассказы о старинном и верном друге человека — лошади», — такой ответ я послал президенту.

 

По добрую воду

 

На очередном Дне лошади, который мы, члены содружества почитателей лошади, празднуем каждый год 18 августа в старой конюшне хутора Александровского, ветеран войны, ветврач Кононенко сказал мне:

— А за вами, уважаемый друг, так и остался должок! Ведь каждый вступающий в наше содружество обязан рассказать не менее двух лошадиных историй, а вы этого еще не сделали.

— Ну, Петр Павлович! Он же целую повесть о старой лошади Зине написал. Там, знаешь, сколько этих историй? — с упреком заметил Зажурин, президент нашего содружества.

— Все мы читали эту повесть и хорошо знаем, сколько там лошадиных историй, но суть же в том, что они изложены письменно, а не изустно, как требуется по условиям приема в наше содружество. И притом написана эта повесть для детей, а не для взрослых, хотя, надо полагать, в каждом из нас живет тот самый мальчик, влюбленный в лошадь, иначе бы мы не собирались тут вот, в старой конюшне, воображая ее клубом, почитателей лошади. Так вот, уважаемый друг Зажурин, самое возразительное состоит в том, что он написал повесть художественную, а не документальную и, может быть, придумал такую лошадь Зину. А нас всех, надо сказать напрямик, очень интересует: была ли на самом деле такая лошадь?

— Была, Петр Павлович, — ответил я. — И звали ее так же — Зиной. И были другие, подобные ей, лошади, прототипы той самой Зины, которую я вывел в художественной повести.

— Ну, так расскажите же нам про ту самую, непридуманную лошадь Зину! — воскликнул Петр Павлович.

— Боюсь, что это будет некороткий рассказ, — предупредил я. — Ведь судьба лошади Зины связана с судьбами других лошадей да и людей, разумеется, и мне их никак не обойти.

— Понятное дело, иначе и быть не может! — воскликнул Зажурин.

— Рассказывайте, пожалуйста, все, мы никуда не спешим! — подхватил Кононенко.

— Святая правда! — добавил конюх Андрон Парфентьевич, удобно располагаясь на сене.

И я начал.

 

1

Кто знает, о чем думают лошади?

То, что они думают, — бесспорно, в подтверждение этого можно привести сколько угодно убедительных доказательств, но о чем они думают, — вот вопрос, над которым я ломаю голову с давних пор. И поводов для такой работы, скажу вам, у меня всегда хватало: с малых лет я общался с лошадьми и был свидетелем множества случаев вполне разумного поведения этих удивительных животных.

В нашем колхозе имени Ворошилова, в хуторе Еремеевском, до войны существовала племенная конеферма, где выращивали строевых лошадей донской породы. Лошадей сообразительных, азартных, проворных в бою, — как отзывались о них старые рубаки, — и мы, мальчишки, школяры, пионеры, «легкая кавалерия», брали шефство над жеребятами и кобылицами-матками: кормили их вкусными вещами, чистили, купали, убирали в денниках. И была в нашей второй полеводческой бригаде большая конюшня рабочих лошадей. Многих я хорошо знал — работал с ними, но особенно крепко дружил, делил хлеб, сладкие пирожки и арбузы с одной старой лошадью, носившей человеческое имя Зина.

Не знаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы не встретился я в детстве с этой лошадью. Своим поведением она вынуждала меня глубоко задумываться над многими вещами, размышлять о живой природе, искать разгадки ее тайн, заставляла много читать и расспрашивать старших. Короче сказать, она разбудила мое воображение, ввела в богатый мир фантазии и, в общем-то, сильно повлияла на мою судьбу.

Зина-то думала и еще как выразительно думала! Именно этим она и приковывала к себе особое внимание в те мои малые годы. И по этой причине мне так помнится тот далекий летний день, в который я пережил одно из сильных потрясений.

Шел мне тогда восьмой год. Пас я гусей на жнивье около кладбища, заросшего вишенником, сиренью и акацией. Находилось оно там же — сразу за хутором со степной стороны, неподалеку от бригадного двора. День был воскресный, выходной: рабочие лошади паслись свободно, без пут, на люцерновой отаве под бугром, да и тут, по жнивью, бродили, выбирая свежие кустики мышея. Гуси кормились себе, азартно выискивая колосья в стерне, а я отстреливался из деревянного маузера от воображаемых белогвардейцев в зарослях на краю кладбища. Устав от «погонь» и «преследований», я залег под лопухами в старой канаве, ограждавшей кладбище: солнце, поднявшись повыше, начинало припекать. Лежал тихо, затаившись, что-то там себе воображая. И вдруг до меня из-за кустов бузины, росших чуть дальше, донеслись какие-то неясные, таинственные звуки, чье-то негромкое повизгивание, непонятное бормотанье и затем — жалобное ржанье.

Я было подумал, что это, наверно, собаки загнали на кладбище жеребенка, и вот он, запутавшись в зарослях и провалившись в старую могилу, измученный, ослабший, подает сигналы бедствия, но тут же услышал громкий храп и фырканье. Испытывая тревогу и страх, я все-таки решился выяснить, что же происходит там, за кустами бузины. Сжимая рукоятку «маузера», стараясь не шуметь и не задевать стебли лопуха, подполз ближе к опасному месту, чуть высунул голову из-под лопушиного листа и замер в таком положении. В тени бузины возле темного, грубо сколоченного креста стояла худая лошадь рыжей масти с белой звездой на лбу и белыми бабками на передних ногах. Она спала, понурившись.

Я хорошо знал ее. Это была та самая лошадь Зина, которая несколько дней назад чуть не утопила в копани большого балбеса Матюху. Эту лошадь знали все в хуторе. Она приметно выделялась из числа лошадей нашей бригады своим непокорным, своенравным характером. Мальчишки обходили ее стороной — побаивались, взрослые колхозники отказывались брать в упряжку: что, дескать, с нею, старой и уже слабой лошадью, заработаешь, а некоторые конюхи (среди них были и очень недобрые люди) всё старались вымуштровать ее, сделать послушной — она, например, по непонятным, только ей известным причинам, не соглашалась работать в паре с той или другой лошадью, противилась тому, как только могла, приходила в злое неистовство, кусала свою напарницу, лягала, и тогда они крепко привязывали ее во дворе к столбу и били батогами и палками.

Сказать правду, у старой лошади Зины были странности, которые давали повод балбесам разного калибра издеваться над ней. Например, она почему-то очень нервничала, негодовала всячески, когда они глумливо, оскорбительно хохотали, показывая на нее пальцами. Неужели лошадь понимала, что насмехаются над ней, потому что она стала старой, худой, некрасивой?.. Не раз мне приходилось видеть, бывая на бригадном дворе, как это происходило. Как только ее начинали дразнить, она, оторвавшись от кормушки, с таким выразительным укором смотрела на своих обидчиков, словно хотела им сказать: «Да что вам от меня нужно, негодяи такие?! Дайте же мне спокойно поесть и отдохнуть!» Затем оглядывалась по сторонам — искала защиты! — и, если замечала бригадира Леонтия Павловича или доброго к лошадям конюха Василия Фоменко, ржала с какой-то нелошадиной трогательностью — просто скулила, жалуясь на своих мучителей. Ну а если же ни у кого не находила защиты, то яростно возмущалась: ржала по-боевому, рычала и хватала зубами узел повода, пытаясь отвязаться, и задки била так высоко, что доставала копытами до камышового навеса. А балбесы радовались, глядя на ее «коники», и только громче реготали. Зина же пуще бесилась и становилась после таких нервных передряг еще более злой и непокорной.

Ну, так вот эта самая лошадь Зина на моих глазах казнила Матюху, одного из самых злобных своих мучителей. Я, пожалуй, сразу же расскажу об этом случае, чтобы понятней было, почему так заинтересовало меня странное поведение спящей старой лошади.

Мы (это значит я, Гриша Григорашенко, Вася Сивоусов и Володя Капелька) купались в неглубоком теплом ерике неподалеку от мельницы-крупорушки, стоявшей под взгорком, по низу которого размещались левады хуторян. Свою одежонку сложили на узких, в две доски, мостках, переброшенных через ерик, на них и коптились, измазанные темно-синим маслянистым илом, очень полезным для здоровья, по утверждению местной знахарки бабки Федоськи. По-над берегом ерика на сочной траве паслись две знакомых нам лошади — Зина и Альфа, обычно работавшие в паре. Дед Петро, видели мы, привез на мельницу зерно, выпряг их и пустил пастись, надев пута. Заботливый был человек дед Петро, не стал томить пожилых лошадей в упряжке: пусть уж лучше погуляют на воле и подкормятся, пока мельник с делом управится.

И тут, глядим, с колхозного огорода, расположенного за ериком, идет Матюха. Мы сели на краешек мостков — пусть, дескать, проходит мимо, место есть пройти. А он, негодяй, ногами посталкивал нас в воду и, что самое подлое, — нашу одежонку пошвырял в кушири. Да еще хохотал, как идиот!

Мы возмущенно закричали на него, он остановился, вытаращил на нас небольшие и, словно у пьяного, расплывчатые глаза, булькающе произнес:

— А ну молчать, шпингалеты, а то перетоплю, как кошенят!

— Я вот скажу нашему Максиму, он тебе даст, узнаешь! — погрозил Гриша, горя, как и все мы, бессильным гневом.

— Ваш Максим у меня в ноздре сидит! — Матюха звучно высморкался и пошел дальше, хохоча и нелепо выворачивая ноги и руки.

Выходя на край мостков, он заметил Зину. Мельтеша спутанными передними ногами, она торопливо уходила за кулигу камыша, росшего в круглой выемке посреди луга: явно хотела спрятаться, заслышав ненавистный голос своего мучителя!

— Ага, мадам-я-тебе-дам! — протянул он, радуясь невесть чему. — Ты у меня сейчас попляшешь!

Матюха выломал на берегу ерика длинную прошлогоднюю камышину и направился к лошади. Та повернулась к нему задом, прижала уши к голове, предупреждающе захрапела: «Не подходи, ударю!» А он, чувствуя себя в безопасности — ноги лошади спутаны, а у него длинная камышина, — стал больно тыкать ею Зину в живот, в пах, в другие чувствительные места. Она поначалу терпела — вздрагивала кожей, поджималась, отходила от него, путаясь передними ногами и спотыкаясь. И смотрела умно, укоряюще: «Ну, не приставай ко мне, человек! Что я тебе такого сделала?.. Оставь меня в покое, не досаждай мне!..» Но он не отставал, и тогда Зина заржала громко, призывно, требуя защиты, но дед Петро не слышал ее — там, на мельнице, стоял шум и грохот, а мы, мальчишки, боялись и Матюхи, и лошади. Вытягивая шею, она все ржала, зовя на помощь, но помощь ниоткуда не приходила. И тогда Зина, взъярившись, стала брыкаться, пронзительно взвизгивать и дико храпеть. А Матюха от ее такого поведения просто взбесился: выкрикивал какие-то несуразные слова, хохотал глумливо, бегал вокруг нее, подпрыгивая и продолжая колоть камышиной. И Зина закричала, со стоном и мукой закричала!..

Нас поразил ее отчаянный, почти человеческий крик. Нам было очень жаль Зину, но что мы, мальчишки, могли поделать?!

И вдруг мы увидели немыслимое: старая лошадь развернулась к Матюхе, стала на дыбы, забила в воздухе спутанными ногами и, грозно заржав, прыгнула на него. Он едва успел увернуться — выстрелил, словно заяц, из-под ее ног, бросив камышину, и кинулся наутек. Но Зина не остановилась… Единственный раз в жизни видел я, чтоб так бегали спутанные лошади, как бежала тогда старая лошадь Зина за Матюхой! Она галопировала, вытянув шею и хищно щелкая оскаленной пастью, тяжко топая связанными, передними ногами, — как некое фантастическое трехногое существо.

Матюха — балбес двадцати с лишним лет, — наглый тип, беззастенчивый хам, отпетый лодырь и стервец, любивший поиздеваться над младшими и слабыми, — с трусливым поросячьим визгом бросился сперва в сторону ерика, к узеньким мосткам, но Зина за секунду-две раньше отсекла ему туда дорогу. Вполне разумно отсекла, надо сказать. И тогда этот негодяй, вопя от ужаса, рванулся напрямик через луг к вербам, росшим по краю левад.

Мы выскочили из ерика и как были — голые, сине-черные от ила — помчались вслед за той диковинной парочкой. Врубилась эта картинка в детскую память навсегда с яркими подробностями: скачет худая спутанная лошадь, страшно топая ногами и щелкая челюстями, за дебелым, визжащим от страха парнем, а за ними, словно стайка болотных чертенят, несутся ребятишки, обуянные неодолимым любопытством: что же сделает разгневанная старая лошадь со своим и нашим мучителем?

Матюха не успел добежать до вербы — Зина клюнула его в затылок зубами, и он покатился по траве кувырком, не переставая выть от страха. Лошадь ударила передними ногами изо всей силы, но промахнулась: Матюха, словно тарантул, проворно отпрыгнул на четвереньках и булькнул, спасаясь от неминучей смерти, в копань, покрытую ядовито-желтым пузыристым куширем, на котором млели жирные лягуры. Зина остановилась на краю копани, обросшей мелким камышом.

Мы вскарабкались на вербу, с которой было хорошо видно все, что происходило внизу.

Резко, коротко всхрапывая, раздувая в ярости трепещущие ноздри, Зина тянула оскаленную морду вниз, к Матюхе, но не могла достать его — он слишком низко, по самый рот, сидел в обмелевшей яме, крича: «Караул! Спасите!.. Пошла ты, проклятая тигра!» — и бросаясь куширем. Но лошадь стояла над ним, ни на что не обращая внимания. На нее было страшно смотреть: глаза, большие, навыкате, светились яростным фиолетовым огнем, и челюсти судорожно сталкивались, щелкая. Раскорячить передние ноги, чтобы наклониться пониже и достать зубами Матюху, Зина не могла — короткие путы мешали. Она нетерпеливо перетаптывалась на месте и вот догадалась, как сделать: упала на колени — и достала Матюху — цапнула его за макушку зубами. Он тем и спасся, что вовремя нырнул и замотался в кушири.

Помнится, мы засмеялись в то мгновение: были удовлетворены — Матюха свое получил, но чуть позже нам уже стало не до смеха.

Матюха не мог долго усидеть под водой, дожидаясь, пока взбешенная лошадь успокоится и отстанет от него: он ведь бежал в панике, что было сил, дыхание сбил… В копани забурлило, заходило, и оттуда выскочило зеленое пугало, облепленное куширем, и завыло, замахало руками, однако это не напугало Зину — она дважды укусила его, за руку и плечо. Он закричал, в его голосе слышался животный ужас, и снова нырнул.

Так происходило несколько раз. Едва Матюха выныривал, как лошадь, стоявшая на коленях, кусала его то за плечи, то за руки, то за голову.

Наездники так говорят: конь выберет один день в году, чтобы жестоко отомстить своему обидчику, истязателю. И вот такой день, видно, пришел для Матюхи. И, наверное, он стал бы последним в его жизни, не будь нас, мальчишек, рядом. Напрасно мы пожалели тогда этого негодяя!.. Потом, во время войны, он предателем стал, гитлеровцам служил…

Выломали мы хворостины на вербе и налетели на лошадь, захлестали ее, крича:

— Но-о, коняка-а! Пошла-а!.. А ну-ка, ты!..

И, удивительное дело, лошадь, не помнившая, казалось, себя от дикого гнева, послушалась нас. Поднялась с колен и бочком, с таким видом, будто бы стыдилась перед нами своего поступка, пошла прочь.

Матюха выполз из копани, извиваясь, как болотный гад, выплевывая тинистую воду с куширем и ревя, как ишак на заре, от боли, от пережитой смертельной опасности… Сорочка на нем была подрана, с головы, плеч и рук стекала кровь.

Не зная, чем ему помочь, мы растерянно стояли рядом. А он, едва придя в себя, не успев как следует прочистить глаза, забитые ряской, замахнулся на нас, еще лежа у наших ног:

— А вы чего тут?! А ну брысь отсюда, а то передавлю всех, как лягурят!

А у самого лягурята выскакивали из-за пазухи.

Вот каким неблагодарным оказался этот Матюха! Мы его, считай, спасли от верной смерти, а он нас — давить, как лягурят!.. Мы стали свидетелями его позора — вот в чем было дело. А он очень не хотел иметь таких свидетелей.

Мы отошли от него, но недалеко: скорым шагом к нам приближался дед Петро с уздечками в руке.

— Кто тут горло драл? По какой причине? — спросил он, с удивлением приглядывась к окровавленному Матюхе, которого выворачивало наизнанку у взбаламученной копани.

— Его Зина в копань загнала и покусала! — крикнул Гриша. — Он дразнил ее!

Дед посмотрел на Зину, понуро и устало стоявшую в сторонке на лугу, покачал головой:

— Эхе-хе! Допрыгался, анчибал! Я тебе не раз втолковывал: не мучай Зину, не изнугряйся с ее…

— Застрелю заразу! — сквозь рвотный стон прохрипел Матюха.

— Попробуй стрельни в сельсоветскую лошадь! — сказал дед Петро. — Тебе, может, и Советская власть не нравится?.. Эх ты, почуда божеская!.. Поспеши к фершалу, а то родимчик тебя перекосоротит.

«Почуда божеская» выругалась, поднялась и побежала на кривых ногах напрямик через левады в сторону Кочерги — так называлась улочка, отходящая перпендикулярно от хутора к низам.

— Эка, гляди! — поразился дед Петро. — Он же, лошак, к Федьке Попову, коновалу, попер, а я ведь сказал ему: к фершалу поспеши… А кто у нас фершал?.. Машка Вторая!.. Она в Кирсонии живет.

Дед Петро свистнул, и Зина, вскинув голову, пошла к нему. Он зауздал ее, похлопал по шее и повел к напарнице Альфе, которая паслась поодаль.

А мы, мальчишки, покрытые черной илистой коркой, возбужденно делясь впечатлениями, побежали в теплый ерик отмокать…

Это было несколько дней назад. А теперь вот я тихонько лежал в канаве и неотрывно, зачарованно наблюдал за старой лошадью Зиной. Она спала, а возможно, просто стояла, задумавшись крепко. О чем Зина думала или что ей такое снилось волнующее, отчего она так выразительно реагировала: повизгивала тоненько, жалобно, и с такой трогательной интонацией, словно была маленьким жеребенком и жаловалась своей матке на обидчика; жевала, будто ела что-то вкусное, сладкое; что-то говорила — да-да, можно было даже разобрать отдельные слова: «умгам», «фрумгум», «намга» и другие? А то взбрыкивала передней или задней ногой, отбиваясь от кого-то, вздергивала голову, зло ощериваясь и угрожающе похрапывая…

Думают лошади, думают — это бесспорно!

Забыв о гусях и обо всем на свете, я долго следил за спящей лошадью, и это были, возможно, первые минуты моих серьезных раздумий о природе, о сущности живого, об особенностях лошади — издревле близкого к человеку существа.

Зина вдруг резко стукнула передней ногой и очнулась. Шумно вздохнув, встряхнулась, постригла чуткими ушами, к чему-то настороженно прислушиваясь, и заржала громко, трубно, призывно. Кого-то звала из своего прошлого? По ком-то свою тоску высказывала?..

Ее трепетный зов обошел всю округу и вернулся к ней прерывистым и слабым. Круто изогнув длинную и еще гибкую шею, она слушала напряженно, наставив, уши торчком, тонкие широкие ноздри ее трепетали, как лепестки, и губы дрожали от волнения. Суховатая, лобастая голова с узким носом и большими, выразительными, осмысленными глазами четко вырисовывалась на синем небе, и у меня в то мгновение сердце дрогнуло от неожиданного открытия: как она красива, эта пожилая лошадь, несмотря на свою худобу, на искривленные ноги с костяными наростами и отеками на скакательных суставах, несмотря на весь свой занехаянный вид. Она еще сохранила стройность и грациозность. И в эту минуту я увидел ее преображенной — она как будто забыла о своих годах, болезнях, стала на какое-то время такой, какой была когда-то. Стояла, вытянувшись, устремившись куда-то, чего-то напряженно ожидая.

Еще раз заржала Зина так же звонко и тревожно, и грустно стало у меня на душе отчего-то, и жалко неведомо чего. Забывшись, я высунулся из-под высоких разлапистых лопухов, огляделся: кого она могла так настойчиво призывать?.. Под бугром лошади перестали пастись, подняли головы, замерли, повернувшись в нашу сторону. Одна из них отозвалась. То, видно, была Альфа, ее напарница по упряжке. Зина обернулась на отзыв и тут увидела меня. Внимательно, с явным удивлением оглядела: «Откуда ты тут взялся, маленький человек?» Помотала головой и деловито пошагала к лошадям, к своей напарнице.

Я проводил ее взглядом и, сам не знаю почему, пошел на то место, где она стояла. Земля у забытой могилы была утоптана, кругом виднелись отпечатки копыт. И тропинка сюда шла со степной стороны через старую канаву. Это говорило о том, что Зина приходила к могиле не раз. Но почему она приходит именно к этой могиле? И кто в ней похоронен?.. На деревянном потрескавшемся кресте была вырезана пятиконечная звезда, и больше никаких знаков на нем я не нашел. Лишь несколько лет спустя я разгадаю эту тайну.

Думают, думают лошади — в этом я крепко убежден. Им снятся сны и довольно драматические, волнующие, если судить по их реакции, — я ведь наблюдал не только за одной спящей Зиной. А сны видят, безусловно, лишь те, кто обладает способностью мыслить, кто сильно, остро чувствует, кто обладает хорошей, емкой памятью, кому есть что вспоминать и в ком пережитое не подвергается ржавчине времени.

Вот сколько, спросим, чувств у лошади?.. «Шесть!» — утверждают знатоки-коневоды. Они-то знают!.. А шестое-то чувство — память.

 

2

Не раз приходилось мне задумываться о роли случайности в жизни человека. Причин для подобных размышлений у меня было немало.

Вот если бы меня в то знаменательное утро мать подняла с постели вовремя, с восходом солнца, моя жизнь наверняка сложилась бы по-иному. Всего лишь на полчаса я опоздал на бригадный двор, а что потерял и что приобрел?! Какие муки и какие радости пережил?!

Сказать точнее, история эта началась не в то утро, а на день раньше, с того часа, когда в нашу Еремеевскую начальную школу (от нее ныне холмик остался на выгоне: в войну в ней дот устроили) пришел бригадир второй полеводческой бригады Леонтий Павлович Алексеенко, мой дядя, мамин брат. Дело было в конце мая 1934 года, в день, когда нас, второклассников, отпускали на каникулы. Привел в класс дядю наш добрый учитель и воспитатель Абрам Матвеевич Казанков.

Прекрасные люди, обладавшие высокими человеческими достоинствами, — Леонтий Павлович и Абрам Матвеевич!.. Их давно уже нет в живых, но у меня сердце дрожит от волнения, когда я думаю о них. Они живут в памяти, в том моем ребячьем мире, в основание которого они же закладывали частицы своей чуткой, щедрой и ласковой к детям души. Живут там, не умирая, как и другие хорошие люди, которых я поселил туда в разные годы жизни.

Умел Леонтий Павлович, обращаясь к ребятам, найти слова, возвышавшие их в собственных глазах, придававшие им вес и значение в общих, коллективных делах. Я любил его, как никого из близких родичей из Алексеенковского рода. Красногвардеец, командир батареи, веселый, с хорошим народным юмором человек, хотя и безнадежно больной (туберкулез легких), он умел ладить с людьми своей бригады, а люди-то в нашем хуторе, ох, какие разные были: и раскулаченные, и подкулачники, и озлобленные Советской властью. Да и время-то само какое было!.. Вон и лошади Зине, кстати сказать, доставалось от некоторых ездовых и подводчиков только потому, что она в какие-то годы была сельсоветской лошадью и вызывала у них очень неприятные, «зубоскрежещущие» ассоциации: на своей спине она носила красных атаманов — первых председателей сельского Совета, не дававших пощады ни кулакам с контрреволюционным душком, ни их прихлебателям, ни всем тем, кто выступал против коллективизации и других важных начинаний и реформ молодого Советского государства.

Ну, так вот. Леонтий Павлович, с веселой такой, располагающей улыбкой обратился к нам, второклассникам:

— Скажу вам правду, хлопцы и девчата, без вас наша бригада не справится с полевыми работами. Не пойдет дело на лад без вас ни на полях, ни на перевалках, ни на токах. Зарастет пшеница злостным сорняком — осотом и молочаем — ни человек, ни комбайн сквозь них не продерутся. Девчата, вооружайтесь истыками, выходите в поход против врага-сорняка! Хлопцы, кони застоялись — ждут вас! Нужны нам всадники, ездовые на культивации пропашных и овощей. Приходите завтра утром все — дело всем найдется. Выручайте бригаду, хлопцы и девчата! Вы — сила большая, без вас колхозу никак не обойтись. Ну, так что, хлопцы и девчата, придете на помощь?

— Придем! Обязательно придем! — дружно отвечали мы.

Лестно ведь было чувствовать себя нужным колхозу, который никак не мог обойтись без твоей помощи.

И потом, когда мы вылетели из школы на весенний солнечный выгон, Леонтий Павлович подозвал меня:

— Ну а ты, Ёнька, будешь работать с лошадью?

— Буду, дядя Лёва! — без раздумья ответил я.

— Если так, то приходи пораньше на бригадный двор. Выберешь себе справную, послушную лошадь. Я подскажу какую. Будешь верхи ездить, рулевать лошадью на культивации подсолнуха. И напарника, который будет ходить за сошкой, подберу тебе хорошего. Максима Григорашенка, например. Только смотри, не проспи, вместе с солнцем появляйся на бригадном дворе.

Я крепко обещал.

Помнится, вернулся домой, хвастаясь, убеждал мать, что пойду завтра на работу, что проснусь ранешенько… Она отмахивалась от меня:

— Ни за что не проснешься спозаранку. Не прокинешься, хоть за ноги тебя тащи с постели.

— Прокинусь, вот посмотришь! — кричал я в энтузиазме. — С солнцем поднимусь!

За ужином она сказала отцу, посмеиваясь:

— Слыхал, Ермолаевич, Ёнька собирается идти на работу, трудодни для семьи зарабатывать. На лошади хочет работать. А оно ведь слабое еще, квелое… Лошадь ударит, прибьет…

— Да не прибьет, да не ударит! — кричал я, сердясь. — И не слабый, и не квелый!..

— Тихо, тихо, — останавливал меня отец и обращался к матери рассудительно. — С лошадью работать — серьезное дело. Наберется ума. Ведь о ней заботиться надо, кормить, жалеть. Смелее станет, проворней… Небось, увернется от копыта и от зубов. Да лошадь и не обидит хлопца, если он не станет обижать ее.

— Я не буду обижать лошадь! — убеждал я.

— Да он и хомута не поднимет, — не унималась мать, непонятно зачем наговаривая на меня.

Я обижался, возмущался из-за того, что она считала меня таким слабым, кричал:

— Да подниму я хомут!

— Натренируется — поднимет! — говорил отец, тоже начиная сердиться. — Что ты, мать, от работы спасаешь сына?! Вырастет никчемным, не приученным к труду. Детей надо смалу приучать к трудной работе, чтоб знали почем калачи. И чем раньше они об этом узнают, тем лучше.

— Ох, суровый же ты человек, Ермолаевич!

— А ты, мать, уж больно добра!.. А доброта такая, знаешь, хуже воровства. От безделья у детей дурь наживается, говорят, а в труде воля и характер закаляются, ума и силы прибавляется. Пусть идет и смело работает…

— Поработаю, мама! — заверял я страстно.

— Да не проснешься ты с солнцем. Тебя будишь по утрам корову в череду отогнать — каждый раз мучишься.

— Теперь я буду сразу просыпаться, вот посмотришь!.. Разбуди меня завтра пораньше. Как подоишь корову, так и буди. Я корову в череду отгоню и сразу на бригадный двор побегу. Первым прибегу, самую лучшую лошадь выберу.

— Смотри, сынок, ты начинаешь взрослую, мужскую жизнь так веди себя по-мужски, — сказал отец. — Чтоб не было потом кислых слез и жалоб. Покажи нашенский, бурлуковский характер.

Я клятвенно обещал это сделать.

Обещать просто, а выполнять мужские обещания, показывать «нашенский, бурлуковский характер» — очень нелегкое дело, в этом я убедился скоро.

Спал я в саду на копне первого душистого степного сена, и никакими силами невозможно было вытащить меня на рассвете из-под ласковой старой шубы. Я даже зубами держался за нее, мыча жалобно: «Маммма-а, еще одну-у-у мммину-у-утку-у-у…»

Мать подоила корову, погнала ее в череду на выгон к речке и, вернувшись, сказала мне со смехом:

— Ну, работничек, теперь ты можешь спать хоть до самого полудня. Все хлопцы наперегонки побежали на бригадный двор. Разберут лошадей, никакой тебе не достанется. Будешь навоз на конюшнях подметать, а твои кореша — верхи скакать.

И тут меня словно бы жгучей молнией насквозь пронизало: в одно мгновение припомнил все, что с вечера обещал, что намеревался сделать… Сбросил колдовскую шубу, скатился со скирды и, подгоняемый лаем ничего не понимавшей Найды, в которой была хорошая примесь сибирской лайки, помчался напрямик через огороды на бригадный двор. Теплое солнце присвечивало мне в спину.

Я безнадежно опоздал. Я был последним. Бригадный двор опустел. Все лошади разобраны. Под камышовым навесом в одиночестве стояла старая лошадь Зина. Я узнал ее. От обиды на себя, на кореша-соседа Гришу Григорашенко — не забежал, не разбудил, не стянул со скирды! — хотелось в голос завыть. Стало невыносимо больно: будто бы опоздал на поезд, который ушел со всеми моими друзьями в неведомый, счастливый край, а я вот остался один на ветреном полустанке…

Из бригадной конторы вышел Леонтий Павлович и, покачав головой, проговорил с таким обидным разочарованием, что мне хотелось уменьшиться до размеров мыши и шмыгнуть в первую попавшуюся дырку:

— А я считал, что мой племяш — мужчина, парень что надо, а он… Да ты меня просто обидел, опозорил! Зачем мне такие племяши — сони и лодыри?! Обещал первым быть, а пришел последним…

Мой взгляд, наверное, выражавший ужас, был прикован к одиноко стоявшей у яслей лошади Зине: «Неужели мне придется работать с ней?!» У меня судорожно тряслись губы, глаза жгло слезами.

Леонтий Павлович, человек чуткий, добрый, прекрасно понял мое состояние, сменил интонацию, положив ладонь на мою взъерошенную голову.

— Ну, пойми, Енька, не мог же я придерживать самую лучшую лошадь и приказывать всем; мол, не троньте ее, это для моего племяша. Неудобно, знаешь ли, перед хлопцами — они ведь первыми прибежали на бригадный двор.

У Леонтия Павловича хватило терпения, доброты и ласки убедить меня в том, что Зина — лошадь умная, работящая и послушная, и уговорить работать с ней.

— Ну, верно, Зина — своенравная, строптивая лошадь, но такой она бывает с людьми нехорошими, злыми, — растолковывал он мне. — А с хорошими — Зина добрая, понятливая, ласковая. Поработаешь с ней — сам узнаешь, что она за лошадь!.. Я сам работал с Зиной и верхом скакал на ней, когда она была помоложе. О, если б ты знал, какой это был конь! Конь-огонь! Как она скакала!.. Извели ее, негодяи, измучили, занехаяли… Да вот еще совсем недавно, четыре года назад, когда мы только-только колхоз стянули, гуртом вековые межи своих единоличных ланов перепахали и на общем поле пшеницу посеяли, я вместе с Зиной против кулацкого отребья воевал.

Дело было летом, перед самой жатвой. Засиделся я тут, в бригадной конторке, со всякими отчетами. Вышел — первые петухи пели — и увидел отблески пожара на облаках со степной стороны. Встревожился: в чем дело? что горит? Присмотрелся — зарницы полыхают за бугром, там, где пшеничные поля дозревали… Тогда, знаешь, еще не было постов «легкой кавалерии» в степи, у колхозных полей… Пшеничка наша, колхозная, горела, что же еще могло там гореть!.. Ударил я в набат — заколотил железякой по вагонному буферу, который вон там, на акации” висит, и кинулся к навесам, к лошадям, а их там нету ни одной, всех отпустили пастись под бугор. Что делать?.. Заложил я два пальца в рот, свистнул изо всей мочи призывно, как мы это делаем, подзывая коня: фью-й-фью-й-фью-юй-юй! На всякий случай посвистел, мало надеясь, что подбежит ко мне какая-нибудь лошадь, и помчался в степь, в сторону пожара, на ходу посвистывая. Слышу: какая-то лошадь несется навстречу мне. И что бы ты думал?.. Это была Зина!.. Остановилась передо мной, храпит, копытами о землю бьет. А со мной ни седла, ни уздечки. Не возвращаться же за ними на бригадный двор, ценное время терять — там, за бугром, пламя все выше бьет! — вскочил на нее и закричал, сам не знаю почему, так: «Зина, враги! Контры! К бою, Зина!.. Аллюр три креста, Зинуля!» По шее похлопал ее, направление в сторону пожара за бугром дал. Она заржала пронзительно и грозно и с места в карьер взяла.

Кто знает, может, ярость моя против подлых поджигателей подействовала на нее, а может, я угадал слова красного казака, ее хозяина, которые произносил он, когда скакал в бой против белогвардейцев, а может, просто поняла, что я хотел от нее, — только понеслась она напрямик к горящему пшеничному полю сама, без моего руководства!

Мы настигли поджигателя, увидели его в отблесках пламени. Он не успел добраться до своего коня, которого оставил в тернах на склоне балки, не думал, что мы так быстро тут появимся. Дважды выстрелил, сволочь, из обреза по нас. Попал мне в плечо, вот сюда, а Зине — в бедро, но не опасно. «Контра! — снова крикнул я. — Зина, к бою!» Лошадь цапнула его зубами за голову, сбила с ног. Я прыгнул на него, не давая опомниться, завернул руки за спину, связал ремнем. Это был здоровый молодой мужик, сын одного раскулаченного нашего хуторянина. Чуть позже прискакали колхозники, забили огонь в пшенице, благо ветер поутих, не разнес пламя широко.

Потом я гнал поджигателя в хутор, держал на мушке его же обрез, а Зина гневно всхрапывала ему в затылок.

Вот такая она лошадь, Енька! А ты боишься ее. Хорошего, нашего человека Зина не тронет — вот что ты должен знать в первую очередь. Чудная она лошадь, верно, но порядочная животная, работает на совесть, жаль только — сволочные люди ей нервы попортили. К ней с лаской, с доброй душой подходить надо. Ну, ты ведь не станешь обижать ее, а?.. Она многое понимает. Вот погляди, мы о ней говорим, имя ее упоминаем, а она, вишь, слушает, ушами стрижет. Ну, пошли, я тебя познакомлю с Зиной.

Я пошел к Зине на полусогнутых, дрожащих ногах, ласково, но настойчиво подталкиваемый теплой дядиной рукой. Леонтий Павлович, развязав повод уздечки, передал мне.

— Держи, Енька, и будь для нее другом, заботливым и ласковым, защищай от дураков. Мне же самому за всеми дураками не уследить. — Погладил лошадь по шее, приклонил ее голову ко мне. — Вот, Зинуля, с ним будешь работать. Слушайся его.

Не знаю, для того ли, чтобы я набрался уверенности, а может, и для лошади говорил он эти слова, но только Зина потянулась ко мне, прикоснулась, мягко щекочущими губами к моему голому плечу и, дохнув горячим влажным теплом, произнесла что-то похожее на «умга-гуимга-фрунга!»

— Ну, вот видишь, она согласна, она тебя признала! — довольно засмеялся Леонтий Павлович.

Я держал повод в руке и смотрел на Зину критическим, оценивающим взглядом, как на неожиданное приобретение, которое неведомо еще на что годится. На ней, видно, давно уже никто верхом не ездил. Занехаянная она была: грязная, шерсть пыльным войлоком сбита, кожа подырявлена личинками оводов, кровь полосами присохла на ребристой спине и боках. И худа она была так, что хребет колуном торчал, — каково было на ней верхом сидеть!

Я так и сказал Леонтию Павловичу. Видимо, это была последняя попытка отказаться от Зины.

— Она, наверно, больная… Вишь, какая тощая!.. И ноги какие… И хромает…

Но по тону моему и взгляду определил дядя, что я уже начал жалеть старую лошадь.

— Нервные — всегда тощие, — раздумчиво произнес он, поглядывая на Зину. — Ничего не поделаешь, надо бы ее привести в порядок, причепурить. Она еще послужит колхозу. Знаешь что, Енька, своди ты Зину на речку, отмочи ее хорошенько, чтоб вся эта кожура на ней размякла, да с мылом и щеткой искупай ее!.. А потом покажи нашему коновалу Федору Попову. Знаешь, где он живет?

Я знал: жил он в соседнем хуторе Верочкином. Знал хорошо и самого ветфельдшера Попова. Отец дружил с ним. В составе одного донского полка воевали они, потом вместе партизанили, сражались с белогвардейцами.

— Осмотрит он, — продолжал Леонтий Павлович, — лекарства нужного даст, посоветует тебе, что сделать, чтоб она на поправку пошла. А потом в кузню своди, там ей копыта подстругают, подкуют. Поухаживай за ней — она почувствует в тебе заботливого хозяина и зауважает, будет за тобой ходить следом, как собака, и слушаться будет. Все понял? Все сделаешь?

— Все понял, все сделаю, дядя Лева, — ответил я степенно, уже ощущая на себе груз забот о пожилой больной лошади.

— Даю тебе на это три дня, а потом решим, что будете с Зиной делать. Подыщем работу вам по силам.

— Ладно, — сказал я и повел Зину со двора.

— Ты бы напоил ее, Енька, — посоветовал он.

В водопойном корыте у колодца с журавлем вода была мутной, в ней плавал мусор.

— Я напою Зину дома, доброй водой, — ответил я.

— Ну-ну, как знаешь, — с удовлетворением заметил дядя.

 

3

Каким только насмешкам мы с Зиной не подвергались, идя через хутор ко мне домой! И старый и малый цеплялись к нам, словно репейники:

— Эй, Енька, куда Зину волокешь? На живодерню в Каялу? (До станции Каяла — двенадцать километров).

— Бурлучок (Бурлуки — наше родовое прозвище), ты зачем эту одру в Кирсонию привел, взбесится она, всех перекусает!

— Он ее вместо собаки во двор на цепь привяжет!

— На курятник веди сельсоветскую коняку, Енька. Туда ей дорога так или иначе — курам на корм!

Я шел молча, пригорбленно, злым волчонком поглядывая на насмешников, и Зина брела за мной понуро.

— Ну, пара — Семен и Одара! Ха-ха-ха!

Был я худой, высокий для своего возраста мальчишка, с большими ступнями, и старая лошадь была высокая, худая, мосластая. Какое-то сходство обнаружилось между нами, и меня это злило очень.

А тут еще эта шебутная разбойная братва Волошины: Сенька, Витька и Петька — с очень выразительными прозвищами — Стенька Разин, Врангель и Ермак!.. Завидев нас, они высмыкнули камышины из стрехи погреба и, улюлюкая, хохоча, выскочили на дорогу.

Я выдернул из тына палку и зашипел, брызгаясь горячей слюной:

— Кто тронет Зину, голову развалю!

Я, наверное, светился отчаянной решимостью, если они тотчас умерили свой пыл, а старший из них, Стенька Разин, мой сверстник, совсем благодушно спросил:

— А скажи, куда ты ее ведешь?

— Я буду работать с ней!.. Только вначале надо ее привести в порядок — так сказал бригадир. Зина больная — дураки ей нервы попортили: то бьют ее, то дразнят! — с намеком добавил я.

И тут Сенька Разин, бросив камышину, погрозил кулаком братьям:

— Я вам вот покажу, как дразнить Зину! А ну-ка, марш домой, будем картошку тяпать.

То-то было радости моим младшим сестренкам Нине и Сане, когда я завел лошадь во двор. Они тотчас стали жалеть ее, приговаривать: «Такая бедная конячка, такая худая, такая занехаянная!..» Захлопотали, стали овощной суп в шаплыке готовить. Крошили туда бураки, морковку и пастернак, я принес оклунок сухарей, воды свежей вытащил из колодца — залил ею все это добро, посыпал солью и размешал челбой. Поставили мы шаплык с «супом» на табурет, подвели к нему лошадь. Она понюхала еду и посмотрела на нас с недоумением, недоверием.

— Ешь, Зинуля! — уговаривали мы ее. — Это же вкусно.

Нет, не смела она прикасаться к этой очень соблазнительной для лошади пище. Давно, видно, не кормили ее чем-либо подобным. Я вынул из «супа» размокший сухарь, подал ей.

— На, ешь, Зина.

Она захватила губами сухарь, с удовольствием съела — и только! Не решалась сунуть морду в это добро. Стояла и кивала головой, поглядывая на нас. Я зачерпнул пригоршней жижу с крошеными овощами и хлебом, омакнул ей рот, посвистел негромко. Косясь на меня выразительным темно-синим глазом, она ела из моих ладоней, которые я потихоньку опускал, пока не притопил в шаплыке. И тогда лишь стала она смело, не отрываясь, поглощать наше кулинарное произведение. Радуясь аппетиту лошади, мы неотрывно наблюдали за ней. Так смачно хрустели на ее зубах бурак и морковка! Все Зина съела, ничего не оставила в шаплыке. Оглядела нас, каждого обнюхала, что-то ублаготворенно бормоча. Что она хотела нам сказать? Что ей очень понравился такой корм? Благодарила?.. Во всяком случае, именно так мы поняли ее «разговор».

Разморенная сытной, вкусной и обильной пищей, Зина пошла в тень акации, разлеглась там рядом с Найдой и заснула так успокоенно и крепко, что даже захрапела во сне, чем очень удивила нас и собаку. Пока она спала, я собрал в котомку купальные принадлежности: большой кусок хозяйственного мыла, круглую конскую щетку, кусок мешковины и большой деревянный гребень.

На речку я повел лошадь по балочке, разделявшей хутора Еремеевский и Песчаный, подальше от глаз людских. Перебрели неглубокий, поросший камышом и чаканом ерик и через ярко-зеленый лужок пришли к так называемой сарме — глубокому месту, отшнурованному от ерика, из которого когда-то брали серую глину для обмазки хат, — с песчано-глинистым дном и чистой водой, без куширя. Оставив котомку на берегу и раздевшись, я завел Зину в сарму и стал окатывать водой. Она от удовольствия как-то утробно загудела, развесив уши, будто бы запела басовито. Я засмеялся, не знал, что лошади способны издавать такие интересные звуки.

День был солнечный, теплый, с белыми, сияющими в синеве облаками, отражавшимися в тихой воде сармы. Окатывать высокую лошадь на мелком месте у берега было неудобно, и я пошел на глубину по уходящему полого вниз твердому дну. Зина последовала за мной, хотя я и не держал ее за повод. И мне тогда пришла мысль заставить ее поплавать на глубине. Что лошади умеют хорошо плавать, мне смалу было известно. Однако она остановилась, едва вода покрыла ей бока.

— Ты что, Зинуля! — удивился я. — Боишься? Поплыли на глубину!

Фырча, она тянула голову вперед, но не трогалась с места. «Видно, давно не плавала», — подумал я и призывно посвистел, вспомнив, как это делал Леонтий Павлович. Зина навострила уши, раздувая ноздри, набрала воздуха и, как-то ухнув, поплыла ко мне. Я отдалялся от нее, а она догоняла меня. Мы плавали по кругу, и это было похоже на игру; когда Зина догоняла, я нырял, и тогда она встревоженно ржала, кружась на месте, а когда показывался на поверхности, лошадь бормотала что-то похожее на «гухма-умгар-р!», прижимая уши к голове, — сердилась на меня, переживала.

Наплававшись, поустав, мы выбрались на мелкотьё, и здесь я стал намыливать Зину и натирать щеткой. Она обнюхивала себя, брезгливо оттопыривая губы и обнажая желтые сточенные зубы, — запах мыла ей явно не нравился, но массаж, верно, был очень приятен: она подставляла бока, выгибалась, аж приседала от удовольствия… И все текла и текла с нее грязная мыльная пена.

Трижды намыливал я ее и натирал щеткой, начиная от ушей до репицы, устал уже, даже голову помыл ей, следя, чтоб мыльная вода не попадала в уши, и она все вытерпела, не сходила с места.

Затем мы снова поплавали — теперь я уже плыл рядом с ней, держась за гриву. Усталые, удовлетворенные, выбрались на густую траву луга, огороженного со всех сторон закамышелыми ериками. Чистой тряпкой, скрученной жгутом, я старательно сгонял с нее воду. Опустив голову, широко расставив ноги — чтобы я смог достать до самой хребтины и крупа, — Зина стояла, не шелохнувшись, млея от наслаждения. Расчесывая ей гриву старинным гребнем, я что-то говорил ей, захлебываясь и смеясь, охваченный необъяснимой радостью. Она же слушала внимательно (я убедился потом: она очень любила, когда разговаривали с ней), стригла ушами, поглядывая на меня с интересом из-под мокрой челки. Когда Зина обсохла, я щеткой старательно пригладил шерсть, и она заблестела. От этого как будто еще больше обозначились ребра на худых боках.

Много осыпалось на меня линялых шерстинок из хорошо промытой шкуры. Я полез в сарму ополоснуться, и, когда выбрался на берег, Зина стала облизывать мне голову, приглаживать шершавым языком взъерошенные волосы. И жутко, и хорошо, и боялся я — ведь так близко были зубы, оставившие жестокие следы на руках и голове Матюхи, и радовался: она ласкала меня, как могла бы ласкать своего жеребенка, — осторожно, нежно, щекотно… Вначале я стоял сжавшись, еще не доверяя ей, а потом открылся, заговорил с ней сердечно:

— Ах ты умница!.. Ну что ты за чудная лошадь такая!..

Она пробежалась подвижными бархатными губами по моему затылку и спине, словно бы что-то собирала там, и положила голову на плечо, да еще приласкалась своей щекой-ганашей о мою щеку. Что же мне, страстному любителю волшебных сказок, оставалось думать в таком случае?! У меня просто голова закружилась от наплыва всяких чувств и мыслей!..

К ветфельдшеру Попову мы добирались низом, мимо той копани, где Зина наказала Матюху, мимо мельницы-крупорушки. Зашли к нему с выгона — был тогда небольшой выгон, отделявший наш хутор от Верочкина. Зина сама повлекла меня во двор Попова, натянув поводок, за который я держался в нерешительности: заходить туда или каким-то образом вызвать ветфельдшера на улицу. Лошадь прямиком пошагала к конскому госпиталю — длинному теплому сараю с окнами. Из кубла, вырытого в скирде сена, вылез лохматый пес — его очень спокойно, как знакомого, восприняла Зина, — пробухтел со старческой хрипотцой, повернув морду к хате, и сел, почесываясь и поглядывая на нас сочувственно.

Из хаты, что-то прожевывая, вышел Попов, пробасил, как мне показалось, недовольно:

— Ты кого это привел ко мне, Енька?

— Так это же Зина, Федор Петрович! — стал кричать я, заглушая робость. — Она сама во двор зашла и меня потащила! И сама прямиком дошла сюда вот, до конского госпиталя!

— Вот как! — удивился он. — Неужели это Зина? Боже мой, во что хороший конь превратился! — обошел вокруг нее, погладил по крупу, на котором выделялся след когда-то выжженного тавра. — Вот, гляди, Енька, Зина была строевым конем буденновского полка!.. Так, ты говоришь, она сама тебя в мой двор затащила?

— Да, сама! Я держу ее, а она тянет!..

Зина утробно бормотала, притрагиваясь к плечу фельдшера губами.

— Видишь, она помнит меня! Здоровается, привечает, — Он погладил лошадь по шее, помял соколок. — Слабенькая стала… Так, говоришь, потянула тебя прямо до конского госпиталя? Не понимаешь почему? Она же тут одно время на излечении была. Лечебные ванны для ног принимала. Запущенный мокрец был у нее. Ну, вылечил я ее, избавилась она от страданий. Помнит о том крепко. — Попов ходил вокруг Зины, ощупывая ее. — Память у коня, чтоб ты, Енька, знал, отменная — и на добрые, и на злые человеческие дела. И нюх у коня хороший, по запаху он нашего брата, коновала, за километр слышит. Правда, мерин сторонится нас, а вот кобылица сама подходит, на болезни жалуется. У них, у лошадей, чтоб ты, Енька, знал, на первом месте память, потом слух и нюх. Зрение у них не ахти какое.

Зина потерлась лбом о плечо Попова, затем почесала зубами себе бок.

— Замечаешь, Енька, какая Зина сообразительная лошадь? Видишь, сама показывает, где у нее болит! — он взялся за ганашу, за подбородок, скажем, нащупал вену, стал считать пульс. — Ага, частит немного… Давление повышенное, потому, видно, и голова у нее побаливает. Нервная старушка! — Поджав заднюю ногу к животу, Зина стала чуть-чуть покусывать бабку, щелкая зубами, Федор Петрович взялся за нее, Зина терпеливо стояла на трех ногах.

Я неотрывно следил за действиями ветфельдшера. Он завернул щетку на бабке, ощупал сустав, крепко нажимая на него большим пальцем. Лошадь дернулась. Попов поцокал языком.

— Эге, да тут небольшая опухоль… Но не мокрец… А-а, вон в чем дело — поранилась чем-то острым. — Отпустил ногу лошади. — Дам я тебе, Енька, жидкий состав в бутылке, и ты вот что будешь делать…

— Я буду делать? — в испуге переспросил я.

— А то кто ж?.. Ничего тут сложного нет. На ночь помоешь Зине ногу, промокнешь, потом намотаешь вот тут, вокруг бабки, чистую тряпку, а вот с этой стороны, где ранка, ватку подсунешь и этим жидким составом хорошенько пропитаешь ватку. А утром тряпку снимешь. Ясно?

— Ясно…

— Слушай, а все-таки почему это именно ты привел Зину ко мне?

— Да я же с ней работать буду! Леонтий Павлович сказал, что сперва ее надо привести в порядок, причепурить… А что ее чепурить, когда лечить надо…

И начал я перечислять, чем она, на мой взгляд, болела. Вон и хребтина торчит, и кожа побита, и на ногах костяные наросты. Очень верил тогда в то, что ветфельдшер мог запросто преобразить старую лошадь, и страстно убеждал его сделать это.

— Енька, если ты собираешься работать с Зиной, тогда внимательно слушай, что я тебе скажу. На ногах у нее эти костяные наросты, чтоб ты знал, так называемые жабки, — штука неизлечимая, да и не мешают они лошадке нормально жить и работать. — Попов вынул из просторного кармана полотняного пиджака трубку и стал выслушивать лошадь. — Все у нее вроде бы в порядке. Сердце, правда, чуток сбивается с ритма, и дыхание шумновато: она, видно, не так давно воспаление легких перенесла. И никто не позвал меня к ней, никто не привел ее сюда, в конский госпиталь. Никто ведь не следит за здоровьем и благополучием заслуженного боевого коня, а теперь так называемой клячи! Потную поят, потную на сквозняке ставят, не растирают соломенными жгутами, не прикрывают попоной… Что за люди-звери! Имели собственных лошадей — жалели, а когда они стали колхозными — издеваются над ними, портят… А худая она, Енька, может быть, и на нервной почве. Понервничает из-за дураков — аппетит потеряет, а потом стоит дремлет, голодает или от коликов страдает. Да, Енька, Зина была боевым конем, к дисциплине, к порядку, к справедливому человеческому отношению смолоду была приучена. Паек строевого коня получала, разнообразные витаминные корма и овес давали ей. А что она сейчас получает?.. Шиш с маслом! — посмотрел пристально лошади в глаза, потом рот ей раскрыл, в глубину заглянул. — Авитаминоз у нее, чтоб ты знал, Енька! Овощами ее надо подкармливать, овсецом. Слышал? Если думаешь всерьез с ней работать и дружить, то должен хорошо слышать.

— Я слышу! Слышу! — заверил я.

— И должен хорошо понимать, зачем я тебе все это говорю. Если ты жалеешь Зину, то слушай такой наказ мой: бери ее ночевать домой, примочки делай, как я учил, подкармливай овощами, пойло на макухе готовь. И вот что еще: надо бы попасти Зину на целине, «на Сахалине». Знаешь, где это?

— Знаю… Это далеко… аж за третьим бугром, — пробормотал я, чувствуя, какой груз забот о лошади наваливается на меня.

— Обязательно надо попасти Зину на древнем целинном разнотравье!.. И не крути носом, Енька, ежели хочешь лошади помочь. Она там найдет себе нужную лечебную травку. Лошади сами знают, какая им нужна травка от той или другой болезни. У лошади тоже глисты всякие бывают, и она знает, какими травами их выгонять.

Он вынес из «конского госпиталя» бутылку с «составом» и банку с густой мазью, сильно пахнущей карболкой. Бутылку отдал мне и стал втирать мазь в ранки на коже лошади, продолжая просвещать меня:

— Купай почаще Зину, чисти щеткой, протирай суконкой, а то ведь, знаешь, какое дело: на грязной, потной коже лошади оводы оставляют свои личинки, а лошади облизывают себя и друг дружку, и эта пакость попадает им в рот и во внутренности, и они потом очень нервничают по этой причине… Да, вот еще, братец. Дней десять, пожалуй, надо дать ей, чтоб оклематься. Попасешь ее, подкормишь, подлечишь. В кузню пока не веди. Не дастся она подковаться. Потом поведешь, как перестанет прихрамывать. Ты все понял?

— Все понял, Федор Петрович.

— Все выполнишь, что наказывал тебе? Имей в виду, кроме тебя, ей некому помочь. А то, если уж совсем захиреет коняшка, на курятник отволокут ее.

Последняя фраза окончательно меня убедила, и я ответил решительно, без размышлений:

— Все выполню!

— Ну, смотри, братец, давши слово — держись!

Плотный, крепко сбитый Попов погладил меня по голове мозолистой рукой, крепко пахнущей карболкой, воскликнул:

— Гляди-ка, кто тебя прилизал такими волнами?

— Да кто ж… Она и прилизала, — смущенно ответил я, кивая на Зину.

— Ну, Енька, раз так, то дело у вас на лад пойдет!

В это я еще окончательно не верил, не мог себе представить, кем и чем для меня станет старая лошадь Зина.

Я старательно выполнял наказы ветфельдшера. Пас Зину на целинном разнотравье «Сахалина», подкармливал овощами и овсом, купал и лечил. Отец помогал во многом, он-то понимал, как мне необходимы эти все заботы. Да, это был очень важный период в моей жизни — я нес ответственность за большое, но беспомощное существо, здоровье и благополучие которого зависели от моей доброй воли: ведь теперь именно я должен был ухаживать за ним — кормить, поить, жалеть и защищать от дураков. И как возвышало меня, поднимало в собственных глазах это только что родившееся чувство ответственности, как взрослило!

И еще одно, может быть, наиважнейшее, произошло со мной: рядом с лошадью, в общении с ней, я почувствовал вкус к работе, к коллективному труду, и оттого стало определяться во мне чувство долга перед людьми. Хорошо было чувствовать себя нужным лошади, семье, колхозу. И теперь уже мама не мучилась, поднимая меня по утрам. Я вскакивал, едва она произносила: «Вставай, сынок, чуешь, Зина ржет, тебя зовет, видать, уже соскучилась по тебе».

Какую радость я испытывал, когда, подбегая к Зине, слышал ее призывное, ласковое ржание и глуховатый, нутряной разговор. Я легко разбирал, что она говорила, — она здоровалась со мной, была рада меня видеть и просила чего-нибудь сладкого. В детском возрасте мы, люди, очень просто понимали язык животных — этой замечательной способностью нас наделяло пылкое воображение и вера в чудо. Да, дети к животным ближе, и они понимают друг друга лучше, чем взрослые, — у них сходная — чувственная — основа восприятия мира.

И вот, взяв на себя заботу о Зине, я вскоре постиг одну из важнейших для себя истин: по тому, как человек относится к лошадям, можно было очень просто определить, хороший он или плохой, добрый или злой, как бы он ни маскировался перед людьми.

И потом мне еще открылось очень важное: лошадь — это ведь не просто тягловая сила, домашнее животное, способное выполнять за тебя самые разные тяжелые работы, на ком ты можешь ездить верхом, но это прежде всего очень красивое, интересное, притягательное существо, какому нельзя отказать в разуме, с кем ты можешь верно, крепко дружить, рядом с которым ты сам становишься лучше, добрее, умнее и с помощью которого ты можешь приобрести и проявить лучшие человеческие качества — смелость, ловкость, мужество, уверенность в своих силах, и так далее, и так далее…

Нужна, нужна человеку лошадь! Очень нужна с самых малых лет.

Как славно, что у моего дяди Леонтия Павловича хватило доброты и внимания, чтобы настоять, уговорить меня работать с удивительной лошадью Зиной: сколько пережил я разного рядом с ней и сколько открыл прекрасного — такого, чего бы и не открылось мне без нее! До сих пор припадаю к тому чистому источнику, открытому мной в детстве.

 

4

С Зиной я работал пять лет. Точнее, каждое лето в течение пяти лет. Как всегда, перед наступлением каникул к нам в школу приходил бригадир Леонтий Павлович, призывал нас помочь родному колхозу и на следующий день давал нам, мальчишкам, право выбрать лошадь по своему желанию или взять ту, с которой работал раньше. Да, были драки за любимых лошадей. Но на мою Зину никто не покушался, да она и не подпускала никого из них, была верна, помнила меня — я ведь встречался с ней часто, подкармливал и в зимнюю пору, и ранней весной. А так с ней чаще всего работал дед Петро, и занята она была со своей постоянной напарницей Альфой в упряжке, в общем-то, на легких работах.

Я сошил овощные плантации, возил добрую воду хлеборобам и механизаторам, сгребал на конных граблях пожнивные остатки, отвозил зерно от комбайнов на ток. Напарники мои менялись, но тягло оставалось неизменным — старая лошадь Зина и Альфа — до некоторого времени.

Каждое лето было насыщено увлекательной работой в степи, открытиями, переживаниями. Мне особенно помнится то время, когда я начал возить добрую воду. С чего началось?

Только закончили мы культивацию пропашных, как подошла жатвенная пора. Наши старшие напарники пошли на лобогрейки, на соломокопнители, а мы, наездники, — на подводы, отвозить зерно от комбайнов на ток. В упряжку к Зине я взял Альфу, ее давнюю приятельницу. Работали они дружно, не хитрили одна перед другой, ладили и, скажу так, понимали дело, которое выполняли.

Я должен объяснить, что это значит — понимать или не понимать лошади дело. Добрая, умная, толковая лошадь знает, что везет, — и отсюда ее рабочее поведение. Ну, вот из бункера комбайна наточат тебе полную фурманку ядреного пшеничного зерна — арнаутки, гарновки, — ты скажешь лошадям: «Но, милые, поехали! Выгребай быстренько на дорогу». И вот Зина с Альфой, дружно напружинившись, срывают тяжелую подводу с места и единым духом, без роздыху выносят ее с мягкого жнивья на крепко укатанную дорогу, и чем быстрей, тем им легче. А там, на дороге, они будут отдышиваться. Они ведь прекрасно понимают: собьешься с темпа, возьмешь не в лад, рванешь попусту, когда твоя напарница не собирается этого делать, — только силы потеряешь, надорвешься. Потому-то и следят они друг за дружкой, в один момент срывают подводу с места. И совсем уж плохо становиться на передышку на мягкой почве жнивья, когда до укатанной дороги остается совсем немного. Потом же снова надо надрываться, дергать фурманку, осевшую чуть ли не по ступицы, тратить зря силы…

Мне вот с умными старыми лошадьми легче было работать, чем Грише Григорашенко — с молодыми, справными, да глупыми. Зина и Альфа сами знали, где идти скорым шагом, где рысью, а где отдыхать. Отлично дело понимали, это я знаю наверняка. И, смешно сказать, старушки не любили пыль глотать. Галопом шли, когда нужно было обогнать впереди идущую, пылившую подводу, — и обгоняли!.. И тут не я командовал. Они сами знали, что делать, а я был с ними согласен, понимал, признавал, что они поступали вполне разумно, правильно, как надо. Зина была старшей, ведущей. Альфа, покладистая, добродушная лошадь, во всем слушалась ее и подражала ей.

Ну, так вот, отвозил я зерно от комбайна на ток. Не помню, какой это был рейс. Может быть, пятый, а может, шестой. Нагрузились мы зерном, старушки вынесли фурманку на дорогу, отдохнули, пока бока перестали ходить, и потянули дальше. Вниз с бугра лошади шли налегке, притормаживая, подвода сама их чуток подталкивала. Из балки они вынеслись рысью и потом пошли на склон скорым, напряженным шагом, чтобы не терять инерции, стремясь как можно скорей достичь бугра, на котором отдыхали. И тут заметил я — что-то неладное происходит с Альфой: голову низко опустила, пена идет изо рта, и Зина косится на нее с недоумением, и барок потерял обычное равновесие — со стороны Альфы стал упираться в передок, а ведь Альфа-то была не слабей, если не сильней, Зины.

Меня охватила непонятная тревога и жалость к Альфе, я натянул вожжи, затпрукал, однако они меня не послушались, не остановились — до места их привычного отдыха на верху бугра оставалось совсем немного. Альфа горбилась, припадая на ноги, тянула изо всех сил, сбиваясь с шага, торопясь. И вот она, почти заваливаясь, потянула вправо, на обочину, на место отдыха, и подвода остановилась. Я соскочил на землю, подошел к Альфе. Она дышала тяжело, прерывисто, со свистом. Сам не знаю, зачем я так сделал: быстро выпряг ее, снял хомут. И тут она вдруг рухнула на колени, потом легла на бок и голову положила на хомут.

Зина тянула голову к ней, ржала тихонько, жалобно. Альфа вздрогнула несколько раз, из глаза покатились крупные слезы. Она умирала. Я закричал во весь голос:

— Помогите! Альфа умирает!..

Никого не было в ту минуту поблизости, да и никто уже не в силах был помочь лошади.

Ехал мимо на подводе с зерном мой кореш Гриша Григорашенко, посмотрел на оскаленную пасть неподвижной Альфы, все понял, крикнул, взмахнув кнутом на своих справных, молодых лошадей:

— Я скажу бригадиру, чтоб дал тебе новую коняку!

Через некоторое время доставил он мне в пристяжке молодую лошадь Венеру. Знал я ее. Это была справная, но ленивая и хитрющая кобыленка. Пока ходила в упряжке, выказывала себя такой заморенной, такой несчастной, что просто жалость брала, но как только ее выпрягали и выпускали на волю, тут же преображалась, становилась живой, игривой. Развеяв хвост султаном и грациозно изогнув шею, она носилась по лугу или на целинном разнотравье неутомимо, и непросто было потом снова ее поймать и зауздать.

Едва довезли мы пшеницу до тока. Зина была вся в мыле. Я привел к ней Леонтия Павловича.

— Вы посмотрите на нее, дядя Лева! Она переживает… Как же ей работать, если подруга померла?.. Она совсем обессилела… Да и куда ж возить ей зерно с этой лодырькой Венерой!

— Ладно, Енька, выпрягай Зину. Пусть отдыхает. А с Венерой дуй на дополнительный ток, там бабы заливают его водой и посыпают соломой. Так вот: впрягай Венеру в трамбовочный каток. Поработаешь с ней до вечера, а завтра с утра — зерно отвозить от комбайна.

— Альфа так и осталась лежать на дороге… Ее же надо похоронить…

— Похоронить? Нет, племяш. У нас на конском кладбище хоронят только заразных. Альфа же здоровая лошадь была… У нее просто сердце не выдержало. На курятник отвезем ее. Курам на корм. Курам, видишь ли, белковый корм нужен для повышения яйценоскости.

Не мог я этого понять, не мог принять теперь, после моего знакомства, моей дружбы с лошадьми, моего очеловечивания лошадей!..

Зина до вечера лежала в тени сарая, травы не ела, воды не пила — отказывалась, как я ни настаивал, и ничем не отзывалась на мои ласковые разговоры. Лишь ночью попаслась она в балке между островами терна и съела большой ломоть хлеба с солью, припасенный мной.

Нет, не сработались мы с Венерой. Не понимала она ни меня, ни Зины, ни дела, которым мы занимались. Зина тащит тяжелую фурманку, старается изо всех сил, чтобы побыстрее вытянуть ее с мягкого жнивья на плотную, крепкую дорогу, горбатится от старания, кряхтит по-человечески, суставы у нее скрипят от напряжения, а барок ленивой Венеры упирается в передок. Зина злится, гневно визжит и больно кусает Венеру за шею. Та с испугу рванет, протянет метров сорок в полную силу — и опять за свое… Глупая кобыла, безнадежно тупая, хотя и игривая, Венера быстро забывала Зинины уроки. Намучилась Зина с нею, я — тоже.

И на следующее утро старая лошадь взбунтовалась. Случилось вот что. Надел я хомут на Венеру, повел к фурманке, закрепил нагрудник на дышле, а потом обратал Зину… А она, увидев Венеру у фурманки, просто взбеленилась, вырвалась из моих рук и кинулась к ней с боевым визгом и храпом-ревом, словно зубастый ящер. Кусала ее, била задки с такой силой, что у той в середке ухало и бухало, до тех пор била, пока та не оборвала нагрудник и не убежала. Когда же я под хохот собравшихся поймал Венеру и снова подвел к дышлу, Зина опять с бешенством набросилась на нее, отогнала от фурманки. Сама стала у дышла с той стороны, где стояла Альфа. Одна, без напарницы, хотела работать.

Леонтий Павлович, наблюдавший всю эту катавасию, сказал мне:

— А я надеялся, что Зина перевоспитает Венеру, С таким расчетом паровал их. Ну что ж, Енька, будешь добрую воду возить работающим в степи. Знаешь, откуда брать? Из Песчанского колодезя. Там вода близко, черпаком можно наливать из него. Ты справишься. Вон там за сараем стоит водовозка — одноконный ходок с бочкой на сорок ведер. Бочка течет, крышки нет. Тяни водовозку в плотницкую мастерскую, скажи Ермолаевичу, своему батьке, чтоб распорядился срочно отремонтировать ее. И черпак пусть сделают.

Отец мой работал бригадиром колхозной плотницкой мастерской. Он сам наладил мне водовозку, и с полудня я уже повез воду на жатвенное поле, где колхозники косили гарновку лобогрейками и вязали снопы.

Что за дивное дело — возить добрую воду хлеборобам!

Едешь под горячим солнцем, под палючим ветром, сидишь на передке, а за твоей спиной играет, плещется, хлюпает, холодит и дышит, как живое существо, добрая вода в бочке.

И нет лучшей музыки в раскаленной степи, чем журчание прохладной, доброй воды, наливаемой из бочки в разнокалиберную посуду!

Уверен, что и Зине нравилось возить добрую воду. Встречали нас везде приветливо, ее угощали хлебом или чем-либо сладким, ласкали, жалели. Жила и работала теперь Зина спокойно, ночевала у нас дома, я готовил ей пойло, запаривал овес, купал после работы, чистил щеткой и суконкой — честно выполнял наказы ветфельдшера. И куда лучше стала выглядеть старая лошадь — поправилась, повеселела.

Леонтий Павлович время от времени спрашивал у меня:

— Ну, как работается с Зиной?

— Хорошо работается! На ять! — отвечал я с удовольствием.

— А может, дать тебе другую какую лошадь, получше? — шутил он.

— Не надо, дядя Лева! Зина — самая лучшая лошадь!

— Ну да? А чудит она?

— Ну, чудит, так что же? Она хорошо чудит.

— Как это так — хорошо чудит? — заводил он меня. — А ну-ка, расскажи.

И я с упоением рассказывал ему о Зининых проделках-чудинках. Вот недавно, например, еду на ней верхом через выгон после вечернего купания в ерике, а тут тропинку перебегает крупный еж. Зина, фыркнув, остановилась и, повернув голову, на меня поглядела. А я возьми и скажи ей:

— Это ежик, не бойся! Давай посмотрим, куда он побежал.

И она пошла, к моему удивлению, следом за ежом. Тот свернулся клубком, пугаясь. Лошадь неспешно подошла ближе к нему и осторожно стала трогать его ногой, потом перевернула на спину, подышала на него шумно. Еж дернулся, пытаясь достать ее морду иглами. Зина вздрогнула и опять посмотрела на меня вопрошающе. Я засмеялся и сказал ей:

— Ладно, Зинуля, поехали, пусть ежик бежит по своим делам.

Она послушно повернулась и вышла снова на тропинку.

Чем больше я работал с Зиной, тем лучше узнавал ее и все больше поражался ее уму, сообразительности и богатству характера. Многое в ее поведении оставалось, да и теперь остается, таинственным, необъяснимым.

Хорошо помню такой случай. Работал я тогда ездовым с Максимом Григорашенко, душевным человеком, понимавшим и жалевшим животных. Как-то поутру мы вместе пришли на бригадный двор. Лошади стояли под камышовым навесом у яслей. Я еще издали ласково обратился к Зине:

— Здравствуй, Зинуля!

Она отозвалась негромким трогательным ржанием: так обычно отзывается кобылица на голос своего жеребенка.

— Слыхал, как она меня привечает? — самодовольно сказал я Максиму.

— Ну, это случайно вышло, — с сомнением ответил он.

Нет, не случайно такое происходило. Мы с лошадью здоровались часто.

— Здравствуй, Зинуля! — повторил я, желая убедить Максима в том, что лошадь понимала мой разговор с ней.

Она снова заржала в ответ.

— Ну, дела! — поразился Максим.

А в обеденный перерыв я провел такой опыт: поставил в ряд три ведра с водой на расстоянии примерно трех метров одно от другого, отвязал лошадь от яслей и сказал:

— Иди, Зинуля, попей воды!

Она подошла к первому ведру.

— Зина, пей воду из третьего ведра! — приказал я.

Она посмотрела внимательно на меня и на стоявшего рядом Максима, подошла к третьему ведру, выпила воду из него.

— А теперь попей из первого ведра, — предложил я.

И самое удивительное состояло в том, что лошадь, уже достаточно утолив жажду из третьего ведра, подошла к первому и немного попила из него.

Я сам был потрясен не меньше Максима. Право же, блажь провести такой опыт с Зиной мне пришла неожиданно. Да, я верил: она понимает почти все, что я ей говорю, однако не предполагал, чтоб настолько хорошо понимала!.. После этого я даже побаивался проводить с нею подобные эксперименты.

Зина любила, когда я говорил ей что-нибудь, напевал или насвистывал. Слушала она очень внимательно, наблюдала за мной долгим осмысленным взглядом, и мне жутковато становилось от такого взгляда.

Зина, вообще-то, была серьезной кобылой, однако она нередко шалила. Ей было присуще чувство юмора. Пусть меня ругают биологи за подобное утверждение, но я буду стоять на своем. Конечно, лошади бывают разные, как и люди. И люди бывают без чувства юмора…

Ну, хотя бы взять такой эпизод. Как-то в воскресенье, в выходной день, пошли мы с Зиной искупаться на речку Кагальник. Речка тогда еще была многоводной, по берегу росли роскошные вербы. Уводил я старую лошадь подальше от людей, чтобы она спокойно себя чувствовала. Я уже приметил за ней одну особинку: Зина вела себя естественно и раскованно, когда мы оставались одни. На людях она будто бы с умыслом скрывала свои способности. Ну вот, искупались мы с ней, я ребром ладони согнал с нее воду и лег в траву загорать. Загорал, подремывал. Прошло какое-то время. Слышу вдруг — Зина негромко стала пофыркивать, привлекая мое внимание. Я приподнялся на руках, посмотрел на нее. Она таращилась на стригунков, игравших неподалеку. Их было более десяти, сытых, игривых. Они резвились, выделывая друг перед другом свои «коники». Один показывал свои способности, а другие, выстроившись полукругом, глазели на него. Этот проскачет коротким галопом, взбрыкивая, а та пройдется на задних ногах, а вот один, по-видимому лидер в небольшом табунке, согнав со «сцены» форсивших приятелей и приятельниц, продемонстрировал свой номер: подтанцовывая на пружинистых ногах, он пробегал перед ними, задирая хвост и распушив его султаном, и по-лебединому изгибал шею, оглядывался налево и направо. Это был великолепный танец игривого и сильного «второгодника», явно завоевывавшего расположение золотисто-рыжей кобылицы-сверстницы. Она выступала из ряда своих соперниц, горделиво задрав голову.

Старая лошадь Зина, не сходя с места, поглядывала на меня с хорошо выраженным насмешливым восторгом: «Видал миндал! Да ты полюбуйся, как он выкаблучивается перед этой рыжухой!.. Вот потеха!..» И шлепала губами, произнося загадочные звуки, похожие на «Ух!» и «Ах!». И вдруг вижу я, ошеломленный донельзя, как Зина, эта довольно-таки пожилая лошадь, подбирает живот, изгибает по-лебединому шею, откидывая ее назад горделиво, поднимает хвост султаном и враскорячку идет вприпляску!.. Она пробегала передо мною туда-обратно, карикатурно повторяя танец игривого стригуна, и поворачивала голову ко мне, оскалившись в улыбке, глаза у нее блестели, воодушевленные, насмешливые, — она определенно хотела мне сказать: «Ловко я его передразнила? Я ведь тоже кое-что умею!..»

И что оставалось думать впечатлительному мальчишке, обожающему волшебные сказки, склонному к фантазерству, о такой ненормальной, с крестьянской точки зрения, лошади, как Зина? Ее вполне разумное поведение порой приводило меня в замешательство, пугало. Я очень жалел Зину, уважал, любил, но и побаивался, как мог побаиваться мальчишка чего-то или кого-то обладающего необоримой притягательной силой, загадочного и не поддающегося простым детским объяснениям. Я воображал ее чуть ли не заколдованным человеком.

Действительно, в ее поведении было много непонятного. Попробуй объясни, например, почему Зина так остро реагировала на оскорбительный, глумливый смех балбесов. Соберутся, бывало, около нее, привязанной, конечно, развлекаясь, начнут язвительно реготать и показывать на нее пальцами. Она забеспокоится, затопает ногами, завизжит возмущенно, озираясь на обидчиков…

Я часто задумывался, пытаясь понять эту умную лошадь с сильно покалеченной нервной системой. Хотелось выявить истоки ее разумности, «образованности». Приставал к пожилым хуторянам с расспросами: «Откуда она взялась? Чья была до коллективизации? Почему постоянно ходит на кладбище к одной и той же могиле? Кто в ней похоронен?» И вот как-то дядя мой, Леонтий Павлович, посоветовал мне:

— Ты бы сходил к деду Прокопу Волошину. Он знает о Зине поболее других.

И однажды, направляясь за доброй водой к Песчанскому колодезю, я заехал к деду Прокопу Волошину, жившему на краю нашего хутора.

 

5

Очень стар был уже дед Прокоп, толст, малоподвижен — дальше завалинки у камышового тына не подвигался, и голос имел басовитый, раскатистый.

— Ага, заинтересовался! — удовлетворенно сказал он в ответ на мою просьбу рассказать о Зине. — Слыхал я, подружился ты с Зиной и в обиду ее не даешь. Молодец, жалеешь добрую лошадь!.. Так и быть, расскажу тебе про нее. А ты слушай да крепко на ус мотай. Это тебе не сказка, а быль, потом корешам своим расскажешь, а то есть среди них байстрюки-злыдни, которые мучают достойную животину! — сердито добавил дед Прокоп и задумался.

Долго думал он, опустив тяжелую голову и прикрыв веки. Я уж было посчитал, что он задремал и вовсе забыл обо мне, но не решался его побеспокоить. И он начал свой рассказ неожиданно, не поднимая головы:

— В девятнадцатом году, весной, в конце мая, бой случился вот тут, между нашими хуторами. Красные с белыми схватились. Под вечер дело было. Стрельба, крики, кони ржут, пушки грохают. Мы с покойной бабкой в подполье скатились и сидим крестимся — пронеси господи!.. К ночи затихло. В хуторе ни красных не слышно, ни белых. Посербали мы с бабкой холодных щей и спать уклались. Только придремали, слышим, конь под окном ржет. Да так тихонько и жалобно ржет, будто плачет. Мы лежим, затаились, ничего не понимаем. А конь копытом о землю: тук-тук-тук! — и опять как заржет, аж в душу жалостью ударило. «Что за напасть?» — думаю. Боязно из хаты выходить, а интерес разобрал меня большой: чей же это конь у меня во дворе оказался, и чего ж это он так жалобно ржет?

Осторожно приоткрыл дверь сарая, выглянул. Луна во дворе ярко светит, видно все хорошо. Вижу, конь оседланный стоит у окна, а у ног его красный казак тяжелораненый лежит, едва слышно стонет. Конь на меня посмотрел умными глазами, забормотал, будто по-своему что-то сказал, и голову к казаку протянул, — мол, помоги ему. Меня, я скажу тебе, просто оторопь взяла!.. А конь тоже раненый, весь в крови, на ногу припадает.

Занесли мы с бабкой казака в хату, лицо омыли, я ему водой губы смочил, очнулся он… Голова у него шашкой разрублена, грудь навылет прострелена. Молодой еще парень, красивый… Пришел он в себя, посмотрел на нас и спрашивает:

— Где я?.. Как сюда попал?

— В хуторе Еремеевском ты — у своих людей, — говорю ему, — а как попал в наш двор, о том не ведаю. Мы тебя у порога подобрали.

— Наши где?.. Где?.. — он застонал, у него в середке забулькало.

— Наши беляков погнали, — говорю, — и, видно, далеко, не слышно боя.

— Хорошо… А где мой конь?

А конь в открытые двери заглядывает, ржет тихо. Казак приподнялся и сказал так:

— Прощай, Зина! Прощай, мой верный боевой друг…

И помер.

Ну а потом мы с бабкой лошадью занялись. На вздошине у нее во-от такая рана была, и шея пулей пробита. Приготовили отвар лекарственный, промыли раны, прокаленной цыганской иглой зашили. И завел я Зину в сарайчик, у кормушки привязал, отрубей намешал ей с сеном.

На заре вынесли казака, положили в бричку. Я клячу свою запрег, а тут Зина как начала биться, чуть сарайчик не разнесла. К хозяину своему рвалась. Вывел я ее, привязал к бричке, и поехали мы на кладбище. Зина всю дорогу голову тянула к хозяину, обнюхивала его, жалобно ржала, — не верила, видно, что он мертвый.

Похоронили мы казака на краю кладбища, вернулись домой, и тогда упала Зина во дворе и не хотела ни есть ни пить — убивалась по своему хозяину — красному казаку… Крест я ему потом поставил, уже после войны. Звезду вырезал на кресте…

— Теперь мне понятно, почему Зина ходит на кладбище, к той могиле, — сказал я. — Заберется в заросли и стоит, тихонько ржет. Неужели она так долго помнит того казака, своего хозяина, или просто привыкла туда ходить?

Дед Прокоп поднял голову, посмотрел на меня подслеповатыми прозрачно-голубыми глазами.

— Может, помнит, а может, привыкла ходить — кто знает, о чем думает лошадь? Вот поди, спроси у нее, про что она думает. — Дед шутливо подтолкнул меня, кивнув на Зину.

Старая лошадь поглядывала на нас, стоя в тени акации, коротко кивала головой, звеня кольцами уздечки.

— Да, — спохватился я, вспомнив, о чем хотел спросить его. — А как же тяжелораненый казак оказался у вас во дворе? Кто его туда притащил?..

— Она же, Зина, и притащила. Больше километра волокла его по траве, сама раненая. Я еще сам тогда подумал: никак не мог совсем уже обескровленный человек добраться до моей хаты… Ну, и пошел я по кровавому следу, который тянулся со степу во двор, и дошел до того места, где казак с беляками сражался. Там и шашку его в траве нашел.

— Как же она казака волокла? — спросил я, пораженный.

— Зубами, за воротник. Да-да… Весь воротник его кожанки был пожеван и размочален. Пятилась она и волокла — видел я это по следам. К людям тащила своего хозяина, надеялась, что спасут его.

— А кто ж он был такой, тот красный казак?

— О нем ничего не знаю. Не из нашего края был он. И никаких бумаг я при нем не нашел.

— А что же было с Зиной дальше?

Старик помолчал, задумчиво ковыряя палкой сухую землю.

— Едва вы́ходили мы с бабкой Зину, вынянчили ее, можно сказать. Чуть ли не на руках носили… Что за красиваца была она! Чисто золотая, глаза смышленые, блестят, играют, как у моторной девушки. И умница — не дай бог! Радовались мы с бабкой — доброе приобретение для хозяйства поимели. В жизни не мечтали о такой лошади, бедняки мы были… А тут белые нагрянули, отняли ее у нас да еще шомполами меня высекли до полусмерти — не отдавал я им Зину. «Ты что, — говорят, — негодяй, для красных берег такую красавицу?!»

Недели через три примерно выехал я на своей кляче в степь за сеном, обратно еду по дороге мимо кладбища, гляжу, а в вишеннике, где красный казак похоронен, какой-то оседланный конь стоит, копытом землю бьет. Пригляделся, а это Зина!.. Узнала меня, не убежала.

На тот раз в хуторе буденновский отряд стоял. Отвел я Зину командиру красной сотни, рассказал — так, мол и так — и отдал ему красавца коня — нехай гоняется на нем за белыми бандюками. Такие вот, Енька, дела… Ну, год прошел. Кончилась война гражданская, Советская власть прочно установилась в нашем округе. Землю нам нарезали. Мое поле было неподалеку от кладбища. Пашем как-то с соседом весной под яровые, а он мне и говорит:

— Глянь, Прокоп, не твой ли конь на кладбище стоит?

Пригляделся я — Зина! Вернулась откуда-то издалека, без уздечки, без седла, исхудалая, копыта пообносила. Подумать только: через год прибежала, не забыла, где хозяин захоронен!.. Так и осталась в нашем хуторе. Председатель сельского Совета ездил на ней верхи до коллективизации. Ранили ее кулацкие отродья еще раз из обреза. Потом она в линейке председателя колхоза ходила. А позже в бригаду нашу отдали, на тяжелые работы стали брать ее. Вот так дело повернулось, Енька. — Дед Прокоп сердито ударил палкой по земле. — И угробили, загубили добрую лошадь!.. Она же гордая, умная и работящая животина, не терпит обиды и несправедливости, а как попадет в руки дураку, так и начинает он муштровать ее. И каждый на свой лад. А она бунтует!

Да, Зина была очень чутка к несправедливости, не сносила грубости и жестокости. На расстоянии чуяла злых и подлых людей, сразу же настораживалась, зло прижимала уши к голове, предупреждала: «Не подходи близко, в зубы дам!» И ужасно, что Зина — благородная, умная лошадь, с тонкой нервной системой — попадала в руки, которые с идиотской настойчивостью муштровали ее, пытаясь «выправить» — сделать тупой, бессмысленной скотиной, безропотной, недумающей тягловой силой, очень удобной для вожжедержателей-дураков!

Не думал я, что так расстроится старый Прокоп Волошин, которому в то время было уже под восемьдесят, рассказывая о драматической судьбе прекрасного коня. Он поднялся, опираясь на палку, и пошел к Зине, произнося каким-то булькающим, словно бы от сдерживаемых рыданий, голосом странные, на мой тогдашний взгляд, слова:

— Голубка моя… Радость ненаглядная!.. Что ж ты не ходишь ко мне за сладким?.. Забыла дорогу?.. А раньше часто прибегала, моя красавица… Не пускают тебя ко мне? Цепями приковывают…

Зина как-то странно взвизгнула и потянула водовозку навстречу деду Прокопу. Он остановился, выронив палку и раскинув руки. Она ткнулась мордой ему в грудь и положила голову на плечо. Обняв за шею, дед гладил Зину, целовал, продолжая говорить нежные, полные любви и грусти слова:

— Не могла ты быть моей, ласточка-касаточка!.. Больно хороша ты была… Прятал я тебя, скрывал от белых… Секли шомполами меня, в холодную сажали… Отнимали тебя… А ты каждый раз возвращалась, но не ко мне, а к нему, к своему первому хозяину, красному казаку… А ко мне забегала за угощением… за сладким да за соленым…

Дед Прокоп нешутейно причитал, и я не поверил своим глазам, когда увидел, что он плачет самым настоящим образом. Нехорошо я себя почувствовал. Словно бы присутствовал на чьих-то похоронах. Душа не выносила такого напряжения. Мне хотелось как можно скорей расстаться с дедом Прокопом.

Нелегко разобраться в тогдашних детских чувствах — я, возможно, просто приревновал старую лошадь к деду Прокопу. Поднял палку, сунул ему, намекая, что собираюсь уезжать. Он наконец оторвался от лошади, взял палку и, отворачиваясь от меня, махнул рукой:

— Езжай, езжай!

Я вскочил на передок водовозки и тонким, стесненным голосом сказал:

— Поехали, Зинуля!.. Поехали по добрую воду!

После волнующего рассказа деда Прокопа я уже мог многое объяснить в поведении и характере Зины. Историю о ней я запоем пересказывал своим односельчанам. Мне страстно хотелось, чтобы все узнали о ее замечательном прошлом и прониклись уважением к ней, полюбили. А что касается меня, могу сказать: считаю счастьем, что судьба столкнула с ней. Благодаря Зине я с малых лет стал задумываться над сложностями жизни, противоречивостью человеческой натуры и еще подростком сделал важное открытие: тот, кто жестоко и несправедливо относится к животным, обычно оказывается тупицей, злым, недобрым, порочным человеком, дрянью.

Жизнь подтвердила безошибочность этого открытия. Двое из тех, кто наиболее жестоко и изощренно издевался над Зиной, да и другими лошадьми, в войну изменили Родине, переметнулись к фашистским оккупантам, прислуживали им, были полицаями.

 

6

Я, наверное, стал бы ветврачом, если бы не война. В мечтах видел себя работающим на племенной конеферме… Но в Европе уже хозяйничали фашисты, наваливались и на наши границы, — и это сказалось на моей судьбе. В Васильево-Петровскую НСШ (неполно-среднюю школу) в конце мая, перед самым выпуском семиклассников, приехал представитель таганрогских ремесленных училищ.

— Нашей Родине нужны металлисты! — сказал он в своем выступлении. — Мы можем обучить их, сделать хорошими специалистами своего дела, но нам не хватает учеников. Нужно пополнение для ремесленных училищ Таганрога. Призываю вас проявить горячий патриотизм и записаться на токарей, на слесарей, на литейщиков!

Я «записался на токаря» и вскоре был вызван в ремесленное училище при заводе «Красный котельщик».

Очень помнится прощание с Зиной в том, сорок первом, году. Я принес ей целый килограмм житных пряников. С руки кормил ее. Она ела неторопливо, не жадничая, и как-то пытливо смотрела на меня. И, когда она съела угощение, я, обняв ее за шею, печально проговорил:

— Прощай, Зина! Прощай, мой верный боевой друг…

Это были последние слова красного казака, ее хозяина. Не знаю, почему мне захотелось произнести их. Зина встревожилась, тоскливо заржала. У меня сперло дыхание.

— Прощай, Зинуля! — едва выговорил я и пошел с бригадного двора.

И долго еще слышал ее грустное ржание, доносившееся издали.

Последний раз я увидел Зину при грозных и страшных обстоятельствах. В 1942 году, в августе, наш край был оккупирован фашистскими войсками. Я вернулся в родной хутор. Кругом гремели бои, пылали пожары.

По грейдеру за хутором тянулись нескончаемые немецкие транспорты. Гитлеровцы торопились: ехали на автомашинах, подводах, велосипедах, верхом на лошадях, которых они забирали в колхозных конюшнях.

Мы с Гришей Григорашенко и Васей Сивоусовым, пробравшись за хутор, угнали в степь пасшихся под бугром лошадей и вернулись за теми, что оставались на бригадном дворе. А двор неожиданно заполонили оккупанты. Заехало туда несколько тяжелых мотоциклов с люльками, завернули велосипедисты. Мы спрятались в бурьяне у старых силосных ям.

Солдаты окружили колодец и водопойное корыто. Умывались, обливались водой. А те гитлеровцы, у которых были поломаны машины, стали ловить бродивших по двору лошадей. На Зину, стоявшую у пустых яслей, никто не обращал внимания. Уж больно она была худа и неказиста. Одному из них, высокому кадыкастому фрицу, не досталось лошади. Ругаясь с досады, он растерянно топтался у своего велосипеда со спущенными камерами. Его приятели, потешаясь, предложили ему оседлать Зину. Показывая на нее пальцами, надрываясь от смеха, они подошли ближе к ней:

— Дас ист шён пферд!

— Буцефаль!

— Фриц, дранг нах остен!

Зина оскорбленно косилась на них. Кадыкастый фриц снял с плешивой головы замызганную фуражку и, дурачась, пошел к ней, словно бы галантный кавалер к даме. Он что-то говорил ей. Что именно — я не расслышал: немного оглох от волнения и ожидания чего-то непоправимо ужасного. Даже привстал из укрытия. Гриша дернул меня за руку, прошептал:

— Пригнись, увидят!

Зина сменила ноги, подняла голову. Я знал, что произойдет через мгновение.

Вот кадыкастый, подойдя к ней, отвел руку с фуражкой в сторону, поклонился. Гитлеровцы хохотали: им очень нравилось это представление. А кадыкастый фриц уже не успел разогнуться. Зина, резко качнув головой вниз, взбрыкнула, взвизгнув. Ударила с такой силой, что он отлетел на несколько метров. Мы слышали, как хрястнули кости. Она влепила ему в лоб и в грудь. Он шлепнулся на кочковатую землю, не издав ни звука. К нему бросились остальные, встревоженно загалдели.

Зина бочком-бочком отошла от яслей и старческим сбивчивым галопом поскакала через люцерновое поле в степь.

Кадыкастого обливали водой из ведра, тормошили — он не подавал признаков жизни. Его приподняли, и я увидел из бурьяна: на его лбу темнел провал от удара копыта.

Один из гитлеровцев что-то прокричал, показывая в сторону удалявшейся лошади. Она скрывалась за бугром. Взревел мотоцикл. Гитлеровец, севший в люльку, схватился за тяжелый пулемет, укрепленный на турели.

Мы затаили дыхание. Меня била дрожь.

Мотоцикл стремительно помчался вдогонку за старой лошадью. Зина уже плохо бегала, хромала на все ноги. Она и не убежала далеко. За бугром раздались длинные пулеметные очереди.

Каратели вернулись. Кадыкастый лежал неподвижно посреди бригадного двора — это был труп. Его погрузили в люльку и увезли. Уехали велосипедисты. Всадники, опасливо понукая загадочных русских лошадей, двинулись на грейдер. Бригадный двор опустел.

Мы побежали за бугор что было сил.

Старая лошадь Зина темным бугорком выделялась на желтом пшеничном поле. Мы тихо подошли к ней. Она была просто перерезана фашистским пулеметом — частые крупные строчки перечеркнули ее худое тело.

Мы вырыли могилу и захоронили удивительную, неразгаданную лошадь. Я горевал о ней, как о близком, родном человеке. Единственное утешало меня — закончила она свою жизнь красиво.

Старая лошадь Зина перед смертью оставила мне еще одну сложную психологическую загадку: она ведь никогда, ни разу в жизни не била ногами людей, даже самых злых и подлых, с такой ужасающей силой, с какой ударила кадыкастого гитлеровца, хотя была моложе и сильнее. Била, конечно, негодяев за дело, но не убивала и даже костей не ломала. В самом бешеном гневе соизмеряла силу с ударом.

Возможно, пожары, грохот выстрелов напомнили ей гражданскую войну и она вспомнила свою боевую лошадиную молодость? И поняла, что эти иноземцы с грубой речью — враги? Или когда-то сталкивалась с их соплеменниками в боях? Или как-то осмыслила происходившее вокруг, припомнила запах гари, запах крови и жестокости?

Кто знает, о чем думают лошади?..

 

Рыжая стая

 

Глава первая

Жаворонок спал под кустом заячьего горошка, рядом с гнездом, в котором под теплыми крыльями матери ночевали птенцы. Ночь была тихой, спокойной, ничто не вспугивало его сон, и он наверняка проспал бы зарю, не будь обильной росы. Алые цветы горошка жадно пили прохладную влагу про запас на жаркий день и, отяжелев, вдруг опрокинулись на заспавшегося жаворонка. Он с испугу подскочил, отряхнулся и выбежал на дорогу.

Ночная синева над целинной степью редела неуловимо, — будто бы это она рассеивалась росой на майские полевые цветы, — и небо незаметно яснело, наливаясь сиреневым цветом.

Жаворонок выкупался в своей ванночке — пыльной ямке — и, вспорхнув, запел, радуясь новому погожему дню. Песня поднималась выше кургана, выше топографической вышки на нем, и с той высоты жаворонку открылась бугристая степь, а на ней — летний лагерь конефермы: с хатой коневодов, загонами, капитальными кирпичными сараями, построенными еще в прошлом веке, просторным погребом для овощей, гумном и яворовой рощей над балкой, неподалеку от пруда, обросшего по краям красноталом и камышом.

В одном загоне стояли жеребые кобылицы. Положив головы на жердь высокой изгороди, они задумчиво смотрели на светлеющий восток, и в их глазах, огромных и скорбящих, отражались розово зацветающие высокие облака.

Непонятное жужжание вдруг вплелось в жавороночью песню, и кобылицы настороженно запрядали ушами, косясь в сторону кургана, мимо которого проходила заросшая пыреем старая дорога, — оттуда шел, набирая силу, чужой в степи звук. А одна кобылица, рыже-золотистой масти, с белыми бабками и белой звездой во лбу, нервно заржала, повернувшись к хате коневодов. Ее снова охватил болезненный страх, какой она испытала вчера, во время бомбежки тракторного отряда, расположенного неподалеку от летнего лагеря конефермы.

Из хаты вышел Лукьян Корнеевич, коневод, сухопарый старик в поношенной командирской гимнастерке, в галифе с кожаными подшивами и в чириках на босу ногу. Поправив мятые усы, он спросил у заржавшей кобылы:

— Ты чего всполошилась, Лошадия?

Пофыркивая, она глядела в сторону кургана.

— Что ж ты там услыхала, конская маманя? — ласково проговорил коневод и прислушался. Уловил натужное гудение автомобиля, взбирающегося на косогор. — Ишь, какая чуткая! Достригла его с какой далины… Да не колготись ты, золотая, никому не позволим вас обидеть, — успокаивал он ее, как малого ребенка, встревожившегося среди ночи. — А кто ж там катается спозаранку? Кому это не спится? — И тут Лукьян Корнеевич заметил «эмку», выехавшую на вершину бугра. — Эге-ге, так это, видно, наши родичи катят!.. А по какому делу в такое время? — В голосе старика прозвучала тревога.

Запыленная и забрызганная еще не высохшей грязью «эмка» тихо катилась с бугра с выключенным мотором. Шофер, опустив боковое стекло, высунул голову наружу. Устало улыбаясь, вдыхал прохладный воздух, пахнущий цветущим целинным разнотравьем, и слушал песню раннего жаворонка.

Лукьян Корнеевич узнал водителя — то был старшина Кудря, давнишний шофер его сына, командира кавалерийского полка, — а кто сидел на заднем сиденье, не мог разглядеть. Остановил автомашину старшина рядом с коневодом. Выйдя наружу, пожал ему руку, сказал приглушенно:

— Здравия желаю, товарищ майор.

— Здорово, здорово, Петрович. — Приятно было старику упоминание о его звании, записанном в военном билете.

— Спят, перемучились, — шофер кивнул на автомашину.

Пригляделся старик, увидел внучку и сноху и вздохнул поглубже, не приехали бы они вдвоем с печальными вестями. Спросил:

— На каникулы Лёлю привезли? Вроде бы рановато…

Опять посмотрел на прикорнувшую внучку: приметно выросла за год!

— Не знаю, как и сказать, — подумав, ответил старшина. — Очень часто в последнее время стали фрицы бомбить Ростов. Школу ее разбомбили. Детей там погибло!.. Ну, вот и решили раньше времени выдать семиклассникам свидетельство об окончании школы. А Лелю Дмитрий Лукьянович откомандировал сюда до спокойных дней.

— Ох, нескоро, видно, они для нас наступят, эти спокойные дни, — вздохнул Лукьян Корнеевич и потянул старшину за рукав гимнастерки. — Пойдем-ка, Петрович, в сторонку, побалакаем. И давай закурим, а то уши уже две недели опухшими ношу. Закончилась махра, и добыть негде — некогда в райцентр на базар смотаться: воспринимаю лошат… Видишь, в этом загоне жеребые, поздние, и все на сносях, все вот-вот ослобонятся.

Кудря угостил его «Казбеком». Затянувшись дымком, старик проговорил врастяжку:

— Ну-ну, жизня шика-а-рная у меня началась!.. Вот это угоди-ил ты мне, Петрович. А скажи, друг любезный, родичи случаем не передали мне этого добра?

Старшина засмеялся негромко, поняв намек.

— Передали, а как же. Дмитрий Лукьянович, как вы знаете, не курит, а табачное довольствие берет, нас, старых курцов, угощает. Ну, и сват Степан Петрович подбавил вам в тот мешок. Сейчас из багажника достану.

— Погоди, Петрович, успеешь! Ты вот скажи мне, как там полк Димитрия моего воюет с фашистами?

— Неплохо воюет, справляется с ними.

— Да ты не крути, напрямки мне выкладывай. Я-то человек не случайный, сам знаешь, военного направления и должон правду знать.

Кудря оглянулся: в автомашине еще спали.

— Бойцы полка Дмитрия Лукьяновича недавно выполняли особое задание во вражеском тылу… Урону нанесли коммуникациям, пленных взяли.

— Вот такие пироги! Я тут кручусь-верчусь, покоя не знаю, а он мне ни ответа, ни привета! Сам небось с бойцами ходил?..

— Тихо, тихо, Лукьян Корнеевич! — с укором сказал Кудря. — Я вам по секрету сообщил, а вы еще ему выговор сделаете при встрече, и сразу обнаружится, что это именно от меня вы получили сведения…

С запада, где еще плотной была синяя завеса ночи, донесся напряженный, ноющий гул бомбардировщиков.

— На Тихорецкую потянули, — заметил старшина. — И зайдут к ней, сволочи, от солнца, чтоб их не так видно было, чтоб не прицелились хорошо по ним зенитки.

— И на Тихорецкую, и на Кавказскую! — с болью проговорил старик. — Летят, идут, лезут… Чума проклятая!

Гул самолетов нарастал, становясь непереносимо тягостным. Лошадия задрала голову к небу и заржала жалобно, беспомощно, как перед неотвратимой бедой.

— Да перестань ты, не будут они тебя бомбить, — успокаивающе сказал старик кобыле, и она, заслышав его ласковый голос, утихомирилась. — Вишь, какая умница, все понимает. Наш тракторный отряд недавно бомбили фашисты, а она с бугра все видела, переволновалась… За лошонка своего, которого носит, боится. Ведет себя она, что беременная баба…

— Эй, друзья, что же вы нас не будите?! — раздался в автомашине укоризненный голос Анны Степановны. — Стоят себе, покуривают, а мы в духоте паримся.

Старшина поспешно открыл дверцу, Анна Степановна и Леля торопливо выбрались на волю и стали здороваться со стариком — обнимать его и целовать. Он жмурился, стеснялся, но доволен был таким обращением. Отшучивался, неловко обнимал внучку за плечи:

— Набираешься хороших статей!

— Хочешь сказать, проглядывается у меня экстерьер породистой лошадки? — спросила та насмешливо.

Дед хохотнул.

— Хочу сказать: как ты выросла, Леля!

— А ты как оброс! — Леля погладила его по щеке. — Помнишь: «Колюкая Лукашка — кривоногая букашка»?

— Ну как такое забыть!.. А ты помнишь: «Зинька-разинька, поп мимо ехал, полушку в рот бросил»?

Они засмеялись. Это была их старая шутка, давняя дразнилка. То, что дед кривоног, будто бы долго на бочке сидел, и хромоног от старых ран, — верно, как верно и то, что Леля, с малых лет бывая на хуторе, докучала и ему, и бабке Даше постоянными расспросами, всем интересовалась, всему очень удивлялась. Вот тогда и начали дед и внучка одаривать друг друга потешными дразнилками.

— Ох, Лелька, отколочу же я тебя на прощанье! — сказала Анна Степановна. — Повторяешь детсадовские глупости, как только не стыдно тебе! Выросла, вымахала вон уже как…

— А мы с Лукашкой растем, но не стареем. Правда, дедуля? Ох, как здесь хорошо! — Леля потянулась. — Я скоро сюда насовсем переберусь. Ты, Лукьян Корнеевич, знаешь о моих планах на будущее. Я тебе недавно писала…

А писала она ему: «Вот закончу семилетку и поступлю в школу ветеринаров».

— О каких еще планах речь идет? — настороженно спросила мать.

— Ох, мама, вы отправляйтесь, а то отец нагоняй сделает Петровичу.

— Да-да, нам надо торопиться, — сказал старшина. — Дмитрий Лукьянович дал машину до утра, а мы в Мокрой балке за Батайском засели, пока выбрались, время потеряли. Потому и решили не заезжать в хутор — далеко.

Он начал вытаскивать из багажника мешки и свертки.

— Мы и не поговорили с тобой, Аннушка, про Дмитрия и свата, — растерявшись от спешки, произнес Лукьян Корнеевич. — Как они там?

— С ними всё в порядке, батя. Живы-здоровы, шлют поклоны, — торопливо отвечала она, оглядываясь на шофера. — Некогда, папа. Недавно Митя был в боях. Как и вы в гражданскую, все наперед, в самую заваруху лезет. Ранен был. Слава богу, не очень тяжело. Командиры… Их дело — с умом командовать, а они сами в драку лезут!

— И командовать уметь надо, и доблесть проявлять! — прервал ее старик.

— Да это я так, батя… Нервничаю, — поцеловала. — Прощайте, Лукьян Корнеевич. Лелька, ты куда? Господи, она опять к лошадям! — остановила дочь, уходившую к загону, откуда тянулась к ней Лошадия с нежным, призывным и просительным ржанием. — Иди, доченька, попрощаемся.

Простились торопливо, и «эмка» рванулась в обратный путь. На вершине бугра она прощально прогудела.

Лукьян Корнеевич пошел готовить завтрак «конским маманям», как он любил говорить.

Леля переоделась в рабочее — свободную блузку, галифе, обула парусиновые черевички и, прихватив сумку с овсяными коржиками, сладкими и солеными, — сама их готовила, по собственному рецепту, — побежала к загону, к Лошадии, которую по праву называла своей крестницей. Это она дала кобылице такое имя. Окрестила также в тот год еще двух сверстниц Лошадии, нынешних ее близких подруг, найдя им редкие клички — Палёма и Кулёма.

Это произошло восемь лет назад, в начале мая. Леле тогда как раз исполнилось шесть, и дед Степашка впервые приехал с ней в гости ко второму деду — Лукашке, которого она полюбила с первой же минуты. Привезли ее прямо в летний лагерь конефермы, и здесь, посреди широкой целинной степи, рядом с лошадьми, они прожили целый месяц. Какой чудесный мир она открыла в те дни! И самым притягательным чудом для нее стали лошади. Ее просто не могли оторвать от них. Она безбоязненно, доверчиво подходила к ним, ласкала, и, что было удивительным, лошади сами нежно и бережно относились к девочке.

Бабушка Вера и бабушка Даша переживали по этому поводу страсть как, но дед Лукашка и дед Степашка успокаивали их: не волнуйтесь, мол, кони девочку не тронут, не такие уж они глупые.

И потом каждый год дед Степан и бабушка Вера получали отпуск в мае или в июне, приезжали сюда и всегда брали с собой Лелю.

Став старше, Леля сама отправлялась в хутор, если дед Степан с бабушкой Верой почему-то не могли. И находила в лагере работу по силам, не сидела сложа руки. Училась стряпать, стирать, чинить одежду — очень хотела быть деду Лукашке хорошей помощницей, так как ценила его работу выше всякой другой: душа ее уже крепко приросла к лошадям. Она в мечтах видела себя восприемницей жеребят, ветврачом. Поэтому ей всегда хотелось быть рядом с лошадьми, знать о них как можно больше. Еще с третьего класса стала она лучше учиться и вести себя дисциплинированно, добиваясь разрешения родителей на поступление в конно-спортивную школу при Ростовском ипподроме.

— Но имей в виду, будешь посещать конно-спортивную школу при одном важнейшем условии: если не снизишь высоких показателей в учебе.

— Согласна, папочка! Будь уверен — ни за что не снижу!

— Ну зачем ты поставил перед ней такое условие?! — с возмущением воскликнула мать. — Ради того, чтобы ошиваться возле лошадей, она никакие показатели не снизит!

— Ты права, мамочка! — согласилась Леля.

Да, она добилась своего и теперь могла «ошиваться возле лошадей» сколько хотела.

 

Глава вторая

Лошадия звала ее, нетерпеливо, капризно вздергивая головой и топая ногами: ласки ждала и угощения. А рядом с ней по бокам, не плечо к плечу, а чуть позади (иерархия в маточном косяке соблюдалась очень строго, а Лошадия была вожачкой в нем) стояли Палема и Кулема. За ними выстраивались остальные. Любопытствуя, задирали головы, тихонько ржали, узнавая Лелю. Это были донские, доно-черноморские кобылы и помесные — англо-донские и англо-доно-черноморские — все из числа родоначальниц буденновской породы. Содержавшиеся здесь племенные лошади имели одну масть — рыже-золотистую. И у многих были сходные отметины: белые звезды или лысины на лбу и белые бабки.

Тут, в загоне, стояли бабушки, матери, дочери и внучки. Лошадия вот уже прабабкой стала. Сама она привела пятерых жеребят, и теперь от нее шестого ждали. Лошадия и ее потомство успешно выступали на ипподромах страны, были рекордистами, брали первые призы.

— Моя милая Лошадия, Лошенька-а, Ло-о-шенька-а-а, — нараспев говорила Леля, подходя к ней. — Как я по тебе соску-у-чи-лась, радость ты моя, золотая белоножка!.. Ты помнишь меня? Не забыла? — Несколько раз поцеловала в бархатистые губы и прильнула к шее, пахнущей острым, горячим потом.

Отзываясь на ласку, Лошадия задрожала тонкой атласной кожей. Приласкав Палему и Кулему, Леля покормила лошадей коржиками, вначале солеными, потом сладкими, начав эту процедуру с Лошадии, чтоб остальные помнили, кто среди них старший. Затем стала подзывать других кобыл. Они выстраивались у ограды, каждая соблюдая свою очередь при кормлении, и, круто изогнув изящные шеи, через верхнюю жердину тянулись к Леле, шевеля в нетерпении губами и раздувая трепещущие ноздри. Шел от маток удивительный, так любимый Лелей живой ток — она просто ощущала его волны лицом, руками, всем телом, испытывала несказанное волнение и восторг, ее заливала бьющая через край нежность к ним, и она загоралась желанием немедленно сделать что-то доброе, приятное для них. Взяв щетку и скребницу, она хотела уже забраться за ограду и сделать им хотя бы небольшой массаж, но тут ее остановил дед Лукьян:

— Леля, погоди с этим. Завтракать им пора. Я приготовил мешанку из дерти, буряка и морковки. — Лукьян Корнеевич открыл ворота загона. — Ну, конские мамани, милости просим завтракать!

Первой вышла Лошадия. Интересно было наблюдать, как ее помощницы и подружки Палема и Кулема следили за порядком, не пропуская вперед молодых необученных кобылиц, еще не разбиравшихся толком в законах косяка.

Лошади проходили мимо неторопливо, важно, приветливо посматривая на деда с внучкой и коротко поматывая головой, а те любовно и заботливо оглядывали тонконогих, длинношеих, статных и сильных животных с красивыми, выразительными головами.

Солнце показалось из сиреневой дымки, высветило лошадей красноватыми лучами, и шерсть их засияла мягким золотистым блеском. Горизонт к западу прояснился, отчетливо проступили там дальние курганы и топографические вышки. И небо сплошь зазвенело жавороночьими колокольцами. Целинная степь просыпалась, легкий ветер понес ароматы полевых цветов.

Леля глубоко вздохнула, раскинув руки:

— Как тут тихо и спокойно. А у нас — ужас что творится! Ни днем ни ночью покоя нет. Я просто замучилась!

— И у нас уже неспокойно, Леля. Станцию Каялу часто бомбят. Наш тракторый отряд разбомбили, проклятые! Напугали конских мамань. До сих пор не могут успокоиться.

Леля задумчиво спросила, взяв деда под руку:

— Скажи, Лукьян Корнеевич, вот они проходят мимо нас, головами этак покачивают, кивают — это что ж, они здороваются, а? Или просто так?.. Нет-нет, видишь: дальше проходят и уже не кивают! Что ты на это скажешь?

— Может, здороваются, а может, укоряют нас: что ж вы, такие-сякие, — ай-яй-яй! — мы давно есть-пить хотим, а вы, недотепы, только вспомнили про нас!

Лукьян Корнеевич издавна привык к ее неожиданным вопросам. Года три назад она, например, поставила, его и Середина, помощника, в неловкое положение — не смогли они ответить на один ее каверзный вопрос:

— Вот вы, старые коневоды, давно дружите с лошадьми, так скажите: лошадь — кто? Зверь или человек?

Середин ошарашенно посмотрел на него, пожал плечами: мол, твоя внучка, ты и выкручивайся. Что ж деду оставалось делать? Крякнул, почесал в затылке и с натугой стал подбирать слова:

— Да как тебе сказать, внучка… Волк, например, или медведь — то зверь, а лошадь… Ну какой же она зверь, сама подумай! Лошадь — это лошадь! Она испокон веков рядом с человеком. Она его помощник, его боевой друг и соратник. На работу человек с лошадью вместе, в бой вместе, в гости вместе. Лошадь, она, конечно, ближе к человеку, чем к зверю…

— Лукашка, ты не крути! — потребовала она. — Ты напрямки говори: лошадь — зверь или человек?

— Да ты сама-то как считаешь? — спросил дед.

— Я считаю так: лошадь — это человек!

— А чего ж ты тогда у меня выпытываешь, если сама про это знаешь! — все же выкрутился он.

Внучка рассмеялась тогда и веселая ходила целый день.

…Они покормили лошадей, напоили и отпустили погулять, пощипать травки в огороженную леваду над прудом. И тут заметили всадника, идущего размашистой рысью по дороге из хутора.

— Так это же сменщик мой, Середин! — удивленно сказал Лукьян Корнеевич. — А ему до вечера еще быть выходным. Что там стряслось?

Остановились у дороги, поджидая всадника.

— Здорово ночевали! — поздоровался Середин, приглядываясь к Леле.

— Здорово-здорово! — ответил Лукьян Корнеевич. — А мне, видишь, невестка внучку подкинула.

— Лелю? Так это она? А я смотрю-смотрю на нее и думаю: да кто ж такая? Заметно подросла, барышня стала. Дак это ж хорошо, что она тут, наша добрая помощница!.. Она с моим Петькой поможет нам.

— Так ты чего прискакал?

— Вишь, какое дело, Лукьян… Военком приказал тебе обучать призывников-кавалеристов военному делу, джигитовке, вольтижировке и всяким там хитростям сабельного боя. Три дня в неделю.

— Да он что! Какой из меня теперь джигит! А где тот самый ихний инструктор? Как его… Чапля Рубаная?

— Так вчерась мобилизовали Чаплю энтого… Раз-два — и в эшелон, под Таганрог!

— И до него дошло… Довоевались!

— Может и до нас дойти. Тяжелая война. Так, значится, приказал военком немедля приступить к обучению. Наверстать, говорит, упущенное. Форсировать… Три дня в неделю, после обеда до вечера. Скачи домой тотчас, тебе ж надо набруньковаться, побриться, значится, амуницию привести в порядок, чтоб примером быть для призывников.

— Да я ж подзабыл все эти дела!

— Дед Лукьян Корнеевич, да ты не волнуйся, я помогу тебе, — горячо сказала Леля. — Я взяла с собой целую кипу книг про лошадей. Есть «Коневодство» профессора Кулешова, «Конские породы» профессора Придорогина и есть еще очень хорошая книга «Иппология» — учебник для кавалерийских и артиллерийских школ. Мне папа подарил. Я его наизусть знаю, можно сказать… — продолжала Леля чуть сдержанней, поймав себя на хвастовстве. — Правда-правда, Лукьян Корнеевич, можешь проверить меня. Я и для Петьки вашего привезла, — добавила она на всякий случай, несколько кокетливо поглядывая на Середина.

Старики переглянулись, усмехаясь.

— А что, кум Лукьян, — спохватился вдруг Середин. — Внучка твоя кумекает в лошадином деле. А нехай она утреть сопелки энтим жигунам-призывникам. Хвастаться они горазды, а соображенья маловато. Нехай парубков корябнет, что Леля, подлеток, получше них коня знает. Напусти туману: мол, она — инспектор кавалерийского полка Донской дивизии и прибыла для проверки! — Середин засмеялся, довольный своей придумкой.

— Попробую, — не очень уверенно сказал Лукьян Корнеевич.

Дед и внучка собрались (Леля втиснула в рюкзачок кое-какие вещи и все книги о лошадях), оседлали коней — она выбрала добронравную, смышленую и проворную кобылку донской породы, а дед — пожилого, но крепкого мерина — и поскакали в хутор. Середин наказал им поторопить Петьку, его внука.

— Все равно он там байдакует, — сказал он. — Тоже ведь семилетку заканчивает, да какая теперича учеба! Не идет она ему на ум. На фронт собирается бежать. Медалей-орденов хочет нахватать.

Петьку Леля знала очень хорошо. И дружила с ним — вместе ведь бывали на конеферме, — и дралась. Петька был задира и садовый вор первой марки. Отец его погиб на границе у озера Ханка, мать не могла с сыном справиться, только дед Середин и пытался приструнить его. Да, Леля не боялась Петьки, держалась с ним на равных, а он, атаман ребячьей ватаги, такого вынести не мог. Хотел заставить бояться. Но пришел день, когда он зауважал Лелю.

Случилось это не так уж давно, десятый год ей тогда шел.

…Леля, распатланная, поцарапанная, босая, что было сил удирала по хуторской улице от разъяренного и тоже поцарапанного Петьки, который настигал ее, размахивая пучком крапивы. Леля бежала молча, и, когда Петька хотел хлестануть ее по ногам, он уже размахивался, она вдруг ничком упала ему под ноги, и он, споткнувшись о нее на скорости, хлопнулся лицом в дорожную пыль. Леля в тот же миг вскочила, схватила выроненную им крапивную метелку и ударила по голой спине. Несколько раз успела ожечь его. И когда он, взвывая, поднялся, она дала ему пинка под зад. Тут Петька, спотыкаясь и загребая пыль ногами, пустился наутек, а Леля, победоносно крича и размахивая крапивой, погналась за ним. Дружный восторженный крик девчоночьей стайки, сбившейся на выгоне, сопровождал ее.

— Боже мой, Лелька, что ты делаешь?! — закричала бабка Даша, выбегая со двора. Тяжело дыша, она пересекла путь Леле и остановила ее, схватив за руку. — Да как же ты смеешь драться?.. Ты забыла, чья ты дочь, чья внучка?!

Леля пыталась вырваться из бабкиных рук, но та держала крепко. Бросив крапиву, Леля крикнула вслед Петьке:

— Не попадайся мне на глаза, хулиган!

— Да ты сама хулиганка! — вскричала бабка Даша. — Посмотри, на кого ты стала похожа! Царица небесная!..

Судорожно почесываясь, Леля возбужденно выкрикивала:

— Он, бандюк, нас крапивой хлестал! Пристает и пристает! А я разозлилась и как дам ему!..

— Цыть! Язык распустила! Людей бы постыдилась. Во что ты превратилась?.. Родители на тебя такую посмотрят, что нам скажут?

Бабушка затащила внучку во двор под шелковицу, в тени которой сидел дед, починяя седло.

— Ты посмотри на эту бандитку, Лукьян!

Дед, ковыряя шилом седло, с философским спокойствием посмотрел на внучку.

— Лукашка, он сам ко мне привязался! — Леля улыбнулась деду. Курносое лицо ее было запылено и поцарапано. — Понимешь, он такой нахал, просто ужас… Лезет и лезет, напрашивается.

— Дело в том, что Петька тебя любит, — заключил дед. — В этом вся штука.

— Ну да? — с отвращением произнесла она, но задумалась.

А бабка Даша тянула свое:

— Она ж надысь еще была такая аккуратная, такая приглядная!

Леля озорно подмигнула деду.

— Надоело быть аккуратной да приглядной!

— Порода свое показывает: вся в отца, — отозвался дед. — Он таким же смалу был. Естественный закон природы, так, Леля?

— Так точно, Лукашка!

— Посмотрю я на вас — больно ученые вы, — обиделась бабушка Даша.

Обняв деда за шею, Леля горячо зашептала ему на ухо:

— Деда, возьми меня в летний лагерь. Соскучилась я по лошадкам — мочи нету. Я буду во всем помогать тебе. А тут делать нечего, скука смертная…

— Затопчут тебя кони — дождешься, — все еще обижаясь, предупредила бабка. Она, видно, сердилась на внучку за то, что та не брала ее в расчет.

— Ну что ты, бабаня, милая! — Леля тут же приласкалась к ней, — Не затопчут меня лошадки, бабулечка! Они умные! — и снова подмигнула деду.

— Она понимает лошадей, — убежденно сказал он.

— И они меня понимают, — подхватила Леля и поцеловала бабушку.

— Ну и хитренькая же ты! — смягчилась та.

— А в этом Леля пошла в тебя, — заметил дед невзначай.

— Разве я была хитрой?

— Ты и теперь такая.

— Ох, с вами говорить — мед пить! Езжай, Лелька, да только приведи себя в порядок, а то кони испугаются тебя, забрыкают.

Они пообедали и неторопливо собрались к отъезду на целую неделю. И вот дед Лукьян наконец сел в седло и хотел помочь внучке забраться на коня, но она отказалась от помощи.

— Я сама, я сама! — схватилась за переметную сумку, подпрыгнула, легла животом на круп коня и, развернувшись, боком уселась на нем.

— Ишь ты, как наловчилась!

— Смотри не свались, — обеспокоилась бабка.

— Да что ты, бабуля, в первый раз, что ли!

…Они ехали шагом по пустынной станичной улице, залитой полуденным зноем. Дед покуривал, задумчиво глядя перед собой. Леля озиралась по сторонам. Пусто. Все живое пряталось в тени, в прохладе. Нет, однако, не все!.. Не прятался от жгучего солнца ее мосластый неприятель Петька. Он ремонтировал свинюшник — заделывал дыру. Увидев ее, бросил молоток, подбежал к тыну, замахал руками, привлекая к себе внимание. И явно обрадовался тому, что Леля заметила его. Это приятно поразило ее, она безотчетно улыбнулась и приветственно взмахнула рукой. Он замер, не веря своим глазам. И тогда Леля, подчиняясь необъяснимому порыву, жестами и мимикой передала ему: «Я еду в летний конский лагерь. И ты приезжай. Вдвоем веселей будет. Понял?»

Петька торопливо закивал, ткнул себя в грудь, а потом показал рукой в степь. Так они помирились…

…И вот теперь Леля с непонятым волнением подъезжала к Петькиному двору: надо ведь было передать ему поручение деда Середина, чтоб немедленно приезжал в летний лагерь, и отдать коня. Ну, и кроме всего, просто хотелось повидать его. Правду сказать, она соскучилась по этому чудаку!.. Последние три лета они дружно работали, помогая во всем своим дедам, и сдружились крепко.

Петька полол картошку в огороде. Видно, с раннего утра работал — широкая полоса огорода была свежепротяпана. Леля свистнула, вложив два пальца в рот (Петька и научил так необычно свистеть — с жужжанием). Услышав знакомый сигнал, он бросил тяпку, присмотрелся — едва узнал ее! — и бросился к ней бегом, без всякого усилия перепрыгнув тын, отгораживавший двор от огорода. А Леля дала посыл своей резвой кобылке, и та смаху перескочила ограду и стала перед Петькой как вкопанная. А он даже присел от восхищения, хлопнув себя по коленям:

— Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! Какая красуля! Я таких даже в кино не видел.

Да, Леля была одета непривычно для глаза хуторского парнишки: в хорошо пошитой гимнастерке с отложным воротником, перепоясанной наборным ремешком, в бриджах такого же темно-зеленого цвета, в мягких сафьяновых сапожках. Каштановые вьющиеся волосы прикрывал темно-синий берет, который очень шел к ее темно-серым глазам.

А на Петьке были латаные дедовы галифе, драная сорочка и дырявые черевики. Он был похож на бродягу Челкаща. За год парень подрос, окреп, в плечах раздался. И лицо изменилось, повзрослело, скулы стали резче, а глаза, зеленые, блескучие, — серьезней.

— Брось, Петька, заговариваться… Придумал тоже: в кино не видел, — проговорила она в смущении. — Ты это что?

Петька, краснея, подошел ближе, погладил шею коня и выговорил с запинкой, но смело глядя ей в глаза:

— Правда, Леля, ты такая красивая, что я тебя просто не узнаю. Просто загляденье!..

— Ну, Петька… Знаешь, Петька, — протянула она и остановилась, чувствуя, как ее лицо полыхнуло жаром. Никто никогда не говорил ей таких удивительных слов. И она сказала с обрывающимся дыханием, словно бы в воду прыгала: — А ты, Петька… ты такой чудной, Петька! Ты просто удивительно чудной какой!

А он, внезапно побледнев, не отрывая упрямого взгляда от ее горящего лица, от ее темно-серых ясных глаз, произнес с какой-то настырностью:

— Да скажи: дурак я!.. Я хотел написать тебе письмо, но адреса у меня не было.

— А ты бы у деда Лукьяна взял… — Леля быстро спешилась и, отворачиваясь от Петьки, похлопала по сумке, притороченной к задней луке седла. — Тут книги, которые я тебе обещала. Про лошадей. Слушай! Дед твой срочно тебя на помощь зовет, сказал, чтобы прямо ехал к нему. А мой получил приказ от военкома обучать призывников военному делу. Я тоже там буду. У меня поручение. Я уполномоченный инспектор. — Сунула ему повод в руки. — Бери коня и не медля скачи в летний лагерь! — Быстро пошла со двора, бросила ему от ворот, не оглядываясь: — Покедова, Петро!

— Покедова, Леля, — протянул Петька, машинально приглаживая одичалую чуприну.

Неотрывным взглядом проводил он Лелю, ловкую, гибкую, крепенькую, быстро шагавшую по аллейке вдоль дворов…

Через некоторое время по сонной хуторской улице, заросшей спорышем, распугивая кур и индюков, наметом промчался молодой бравый казак, остановился на полном скаку у двора Лукьяна Мирошникова, поднял коня на дыбы и зычным голосом прокричал:

— Эй, там, граждане Мирошниковы!

Из летней кухни в тот же миг выметнулись во двор дед, бабка и внучка. Они едва признали в этом молодом казаке Петьку Середина. На нем была хорошо подогнанная казачья форма. Сапоги немыслимо сверкали, отражая солнце, а из-под красного околыша синей фуражки вполне организованно задирался вверх укрощенный сливочным маслом русый чуб.

— Леля Дмитриевна, так что сказал мой дед? Прямо так и ехать к нему? — громко и отчетливо спросил он.

— Да, прямо так и ехать… он сказал, — растерянно промолвила Леля. Она ведь вроде бы все ясно ему до этого объяснила.

— Слушаюсь! — рявкнул Петька, взял резвого дончака в шенкеля, и тот, приученный брать барьеры, мигом оказался во дворе, поразив всех Мирошниковых, всполохнув кур, уток, собаку и кошку с котятами, перемахнул второй забор, повыше, отделявший двор от огорода, и галопом, бешеными скачками по грядкам лука, чеснока, петрушки, морковки, гороха, через картошку и кабаки помчался напрямую в степь. И только видели его!

Бабка Даша, ошеломленная Петькиной выходкой, немыслимым безобразием — по политым овощным грядкам конем топтаться! — с опозданием схватила палку и, будто бы гонясь за ним, затопала ногами на месте, крича:

— Да куда ж тебя понесло?! Тебе повылазило, бандюк?! Я вот поймаю тебя!..

— Вот что значит любовь! — философски заметил дед Лукьян.

И Леля все поняла: Петька отомстил ей!.. Она ведь явилась нафуфыренная: в бриджиках, в гимнастерочке, в козловых сапожках… «У меня поручение… Я уполномоченный инспектор…» Ах-ах!.. Пыль в глаза ему пускала!.. А он стоял перед ней, как оборванец, в рабочей одежде, грязный, босой… Вот он и ответил ей тем же: приоделся — где только форму достал! — и рванул на коне прямиком через грядки.

И Леля расхохоталась: молодец, Петька!..

 

Глава третья

Ристалище находилось между ериком и речкой Кагальничкой. На нем в шахматном порядке располагались высокие колы с воткнутыми в их вершины лозинами, деревянный макет немецкого танка, фанерные фигуры вражеских солдат и разные препятствия для всадников. И стоял, держа коней под уздцы, взвод безусых призывников при шашках и с учебными гранатами за поясами.

А под вербами собралась ребячья ватага. Тут была и Леля со своими хуторскими подружками. Она любовалась дедом и удивлялась ему: бывший командир эскадрона Первой Конной армии, а теперь завзятый коневод-селекционер, выводивший новую породу лошадей по приказу самого Маршала Советского Союза Буденного, и впрямь выглядел неузнаваемо: в синих диагоналевых галифе, в темно-зеленой гимнастерке, с орденами Красного Знамени на груди; усы нафабрены и лихо закручены; кривые ноги в начищенных юфтевых сапогах упирались в свеженадраенные стремена.

— Сми-и-рно! — хрипловатым басом скомандовал Лукьян Корнеевич. Пожилой конь, списанный по возрасту из кавполка, услышав строгую команду, вспомнил лучшие годы своей жизни, подтянул живот и затанцевал под всадником, как молодой. — Вольно! Григораш, Дрогаев, на конь! Специально для вас еще раз показываю рубку. Слушать внимательно, смотреть во все глаза!.. Имейте в виду, там не тонкую лозу будете рубить, а матерого фашиста. Наклон с коня — вот так, замах — вот так! — Лукьян Корнеевич показывал, как. — Шашку потягом на себя, наискосок — вот так!.. Рука — с плечом и туловом — вот так! Ясно-понятно?

— Ясно-понятно!

— Отвечать: так точно!

— Так точно, товарищ инструктор!

— Всем внимательно смотреть! — он послал коня рысью, делая заход в аллею лозы, и боевито прокричав: «Аллюр три креста!», помчался галопом, кружа шашку над головой.

Хищно вытянувшись на стременах, он скакал по аллее, посылая коня то вправо, то влево. Шашка со свистом рассекала воздух. Срубленная лоза падала торчком, втыкаясь в дернину. Ни одной целой лозины не осталось за Лукьяном Корнеевичем, когда он, разгоряченный, повернул коня и, подскакав к призывникам, поднял его на дыбы. Выдохнул горячо:

— Вот так надо! Ясно-понятно?

— Так точно, товарищ инструктор! — дружно ответили они.

— Во дает, черт щербатый! Похлеще Чапли Рубаной, — восхитился Кряжев, староста группы, озорной, насмешливый парень.

— Шурка, слыхал я, что ты считаешься в отряде самым отважным и ловким рубакой. Так ли оно? — спросил Лукьян Корнеевич, еще не остыв от боевого азарта.

— Да это он сам себя таким считает! — выкрикнул кто-то из строя.

— Любому из вас могу юшку пустить один на один! — ответил Кряжев с веселой заносчивостью. — И один с троими могу сладить, если дело о жизни станет, — добавил он уже всерьез.

— Ну да? Что ж, поглядим. Твой батька, помню я, давал прикурить белякам. Проведем с тобой, Шурка, наглядный урок для хлопцев, как вести сшибку, как нападать и обороняться. Смогёшь?

— А то! Батя успел меня кое-чему подучить. Давай покажем, Лукьян Корнеевич, этим недотепам, как надо воевать!

— Да ты, Шура, не хвались, идучи на рать… На средней скорости будем работать, чтоб они всё как следует разглядели. Всем следить за нами! Запоминать приемы. Потом попарно проведете сшибку. Кряжев, на конь! Шашку к бою!

Кряжев взлетел на коня, не коснувшись ногой стремени. Выхватил шашку. Горячий дончак, послушный посылам своего хозяина, вмиг оказался около старого всадника. Шашки скрестились в воздухе, сверкнув, как быстрые злые молнии. Девочки ахнули, Леля негромко вскрикнула. Вздыбив коня, Кряжев снова налетел на инструктора. Посмеиваясь в усы, Лукьян Корнеевич уверенно отмахивался от напористых наскоков гибкого, проворного юноши, ловко отбивая довольно опасные удары да еще поддразнивая его:

— Смотри, уши своему коню не отхвати, рубака!

Леля любовалась своим дедом, которого сейчас ни за что бы не назвала старым, и восторгалась Шуркой Кряжевым: в азарте боя он стал просто красивым.

А шашки сталкивались, звенели, высверкивая на солнце, кони сшибались грудью, визгливо ржали. И чем сильнее ярился Кряжев, тем насмешливей становился Лукьян Корнеевич.

— Не горячись, Шурка, спокойней отражай удары. И не петушись, ты меня не достанешь.

— Ох, достану, Лукьян Корнеевич! Ох, влеплю горячего, будешь знать! — ответил тот, горячо дыша.

— Да они, гляди-ка, будто всерьез рубятся! — сказал Иван Григораш.

— Оба в азарт вошли — и старый и малый, — ответил Минька Дрогаев со смешком. — Хорошенько приглядывайся к ним, сейчас мы с тобой на пару сразимся, разомнемся. Меня тоже охота забирает шашкой посвистеть.

— Да ну тебя! Ты тоже — бешеный.

Вдруг, отбив один из размашистых ударов парня, Лукьян Корнеевич ударил Шурку по боку клинком плашмя, и тот, вскрикнув, машинально схватился рукой за бок. А потом захохотал, скрывая неловкость, растерянность.

— Все-таки подловил, старый вояка!

Он не обиделся на инструктора, сам был виноват — слишком увлекся и прозевал обманный выпад «противника».

Успокаивая разошедшегося коня, Лукьян Корнеевич сказал Кряжеву, утирая пот с лица:

— Ловкий ты, Шурка, быстрый, верно, и крепко рубишь, однако больно горячишься, азартничаешь. Всего вроде бы хватает тебе… Только вот выдержанней будь, спокойней. Запомни это, Шурка!

— Запомню, Лукьян Корнеевич. Спасибо за урок!

— Слушай, остальные бойцы! — скомандовал инструктор. — Разобраться попарно, провести сшибку на защиту и нападение!.. И осторожней, предупреждаю. За нанесение раны отправлю под арест. Ясно-понятно?

— Ясно-понятно! — ответили юноши, держа коней под уздцы.

— По коням! Приступить к занятиям.

Лукьян Корнеевич и Кряжев сели передохнуть в тени старых верб, под которыми стояли лавки из старых толстых досок. Леля подошла к ним. Кряжев поздоровался с ней за руку, пригляделся восхищенно:

— Ух, какой ты становишься! Прямо, как комиссар красногвардейского полка.

— Она и будет для вас комиссаром, — сказал Лукьян Корнеевич с улыбкой. — Уполномочена мною и Серединым провести инспекцию и прочитать лекцию про коня.

— Да ну! В самом деле?.. А ты, Леля, училась этому где или как?

— Училась, а как же! — ответила Леля, садясь рядом с ним. — В конно-спортивной школе, ну, и сама много читала…

— Молодчина, Леля! — Кряжев обнял ее за плечи. — Не трусь, действуй смело. Я помогу тебе, если потребуется.

Горячая Шуркина рука просто обжигала ее. Она поразилась его температуре: «Как у коня при хорошем аллюре!» И почему-то не смела даже пошевелить плечами, чтобы убрать жаркую руку. Но он сам догадался это сделать. Засмеявшись чему-то, показал на сражавшуюся пару призывников:

— Гляньте, гляньте, как рубится Васька Кутырь! Машет шашкой, как палкой. А конь его совсем не слушается. Растапша! Вот уж, действительно Кутырь!

А Леля и сама до этого, наблюдая за поведением коней, заметила, что с гнедым Васьки Кутыря что-то не в порядке. Вел он себя нервно, суматошно.

Лукьян Корнеевич приказал новобранцам спешиться, поставить лошадей у коновязи и расположиться на лавках. И сколько у них было разговоров, сколько похвальбы и хвастовства! Инструктор, с трудом успокоив их, сделал разбор занятия. Почти каждому указал на грубейшие ошибки, любая из которых в настоящем бою могла стоить бойцу головы. Тут уж призывники совсем приутихли: впервые, может быть, по-настоящему дошло до них, насколько важны такие занятия. Это тебе не школьные уроки, на которых можно было валять дурака, — тут речь о жизни идет, о победе над подлым врагом. А война — рядом, за буграми.

— Серьезней, хлопцы, относитесь к учебе! — заключил Лукьян Корнеевич. — Вас скоро в часть отправят, в Донскую дивизию, а там некому будет с вами нянчиться. Могут сразу в бой кинуть. Лучше уж тут почем зря пот в тренировках проливать, чем там — кровь. Ясно-понятно?

— Ясно-понятно, товарищ инструктор!

— Ну а теперь лекцию про коня прочитает вам уполномоченный инспектор…

— Леля Дмитриевна! — подхватил Кряжев.

— А мы сами-то, выходит, лопухи ничего про коня не знаем?! — возмутился Васька Кутырь. — Это мы-то, которые смалу…

— Отставить, Кутырь! — приказал Кряжев. — Я, как староста группы, призываю к порядку, а то могу и стукнуть за грубую недисциплинированность!.. Леля Дмитриевна, выходи к щиту и начинай лекцию.

В хуторе относились к Леле с симпатией. Считали ее своей. Многие знали: работы любой она не боится, коней любит и понимает. Она сознавала это, однако понимала и то, что вряд ли парням понравится, если она, девчонка, станет читать им лекции по иппологии: каждый небось считает себя лучшим знатоком коня. Помня об этом, Леля смело вышла к черному щиту, служившему классной доской, и спросила, показывая пальцем на Кутыря:

— Василий, почему конь тебя не слушается? Почему он так странно ведет себя?

— Да он же дурной!.. Достался мне… — Васька вскочил, суматошно замахал руками. — Глупак он!

— Сам ты глупак! — остановил его Кряжев. — Затуркал хорошего коня.

Леля подняла руку, требуя внимания:

— Василий, расседлай коня.

— Это еще зачем? — взвинтился он. — Стану я…

— Делай, что тебе говорят! — приказал Кряжев.

Лукьян Корнеевич ни во что не вмешивался. Неторопливо покуривал, пряча улыбку в усах. Он догадывался о том, чего добивается его наблюдательная внучка.

Кутырь снял седло, положил потником на траву. С мокрой спины гнедого шел пар. Леля подошла к нему, легонько, ласково ощупала плечи, холку и спину. Конь вздрагивал, нервно перетаптывался на месте, не понимая, чего от него хотят.

— Бедный гнедко!.. Вы только посмотрите, товарищи! Вот на плечах у него, на холке и на спине появились горячие припухлости. Их называют нагнетами. Знаете? Ну конечно же должны знать. А отчего они появились? — Она перевернула седло. — Посмотрите, какой безобразный потник! Грязный, заскорузлый, мятый. — Провела рукой по нему, что-то выдрала из войлока. — Смотрите — репей! Разве так можно относиться к своему боевому другу?! Это — предательство, гражданин Кутырь! — Возмущение Лели было так велико, что она даже не захотела применить к нему слово «товарищ».

— Да я это… Я это самое… — растерянно бормотал Кутырь.

Новобранцы, не на шутку удивленные уверенными действиями Лели и охваченные ее настроением, набросились на Кутыря:

— Тебе на ишаке ездить надо, вахлак!

— Он сам — ишак вислоухий!

— Тихо, товарищи! — остановила их Леля. — Вот Кряжев, староста вашей группы, он, наверное, знает, кто следит за содержанием конского снаряжения, за правильностью седловки и пригонки сбруи. Должен он это знать?.. И кто же, в конце концов, у вас отвечает за здоровье и благополучие лошадей?

Леля с гневным укором смотрела на Кряжева, а тот неожиданно смутился, с запинкой ответил:

— Да никто специально не назначался для этих дел. Верно, я должен отвечать за это.

— Вот видите! Вас — целый взвод, а следить за порядком некому. Конь Кутыря просто в ужасном состоянии. И у других бойцов кони не очень-то ухожены. Вы, по всему, вообще не проводите смотров. А таких, как… которые не уважают коней и сидят на них, как тюхляи-вихляи, тех надо в обоз списывать. Не получится из них настоящих всадников.

Призывники, притихнув, многозначительно переглядывались.

— Слыхали? — с угрозой спросил Кряжев. — Меня военком назначил старостой группы, командиром отряда, и я с вас строго спрошу! Каждый день будем проводить смотры коней и снаряжения и кое-кого в обозники спишем, не нужны нам такие красные кавалеристы, как Васька Кутырь!

— Я не буду больше! — взвился Васька. — То есть я буду!..

— Хватит нас обещалками кормить! — остановил его Кряжев. — Мы еще немного поглядим, и ежели сбрешешь, тогда прощевай!

— Прошу внимания! — сказала Леля. — Кто из вас знает, как лечить вот такие набои и нагнеты, как у гнедого Василия Кутыря?

Призывники зашумели:

— Карболкой помазать!

— Йодом, йодом!

— Кто точно знает, пусть поднимет руку! — распорядилась Леля.

Никто не решался.

— Да ничего такого они не знают, Леля Дмитриевна! — насмешливо сказал Миня Дрогаев. — Растолкуй ты им без всякого, если, конечно, сама знаешь.

— Знаю, меня учили! — отрезала она. — Перво-наперво охолодите такие места. Ага, чем охолаживать? Наложите на них мешки или сумки со льдом. Где его взять среди лета?.. Ну, тогда приложите к нагнетам и набоям тряпку или глину с уксусом и водой, это в том случае, если кожа не повреждена.

— А если уже повреждена? — с ехидцей спросил Дрогаев.

— Тогда кавалериста надо взять под арест, а коня отправить к ветврачу.

Новобранцы рассмеялись: им понравился находчивый ответ «инспекторши».

— Смеху тут мало, — сказал Кряжев. — У нас такие случаи бывали, и жаль, что мы не брали под арест разгильдяев за такие грехи. Но теперь, братва, смотрите в оба! Продолжай, Леля.

Правду сказать, Леля не знала, о чем дальше вести речь, но тут ей пришел на ум рассудительный и неторопливый в речи преподаватель иппологии конно-спортивной школы, лекции которого она помнила наизусть, и, набравшись серьезности, немного наигранно, стала говорить, подражая ему:

— Раз мы упомянули о коже коня, то мне хочется вот что сказать. Кожа и шерсть представляют собой зеркало его здоровья. А здоровье коня очень зависит от правильного содержания кожи. Она ведь не только покрытие живого тела, а и очень сложный орган для очищения и освежения крови и всего тела. Грязная кожа — носитель всяких инфекций. Вот потому чистота лошади является не только гигиенической, но и важнейшей профилактической мерой, как баня или ванна для человека…

— Вот-вот! Слыхали? — воскликнул Дрогаев, — Толкуй дальше, Леля Дмитриевна, а то некоторые наши лопухи никакого понятия о коне не имеют, хотя и считают себя казаками.

Леля, недовольная тем, что ее прервали, сказала с иронией:

— Ну, если вы, товарищ Дрогаев, все знаете о коне, тогда растолкуйте «некоторым нашим лопухам», какая температура у лошади, какова у нее частота дыхания, пульс, в каком месте он исследуется.

— Боюсь ошибиться, Леля Дмитриевна, но, по-моему, у лошади все так, как у человека, — стал выкручиваться Дрогаев.

— И пульс на руке у коня исследуется, да? — поддел его Иван Григораш. — Рассказывай, Леля Дмитриевна, как оно на самом деле, никто из нас не знает точно. Нас этому не учили.

— Верно, Леля Дмитриевна! Правду сказал Григораш! — раздались голоса.

— Ну, тогда слушайте внимательно! — звонко сказала Леля, набравшаяся уверенности. — Молодая лошадь дышит четырнадцать-пятнадцать раз в минуту, взрослая — восемь-двенадцать раз, а старая — восемь-девять. При быстром аллюре дыхание учащается до ста тридцати раз.

— Ничего себе! Никогда бы не подумал! — удивился Дрогаев.

— Вот потому она и запаливается, если не давать ей роздыху, — заметил Кряжев.

— А температура тела лошади считается нормальной от тридцати семи до тридцати восьми с половиной градусов, — продолжала Леля. — При скачке температура может повышаться на два градуса. Вот почему, товарищи кавалеристы, так важно беречь животное от простуды после работы… Мы об этом в следующий раз подробней поговорим. А сейчас мне хочется послушать пульс у этой лошадки. — Она подошла к гнедому Кутыря. — Пульс исследуется вот здесь, на лицевой артерии возле угла нижней челюсти. Нормальный пульс — тридцать шесть-сорок ударов в минуту, а при работе он доходит до ста и более ударов… Так-так… — Леля стала считать пульс у гнедого. — Ну вот! Пульс у него частый. Каждую секунду удар!.. Василий Кутырь, твой конь болен!.. — Посмотрела в ноздри коню, прильнула ухом к его боку, прислушалась к дыханию. — У него даже, может быть, воспаление легких. Дыхание шумное, частое. Его нужно немедленно показать ветврачу!

Кряжев резко бросил Кутырю:

— Ну, Васька!.. Будешь чистить конюшню и подметать бригадный двор, пока твой конь не выздоровеет. Веди его к ветврачу!

Тот взял седло на закорки и повел гнедого за повод. Призывники проводили его взглядом и снова повернулись к Леле.

С уважением смотрели на нее.

— Жаль хорошего коня, — с грустью сказала Леля. — А страдает он потому, что наездник — невежда. Вот скажите, что является главным оружием конного бойца?

— Шашка! — вырвалось у кого-то.

— Нет, не шашка! Главное оружие конного бойца — это конь. А чтобы содержать его в хорошем, боевом состоянии, надо все знать о нем. Я училась в конно-спортивной школе, и мне рассказывал много о жизни коня друг деда Степана, полковой ветврач. Если хотите узнать побольше о коне…

— Хотим, Леля Дмитриевна, хотим! — закричали юноши.

— Ну, хорошо. Со следующего занятия начнем проходить иппологию — науку о лошади.

— Ура! Качать Лелю Дмитриевну! — предложили самые горячие.

Кряжев в два прыжка очутился возле Лели, положил руку на ее плечо.

— Ну-ну, я вот покачаю кое-кого! Ишь, какие скорые. Тихо! Чтоб все слышали, и ее дед — тож: объявляю Лелю Дмитриевну своей невестой! И смотрите, если кто будет липнуть… на сабельную дуэль вызову!

— Глядите, захватчик какой! Мы еще посмотрим, чьей она будет невестой! — к нему стал продираться Минька Дрогаев.

Его удерживали, он вырывался, и Леля никак не могла взять в толк: всерьез они это делали или валяли дурака. Засмеялась, освобождаясь от напряжения, — нелегко ей дался первый урок.

Лукьян Корнеевич, разряжая ситуацию, поднялся, крякнул и отдал приказ:

— Построиться!

Призывники разобрали коней и стали в строй, держа их под уздцы.

— Продолжать учение по групповому расписанию! Не жалеть сил. Тяжело в учении, легко в бою, как говорил товарищ Суворов. По коням!

Леля вернулась к своим восхищенным хуторским подругам, вместе стали наблюдать за действиями всадников. Интересно было, как в кино. Одна группа, выскакивая из камышей, проносилась галопом мимо деревянного танка, бросала в него гранаты. Танк бухал, как барабан. Другие занимались джигитовкой: поднимали фуражки с земли, бросали пики в кольцо, закрепленное на столбе. Иван Григораш и Минька Дрогаев, гикая, горяча и себя, и лошадей, скакали по аллее, рубя лозу. Получалось у них неплохо. Лукьян Корнеевич, браво подбоченясь, сидел на неспокойном коне и орлиным взором окидывал ристалище.

Кряжев, удачно преодолев на своем рыжем дончаке все препятствия, на скаку подхватил около танка связку учебных гранат и бросил в бочагу, около которой стояли девочки. Они разбежались во все стороны, визжа и хохоча. Им, должно быть, понравилось, что их заметил такой красивый и мужественный всадник. Кряжев догнал Лелю, выхватил ее из девчоночьей стайки и, крепко прижав к себе, помчался наметом по лугу, весело вопя.

— Кряжев невесту украл! — крикнул Дрогаев и погнался за ним.

И тут все всадники бросились в погоню: обрадовались неожиданному развлечению.

— Кряжев, отставить! — приказал Лукьян Корнеевич, но его приказа никто не услышал.

Леля, обняв Шурку за шею, смеялась радостно и перепуганно.

— Ура-а! — кричали девочки. — Лельку жених украл!

Хотел было поскакать Лукьян Корнеевич за расшалившимися новобранцами, да раздумал: пусть их, дело молодое, совсем еще ребятня!.. А Леля-то, Леля Дмитриевна, шельмоза какая, а? Не ожидал он от нее, честно говоря, такой прыти, такой дерзости. Как она держалась перед этими парнями!.. И вишь ты, вон как за Кряжева крепко уцепилась. Небось, считает себя взрослой, инспекторша.

Кряжева догоняли Дрогаев и Григораш, и он выхватил шашку, стал яро отмахиваться от них. Дрогаев закричал на него:

— Тю на тебя, скаженный чертяка!

Отстали от него преследователи, не смея приблизиться, сопровождали эскортом. На полном скаку остановился Кряжев перед Лукьяном Корнеевичем, отсалютовал шашкой и доложил браво:

— Товарищ уважаемый дед Лукьян Корнеевич! Доставил вам вашу прекрасную внучку, а мою невесту в целости и сохранности!

— Продолжать занятия по вольтижировке и джигитовке! — скомандовал Лукьян Корнеевич, как будто бы ничего не произошло.

…Под вечер, возвращаясь домой, дед сказал внучке, вразвалку сидевшей на крупе коня:

— Ну, Леля Дмитриевна, ты меня просто удивила, не ожидал я за тобой таких талантов!

— Каких талантов? — настороженно спросила она.

— Да лекции ты им по этой науке, иппологии, как по писаному читала!

— А-а, ты про это, — успокоенно сказала Леля. — Я им лишь повторяла то, что нам в конно-спортивной школе говорили про лошадь, и то, что сама вычитала в учебниках для кавалерийских школ.

— Ну-у, просто!.. Иметь такую память, я тебе скажу, не каждому дано.

— Кто любит лошадей, Лукьян Корнеевич, тот запомнит все, что им на пользу! — рассудительно сказала Леля.

— Верно, Леля Дмитриевна! Хорошо сказала.

С высоты, из-за пестрых облаков, к ним донесся звенящий гул самолета.

— Это «рама», дедушка! — вскрикнула в тревоге Леля. — Разведчик.

Старик придержал коня. Его глаза не сразу нашли среди облаков самолет с двойным фюзеляжем.

— Опять эта «рама»! — сказал он. — Смотрят, заразы, а чего высматривают, проклятые? Третий раз уже кружит над нами. И перед тем, как бомбили наш тракторный отряд, она кружила.

Надрывный плач, раздавшийся впереди, в одном из дворов, отвлек их от самолета. И тут из-за угловой хаты на выгон поспешно выкатился на велосипеде почтальон дед Симук.

— Стой, Симук! — остановил его Лукьян Корнеевич. — Что там стряслось? Опять ты похоронки развозишь?

— Проклятая работа! — с легочным свистом выговорил почтальон. — Черным врагом стал я для своих хуторян… Вручу хозяйке письмо с похоронкой и драпаю от нее, чтоб с горя меня не побила. Боже ж ты мой, за неделю восемь похоронок развез!

— Ну а что по радио слыхать? — спросил Лукьян Корнеевич.

Дед Симук ответил со злой досадой:

— Зачем тебе радио, когда и без радио слыхать?!

Почтальон вытер ладонью пот с лица, покатил дальше.

Лукьян Корнеевич тронул коня, сказал притихшей Леле:

— Слыхать, еще как слыхать. Особенно по ночам. Громыхает, как черт в бочке!

И сама Леля слышала гром артиллерийской канонады и огневые всполохи на горизонте видела. Не так уж далеко был фронт — за речкой Кагальничкой, за тремя буграми и там — через Дон.

«Рама» замыкала круг над степью в той стороне, где находился летний лагерь конефермы.

 

Глава четвертая

«Рама», завершая над конефермой круг, строчила по ней из фотопулемета. Пилот передал по радио для оберста фон Штюца, руководителя отдела тактической и оперативной разведки группы войск, сообщение такого содержания: «На объекте обнаружено около полусотни лошадей рыжей масти. Лошади разной величины. Вероятно, это кобылицы с жеребятами. Никаких признаков эвакуации не наблюдается».

Оберст фон Штюц стал проявлять повышенный интерес к донским породистым кобылам не без причины. Неделю назад он отмечал день своего рождения в кругу друзей и некоторых подчиненных офицеров. Он с удовольствием выслушивал вычурные тосты в свой адрес. И вдруг в соседней комнате старого купеческого дома, которую оберст занимал под свой рабочий кабинет, раздался резкий телефонный звонок.

Оберст жестом остановил капитана Рихтера, выскочившего из-за стола: он сам поднимет трубку. Надеялся, что ему позвонит шеф войсковой разведки и поздравит с днем рождения. Однако голос шефа грохотал в трубке вовсе не празднично:

— Известно ли вам, фон Штюц, что по нашим тылам гуляют казаки из Донской дивизии? Коммуникациям группы войск нанесен непоправимый вред. Я недоволен вами, оберст! Ваш отдел разведки бездействует. Об этом могут узнать в ставке…

— Но, господин генерал! — пытался протестовать фон Штюц, однако тот уже отключился, и глухота в телефонной трубке показалась оберсту страшнее неожиданных залпов русской артиллерии.

Фон Штюц расстегнул мундир и сел в кресло. Генерал и в самом деле может позвонить в ставку фюрера, а там не любят выслушивать объяснений. Нужно принять меры защиты. Но какие?

Его взгляд, блуждая по бумагам стола, задержался на цветной обложке нового журнала. С нее, надменно улыбаясь, прямо в глаза оберсту смотрел рейхсмаршал Геринг, на этот раз напяливший на себя жокейский костюм. Геринг держал под уздцы великолепного скакуна.

Спасительная мысль явилась внезапно… Как же он мог забыть, что его зять не так давно прислал письмо и фотографии лошадей! Куда же он положил его?.. Густав, ныне крупный промышленник, а до войны рядовой скромный инженер, работал по правительственному договору на промышленных предприятиях в России, в Ростове-на-Дону. Он, кроме всего, выполнял поручения военной разведки рейха. Любитель и знаток лошадей, часто бывал на скачках, делал превосходные цветные снимки чистокровных дончаков, а также лошадей смешанных пород, из которых составлялась новая превосходная порода лошадей — буденновская. Кстати сказать, Густав обзавелся друзьями на ипподроме, они снабжали его ценной информацией. Кое-кого из них, Пудрова например, Густав надежно втянул в сети разведки, и теперь они верно служат на пользу Германии…

Так вот, Густав прислал ему письмо и фотографии лошадей. Он просит позаботиться о будущем семьи, провернув одно не очень сложное, но добыточное дельце. Фон Штюц может приобрести, не дав угнать в эвакуацию, чистопородных донских кобылиц с элитным потомством от донских, арабских и черноморских производителей, а Густав, его друг и зять, приедет за ними…

Ах, вот оно что! Как он мог забыть об этом: рейхсмаршал Геринг комплектовал свои конезаводы чистокровными и чистопородными лошадьми со всех стран мира… О, Густав подсказал великолепную мысль!.. Пусть он доставит лошадей Герингу, сделает ему подарок от имени фон Штюца (и своего, разумеется), и тогда при нужде можно обратиться к рейхсмаршалу с просьбой о защите.

Фон Штюц нашел письмо Густава на столе. Тот указал точное расположение племенной конефермы и летнего лагеря в степи. А на цветных фотографиях — лошади на разминке, в забеге, с венками на шее. Вот лучшие представительницы этой породы — Лошадия, Палема, Кулема. Какие красивые, какие грациозные лошади!..

Ну что ж, он «провернет это не очень сложное, но добыточное дельце» незамедлительно. Хорошо, что еще на той неделе, выполняя просьбу зятя, оберст отдал приказ провести аэрофотосъемку в тех местах, где находится племенная конеферма. Надо внимательно рассмотреть снимки.

Он позвал капитана Рихтера и попросил принести данные последней авиаразведки. Тот принес толстую папку фотографий. Фон Штюц торопливо прокидывал их. Это были снимки железнодорожных мостов, станций, степных речек, небольших хуторов. А вот и летний лагерь той самой конефермы, о которой пишет Густав, и на зеленом поле рыжие кобылицы с жеребятами. О, это будет роскошный подарок рейхсмаршалу Герингу! Надо заблаговременно пообещать ему этих лошадей, послать фотографии кобыл и жеребят.

Да-да, «Рыжая стая» — так он назовет эту операцию. Фон Штюц облегченно вздохнул и вышел к притихшим офицерам.

— Господа, я хочу поделиться с вами одной идеей. Мы должны сделать достойный подарок рейхсмаршалу Герингу… в честь двадцатилетнего пребывания его в нацистской партии! — добавил он, вдруг сообразив, что должна же быть какая-то причина рождения подобной идеи.

— Но какой подарок мы ему сделаем, можно узнать, господин оберст? — спросил майор Кроге, помощник фон Штюца.

— Мы подарим ему косяк чистопородных донских кобыл с элитными жеребятами. — Оберст подал ему журнал с фотографией Геринга. — Майор, отсюда узнаете, что на конезаводах рейхсмаршала имеются лошади разных пород, но о буденновской породе тут ничего не говорится. Я думаю, наш подарок придется ему по душе.

— Прекрасная идея, господа! — отозвался Кроге, взяв журнал.

— Я сегодня же сообщу рейхсмаршалу через своего зятя о нашем плане… о нашей операции под кодовым названием «Рыжая стая». Мы должны во что бы то ни стало помешать» русским эвакуировать родоначальниц новой донской породы лошадей. Кроге, соберите самые подробные данные о дислокации русских в этом районе. — Он показал на карте квадраты. — Направьте агента на эту конеферму для уточнения обстановки и фотографирования лошадей.

— Слушаюсь, господин оберст! — круглый, мешковатый и подвыпивший майор Кроге почтительно склонил голову.

За последнюю неделю разродились все кобылицы. Леля с дедом Лукьяном приняли половину приплода, на долю Петьки и его деда досталось столько же. Роды проходили нормально. Только трем молодым кобылицам потребовалась помощь. Дежурили по двое круглосуточно, меняли вахту через каждые четыре часа, следили строго за состоянием конематок.

— Что-то наша Лошадия придерживает, все сроки прошли, — с беспокойством говорил Лукьян Корнеевич. — Смотрел по записям в документах — пора бы.

— Может быть, жеребчика носит? — делала предположение Леля.

— Может, носит, а может, и нет, — отвечал он, думая о чем-то своем.

И вот во время их дежурства на рассвете забеспокоилась Лошадия, затопталась на месте. Дед и внучка готовы были принять жеребенка. У Лошадии начались схватки, она легла на траву. Заволновался дед, заволновалась и внучка.

— Слушай, Леля, ты бы пошла куда-нибудь, — сипло произнес он.

— Ты, Лукашка, не волнуйся. Никуда я не пойду. Думаешь, я не видела, как рожают лошади. Мне все надо знать. Я ветврачом буду, ты это знаешь, жеребят сама принимать буду.

— И конской кумой будешь, — добавил он.

— И кумой, и крестной!

Лошади рожают трудно, с великими муками, как и люди.

Лошадия, натуживаясь, жалобно, коротко взревывала — и это так похоже было на человеческий стон и плач.

Из огромных измученных глаз в темных обводах катились крупные слезы.

— Бедная моя Лошенька! — ласково приговаривала Леля, приближаясь к ней. — Я сейчас помогу тебе, массаж сделаю…

Дед перехватывал ее и опять заталкивал за свою спину, сипло шепча:

— Да не лезь ты к ней! Она сама справится… Ушла бы куда-нибудь…

— Лукашка, прошу тебя, не волнуйся. Я никуда не уйду, так и знай. Я тебе инструмент подавать буду. Ты лучше повнимательней присмотрись: он правильно собирается приходить?.. Я петлю-захват приготовлю… — и она подвигалась к ящику, где находились ветфельдшерские причиндалы.

Он опять перехватывал ее:

— Не суетись. Не надо никакого инструмента… Все нормально. Крупноватый жеребенок идет, вот какие дела!

…И вот жеребенок, еще мокрый, вздрагивая кожей, лежит на чистой разноцветной ряднушке.

Лошадия, отдышавшись, поднялась на ноги и, пофыркивая, произнося какие-то лошадиные нежные материнские слова, стала облизывать его.

Присев на корточки перед жеребенком, Леля засмеялась.

— Ну, здравствуй, рыженький!.. А я ведь угадала, Лукьян Корнеевич, жеребчик появился. Весь в маму свою! Видишь, на лбу у него такая же звездочка, и передние ноги белые до пясти.

Старательно облизывала Лошадия своего лошонка. Всего промассировала горячим шершавым языком, ни одной пяди на его шерстке не пропустила. И ожил, задвигался жеребчик. Вдруг, чуть ли не упираясь головой в землю, он рывком поднялся на трясущиеся, несуразно длинные ноги. Стоял, растопырившись, и его глаза неосмысленно таращились на мир.

— Прыткий! — похвалил его Лукьян Корнеевич. — С первого раза, с первой попытки подхватился.

— До чего же он потешный! — воскликнула Леля.

— Все вы смалу потешные, — ответил дед.

Лошадия позвала жеребенка. Странно дрыгая ногами, он толчками подошел к ней, стал тыкаться мордой в живот, а она поворачивалась к нему так, чтобы он нашел коричневое вымя. И вот из тугого соска на его ищущие розовые губы брызнуло сладкое молоко. Жеребенок жадно зачмокал, удовлетворенно выгибая спинку и подрагивая кудрявым хвостом-метелкой.

— Вишь, какой провора! — улыбнулся старик. — Сразу видно — высший класс по всем статьям.

— Давай назовем его Коськой, — предложила Леля.

— Ну, такое имя в паспорт не запишешь, — возразил он. — Ты можешь называть его и Коськой, и Косей, а запишем его так: Колер. Отец у него Кагул. От него начальная буква идет, и от матери, Лошадии, есть буква «л». А вообще, я тебе скажу, неважно, как лошонка назовешь, важно, добрый конь будет. Года так через два-три вырастет он, скакуном-красавцем станет, и ты подрастешь, оседлаешь его как-то и поскачешь по вольной степи!..

И родилась в Лелином воображении прекрасная картина, которую она потом не раз будет рисовать себе перед сном: будто бы по майской цветущей степи мчится сказочно красивый золотисто-рыжий конь с белыми ногами и белой звездой на лбу и на нем, держась за длинную, развеянную по ветру гриву, скачет, нет, вернее, летит она, взрослая Леля, сероглазая и стройная, как мама, а на ней шелковое алое платье, которое, как и длинные каштановые волосы, ветер перевивает с золотой гривой коня; степные орлы парят в синем небе, по которому плывут сверкающие белизной облака. Поют жаворонки среди этих облаков, и теплый пахучий ветер поет в ее ушах, и она сама поет от восторга. А там, на дальнем кургане, на который взлетает конь, с большой корзиной красных роз стоит Петька…

А иной раз ей казалось, что там стоит Шурка Кряжев, он раскрывал объятья, ожидая, что она слетит к нему с коня, словно жар-птица, и он поймает ее на лету…

В напряженном труде проходило время в летнем лагере конефермы. В хозяйстве начиналась жатва, людей нигде не хватало. Бабки тяпали огород. Леля, Петька и деды заготавливали сено. Леля сама управлялась с конной косилкой. Все неотлучно жили здесь, в степи. Только Лукьян Корнеевич и внучка трижды в неделю после обеда ездили верхом в хутор проводить занятия с призывниками. Она старательно готовилась к ним, перечитывала учебники и инструкции для кавалерийских частей и школ, писала конспекты, рисовала плакаты и схемы.

И вот в середине июля новобранцам вручили мобилизационные повестки. Пришел день проводов. Лукьян Корнеевич с утра поехал в хутор. Петька со своим дедом вершили скирду сена, Леля держала под наблюдением косяк кобылиц с жеребятами.

Любопытно было ей наблюдать за подросшими, окрепшими жеребятами. Их игры казались вполне разумными, совсем как у человеческих детей. Леле нравилось играть с жеребятами. Они привыкли к ней, и многие совсем не боялись ее, да и матки доверчиво подходили за лакомством. Она угощала их корочками хлеба и овощами, которые держала в сумке. Только одна кобылица, Каяла, ревнивая мамуля, не отпускала от себя жеребенка. Боялась за него, должно быть. Леля подходила к ней с угощением, а та зло прижимала уши к голове, топала ногой, похрапывала.

— Да ты что, глупышка, не узнаешь меня, что ли? Застило тебе? — говорила Леля, приближаясь и протягивая ей морковку, и бесстрашно подходила ближе. — Бери, не бойся.

И Каяла, наконец, поставив уши торчком, фыркнула успокаивающе, взяла угощение. И жеребенок потянулся к Лелиной руке. Она дала ему кружок сахарной свеклы. Он с удовольствием захрумтел, дался погладить себя.

— Ничего, мы с тобой еще подружимся, гордая Каяла! — сказала Леля и пошла к Лошадии и Коське. Угостив их сладким, она занялась туалетом своей любимицы. Большой алюминиевой гребенкой стала расчесывать гриву и челку. Коська шаловливо подталкивал ее под руку. Она обняла его за шею. — И тебя расчешу, кудрявый Кося!

Он вырвался, отпрыгнул от нее, наигранно пугаясь, но далеко не убегал, приглашал поиграть с ним. И они стали бегать друг за дружкой.

Вдруг откуда-то донеслась казачья военная песня с присвистом и гиком. Леля быстро поднялась на ноги, пригляделась. Из-за бугра со стороны хутора шел взвод всадников.

— Леля, иди сюда, наши на фронт едут! — крикнул Петька со скирды, на которой он утаптывал сено.

Леля побежала во двор лагеря, мимо которого проходила дорога. От нее не отставал Коська. За ним последовала его мамаша, а за ней потянулся весь косяк кобыл с жеребятами.

Через несколько минут отряд молодых казаков во главе с Лукьяном Корнеевичем вошел во двор лагеря.

— Взво-од, стой! — скомандовал старик. — Вольно!

Кряжев выехал из строя к Леле. Посмотрел на нее пристально и улыбнулся ласково, с грустью:

— Прощай, Леля.

— Прощай… Кряжев, — смущаясь под взглядами призывников, ответила она и, встряхнув головой, закрыла лицо волосами.

— Леля, скажи, пожалуйста, так: прощай, Шура Кряжев! Все-таки ты моя невеста… Об этом все знают.

— Прощай, Шура Кряжев… — тихо ответила она, глядя на него сквозь пряди.

Минька сказал со смешком, для всех:

— Кряжев с невестой прощается, а Петька-то, посмотрите, как Петька ревнует!

Петька, опираясь на вилы, хмуро ответил:

— Ври больше! Ничего я не ревную.

Леля, обращаясь к новобранцам, крикнула ломким от волнения голосом:

— Счастливо вам, милые друзья! Возвращайтесь с победой.

— Прощайте, хлопцы! — растроганно произнес Лукьян Корнеевич. — Беспощадно бейте проклятых фашистов! — И отдал приказ: — Кряжев, принимай командование! Веди отряд на пункт назначения, в станицу Дольскую.

— Слушаюсь! — ответил Кряжев, отдавая ему честь. — Взвод, рысью марш!

Всадники поскакали по дороге к кургану. Кряжев подъехал к старику, пожал ему руку:

— Спасибо за толковые уроки, Лукьян Корнеевич. Очень хотелось бы с вами встретиться после победы над фашистами, этак года через два-три… на свадьбе! — Сказал Петьке: — Смотри, Петро, не обижай Лелю Дмитриевну. Я вернусь, спрошу с тебя! — Поднял коня на дыбы, свистнул.

Конь заржал, заколотил ногами по воздуху и с места пошел в карьер, догоняя отряд.

Тревожно заржали лошади. Петька с досадой вонзил вилы в сухую землю и произнес негромко, но так, чтобы услышала Леля:

— Я тоже скоро пойду воевать с фашистами!

Леля вдруг сорвалась с места, подбежала к Лошадии, обняла за шею, что-то говорила ей и, кажется, плакала.

Петька и Лукьян Корнеевич молча смотрели на нее.

 

Глава пятая

На обед лошадям приготовили сытную подсоленную мешанку.

— Беги, зови конских матушек полудневать, — сказал дед Лукашка Леле.

Кобылицы с жеребятами паслись за бугром. Леля взбежала на курган, свистнула, как научил ее Петька, — похоже на паровозный гудок. К нему она приучила Лошадию, та принимала его как сигнал на обед.

Лошадия заржала в ответ и пошла к кургану. За ней послушно двинулся весь косяк. Сбежав вниз, Леля приласкала вожачку, угостила ее корочкой хлеба:

— Умница ты, красавица!.. Ох, и люблю же я тебя!

Уцепившись за холку, подпрыгнула и села боком на горячую спину кобылы. Болтая ногами и напевая, Леля ехала во главе косяка. Она не сразу заметила красноармейца, подкатившего на велосипеде к лагерю. Прислонив велосипед к ограде загона, тот подошел к Лукьяну Корнеевичу, который перемешивал в кормушках овощи с дертью, поздоровался, вскинув ладонь к козырьку фуражки.

Коневод бросил на него короткий изучающий взгляд и ответил на приветствие уважительно, видно, понравился он ему: мужественный с виду, аккуратный. Кирзовые сапоги начищены до блеска. Форма не новая, но чистая. На груди сияли новенький орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». На поясе висела трофейная фляжка в войлочном чехле. На отложном воротнике гимнастерки виднелись сержантские треугольники.

Сержант снял фуражку, вытер пот платком. Вынул большой портсигар, но не закуривал, вертел его в руках и восхищенным взглядом знатока и ценителя окидывал кобылиц, подходивших к воротам загона.

— Красавицы! Одна к одной, как на подбор. Элита!.. Высший класс! — громко восхищался он.

Добрел, мягчел взгляд старого коневода — приятна была ему похвальная оценка его подопечных.

Лошадия, проходя в «столовую», гневно покосилась на сержанта, стоявшего у ворот, и, тревожно всхрапнув, прибавила шагу. Коська прижался к ней. Приняв сигнал опасности, поданный Лошадией, остальные кобылы сбились тесно, проходя валом в загон.

— Спокойно! — прикрикнула Леля и успокаивающе похлопала вожачку по шее.

— О, девушка на коне! Настоящая донская казачка! — восхитился сержант.

Леля сдержанно улыбнулась: «Ишь ты, назвал девушкой!»

— Так это же знаменитые буденновские кобылицы! Я же видел их на выставке в мае прошлого года! — продолжал восхищаться сержант.

— Верно, — подтвердил Лукьян Корнеевич, выбираясь из загона. — Были они на выставке.

— Лошади — моя любовь, моя страсть!.. Я до войны в Ростове на ипподроме работал.

Лошади подходили к кормушкам, жеребята припадали к вымени. Леля, следя за кормлением, незаметно пригляделась к сержанту: да, вроде бы знакомое лицо, видела его не раз на территории ипподрома, хотя и не знала, что он там делал.

Сержант наконец-то раскрыл портсигар — в нем была вмонтирована зажигалка — взял себе папиросу и угостил коневода. Щелкнул — сразу же зажегся огонек. Прикурили.

— Ишь ты, справная техника! — одобрил старик.

— Немецкая, трофейная, — небрежно ответил сержант, пряча портсигар в карман. Расстегнул воротник, вытер потное лицо и шею. — Тяжеловато еще после ранения ездить на велосипеде. Еду из госпиталя, из станицы Шкуринской, напрямик в Азов, мать проведаю — да и опять на фронт. — Он помял бедро. — Еще не пришла нога в норму, тянет, ноет, быстро устает.

Сержант подошел к Лошадии, потянулся рукой, хотел погладить ее, но та вскинула голову, ощерилась, щелкнув зубами.

— Ого! — он отдернул руку. — Вот злюка.

— Ничего не злюка! — возразила Леля. — Просто не доверяет незнакомым… Она — вожачка косяка.

Сержант с непонятной усмешкой произнес:

— Возможно, возможно.

Петька осмелел, приблизился к сержанту.

— Товарищ сержант, расскажите, за что получили награды.

— Это долгая история, товарищ коневод, — ответил тот. — Как-нибудь в другой раз. Ехать надо. Хотя бы к вечеру в Азов добраться.

Он поправил вещмешок, закрепленный на багажнике, простился и покатил вниз, в балку.

Лукьян Корнеевич задумчиво посмотрел вслед: кого-то напоминал ему этот человек. Помнились вот эти широкие скулы, нос с горбинкой, густые темные брови, нависающие над светлыми острыми глазами. И если бы он напряг память, то вспомнил бы, на кого был похож сержант: на кулака Софрония Чебанова, которого судили в тридцать первом году открытым судом в районном центре. Бешеный был мужик. Когда раскулачивали его, он выжег глаза раскаленным железом своему жеребцу, чистопородному дончаку. Пошел на такую подлость, погубил доброго производителя, лишь бы тот не достался советскому конезаводу, который занялся выведением новой, буденновской, породы лошадей.

Действительно, «сержант Пудров» — такую кличку дала ему немецкая разведка — был сыном Софрония Чебанова Андреем. Он верой и правдой служил в гражданскую войну предателю русского народа генералу Краснову и вместе с ним эмигрировал. В Германии Андрей Чебанов был завербован немецкой разведкой, прошел школу диверсантов и заслан в Советский Союз, в Ростов-на-Дону, где устроился работать на ипподром. На его счету было несколько подлых диверсий и убийств.

…За бугром в кустах терновника Чебанов переоделся в поношенную гражданскую одежду и обул старые ботинки. Опрятную военную форму аккуратно уложил в вещмешок. Достал портсигар, в котором была вмонтирована не только зажигалка, но и миниатюрный фотоаппарат. Диверсант проверил его: он сработал надежно. Было сделано десять снимков.

Оберст фон Штюц срочно вызвал к себе майора Кроге и капитана Рихтера.

— Господа, обсудим ход операции «Рыжая стая». Итак, капитан Рихтер.

— Наш агент проник на конеферму и сделал снимки племенных лошадей буденновской породы. Вот они. Он передал их через связного. — Рихтер подал оберсту пачку фотографий.

— Очень хорошо, капитан! Благодарю. Агента следует поощрить. — Фон Штюц неторопливо рассматривал снимки. — О, какие красивые лошади! Рейхсмаршал будет доволен… А это кто такой? — его палец показал на старика.

Оттеснив капитана Рихтера, майор услужливо дал пояснения:

— «Сержант Пудров» собрал исчерпывающий материал. Этот старик — опытный специалист-коневод, так называемый герой гражданской войны, буденовец Лукьян Мирошников. Кстати, он — отец командира кавалерийского полка, который входит в состав той самой Донской кавалерийской дивизии…

— Любопытное совпадение! — прервал его фон Штюц. — А эта девочка кто такая? — его палец нацелился на изображение Лели.

Майор Кроге усмехнулся:

— Я не успел договорить, господин оберст… Эта девочка-подросток — дочь полковника Мирошникова и внучка этого старика.

— О-о, ну что ж, пусть будет так! — что-то решая про себя, произнес фон Штюц.

— Не понимаю, господин оберст, — сказал майор Кроге, заглядывая ему в глаза.

— Господа, мы можем особо отличиться перед фюрером. У нас есть возможность воздействовать деморализующе на дух русских командиров на Южном фронте, подавить их психологически и таким образом оказать активное содействие нашей группе войск. Следите за ходом моей мысли. Ростов готовится к эвакуации. В первую очередь, надо полагать, будут эвакуироваться семьи русских военачальников, командиров частей и подразделений. Эти эшелоны должны быть уничтожены!

— Стратегически глубокая мысль, господин оберст! — воскликнул майор Кроге.

«Он ведь мне бессовестно льстит! — подумал о майоре фон Штюц. — А капитан, однако, не торопится с комплиментами… О, это неисправимый скептик!.. Но, кажется, честный службист».

— Я сам свяжусь со штабом ночной бомбардировочной авиации. — Оберст снова взялся за фотографии, снова его палец пистолетным дулом нацелился на Лелю. — Кроге, немедленно прикажите вашему агенту Пудрову ликвидировать дочь и отца полковника Мирошникова, а также других коневодов, чтобы не допустить эвакуацию лошадей из летнего лагеря конефермы. Кобылиц с жеребятами угнать и скрыть в надежном месте до прихода наших войск, что случится очень скоро.

В полдень ветер умер от зноя. В духоте сникли растомленные травы. Кучевые облака неподвижной отарой сбились у горизонта, растушеванного маревом. Молчали жаворонки. Лошади дремали в загоне под камышовым навесом. Лукьян Корнеевич и Петька спали в холодке на сене. А Леля в купальнике плескалась у водопойного корыта. В дремотной знойной тишине раздавался единственный живой звук — плеск воды.

Сонный Коська открыл глаза и, заинтересованный незнакомой веселой игрой Лели с водой, вышел из загона в открытые ворота. Леля брызнула на него из полных горстей. Он взвизгнул, взбрыкивая, убежал, но недалеко.

— Иди поближе, милый Коська, я искупаю тебя… Ах, ты боишься воды, глупенький!

Он галопом проскакал мимо нее. Она окатила его из ведра и засмеялась весело. Жеребенок, как-то странно повизгивая, может быть, подражая ее смеху, еще раз промчался мимо, будто испытывал: успеет она облить его или не успеет. Успела все-таки. Ожили другие жеребята, подключились к игре. Леля стала черпать воду из корыта ведром и поливать их.

Никто не заметил, как к лагерю подъехала знакомая «эмка». Анна Степановна поспешно выскочила из нее, кинулась к дочери:

— Леля!

Та даже подскочила от неожиданности.

— Мамуля!

Мать притиснула ее к себе.

— Собирайся, Леля, едем немедленно. Где Лукьян Корнеевич?

Коневод уже шел к ним от скирды, за ним — Петька.

Леля побежала в хату переодеваться.

— Аннушка, что стряслось? — обеспокоенно спросил свекор.

— Эвакуация, батя!

— Да ты что! — охнул старик.

— Батя, некогда все объяснять! Наш эшелон отходит вечером. Успеть бы нам управиться… И вот что еще, Лукьян Корнеевич. Передайте начальнику конезавода: комдив настоятельно рекомендует в первую очередь и немедленно эвакуировать племенных кобылиц с жеребятами. Гоните по степи через выпасы конезавода к станице Дольской, подальше от шоссейных дорог — они забиты скотом и транспортом. Батя, не мешкайте, а то будет поздно. — Схватила за руку подошедшую дочь. — Леля, садись в машину, поехали!

— Но, мама, погоди! Я эвакуируюсь вместе с лошадьми… Вместе с дедушкой. Помогать ему буду!

— Лелька, не глупи, там все с ума сойдут! Бабушка Вера с нами едет… Сирот-детдомовцев сопровождаем.

— Мама, ну пойми! Деда, ну скажи ты ей — я взрослая, я же любую работу могу…

— Ох, моя родная! Рази отобьешь у матери дочку?! — дед развел руками и пошел к Петровичу.

Старшина нервно хлопал дверцей автомашины, то открывая ее, то закрывая.

— Где твои вещи, Лелька? — торопилась Анна Степановна. — Неси быстро, бросай в машину и — поехали!

Леля собрала барахлишко в рюкзачок, бросила в автомашину и побежала к загону.

— Да куда же ты?! — мать кинулась за ней.

— Я сейчас! Одну минутку!

— Леля, я прошу тебя! — сердито крикнула мать.

Петька вынес из хаты арбуз и дыню, положил на заднее сиденье.

Леля бросалась от Лошадии к Коське, обнимала за шею, целовала в губы, шептала торопливо, жарко:

— Прощай, моя миленькая Лошадия! Прощай, смешной Коська! Не забывайте меня… Я буду очень-очень скучать.

Со слезами на глазах прощалась Леля с дедом и Петькой, сквозь всхлипывания бормотала:

— Я бы с вами… Мне бы с лошадками…

Мать схватила ее за руку, усадила в автомашину.

«Эмка» тотчас тронулась. Петька, очнувшись, прыгнул на расседланного коня и поскакал за ней в клубах пыли, что-то надсадно крича и размахивая рукой.

Лукьян Корнеевич, не мешкая, отправился в хутор, оттуда позвонил в станицу Дольскую, в конезавод.

В дорогу собрались быстро. На заходе солнца того же дня вывели косяк на шлях, ведущий к мосту через речку Кагальничку.

Получив задание через связного, диверсант «сержант Пудров» ночью выехал на велосипеде в степь, в расположение племенной конефермы. Он оставил велосипед у подножия кургана и, настороженно прислушиваясь и приглядываясь, пошел к темным силуэтам летнего лагеря. Трудно было теперь признать в этом заросшем щетиной и одетом в крестьянскую одежду детине ладного сержанта. Проверив пистолет, он короткими перебежками приблизился к хате. Приник ухом к двери, затем навалился на нее плечом — она не поддалась. Осветил дверь фонариком: она была заколочена гвоздями. Ругнувшись, диверсант побежал к загонам. Они были пусты.

— Угнали! — он в бешенстве скрипнул зубами. — Но почему угнали?! Ведь не была же объявлена в районе эвакуация!

Чебанов закурил, соображая, что делать дальше. Оставалось одно: догонять. Подкачав камеры велосипеда, он погнал его что было сил по шляху к единственному в этом районе мосту, через который косяк кобылиц с маленькими жеребятами мог преодолеть реку.

 

Глава шестая

Поезд утром остановился на небольшой станции у самой водокачки. Паровоз, не отцепляясь, заправлялся водой. Эвакуированные, большей частью женщины, галдя, толкаясь, торопливо закупали снедь на пристанционном базарчике. Покупала и Лелина бабушка. Леля крикнула ей из опущенного окна вагона:

— Бабушка Вера, купи самую большую дыню!

На перрон вдруг выбежал взволнованный дежурный по станции, замахал флажком, дудя в рожок.

Паровоз надрывно загудел и забуксовал на месте. Звякнули буфера. Люди кинулись к вагонам. Тяжело дыша и судорожно прижимая к груди сумку с продуктами, бабушка Вера вошла в переполненный вагон. Леля уцепилась за нее:

— Ох, как я напугалась! Думала, отстанешь от поезда.

Поезд набирал ход. Леля и бабушка выглядывали в опущенное окно: опоздавшие пассажиры догоняли его, повисали на поручнях вагонов. И вдруг Леля увидела у переезда, закрытого шлагбаумом, знакомых лошадей. И деда Лукьяна увидела — он сидел на коне спиной к поезду, сторожил, чтобы жеребята не выбежали на рельсы. И Середина увидела — тот тоже был верхом и охранял лошадей с другой стороны. И Петьку увидела — он сидел на подводе с вожжами в руках. А за косяком стояли автомашины с разным грузом. Все ожидали, пока пройдет поезд и откроют шлагбаум.

— Лукашка! — крикнула Леля, высовываясь из окна. — Дедушка, я здесь!.. Бабушка, посмотри, там дед Лукьян с лошадьми!.. Да посмотри сюда, дед Лукашка!.. Петька-а-а!

Поезд проходил мимо переезда.

— Сват!.. Лукьян Корнеевич! — натуживалась бабушка Вера.

Он обернулся, растерянным взглядом зашарил по окнам вагонов. Поезд стучал колесами, лошади ржали и били копытами, и люди, догонявшие поезд, кричали — шуму всякого было много, не разобрать, из какого вагона его окликали. Недоумевая и волнуясь, приглядывался старик к окнам пробегающих мимо вагонов.

— Лоша-ади-и-я! — горестно кричала Леля. — Ло-ше-е-нька-а!

Но и лошадь не услышала ее — далеко уже был их вагон, да и паровоз загудел, скрыл тонкий девчоночий голос.

Открылся шлагбаум. Лукьян Корнеевич и Середин погнали косяк через пути, за ним поехал Петька на подводе, затем двинулись грузовики. Коневоды согнали лошадей на обочину, давая дорогу транспорту, и тут Лукьян Корнеевич поймал короткий острый взгляд человека, сидевшего в кузове грузовика вместе с другими пассажирами на ящиках. «Где же я его видел?» — подумал он, но некогда было вспоминать. Чуткая и нервная Лошадия первой услышала гул вражеских самолетов и заржала, предупреждая косяк об опасности. «Юнкерсы» приближались к станции.

— Середин, гони лошадей подальше от станции, сейчас бомбить будут! — закричал Лукьян Корнеевич и защелкал кнутом, подгоняя кобылиц.

Косяк помчался на окраину поселка. Автомобили остановились, люди прыгали из кузовов, разбегаясь во все стороны. А диверсант снял велосипед и поехал вслед за косяком.

Но «юнкерсы» не стали бомбить станцию. Они пролетели мимо, и вскоре где-то в степи грохнули бомбы.

Поезд, мчавшийся на полной скорости, резко затормозил. Люди падали в проходах и купе. С полок посыпались сумки и узлы. Бомбы взорвались рядом с поездом. Свистнули осколки. Вагон сильно тряхнуло. Зазвенели стекла разбитого окна. Горячий бешеный ветер ворвался в купе. Леля прижалась к бабушке, Вере. Та прикрыла ее руками. Пассажиры заметались по вагону, закричали в испуге.

— Спокойно! — возвысив голос, сказала бабушка Вера. — Без паники! Крепче держитесь.

То резко тормозя, то набирая скорость, поезд распускал черный шлейф дыма, словно хотел спрятаться под ним. «Юнкерсы» пронзительно выли над эшелоном, бомбы рвались то позади него, то сбоку.

Леля лежала на нижней полке вниз лицом, держась за ее край. Вагон трясся и раскачивался, осколки пробивали деревянные стенки. В соседнем купе вдруг громко застонала женщина, и бабушка Вера, схватив свою сумку с медикаментами, бросилась туда.

— Для них ничего нет святого! — сказал суровый старик. — Ведь знают, проклятые, что это пассажирский вагон, и видят красные кресты на крышах.

Леля хотела что-то ответить, но тут в стенке над ее головой с треском открылась сквозная дыра, и в ней загудел ветер.

На следующей станции эшелон остановили на ремонт — был поврежден паровоз и несколько вагонов. До темноты простояли в тупике.

Был поздний вечер. Перед разъяренным фон Штюцем навытяжку стояли майор Кроге, капитан Рихтер и майор авиации Гейслер.

— В чем дело, майор Гейслер? — кричал фон Штюц. — Ваши асы не могли взять под прицел обыкновенный гражданский эшелон без зенитного охранения? Эшелон ушел! Он цел и невредим! Майор, вы хотите, чтобы я доложил генералу о беспомощности ваших пилотов?

— Даю слово, эшелон будет уничтожен, господин оберст!

— Майор Кроге, где эшелон?

— Был на ремонте на станции Верблюд.

— Где он теперь?

— Связь с резидентом через десять минут…

— Немедленно вылетайте, майор Гейслер!

— Слушаюсь, господин оберст!

— А где лошади, капитан Рихтер?

— Наш агент не дает о себе знать.

Поезд мчался в темноту, грохоча колесами. Дыры в стене, пробитые осколками бомб, были заткнуты тряпками. Разбитое окно закрыто фанерой. В слабом призрачном свете свечи в фонаре, висевшем над входом в купе, пассажиры, негромко переговариваясь, укладывались спать. Бабушка расстелила пальто на верхней полке и сказала Леле:

— Забирайся и спи спокойно. Теперь уже не будут бомбить.

Леля легла, прикрывшись легким одеялом. Но спать ей не хотелось.

— А что ж это мама так долго не возвращается? — спросила она.

— Не может она. Пятнадцать раненых детей в ее вагоне. Некоторых оперировать надо… Бедные ребятки! Я пойду помогу Аннушке. А ты спи, спи, Лелечка, — она погладила внучку по голове и ушла, взяв сумку с красным крестом.

Леля сквозь смеженные веки смотрела на трепещущий огонек свечи. И вот этот огонек незаметно превратился в сказочно красивого золотисто-рыжего коня с белыми ногами и белой звездой на лбу. Конь мчался по цветущей степи, и на нем, держась за длинную, развеянную по ветру гриву, скакала она, взрослая Леля, сероглазая и стройная, как мама, на ней было шелковое алое платье, которое, как и длинные каштановые волосы, ветер перевивал с золотой гривой коня.

Но впереди вдруг грохнул взрыв…

Бомбы упали прямо на эшелон, разорвали его на части. Серединный вагон, в котором находилась Леля, разломило от страшного удара пополам, и ее выбросило наружу. В тот миг взорвалась следующая серия сброшенных самолетами бомб, и девочка закувыркалась в раскаленных, смрадных вихрях. Еще сонная, ничего не понимая, еще не зная, во сне или наяву происходят все эти кошмары, Леля скатилась с высокой насыпи.

Вагоны в грохоте взрывов вставали на дыбы, ломались, как спичечные коробки, трещали, занимаясь огнем. Душераздирающе крича, из-под горящих обломков выбирались немногие оставшиеся в живых и уползали, убегали в степь.

Леля вскочила и тоже побежала прочь от железной дороги, не помня себя от ужаса, путаясь в траве ногами, падая и поднимаясь. Опомнившись немного, остановилась, закричала что было сил:

— Мама-а-а! Ба-буш-ка-а!

Степь была залита ослепительно белым, мертвым светом «люстр» — осветительных ракет на парашютах. Отчетливые угловатые тени «юнкерсов» пронеслись над Лелей, завыли близкие бомбы. Она бросилась ниц, сжалась, и тут ее как будто бы заколотило в землю и раскололась голова. Очнувшись через какое-то мгновение, Леля вскрикнула от резкой боли в ушах и, совершенно оглушенная, поползла через развороченную взрывами целину на четвереньках, потом, встав на ноги, побежала дальше в степь, покачиваясь из стороны в сторону. Ничего больше Леля уже не слышала и ничего не помнила. Она испытывала лишь один непреоборимый, нечеловеческий страх.

А «юнкерсы» продолжали «вертеть карусель», обмахивая высветленную добела степь аспидно-черными, резкими тенями, снижались, забрасывая бомбами остатки горящих вагонов и перечеркивая их пушечными и пулеметными очередями.

Лелю толкали в спину тугие волны воздуха, она бежала не оглядываясь все дальше в степь, ослепительно белую за спиной, а спереди упирающуюся в черную стену ночи, и тень ее все удлинялась, росла, вытягивалась, потому что «люстры» за спиной, сгорая, опускались все ниже. Она бежала до тех пор, пока ее тень не слилась с темнотой ночи. Тогда ноги у нее подломились, и она упала, загнанно хрипя, и уже не могла подняться.

Из-за бугра спелой дыней выкатилась луна. Серебристые султаны ковыля, клонившиеся к западу, покраснели от ее лучей. Леля поднялась на руках, посмотрела непонимающими, измученными глазами на луну. Стояла мертвая тишина — она ничего не слышала. Голова у Лели закружилась, степь перед ней словно бы опрокидывалась, и она, судорожно вцепившись в куст ковыля, канула в непроглядную темь.

Ночь была тихой, звездной. Дремотно, усыпляюще пели сверчки. Середин хлопотал у костра, готовя ужин. Неподалеку скрипел ворот колодца: это Лукьян Корнеевич таскал воду в длинную колоду. Налив ее до краев, он поставил бадью на сруб и позвал Петьку:

— Петро, пошли вечерять!

Петька вышел из темноты, волоча полушубок.

— Не хочется есть, — устало сказал он. — Спать хочу — с ног валюсь…

— Намаялся с лошадками?.. Ну, иди поспи.

— Я лягу там, на пригорке у дороги, чтоб кони не пошли назад.

— Ладно, ложись там.

Петька вышел из балки на взгорок и расстелил полушубок среди полыни на еще дышавшей теплом сухой земле. А Лукьян Корнеевич, взяв в бричке торбу с харчами, подошел к костру. Бодылья прошлогоднего буркуна, переложенные кизяком, вспыхивали, высвечивая в темноте то бричку, около которой лежали хомуты и седло, то сруб колодца с воротом, то кобылиц и жеребят, пасшихся по балке, где на наносной земле росла сочная трава. Старики гоняли чай вприкуску. Костер освещал их усталые бородатые лица, делая их лепными, рельефными. Котелок, снятый с треноги, курился розовым паром… Совсем рядом с Петькой завораживающе запел сверчок, и Петька вдруг стал таять под его музыка и совсем растаял, растекся в сладком сне по сухой земле среди полыни. И он уже не слышал ни тревожного ржания Лошадии, ни угрожающего гула немецких бомбардировщиков, ни разговора стариков.

— Чего они тут, в глухой степи, рыщут, проклятые волки? Чего они ищут? — сказал Лукьян Корнеевич.

— К железной дороге летят. За поездами гоняются, — ответил Середин. — Вчерась — слыхал? — эшелон с ранеными бойцами разбомбили, сволочи.

Самолеты пролетели. Их гул стих, слился со стрекотом сверчков. Лукьян Корнеевич задремал сидя, качнулся.

— Да ты иди поспи, кум, — предложил Середин. — А я подежурю.

Лукьян Корнеевич лег в бричке на сене. И тотчас уснул.

Середин прошелся по балке, обошел табун, вернулся к тихо тлеющему костру. Усыпляюще тренькали сверчки, и усталость гнула к земле. Он сел, закурил. Но даже крепкий самосад не мог вышибить из головы одуряющую дрему. Середин задремал, сидя на корточках. Толстая цигарка дымилась в его корявых пальцах. За его спиной неслышно появился человек. Протянул растопыренную пятерню, зажал рот старика. В красном свете притухающего костра сверкнуло лезвие ножа. Старик глухо, сдавленно застонал.

Лошади испуганно захрапели, затопали ногами, словно почуяли волка. Диверсант вздрогнул, резко оглянулся.

Лукьян Корнеевич приподнялся в бричке, ворохнув сеном, и тень метнулась к нему: он увидел нож, занесенный над ним, отшатнулся, но с опозданием перехватил вражескую руку — нож ткнулся ему в грудь ниже сердца. Испытывая жгучую боль, старик изо всей силы заломил руку диверсанта вниз, через борт брички, тот взвыл, выронил нож и зашарил слепо другой рукой по сену. И тогда Лукьян Корнеевич навалился всем телом на голову врага, прижимая его горло к ребру тонкой верхней доски. Диверсант захрипел, вскидывая ноги и колотя коленями по ящику брички. Через некоторое время он безжизненно обвис. Тяжело дыша, коневод поднялся. Обмякшее тело врага рухнуло на землю. Прижимая ладонь к ране, старик спустился с брички. Обшаривая диверсанта, нашел пистолет и фонарик. Пистолет сунул себе в карман, фонариком осветил обросшее щетиной лицо, пригляделся:

— А-а, вон ты кто!.. Чебановский сынок… Не признал я тебя с первого раза. Не пропал ты, как говорили, в гражданскую войну… К фашистам подался…

Пошатываясь, подошел к Середину. Опустился на колени, положил руку ему на грудь:

— Кум Петро… Эх, кум Петро! — передохнул и, напрягая голос, сказал: — Петька!.. Петя.

Петька не откликался. Не слышал? Или его тоже прикончили?.. Тихо. Сверчки поют как ни в чем не бывало. И перепел по-прежнему уговаривает свою перепелку: «Спать пора, спать пора!» Лошади, сбившись в кучу, одичало всхрапывали. Лукьян Корнеевич поднял пистолет, выстрелил. Косяк шарахнулся в темноту, застучали копыта по каменистой земле полынного пригорка. Петька вскочил, суматошно закричал со сна:

— Тпру-у!.. Стой! Куда?.. Спокойно!

— Петя, иди сюда, — позвал Лукьян Корнеевич. — Быстрей.

Непривычно звучащий, стонущий голос коневода поразил Петьку, вышиб из него остатки сна. Он бросился к старику.

— Что случилось, Лукьян Корнеевич?

— Беда, Петя… Деда твоего диверсант убил, а меня ранил.

Петька отшатнулся:

— Где он?!

— Не бойся, Петька… Прикончил я того диверсанта. Задавил гадюку… Там, около брички лежит. Помнишь сержанта, к нам на ферму приходил? Он и есть немецкий диверсант. Видно, нужны им наши лошади. Не хотят, чтоб мы угнали их, диверсанта вот подослали. А ну-ка, Петро, перестань трястись! Иди-ка помоги мне перебинтоваться. Принеси мешок с барахлом из брички, там чистая сорочка, полотенце.

Петька помог старику забинтоваться, и тогда тот сказал:

— Скачи, Петька, в станицу Дольскую, зови людей. Скачи по балке, по балке прямо. Потом гать будет через лиман. А дальше конь сам дорогу найдет… Скачи, я продержусь пока, в случае чего и пострелять могу.

Петька поймал разъездного коня, оседлал, не мешкая, вскочил на него, ударил плеткой. Конь с места взял галопом.

…Перед рассветом уставший взмыленный конь пошел шагом. Дорога вела в прохладную низину. Петька облегченно вздохнул: станица Дольская была уже недалеко. Начинались бахчи и сады. Откуда-то тянуло перегорелым маслом. И вдруг где-то совсем близко лязгнуло железо и раздалась немецкая речь:

— Хальт! Вер ист дас?

Петька понял, что было сказано… Немцы! Они уже в станице?! Но как они тут оказались?! Голову до боли словно бы холодными обручами сжало — волосы поднялись дыбом. Петька заколотил пятками по бокам коня, и тому, видно, передался страх человека: он встал на дыбы, развернулся и несколькими огромными прыжками достиг придорожных кустов. В то же мгновение ударил пулемет. Трассирующие пули горячими линиями перечертили светлеющее на востоке темно-синее небо, пересекая всаднику путь. Шлепнуло в бок коня — он утробно икнул и помчался, не разбирая дороги. Ударило Петьку по ноге, обожгло спину. Он склонился к гриве, намертво вцепился в нее.

А пулемет все бил и бил, хотя они были уже далеко, и пули, отгорев, затухающими светляками падали на бахчи. У кукурузного поля конь остановился, бешено водя боками. Петька спрыгнул на землю и, взвыв от непереносимой боли, упал. В голове завертелись жаркие красные круги. Лапнул за ногу — вся в липком, скользком: «Продырявили ногу, гады!..» Оторвал от сорочки низ, туго перевязал рану. Конь стоял, горбясь и хрипя. Изо рта потоком лилась и лилась пена. Петька поднялся, взявшись за стремя.

— Что с тобой, Беркут? — огладил ему бок. Рука поплыла по горячей крови. — И в тебя попали… Бедный! — преодолевая головокружение, расстегнул подпруги, снял седло. Обнял за шею, погладил. — Не пропадай, милый… Как же без тебя?.. Там же дед Лукьян умирает!

Тихонько, жалобно заржав, конь вздрогнул всем телом и рухнул, подминая под себя стебли кукурузы. Петька со стоном опустился рядом с ним. Рассветало быстро. Издалека, со стороны станицы Дольской, накатом шел злой собачий лай.

 

Глава седьмая

Леля никак не могла прийти в себя. Ей представлялось в полузабытьи, что она лежит на дне илистого омута, придавленная холодными камнями, и, несмотря на мучительные усилия, никак не может выбраться из-под них: руки и ноги увязали в тягучем иле, не находя опоры, дыхание гасло, сознание заволакивалось чернотой, сердце едва ощутимо билось…

Она вышла из обморочного состояния, словно бы вынырнула из предательского омута и вот, выбравшись на берег, жадно хватает свежий, упоительный воздух.

Постепенно яснели глаза, в них вливался чистый утренний свет, над ней открывалось высокое сиренево-синее небо с крыльями перистых облаков, занимавшихся огнем от лучей солнца, еще не вышедшего из-за горизонта. Леля пошевелилась — и тут же ожило ее тело со всеми болями: ушибами, ссадинами, царапинами. Невыносимо болело в ушах, исцарапанные ноги щипало так, точно их грызли злые рыжие муравьи. Тошнотворно кружилась и гудела голова — и это было самым худшим. У нее едва достало сил оторваться от земли и сесть, упираясь рукой о ковыльную кочку. Перед ней, не очень высоко, в светлеющем небе трепыхал жаворонок, но она не слышала песни, как ни напрягала слух. Уши точно были залиты чем-то тяжелым. Она поковырялась в них пальцами, из правого выковырнула сукровичную пробку — горячая кровь вылилась из него на щеку. Леля передернулась, в глазах потемнело, голова еще больше закружилась, — и сквозь темноту вдруг прорвался многоголосый детский крик ужаса и боли. Он прозвучал так явственно и громко, что Леля, закричав, вскочила, озираясь. Ее затрясло, кошмары пережитого вернулись. Прошептала, еле шевеля губами:

— Там же мама и бабушка остались… Там же столько ребят было!.. Куда же мне идти?

Она не могла определить, в какой стороне осталась железная дорога, не помнила, как далеко забежала от нее. Вышла на вершину бугра. Одинаковая со всех сторон степь расстилалась перед ней: ковыльная, бугристая, бесконечная и без признаков человеческого жилья. Долго, до рези в глазах, оглядывала горизонт, может, покажется откуда-нибудь поезд. И вдруг уловила в южной стороне какое-то неясное движение. Появилась надежда: там могла быть железная дорога, люди. Похрамывая, направилась туда напрямик через высокие травы в балке. Выбралась на следующий бугор и ничего на той стороне не обнаружила. Это просто играло марево. И дальше впереди виднелся точно такой же бугор, и на нем играло такое же марево, там тоже что-то двигалось, неясное, призрачное.

Солнце, поднимаясь выше, становилось злым. Горячий ветер гонял волнами высокие травы. Леля присела. Болели босые ноги, исколотые бодылками прошлогодних трав. Пряди спутанных волос полоскались перед лицом, щекоча опухшее от ссадин лицо. Неудержимо тянуло в сон. Полусонно глядя в даль, она подумала о том, что железная дорога может оказаться в любой стороне — или справа от нее, или слева, и что ж теперь ей делать — ходить туда-сюда до тех пор, пока не упадет от бессилия и жажды? Да и зачем теперь искать железную дорогу? Никого она на месте гибели поезда уже не найдет. Там наверняка еще ночью побывала спасательная бригада, увезла оставшихся в живых и расчистила путь. Колодезной воды попить бы и голову окунуть в нее, чтобы избавиться от тошнотворной мути, застилающей сознание.

Мысль о вкусной, освежающей воде вызвала у нее воспоминание о степном колодце. Он находился где-то здесь, между буграми, в балке. В прошлом году она с дедом Лукьяном и Серединым ездила на центральную усадьбу конезавода, в станицу Дольскую. Выехали они тогда рано утром, проехали мост через Кагальничку у железнодорожной станции (другой дороги через реку в этом краю нет), затем поскакали на юг, по дороге, извивающейся между высокими целинными травами. А в полдень останавливались у этого колодца с изумительной водой. Не спеша, смакуя, пили ее, умывались и поили коней. От стариков узнала Леля историю знаменитого на всю округу колодца. Выкопал его лет двадцать назад известный в этих краях копач Степаша Бурлук. Тридцать восемь метров глубины, и вода в нем — удивительно приятная, прохладная, живая. Сладкой называют ее степняки. У колодца стоит длинное водопойное корыто. Донские скакуны пьют из него чудный сок целинной степи.

И вспомнила еще Леля разговор матери с дедом Лукьяном: по этому маршруту должны повести коневоды косяк кобылиц с жеребятами. На отдых и ночлег намерены были остановиться у Степашкиного колодца, так как больше не было вблизи ни других колодцев, ни речек.

Полегчало Леле от этих мыслей. Она не сомневалась в том, что оказалась на целинных выпасах Дольского конезавода — знала: они находились слева от железной дороги, если ехать со стороны Ростова, а справа от нее располагались колхозные поля, распаханные угодья; поверила, что может найти Степашкин колодец и от него выйти на дорогу, ведущую к станице Дольской. Не так уж далеко отъехал их эшелон от той станции, где им встретился косяк лошадей и коневоды. Теперь бы сообразить, выбрать верное направление. Идти, конечно, надо на солнце, оно уже высоко поднялось.

Леля встала, повернулась на юго-восток и в той стороне на горизонте в бегучем мареве разглядела топографическую вышку на высоком кургане. Может быть, это была та самая вышка и тот самый курган, на который она въезжала на коне в прошлом году? С того кургана виден Степашкин колодец!.. Вышка та очень приметна: на ее вершине прикреплен жестяной флюгер в виде всадника с флагом. Если бы это была та самая вышка!..

Леля бежала к кургану, жарко, запаленно дыша. Напрягая зрение, еще издали увидела на топографической вышке жестяного всадника с флагом. На вершину кургана поднималась ползком, обессиленная, задыхающаяся, с бешено колотящимся сердцем. Встала, держась за опору… и ничего не увидела. Перед ней стоял туман — это жгучим потом залило глаза. Утерлась подолом, помигала и тогда лишь разглядела змеившуюся в травах дорогу, колодец с водопойным корытом, бричку и лошадей, сгрудившихся возле нее.

Словно на крыльях слетела Леля вниз, плача и смеясь от счастья:

— Дедушка!.. Лукашка!.. Это я!.. Пе-е-тька-а!.. Да где же вы?

Никто не показывался и, пугаясь неведомой беды, Леля позвала лошадь:

— Лошадия! Ло-о-ше-нька-а! — так закричала, будто молила о спасении.

Лошадия отделилась от косяка и пошла навстречу Леле, поматывая головой. Коська шел за ней. Прижавшись к ее шее лицом, Леля, захлебываясь слезами, вскрикивала:

— Где они?.. Где люди?! — И ахнула, вцепившись зубами в руку, увидела окровавленных коневодов. Подбежала, наклонилась над дедом. Он что-то говорил, еле шевеля потрескавшимися губами. Около него лежал пистолет.

— Дедушка, родной, я тебя не слышу!

Догадалась, схватила закопченный котелок, зачерпнула воды из бадьи, стоявшей на срубе колодца. Вернувшись к деду, приподняла его голову, напоила и сама напилась. Потом омыла лицо и шею деду Лукьяну. Он открыл глаза, посмотрел на нее и снова закрыл. Покачал головой.

— Дедушка Лукьян, это я, Леля! Ну, пожалуйста, открой глаза, — говорила она, едва сдерживая рыдания. — Прошу тебя, Лукьян Корнеевич. Это я, твоя внучка Леля. Я тебе не показалась… Наш поезд разбомбили, и я убежала в степь, заблудилась. И вот к вышке с флюгером вышла. Я ее запомнила… Ты понимаешь теперь, почему я здесь оказалась? Ну, посмотри же на меня!

Он снова открыл глаза, чисто-голубые, уже спокойные, высветленные близкой смертью. Что-то говорил ей, кивая.

— Я не слышу тебя, дедушка… — Леля не удержалась, расплакалась. — Я ничего не слышу!.. Меня бомбой оглушило, в голове все перемешалось, — Дрожащей рукой гладила его по лицу. — Дедушка, родной, не умирай… Не надо!

Старик положил тяжелую руку на ее трясущееся плечо, что-то проговорил, покачивая головой. Она перестала плакать: ей мучительно захотелось узнать, что он хотел сказать, — помяла себе уши, поковырялась в них пальцами. Остро заболело в ушах, но она все же услышала, что дед говорил.

— Ты слышишь?.. Ты слышишь? — спрашивал он.

Леля закивала торопливо, наклоняясь ближе к его цепенеющим губам:

— Да, да, слышу немного!.. Говори.

— Не плачь, внученька, кровинка моя… Ты смелая. Ты же дочка и внучка красных командиров… Слушай: фашисты хотят завладеть нашими лошадьми. Диверсант, вон лежит, тот самый, который у нас, будто бы сержант… Середина убил…

— Ах, гадина! — вскрикнула Леля.

— Петька пропал, Леля. Я его в станицу Дольскую за помощью послал… Может, и его убили. Спасай лошадей. Гони их, гони… По балке, по балке… Помнишь, мы ехали тут? Дальше пруд будет, там напоишь лошадей. Слышишь?.. Гони дальше, до камышей, через гать… Дальше огороды, поля. Станица Дольская… Там сдай лошадей военным.

— Я все сделаю, Лукьян Корнеевич! Не беспокойся. Не умирай, — дрожащей рукой гладила его по лицу. — Вернется Петька.

— Не жди его. Гони. Быстро. Седлай Лошадию и гони… Бумаги возьми на лошадей… паспорта на них… в бричке ищи… Прощай, внученька… Кланяйся нашим… Захорони нас… лопата в бричке… — Лукьян Корнеевич умолк на полуслове, закрыл глаза. Его голова склонилась набок.

…Леля посидела у свеженасыпанного холмика — устала, копая могилу. Едва хватило сил выполнить последний долг перед старыми коневодами. Лошади стояли кругом у сухого водопойного корыта, изнывая от жажды. Злились и дрались, отталкивая друг дружку. Леля поднялась с усилием и пошла к колодцу, возле которого валялась бадья, опрокинутая лошадьми. Бадья была большой, окованной железом. С трудом подняла ее и поставила на сруб. Приподнявшись на цыпочках, заглянула в колодец: очень глубок был он — далеко-далеко виднелось голубое донце. Подошла Лошадия, тоже заглянула в колодец. Бадья, качнувшись, сорвалась вниз, потащила за собой цепь. Бешено завертелся ворот. Леля отскочила в сторону. Ручка ворота описывала прозрачный круг, как пропеллер у самолета. Наконец она остановилась, стала вращаться в обратную сторону. Замерла. Вытянувшись, Леля едва достала до ручки, остановившейся в верхнем положении. Она сделала два-три оборота сравнительно легко — потому что бадья еще находилась в воде, а потом ручка вырвалась, крутнулась и ударила Лелю по руке. Девочка вскрикнула от боли, прижала руку к груди. Лошадия прикоснулась губами к плечу, дохнула на него влажным теплом.

Ждать Петьку дальше не было смысла. Леля оседлала Лошадию, подвела к бричке. Нужно было разыскать документы на лошадей. Бумаги, завернутые в клеенку, нашла на самом дне ящика. И тут на глаза ей попался странный нож с длинным узким лезвием. Хотела его сложить, да не знала, как это сделать. Положила нож, пистолет и бумаги в переметную сумку. Если Петька успеет вернуться, она подарит ему нож и пистолет. Скатала дедову кавалерийскую шинель, пристегнула ремешками к задней луке седла. Там же закрепила торбу с харчами и котелок.

— Ну, Лошадия, поехали, — сказала Леля, забираясь в седло.

Замахала дедовой плетью, отгоняя лошадей от корыта. Но они не хотели уходить, недовольно взбрыкивали. Леля ожигала их плетью, кричала на них — ничего не помогало. Тогда она поехала прочь от стоянки. Лошадия, оглядываясь, призывно ржала. И Коська, шагавший рядом, тоненько ржал, звал своих сверстников. Палема и Кулема первыми догнали их, потом и остальные потянулись.

Леля последним взглядом окинула стоянку и могильный холмик неподалеку от брошенной брички.

Приморенный косяк медленно плелся под отвесным солнцем. На горизонте, там, где смыкались склоны бугров, соблазнительным озером играло марево. А вокруг — увядшие травы и ни одного деревца, чтобы укрыться от колючего солнца и обжигающего ветра «астраханца». Жеребята капризничали, скулили, отставали от косяка, и Леле приходилось подгонять их плетью. Коська плаксиво, тоненько ржал, тыкаясь мордой Лошадии в живот и в ногу Леле. И она не выдержала, облизав сухие обветренные губы, сказала:

— Тпру-у! Стойте, конские матушки, дайте поесть лошатам.

Косяк остановился. Леля сползла с Лошадии. Не удержалась на ногах, опустилась на землю. Завороженно глядела, как сладостно сосет Коська тугой сосок кобылы, как молоко, стекая с его губ, каплет на потрескавшуюся землю. Почувствовала мучительную жажду и голод. Поднялась, достала сухарь из торбы. Грызла его, словно камень, — сухие крошки не лезли в горло, не было слюны во рту, чтобы смочить их. Лошадия повернулась к ней, ноздри у нее раздувались, губы дрожали — она словно бы силилась что-то сказать ей.

— Ты, наверно, разрешаешь мне попить твоего молочка, да, Лошенька? — сказала Леля. — Ну, возьми сухарик, ешь… Поделимся, конская маманя.

Отдав лошади сухарь, Леля стала на колени и припала к вымени. Похрустывая сухарем, круто изогнув шею и перебирая ушами, смотрела Лошадия на человеческое дитя, кормившееся ее молоком. И другие кобылы, стоявшие вблизи с жеребятами, смотрели на нее. Коська, оторвавшись от соска, удивленно захлопал глазами, затем снова с жадностью втянул сосок, боялся, видно, что не хватит ему молока. Но его у Лошадии было достаточно для обоих кормившихся, они пили его большими глотками.

Досыта напилась молока Леля, и опять тяжелый сон навалился на нее. Однако спать нельзя. Надо спешить, а то пропадут лошади без воды. Может, к вечеру удастся привести косяк к лиману.

— Пошли, матушки, пошли! — скомандовала, забираясь в седло.

Спешила Леля. Не давала отдыха ни себе, ни лошадям. Близился вечер. Длинные понурые тени двигались впереди усталого, измученного жаждой косяка. Дымный восточный ветер гнул к земле пожухлые травы, срывая пыль из-под копыт лошадей, и нес ее через скучную, бесконечную степь к солнцу. Задымленное, запыленное, оно светилось тускло, словно сквозь закопченное стекло, и все под ним было коричневым. У Лели кончалось терпение. Она чувствовала себя разбитой, разломанной на части — ей никогда не приходилось так уставать. И к тому же в голове время от времени начинало тягостно гудеть, сознание тускнело, и тогда она снова теряла слух. Стать бы на привал, но где же тот пруд, о котором упоминал дед Лукьян?

Неожиданно Лошадия вскинула голову и бодро зафырчала. Побежала рысью без посыла. За ней наперегонки помчался весь косяк. Впереди виднелась зеленая низинка: там когда-то был пруд, но теперь он высох, зарос травой и только в одном месте, с краю, блестела лужа воды.

Кони кинулись к ней, отталкивая и кусая друг дружку, и через несколько мгновений перемешали воду с грязью.

Леля, онемев, глядела на одуревших от жажды лошадей, потом выгнала их из лужи, спешилась. Несколько минут постояла на уступчатом бережку, отгоняя самых нетерпеливых, кто снова хотел забраться в лужу. Ласково уговаривала их, упрашивала. И когда лошади немного успокоились, Леля положила плеть на уступе, сняла порванное платье и полезла в грязь. Погрузила в нее руки по локоть и начала выбирать из глубины слежавшийся ил. Укладывала его по краям лужи, чтобы в углубление не натекала жидкая грязь. Ил был тяжел и тягуч, как свинец. Она выковыривала его до изнеможения. И не зря — в углублении, тоненько журча, стала собираться вода. Когда самые нетерпеливые кобылы полезли к ней, Леля, схватив плеть, с яростью набросилась на них. И тогда Лошадия, стоявшая на уступе, показала, как нужно делать: стала на колени и, вытянув шею, попила. Когда она отошла, Палема сделала то же самое, за ней — Кулема и остальные лошади.

А Леля торопливо продолжала углублять свою копань. Она, видно, открыла запечатанные плотным илом родники. Вода стала натекать быстро, прохладная, чистая. Она приятно холодила исколотые ноги. Когда последняя лошадь напилась и отошла, Леля обмылась и выползла на бережок. У нее не хватило сил подняться на ноги. К ней подошла Лошадия, подышала на затылок, прикоснулась бархатистыми губами к плечу.

Отдохнув, девочка расседлала кобылу, дала ей сухарь и припала к вымени. Тут же появился Коська, но он был сыт и только таращился на Лелю — заглядывал под живот с другого боку и легонько подталкивал мордой вымя матери.

С заходом солнца утих «астраханец», небо очистилось, и на нем проступили крупные звезды. Они отражались в Лелиной копани. Косяк спокойно пасся у забытого пруда.

Леля спала, положив голову на седло. Она часто просыпалась среди ночи, хваталась за пистолет, прислушиваясь к ночным звукам. Умница Лошадия не уводила косяк далеко.

За всю свою жизнь оберст фон Штюц не выходил из себя так и не бранился, употребляя непозволительные при его воспитании выражения, как в тот вечер, когда он обосновался со своим штабом в станице Дольской. Ему позвонил секретарь рейхсмаршала Геринга и уведомил, что экцеленц очень интересуется, как проходит операция «Рыжая стая»… Но что он, фон Штюц, мог ему ответить?.. Племенных кобыл с жеребятами буденновской породы еще не было у него в руках, и он пообещал прислать их Герингу в ближайшие дни.

— Так где же лошади, любезнейшие? — сквозь зубы спрашивал фон Штюц у майора Кроге и капитана Рихтера, — Где ваш агент «сержант Пудров», могу ли я узнать?

— Последнее сообщение получено от него вчера вечером из — того квадрата. — Капитан Рихтер показал на карте, висевшей над столом. — Он следовал за косяком кобыл и жеребят, который сопровождали только два старика и мальчишка лет тринадцати-четырнадцати… — Рихтер хотел добавить, что опытному диверсанту ничего не стоило уничтожить без лишнего шума двух стариков и подростка, но этого, по-видимому, не произошло. Дело в том, что у него, Рихтера, есть подозрение, что пойманный сегодня утром раненый подросток…

— Видимо, наш агент погиб, — прервал Рихтера майор Кроге.

Вялый капризный рот фон Штюца сжался гузкой. Он прохаживался по кабинету, с ненавистью поглядывая на Рихтера и Кроге. Потом ткнул в карту пальцем.

— Этот район уже отсечен нашими войсками. Но эта дикая степь еще плохо контролируется нами. В настоящее время фронт проходит у Манычских лиманов, и надо помешать косяку проскочить за линию фронта. Мы ликвидируем коневодов, сопровождающих лошадей… Я сам это сделаю, господа!.. А вы, майор Кроге и капитан Рихтер, вы оба, лично, сами пригоните лошадей сюда. Берите солдат, берите собак и возвращайтесь с племенным косяком. Только с ним! Вам ясно, господа?

— Так точно, господин оберст! — майор Кроге и капитан Рихтер щелкнули каблуками.

— Идите!

Оберст отвернулся к окну. Перед одноэтажным кирпичным домом, в котором когда-то жил русский священник, а теперь размещался штаб войсковой разведки, располагались широкая станичная площадь, церковь без куполов и старый парк. И в парке, и во дворах напротив стояли танки. Стояли, не соблюдая уставных правил маскировки. Фон Штюц усмехнулся: «Даже рядовые танкисты понимают, что русские сейчас не способны не только к нападению, но и к защите». Полураздетые танкисты лениво занимались мелким ремонтом, чистили танки, обливались водой, гоготали.

Фон Штюц распахнул окно. Солнце село, но по-прежнему еще по-азиатски жарко и душно. Хорошо бы сейчас принять ванну — день у него был напряженным. Ничего, этот день станет последним неприятным днем в его жизни. Завтра лошади придут под конвоем в станицу Дольскую. С утра он отправит в разведку «фокке-вульф», засечет табун в степи, и туда полетят «мессершмитты» для ликвидации коневодов.

Капитан Рихтер стоял за дверью, раздумывал. Он хотел вернуться к оберсту и сказать, что у него, у Рихтера, возникло подозрение: пойманный утром раненый подросток и есть тот самый юный коневод, который вместе со стариками сопровождал косяк кобыл с жеребятами… Почему он так думает? Да потому, что лично видел этого коня, на котором скакал подросток и который лежит теперь на краю кукурузного поля неподалеку от станицы. Видел на фотографии, сделанной агентом в летнем лагере конефермы, и запомнил примечательное крестообразное белое пятно на лбу у коня. Легко найти ту фотографию, и еще легче доказать, что это один и тот же конь. И следовательно… Нет, он, Рихтер, не станет делать этого. Он не воюет с детьми, и ему не нравится людоедская «стратегия» этого мясника фон Штюца… Он видел уничтоженные ночными бомбардировщиками эшелоны с детьми…

И еще одна мысль остановила капитана Рихтера у дверей: «А все же фон Штюц не очень-то дорожит мной, опытным разведчиком, если посылает как обыкновенного унтера к черту на кулички за какими-то лошадьми, пускай и породистыми!.. Самого-то фон Штюца беспокоит прежде всего благополучное состояние собственной шкуры…» Нет-нет, он не пойдет к фон Штюцу и ничего не скажет о своих подозрениях и догадках. Он не палач детей, у него свои представления о войне, и в конце концов ему наплевать на всех племенных лошадей… А все-таки, что же там, на стоянке у колодца, произошло? Почему этот подросток остался жив и зачем поехал сюда, в станицу Дольскую, поздней ночью? Или он не знал, что станица уже занята немецкими войсками? Наверное, так… Рихтер хотел бы узнать это просто для себя, но раненый юный коневод держится стойко. Держится с достоинством, не проявляет страха и упрямо повторяет, что ничего не знает ни о каком косяке кобыл с жеребятами…

 

Глава восьмая

Леля подняла косяк на рассвете. Лошади, отдохнувшие, сытые, напоенные, бежали ровной рысью. Часа три шли хорошо, а потом взошло солнце и разбудило ветер. Тугой, встречный, он сушил глаза, и оттого степь казалась блескучей — больно было вглядываться вдаль, высматривать как надежду и спасение зеленые камыши лимана и синеву чистой воды.

Вдруг обеспокоенно заржала Лошадия. Ветер пел в ушах Лели, да и плохо еще она слышала — не сразу различила гул самолета. И когда увидела среди пыльных облаков «раму», ужас охватил ее. Замахала плетью, закричала на кобыл:

— Пошли, пошли, рысью арш!.. Карьером, карьером!

А «рама» вдруг стала снижаться и, снизившись метров на сто, пролетела над скачущим косяком. Леля окаменела от страха: горбатый самолет с двумя фюзеляжами показался ей вблизи доисторическим страшилищем.

«Фокке-вульф», поднявшись выше, улетел, лошади немного успокоились, но продолжали бежать хорошим, быстрым аллюром: бугры неожиданно раздвинулись, и дорога повернула вниз — в широкую зеленую долину. Вдали между камышами сверкнули радостные солнечные озера. Леля облегченно, глубоко вздохнула, распрямилась в седле. Страх, сковывавший тело, прошел. И лошади взбодренно зафырчали в предчувствии отдыха, водопоя и кормежки на свежем, сочном лугу. Скошенное сено в долине было собрано в копны, они стояли длинными рядами вдоль камышей старой речки, а между ними отрастала отава…

И тут из-за бугра, словно черные стрелы, с воем выметнулись три «мессершмитта». Они промахнули над косяком, почти касаясь брюхом копен. Кобылы дико заржали и рассеялись между копнами. Леля закричала:

— В камыши! В камыши!

Изо всей силы тянула повод, направляя Лошадию в зеленые защитные заросли, но Лошадия не слушалась, мчалась в страхе, как слепая, неведомо куда, и за ней, спотыкаясь на кочках, скакал Коська.

Истребители развернулись над плавнями, и вот уже в прицельных кругах их пулеметов появился луг, летящие между копнами лошади с жеребятами и маленькая всадница.

Ошалевшие лошади повернули обратно в степь.

— Куда вы?! В камыши! За мной! — кричала Леля, охлестывая плетью Лошадию, пытаясь повернуть ее.

Черная дымная стежка пробежала по земле сбоку всадницы — это пилот ведущего самолета отсекал ее пулеметными очередями от табуна. Огневой веер разрывных пуль второго и третьего истребителей накрыли копны сена. Сделав разворот над степью, плюясь огнем, они пошли на снижение, а лошади повернули на луг — Леле удалось справиться с Лошадией и повести косяк за собой. «Мессершмитты» ударили из скорострельных пушек, пытаясь взрывами преградить путь лошадям. Косяк рассеялся, оставив у воронок несколько кобылиц и жеребят.

Леля не успела уйти в камыши. С третьего захода истребители взяли ее под прицел. Шея Лошадии окрасилась кровью — пуля стесала кожу. Мотая головой, она мчалась мимо горящих факелами копен. Жеребенок тянулся за ней из последних сил. Пунктир взрывной строчки пересек ему дорогу. Он споткнулся о нее, кувыркнулся через голову, пронзительно крича. Услышав его предсмертный крик, Лошадия опомнилась, резко остановилась. Лелю сорвало с нее. Прокатившись по земле, она распласталась в беспамятстве, зажимая в судорожно сжатых пальцах клочки золотисто-рыжей гривы.

И напрасно звала Лошадия своего золотого лошонка — он уже не мог ответить ей нежным, игривым ржанием.

Еще раз низко пролетели «мессершмитты» над задымленной долиной, еще раз перечеркнули разрывными пулями пядь земли, на которой неподвижно лежала Леля. Вспыхнула ближняя копна, и ветер прикрыл ее дымным шлейфом.

Истребители взмыли к серым облакам.

Леля лежала среди небольших воронок, припорошенная землей и пеплом. На изорванном платье проступали пятна крови. На щеке багровела ссадина. Лошадия стояла над ней. Шевеля губами и негромко фырча, притрагивалась к ее волосам, к плечам. Леля пошевелилась, открыла глаза и закашлялась от дыма. Не могла подняться сама. Уцепилась в гриву Лошадии, стоявшей над ней с опущенной головой, и встала, покачиваясь и постанывая от боли. Повисла на шее у лошади.

Из дыма догоравших копен к ним выходили кобылицы с жеребятами.

…Леля провела косяк по гати через старую закамышелую речку, впадавшую в лиман, и вывела на сожженное пшеничное поле, по которому прыскала черная поземка и кружились черные вихри. А навстречу косяку по черной дороге ехала странная повозка. И когда она приблизилась, поняла Леля, что это в тачку, на которой лежали узлы, сундук и стол вверх ножками, были впряжены корова и старая женщина.

Леля придержала лошадь, остановилась и женщина. Она печально посмотрела на избитую, оборванную, окровавленную всадницу.

— Видна диточка!.. Шо с тобой?.. Ты вся обраненная…

— По мне «мессершмитты» стреляли… Хотели убить.

— За что?!

— Наверно, чтоб я не угнала лошадей.

— А куда же ты их гонишь?

— В станицу Дольскую, к нашим, — хрипло ответила Леля и закашлялась.

— Та нема уже тут наших! Нимци везде. Хутор наш спалылы. И дида мого убылы. До сестры еду, можэ вона жива.

У Лели сморщилось лицо, ей захотелось заплакать, но она сдержалась.

— А где наши?

— Хто знае!.. Можэ, за Манычем. За лиманом. Да неужели ж ты туда погонишь коней?!

— Дедушка наказал, чтоб сдала лошадей нашим.

— Боже ж мий! Диточка, да ты ж совсем замученная! Поихалы со мной. Хороши кони, да брось их, все одно нимци отнимуть их у тэбэ. У мэнэ коняку забралы. Поихалы со мной, а?

— Не могу… Дедушка наказал сдать лошадей, — упрямо повторяла Леля.

— Ну, тоди вертайся за греблю, и по той стороне гони коней. По-над камышами, по-над камышами в самый лиман, вон к тем, бачишь, трем вербам. Кажуть, там, за Манычем, наши.

Леля молча повернула Лошадию, подтолкнула шенкелями, замахала плетью:

— Назад! Пошли назад! Быстрей! — огрела плетью нерасторопных и поскакала впереди косяка к камышам, к гати.

Закурилась за лошадьми черная пыль. Женщина долго смотрела вслед девочке, плакала. Горячий ветер трепал темный платок, сползший с седой головы.

Колонна мотоциклистов, ощетинившаяся дулами автоматов и пулеметов, прошла по гати через старую закамышелую речку и выехала на скошенный луг, где еще дымились кучи пепла. Между ними лежало несколько трупов кобылиц и жеребят. Колонна остановилась:

— Проклятье! Но где же лошади? — растерянно сказал майор Кроге. — Ведь летчики доложили: маленькая всадница убита! Так где же ее тело?

Капитан Рихтер пожал плечами.

— Если нет тела, значит, она жива и находится вместе с косяком.

Майор Кроге оглядел в бинокль длинную извилистую долину. Она уходила далеко к горизонту и там сливалась с лиманом. На горизонте вырисовывались три вербы.

— Лошади за это время далеко уйти не могли! — сказал Кроге. — Собак вперед!

Из колясок выпрыгнули солдаты с собаками, побежали впереди колонны. Мотоцикл, в коляске которого сидел майор Кроге, поехал в середине. Собаки вскоре взяли след лошадей — он тянулся по долине вдоль камышей.

На острове, глубоко вдававшемся в плавни, у трех верб, бурно разговаривали три всадника: сержант Потапыч и красноармейцы-кавалеристы Кряжев и Григораш.

— Потапыч, давай вернемся, — горячо убеждал Кряжев сержанта. — Узнаем, в чем там дело…

— Мы — разведчики, Кряжев! — сердито отвечал Потапыч. — Мы не должны впутываться в чужие дела и лезть черту в зубы. Понял, Кряжев? Мы должны целехонькие вернуться в штаб полка и выложить данные разведки, которые с таким трудом добыли, понял, Кряжев? И не Потапыч я тебе, рядовой Кряжев, а товарищ сержант!

— Тут дело не простое, Потапыч, товарищ сержант! Кого тут, в глухой степи, выслеживала «рама», а? Не нас же с тобой? За кем гонялись «мессеры», а, Потапыч, товарищ сержант? Мы же разведчики, обязаны разобраться!

— Может, там наши прорываются! Так мы бы провели их через лиман, — сказал Григораш.

— Вы, значит, умники-разумники, а я, по-вашему, дурак набитый! — рассердился Потапыч. — Вы думаете, у меня здесь не болит?! — Он стукнул себя в грудь кулаком. — Сам хочу разобраться, в чем тут дело! Кряжев, айда со мной! А ты, Григораш, оставайся. На всякий случай. И если с нами что-нибудь случится, не встревай, а дуй прямо в штаб. Понял, Григораш?

— Понял, товарищ сержант!

Потапыч и Кряжев выехали на луг к трем вербам. Потапыч вдруг осадил коня и, встав на его круп, посмотрел в бинокль:

— Интересные пироги! Косяк лошадей с жеребятами. Девочка верхом… А ну-ка приглядись. — Он передал бинокль Кряжеву.

Косяк подходил неторопливо, кобылицы кормились на ходу. Лошадия шла впереди, и на ней, согнувшись в три погибели, подремывала Леля. Она никак не могла справиться с нападающей на нее болезненной дремой. После страшного удара о сухую землю во время обстрела с самолетов и вновь пережитого кошмара она как-то странно ослабла, у нее снова почти беспрерывно стала кружиться голова.

— Вот тебе на! — воскликнул Кряжев, глядя в бинокль. — Это же кони нашей племенной конефермы. Лошадия, вожачка косяка, впереди идет, а на ней верхом… На ней Леля! Но почему?!

Бойцы выехали из камыша на луг, стали на пути табуна.

Лошадия остановилась, вытянув шею, настороженно постригла ушами, присматриваясь к ним и принюхиваясь, и заржала приветственно: узнала белоногого коня Кряжева.

Леля очнулась, потрясла головой. Обвела всадников мутным сонным взглядом и не выразила ни удивления, ни радости, увидев красноармейцев, которые неожиданно появились перед ней, и узнав в одном из них Шуру Кряжева, — настолько она была измучена. Качнулась в седле, протягивая руки к Кряжеву:

— Шура, сними меня. Голова кружится… упаду.

Кряжев отдал бинокль сержанту, подъехал ближе, подхватил ее на руки.

— Что с тобой сталось, Леля?! Как ты оказалась с табуном? А где Лукьян Корнеевич? Где остальные?

— Говори громче, Шура, я плохо слышу… Меня бомбами оглушило.

— Это по тебе стреляли «мессеры»? — Голос у него дрогнул.

— По мне… Они хотели убить меня… — Она обмякла у него на руках, засыпая…

— Дело ясное! — сказал Потапыч. — Девочку контузило.

Кряжев повлажневшими глазами вглядывался в ее измученное, избитое лицо. И тело ее было посечено осколками разрывных пуль. Кровь сочилась из некоторых ранок.

— Что же они с тобой сделали, невестушка моя!.. Потапыч, это же Леля Мирошникова — дочь нашего комполка!

— Вот так история! — изумился сержант.

Кряжев легонько потряс Лелю:

— Очнись, Леля, скажи, где Лукьян Корнеевич и Середин? Что с ними? Скажи, нам это важно знать.

— Убил диверсант… на стоянке… На стоянке у Степашкиного колодца. — Она открыла глаза, слабо улыбнулась. — Я рада, что тебя тут встретила… Это как во сне. Еще бы немножко, и я, наверно, умерла бы… Дай мне попить, Шура.

Кряжев напоил ее из фляжки, и она коротко, преодолевая свое тягостное сонливое состояние, рассказала, что с ней произошло за последнее время.

— Все ясно! — сказал Потапыч и прямо с коня полез на вербу. В бинокль он увидел приближавшуюся колонну мотоциклистов с немецкими солдатами. Впереди нее бежали собаки, вынюхивая след исчезнувшего косяка. — Спешат, сволочи! Кряжев, быстро прячем лошадей, конокрады едут!

Жестяно шелестящий вал камышей поглотил лошадей и всадников. Кряжев ехал впереди с Лелей на руках. Лошадия шла следом. Потапыч подгонял косяк, следил за тем, чтобы не отставали и не терялись в камышах жеребята. Дно лимана было сухое, в трещинах — вода далеко ушла за лето. Потом началось болото. Темная вода с белесым налетом порой доходила кобылам по животы, и они волновались за своих жеребят, тревожно ржали. Потапыч успокаивал их:

— Тихо, матушки! Не утонут ваши лошата — тут мелко.

Выбрались на остров с тремя вербами. Григораш поскакал им навстречу.

— Откуда кони? Кто это у тебя, Кряжев? — спросил он.

— Тихо, ты! — зашипел тот. — Не узнаешь, что ли? Наши кони, племенные. А это Леля Дмитриевна…

— Да ты что! — сдавленно произнес Григораш.

Леля спала, прижавшись щекой к груди Кряжева.

— Бедная девочка, сколько пережила! — со вздохом сказал Потапыч. — Ну, зверюки! Ну, проклятые! — Он вдруг обеспокоенно прислушался. — Слышите? Вроде бы собаки загавкали?

— Точно, — подтвердил Григораш.

— Чует мое сердце — фрицы потопчутся-потопчутся на краю камышей и сунутся в лиман. Не зря же они тут появились: ясное дело — буденновские кони интересуют их! Григораш, дуй вперед, да побыстрей! Доложи эскадронному: гонятся фрицы с собаками за косяком. Пусть идет навстречу с эскадроном. А то если кинутся гады по нашему следу…

— Слушаюсь, товарищ сержант!

Григораш поскакал по острову, догоняя свою тень, — солнце уже катилось к вечеру.

Потапыч и Кряжев подняли косяк, быстро перегнали его через остров и повели по водному проулку между высокими стенами камыша. Потапыч, ведя своего коня на поводу, брел позади, подталкивая жеребят.

— Быстрей, быстрей! — торопил он их.

Когда один из них увяз, он, надрываясь, выволок жеребенка из тины и охлестал плетью его матку, которая беспокойно ржала и мешала ему:

— Молчи, дуреха! Молчи, фашисты близко.

Потом продрались посуху сквозь мелкий тростник, выбрались на небольшой островок. Быстро перемахнули его, и тут навстречу им из вербняка выехали казаки во главе с эскадронным Петрунько. Потапыч осадил коня.

— Товарищ старший лейтенант, привязались, заразы, хоть полу отрежь! Слышите?

Накатом доносился собачий гон.

— Сколько их там?

— Мотоциклов десять-двенадцать на берегу видел я. По два-три человека на каждом мотоцикле плюс собака. Ну, часть их осталась возле мотоциклов. Фрицев двадцать-двадцать пять преследует нас.

— Ладно, мы им сейчас маленький мешочек сделаем, — сказал эскадронный. — А вы, Потапыч, Кряжев и Григораш, гоните лошадей в расположение части. Лелю Дмитриевну и данные разведки сразу же в штаб… По местам! В первую очередь бить собак с проводниками. Бить прицельно самых рьяных. Постараться взять пленных. Нам очень нужны пленные.

Бойцы залегли, положив коней в кустах вербняка. Косяк с сопровождающими скрылся в камышах. Близился, накатывался лай собак. И вот показались на острове первые немцы. Бежали, торопились, тяжело дышали. Рвались с поводков овчарки. Подпустили врагов близко. Эскадронный подал сигнал, и гулко ударили первые выстрелы. Воя и скуля, серыми клубками покатились по траве овчарки. Упали проводники. Остальные от неожиданности заметались по острову, стреляя из автоматов куда попало, пытаясь прорваться из окружения, но напрасно — со всех сторон натыкались на пули.

— Хенде хох! — крикнул эскадронный Петрунько. — Ди вафен штрекен! Руки вверх! Бросай оружие!

Кто бросил оружие, тот остался жив, кто продолжал стрелять, был убит. Одним из первых поднял руки капитан Рихтер.

Бойцы согнали в кучу пленных — их было одиннадцать, — собрали оружие.

Эскадронный отвел в сторону капитана Рихтера. Поговорил с ним на немецком языке:

— Вы согласны ответить на мои вопросы?

Рихтер поглядел на убитых солдат и унтер-офицеров, на стоявших с поднятыми руками, ответил устало:

— Спрашивайте…

— Кто остался около мотоциклов?

— Майор абвера Кроге и шестеро солдат.

…Майор Кроге, полулежа в коляске мотоцикла, потягивал кофе, который наливал в стаканчик из термоса. На салфетке перед ним лежали бутерброды с ветчиной. Солдаты перекуривали, сидя на траве. Только один прохаживался, озираясь и держа автомат на изготовку.

Капитан Рихтер вышел из камышей мокрый, в грязи, ругаясь и возбужденно размахивая руками. За ним, нагнув головы в касках, устало плелись солдаты.

— В чем дело, Рихтер? — зло бросил майор Кроге. — Что за стрельбу вы там открыли? Где лошади?..

Раздалась короткая очередь: это Дрогаев снял часового, который настороженно присматривался к переодетым в немецкую форму бойцам.

— Руки вверх! Сидеть спокойно! — казаки окружили гитлеровцев.

Майор Кроге непослушными пальцами выдирал пистолет из кобуры. Дрогаев схватил его за руку, отобрал оружие.

— Спокойно, герр майор! Ты нам нужен живой.

 

Глава девятая

Разведчики заехали с косяком на бригадный двор. Григораш остался поить и кормить лошадей, а Потапыч с Кряжевым переодели Лелю в солдатскую форму — нашли в тороках старенькую, — и, прихватив с собой Лошадию, поехали в штаб полка. Он размещался в доме председателя колхоза. Всадники заехали во двор. Леля продолжала спать на руках у Кряжева.

— Проснись, Леля Дмитриевна, приехали. Сейчас отца увидишь, — ласково сказал он.

— Папу? Прямо сейчас? — вскинулась она. — А где он?

— Вот в этом курене.

Леля закричала надрывно:

— Папа! Папа! Я здесь! — и забилась в его руках, хотела соскочить на землю.

Потапыч быстро спешился, принял Лелю из рук Кряжева, бережно опустил на землю. Она закачалась — закружилась голова, в глазах потемнело; сержант поддержал ее.

На открытую веранду вышел полковник Мирошников, худощавый, стройный, с темными усами, недоуменно пригляделся к ней.

— Папа, это я!.. — разрыдавшись, она пошла к нему, протягивая руки, как слепая.

Он спрыгнул к ней с веранды.

— Дочурка!.. Леля моя дорогая!

Мирошников подхватил дочь на руки, прижал к груди и понес в дом.

Потапыч и Кряжев поспешно закуривали, пряча глаза друг от друга.

К ним из штаба вышел начальник полковой разведки капитан Овсяник.

— Ну, как сработали, орлы?

— По всей форме доложить, товарищ капитан? — спросил сержант, козыряя.

— Можно без формы, если удачно.

— Удачно, товарищ капитан! В станице Дольской обнаружена танковая дивизия. Фрицы чистят перышки…

— То есть?

— Фриц производит мелкий ремонт танков, играет на гармониках, загорает — жирует, значит.

— Ясно, Потапыч, продолжай.

— Заползли мы прямо в станицу и все аккуратненько высмотрели: склады горючего, боеприпасов, сарай с арестованными…

— Короче, Потапыч. В штабе с деталями выложишь.

— Вертаясь с разведки, мы увидели и услышали, как три «мессера» за кем-то гоняются, расстреливают, значит, из пулеметов и пушек, мы повернули, чтоб узнать, что там такое, а к нам навстречу — косяк племенных кобылиц с жеребятами и эта девочка, которая оказалась дочка нашего комполка… — голос старшины смялся. Он крякнул, покашлял, крепко потер щеку.

— Ну, молодцы, братцы! — похвалил капитан. — Пойду доложу начальнику штаба. Ты, Потапыч, далеко не уходи, будь на подхвате.

— Слушаюсь, товарищ капитан!

У коновязи призывно заржала Лошадия. Кряжев подошел к ней, погладил шею.

— Тоскуешь, красавица? Погоди, Леля отдохнет и выйдет к тебе. Потапыч, слышишь? Леля говорила, что в переметной суме документы коневодов и бумаги на лошадей. В штаб дивизии сдадим, что ли?

— А то ж куда? Достань их.

Кряжев извлек из сумы клеенчатый сверток, пистолет и несложенный нож.

— Ого! Леля, оказывается, была вооружена. А нож-то какой! — Он нажал кнопку, и лезвие ушло в рукоятку.

— Это, наверно, оружие того диверсанта, которого придушил Лукьян Корнеевич. Спрячь, потом отдашь трофеи Леле.

У двора остановилась «эмка». Из нее быстро вышел комдив. Ему уже сообщили об успешной разведке и появлении в полку дочери полковника Мирошникова.

Спустя некоторое время к штабу полка в сопровождении эскадрона Петрунько подъехала колонна мотоциклов с пленными немцами. За рулем переднего мотоцикла сидел сам эскадронный.

Под потолком штабной комнаты горела десятилинейная керосиновая лампа. Окна были плотно завешены. За столом и на лавках вдоль стен сидели командиры и комиссары эскадронов, штабные работники. Они собрались, чтобы обсудить данные разведки и разработать операцию по прорыву в тыл врага. Комдив сказал, обращаясь к полковнику Мирошникову:

— Ваши разведчики — молодцы, Дмитрий Лукьянович! Ценных языков добыли. Очень любопытные птички эти офицеры, скажу я вам! Так что жду наградные листы.

— Товарищ комдив, надо бы представить к награде и Лелю Дмитриевну, — сказал старший лейтенант Петрунько. — Ведь каких лошадей спасла!

— Правильно, — раздались голоса командиров.

— Я беру Лелю Дмитриевну в свой эскадрон, — добавил Петрунько.

— Не возражаю, — ответил комдив. — Ну, ладно, товарищи, продолжим разработку операции. Пленные офицеры и солдаты подтвердили данные разведки и, можно сказать, неплохо дополнили их. Капитан Рихтер был довольно разговорчив и не врал, понимал, что ему это зачтется. Кстати, товарищи, знаете, зачем им нужны были буденновские лошади? Оберст фон Штюц хотел подарить их самому Герингу! А подарил нам: двух офицеров, своих ближайших помощников, трех унтер-офицеров, четырнадцать солдат и двенадцать мощных мотоциклов с колясками.

Командиры засмеялись. Комдив продолжал:

— Задача полка такова: проникнуть ночью в тыл противника на глубину двадцати километров, внезапно и стремительно войти в станицу Дольскую, уничтожить танки, склады боеприпасов и горючего и так же стремительно уйти в плавни. Сколько возьмешь эскадронов, Дмитрий Лукьянович?

— Четыре эскадрона, но в уменьшенном составе.

— Возьмешь пять эскадронов, и пятому дай единственное задание: освободить арестованных. Капитан Рихтер сказал, что в складских помещениях заперто около двухсот красноармейцев, коммунистов, комсомольцев, активистов Советской власти. Готовится расправа. Они будут расстреляны, если мы их не освободим.

— Мы освободим их, товарищ комдив!

— Разгромить штаб!

— Этим займусь я сам с эскадроном Петрунько, — ответил Мирошников.

— Еще раз подчеркиваю, товарищи, в бой с гарнизоном не ввязываться, не увлекаться стычками, не распыляться. Атака должна быть сильной и быстрой, как удар молота! У меня все, товарищи командиры. Поднимайте эскадроны!

Командиры вышли. Мирошников задержался на минутку. Он прошел по коридору к небольшой спальне, чуть приоткрыл дверь, заглянул внутрь. На столе неярко горела прикрученная лампа, освещая комнатку туманным красноватым светом. Леля спала, вольно разметавшись на широкой кровати. Он постоял у дверей, прислушиваясь к ее дыханию, и на цыпочках отошел прочь.

Пластуны бесшелестно, словно ужи, подползли к станице Дольской перед рассветом и в одно и то же время подняли связками гранат на воздух пулеметные гнезда гарнизонных постов. И тогда с четырех сторон бешеным аллюром в станицу ворвались эскадроны полка Мирошникова. Яростный нарастающий топот копыт захлестнул спящую станицу ужасом.

Эскадрон Петрунько, во главе которого скакал Дмитрий Лукьянович, ворвался на площадь. Повесив автоматы на шею, казаки взяли в руки зажигательные бутылки и связки гранат. Танки, стоявшие за церковной оградой, вспыхнули, будто кучи сушняка. Метко попадали в них бутылками с зажигательной смесью Кряжев, Дрогаев, Григораш и другие бойцы. Белое пламя взметнулось в небо. На площади заплясали фантастические тени.

Два взвода завернули в парк, где было скопище танков, и через считанные секунды в нем загрохотали мощные взрывы, заполыхал белый брызжущий огонь.

С площади, не сбавляя хода, казаки растекались по улицам, и во дворах и садах, где стояли танки, раздавались взрывы и выплескивался яркий огонь. Выбегавшие из домов раздетые гитлеровцы падали, срезанные автоматными очередями. «Казакен! Казакен!» — слышались вопли.

В окне старого поповского дома, где находился штаб войсковой разведки, показался толстый человек в белье. Это был оберст фон Штюц. Он хотел выпрыгнуть наружу, но не успел — пули всадников втолкнули его обратно. Падая, фон Штюц опрокинул стол. По полу разлетелись бумаги. Он приподнялся на руках. Перед ним лежала фотография кобылиц со звездами на лбу. На одной из них сидела Леля Мирошникова. Фон Штюцу показалось, что девочка ожила и показала ему язык.

— Майн готт! — произнес фон Штюц и вмялся лицом в пол.

И в то же мгновение в окна поповского дома влетели зажигательные бутылки и гранаты. Дом затрясся, осыпая черепицу, и запылал.

Дальше, дальше скакали казаки, поджигая танки и рубя шашками метавшихся в панике гитлеровцев.

Неожиданно из сада, подминая яблони, выполз танк и перегородил дорогу всадникам. Бухнула пушка, длинно застрочил пулемет. Упали передние казаки, рухнул конь Кряжева! Казалось, выхода нет, сорвется атака эскадрона Петрунько. Но прямо под пулеметную очередь рванулся Григораш и, уже падая вместе с конем, метнул связку гранат. Сильный взрыв расколол танк, башню сбросило на дорогу.

Кряжев, хромая, подбежал к Григорашу — тот силился подняться на ноги. К ним подскакал Дрогаев.

— Давай его сюда! — крикнул. — Скорей!

Кряжев вскинул Григораша к нему на руки, хлопнул коня по крупу.

— Гони, Дрогаев! Вывози Ваню.

Сам загородил дорогу коню, бежавшему без всадника, прыгнул на него и, взяв в руку автомат, поскакал за отрядом.

Лава кавалеристов, не задерживаясь, продолжала катиться дальше. Сильные взрывы, сопровождаемые всплесками белого пламени, раздавались по всей станице. В одной стороне раскатисто ухнуло, и к звездам поднялся, клубясь, багровый грибовидный столб огня — это бойцы подорвали базу горючего. В другой стороне рвануло так, что качнулась земля — это взлетел на воздух склад боеприпасов. Уничтожив охрану, пятый эскадрон быстро выводил из станицы освобожденных узников в балку, где их ждали запасные кони.

Среди освобожденных был и Петька Середин. Его вез на коне пожилой всадник. Плохо было Петьке. Рана загноилась, нога опухла и онемела. Петька в забытьи бормотал:

— Дядя, скажи командиру… Лукьян Корнеевич пропадает… раненый… диверсант напал… Там племенные кобылицы с жеребятами… Там, у колодца… в балке… Спасайте… скажите командиру.

— Не беспокойся, парень, у нас кобылицы с жеребятами. Целы они… Дочь нашего командира полка сберегла, пригнала их. А Лукьян Корнеевич помер. Леля похоронила его.

Но до затуманенного сознания Петьки не доходили слова казака, и он продолжал бормотать:

— Дядя, скажи командиру… Дед Лукьян… косяк… у колодца…

— Бедный паренек, совсем извелся.

Пятый взвод первым ушел в плавни, сопровождая освобожденных.

А позади, над станицей, вспыхнули разноцветные ракеты — то был сигнал к отходу. Эскадроны один за другим ушли в предрассветную мглу. Операция прошла успешно. Атака длилась недолго. Она была, как и приказал комдив, «быстрой и сильной, как удар молота».

Кряжев и Лошадия заглядывали через раскрытое окно в комнату, где спала Леля. Она отсыпалась третий день. Контузия у нее понемногу проходила. Голова меньше кружилась, и слух наладился.

— Леля, да Леля же! — будил ее Кряжев. — Проснись. Сколько можно спать? Посмотри, кого я тебе привел. Ты слышишь, Леля Дмитриевна?

Сквозь ресницы она увидела белую стену, на которую падал солнечный сноп, пробившийся сквозь кружевную крону акации. И вдруг на стене солнечные лучи нарисовали сказочно-красивого золотисто-красного коня с белой звездой на лбу и белыми ногами…

Конь мчался по желтому-желтому сурепному полю, и на нем, держась за его развеянную по ветру гриву, сидела она, взрослая Леля, сероглазая и стройная, как мама, на ней было шелковое длинное платье, которое, как и ее длинные каштановые волосы, ветер перевивал с золотой гривой коня. Степные орлы парили в синем небе, по которому плыли белые сверкающие облака и которое звенело жавороночьими колокольцами. Она скакала по цветущей сурепке к горизонту и, по-дикарски веселясь, пела что-то безумно радостное. А ее догонял на белом коне Шура Кряжев в бешмете с серебряными газырями и в папахе с малиновым верхом.

Он звал ее:

— Леля-а-а! Да Леля же!

Она обернулась, весело хохоча.

— А ты догоняй!

Он догнал ее, и они поскакали стремя в стремя. Выехали на курган, откуда открывались неоглядные разноцветные дали, но тут из белого облака вдруг выпал черный самолет. Пронзительно воя и увеличиваясь в размерах, он падал прямо на них, закрывая белый свет. Небо тотчас потускнело, облака стали грязными, и желтые цветы сурепки почернели.

Леля заплакала от страха, но тут в руках у Кряжева оказалось невиданное длинноствольное ружье. Он очередями застрочил по черному самолету. Тот взорвался в воздухе и мелким, легким мусором осыпался на траву. И тогда небо снова стало синим-пресиним, облака — белыми-пребелыми, а степь — желтой-прежелтой. И снова в поднебесье запели жаворонки.

Кряжев повернулся к девушке, то есть к ней, взрослой Леле, и сказал:

— Не плачь, ласточка! Успокойся. Видела, как я его бабахнул?

Она посмотрела на Кряжева с восторгом и заплакала освобожденно, сладостно, легкими слезами и тут увидела: из-за кургана выехали всадники. Она узнала их! Это были мама, бабушка Вера и дед Лукашка…

— Да проснись ты, Лелька! — сказал Кряжев. — Чего ты мучаешься?

И золотистый конь, на котором она сидела, заржал призывно, ласково.

И Леля, наконец, проснулась, села на постели, судорожно всхлипывая. Увидела перед собой белую стену с солнечными кружевами.

— Ну, успокойся, Леля!.. Что ты так разревелась? Спишь и плачешь, а я тебя никак не могу разбудить.

Она обернулась и в распахнутом, залитом солнцем окне увидела обеспокоенного Кряжева и Лошадию, которая нежно, зовуще ржала и тянула голову в комнату, к ней.

Глаза у Лели ожили, лицо прояснилось, хотя она еще продолжала всхлипывать.

— Что же тебе такого страшного приснилось? — спросил Кряжев.

— Тебя видела во сне…

— Неужели я такой страшный? — удивился он.

— Нет, вовсе не страшный.

— А что ж — я плохо тебе приснился?

Она в упор, молча, разглядывала его, будто в первый раз видела.

— Нет, хорошо приснился. Только об этом мне сейчас не хочется рассказывать. — Она улыбнулась, сошла с постели и, путаясь в длинной сорочке, подошла к окну, обняла Лошадию за шею, прижалась к ней. — Не забыла меня, милая моя Лошенька. Гляди-ка, уздечка на ней какая красивая!

— А ты посмотри, какое седло! — он повернул лошадь так, чтобы она хорошо рассмотрела его.

— Ох ты, никогда такого седла не видела! — восхитилась она.

Седло и впрямь было примечательное: изящное, мягкое, с искусной отделкой.

— Это тебе, — сказал Кряжев.

— Мне?!

— Именно тебе. И Лошадию тебе оставили, а остальных кобылиц с жеребятами погнали дальше в тыл, на Терек. И это тоже тебе от бойцов нашего эскадрона. — Кряжев поднял с земли узел, развернул его на подоконнике. Там были папаха с голубым верхом, гимнастерка с кармашками, диагоналевое галифе с кожаными подшивами, хромовые сапожки и наборный ремешок. Под вещами лежали пистолет и нож.

Леля безмолвно любовалась вещами, потом притронулась горячей ладошкой к его руке.

— Спасибо тебе, Шура!

— За что же?

— За все. И за то, что спасаешь меня и во сне, и наяву.

— И во сне, говоришь?! — спросил он с улыбкой.

Но Леля не стала уточнять. Пододвинула оружие к нему.

— Шура, забери пистолет и нож. Это мой подарок тебе.

— Спасибо, Леля. Твой подарок делу послужит хорошо, будь уверена. Они мне еще не раз заплатят за Лукьяна Корнеевича.

Леля, вздохнув, спросила:

— Как там Петька? Лучше ему?

— Лучше. Отвезли в госпиталь. Врач сказал: постараемся спасти ногу. А вот Ване Григорашу плохо… — Кряжев помолчал. — Так, переодевайся, Леля, потолкуем дорогой. Потапыч ждет нас, уху сварил и раков.

— Я быстро!

Кряжев повел коней к крыльцу. Леля вышла к нему счастливая и неузнаваемая.

— Ну, знаешь, ты, как картинка! — сказал Кряжев, любуясь ею.

— Шура, прямо чудеса! Всё как раз по мне. Будто по заказу пошито. — Она завертелась перед ним на каблучках.

— Ну еще бы! — ответил он с улыбкой. — Мы прикинули — поймали хуторскую дивчину твоего «экстерьера и вымеряли ее с ног до головы.

На крыльцо вышел Лелин отец. Кряжев вытянулся, отдавая честь.

— Здравия желаю, товарищ полковник!

— Здравствуй, Шура! — ответил он.

Кряжев смутился, а Леля засмеялась, потом вскинула руку к папахе:

— Товарищ командир, разрешите отбыть на завтрак. Я проголодалась — ужас как!

— Разрешаю. Поезжайте.

Леля и Кряжев вскочили на коней и поехали по хуторской улице шагом. Она что-то оживленно говорила ему, может быть, рассказывала сон. Потом оглянулась, помахала отцу рукой — он продолжал стоять на крыльце, глядя вслед.

До боли в сердце напомнила дочь Анну Степановну, свою мать, такую же сероглазую и стройную. Она так же ловко сидела на коне. Комполка покашлял от волнения, крепко потер щеку ладонью и вернулся в штаб. Предстояла новая операция. До конца войны было еще далеко.

 

Послесловие

Эту историю я услышал на последнем Дне лошади, празднике, отмечаемом нами, членами содружества почитателей лошади, ежегодно 18 августа. Ее рассказала нам Леля Дмитриевна Е-ова, ветврач Н-ского конезавода. Это был ее вступительный взнос в наш клуб, находящийся, как вы помните, в старой конюшне на краю хутора Александровского.

Позже я, как секретарь содружества, готовя к изданию эту лошадиную историю, придал ей, для удобства чтения, форму художественной повести, допустив некоторый домысел, но оставив в основе ее все то, что было пережито Лелей Дмитриевной.

Она стала первой женщиной в нашем содружестве, мы с удовольствием ввели ее в состав президиума и выбрали вице президентом, то есть заместителем Зажурина. Она всем нам очень понравилась: стройная, изящная, обаятельная, нестареющая душа… Одним словом — истинная всадница! Хотя она недавно вышла на пенсию, но работу не бросила. Осталась рядом со своими любимыми лошадьми.

В тот день мы о многом расспрашивали Лелю Дмитриевну. Например о том, откуда ей было известно в таких подробностях, что происходило во вражеском стане.

— Я ведь не раз беседовала с капитаном Рихтером, — с улыбкой ответила она. — Рихтер по-русски неплохо говорил. Он тогда, попав в плен, попросил моего отца познакомить его со мной, обещая за это быть откровенным на допросах. Странное дело, Рихтер проникся ко мне уважением, даже симпатией. О многом мне рассказал. И о том, как Петька держался на допросах. Да-да!.. А еще одна встреча с ним состоялась совсем недавно. Он приезжал в наш конезавод с делегацией из ГДР. Был у меня в гостях.

— Ну и дела! — воскликнул президент нашего содружества Зажурин.

— Как же потом, после спасения косяка, сложилась ваша жизнь? — спросил я у нее.

— Я вернулась в Ростов со своим полком. Это было в феврале сорок третьего года. Летом поступила в сельскохозяйственный техникум, на ветеринарное отделение. Окончила его и поехала работать в родной Н-ский конезавод, где и остаюсь до сих пор. Да, надо тут сказать о Петьке, о Петре Ивановиче Середине. Выйдя из госпиталя, он нашел свой косяк на Тереке — там находился племенной состав нашего головного Н-ского конезавода — и остался при нем. И домой вернулся с ним. На фронт Петр не попал, стал инвалидом. Работает он в нашем конезаводе, как и я, всегда при лошадях.

— А что же сталось с Шурой Кряжевым? — спросили мы у Лели Дмитриевны. — Ведь судя по тому, как складывались тогда у вас взаимоотношения, вы должны были встретиться в будущем.

— Я Шуру Кряжева и после войны долго ждала. Сообщали, что он пропал без вести… А уж после войны выяснилось, что Шура в разведке был тяжело ранен, попал в руки фашистов… Замучили его… Это случилось в Венгрии…

Мы помянули павших на поле боя. Негромко спели несколько фронтовых песен.

Вспоминали любимых лошадей, у каждого из нас, разумеется, были такие. Спросили у Лели Дмитриевны также о дальнейшей судьбе Лошадии, Палемы, Кулемы и других родоначальниц буденновской породы лошадей из косяка Лукьяна Корнеевича.

— Они на славу послужили конному делу, — ответила Леля Дмитриевна. — Дольше всех прожила Палема. Она пала на тридцать восьмом году.

— Великолепно! — воскликнул Петр Павлович, ветеран-ветврач. — Уважаемая коллега, я полагаю, ее долголетие было обеспечено вашей врачебной практикой.

— Вряд ли, Петр Павлович. Очень жизнестойкая была она. Девять призов на скачках, десять элитных жеребят. Палема до последнего часа была занята на разных вспомогательных работах. В народе говорят: работа держит лошадь на земле.

— Человека — тоже! — подхватил Зажурин.

— Только жаль, не находится для нас, ветеранов, работы по душе! — с горечью сказал Петр Павлович.

— Да-да, верно, — подтвердили остальные.

Леля Дмитриевна оглядела всех с потаенной улыбкой и сказала:

— Друзья, уж если речь зашла о работе по душе для члена содружества почитателей лошади, то позвольте мне сделать вам такое предложение… Я взялась за одно дело, да не справиться мне одной. Задумано организовать при нашем конезаводе конно-спортивную школу для ребят на общественных началах, с филиалами в отделениях… Рассчитываю на вашу поддержку! Ведь мы-то с вами хорошо знаем, что значит для человека лошадь. И нам известно также, какие чувства могут пробудиться у ребят в общении с лошадьми, какие добрые человеческие качества могут они приобрести.

— Прекрасная мысль, коллега! — подхватил Петр Павлович. — Вот поле деятельности для нашего содружества! Посмотрите, какие люди среди нас. Мы — сила большая, и мы сможем немало полезного и нужного сделать для наших ребят, для молодого поколения.

Все с энтузиазмом согласились с этим.

— Располагайте нами, дорогая Леля Дмитриевна, — подытожил разговор Зажурин. — Кому ж, как не нам, заниматься этим благородным делом!

С того дня почти год прошел. И вот я недавно получил письмо от Лели Дмитриевны:

Уважаемый друг! Уведомляю вас, что в этом году по решению президиума нашего содружества день лошади будет проводиться в Н-ском конезаводе. Открытие праздника — доклад и выступления — в Доме культуры, продолжение — на стадионе. Программа будет разнообразной: спектакль всадников, скачки, джигитовка, вольтижировка и другие конно-спортивные игры и соревнования.

В празднествах непосредственное участие примут ветераны Великой Отечественной войны, бывшие бойцы 5-го гвардейского Донского казачьего кавалерийского Краснознаменного Будапештского корпуса, а также ученики конно-спортивной школы.

Ожидаются гости из областного центра и столицы.

Приезжайте, уважаемый друг! Исполните свои секретарские обязанности. Намечается массовый прием новых членов в наше содружество — у вас прибавится лошадиных историй.

Вице-президент содружества почитателей лошади

Л. Д. Е-ова

Уважаемая Леля Дмитриевна! Я непременно приеду и с удовольствием исполню свои секретарские обязанности: запишу новые рассказы о старинном и верном друге человека — лошади.

Ссылки

[1] Речь идет о повести «Старая лошадь Зина», Ростовское книжное издательство, 1973.

[2] Вот замечательная лошадь! (нем.)

[3] Буцефал — имя лошади Александра Македонского.

[4] Фриц, бросок на Восток! (нем.)

[5] Байдаковать — бездельничать (местн.)

[6] Стой! Кто идет? (нем.).