На просторном выгоне растут сочные сизые будяки. Трава между ними давно уже сгорела под белым солнцем, но они буйно цветут и не гнутся на горячем ветру. А ниже, за плотиной широкого пруда, вдоль которого вытянулся выбеленный хутор, поднимаются, словно голубая роща, высокие заросли болиголова.

В июне, когда распускаются мелкие белые цветы болиголова, ветер приносит в крайнюю хату, где живет бабушка Явдоха, медовый аромат. Но только отцветут они — душно становится на выгоне. Голые пустые стебли болиголова, из которых мальчишки делают насосы, покрываются бурыми пятнами и начинают источать дурманящий мышиный запах.

На выгоне, среди будяков, и по обочинам дороги, уходящей за высокий курган, с утра до полудня голубеют цветы цикория. Каждый год весной и к концу лета бабушка Явдоха выкапывает длинные мясистые корни цикория. Она режет их на мелкие кусочки, поджаривает на сковородке и толчет в звонкой медной ступке. Потом варит вкусный кофе. Он пахнет румяной хлебной коркой. Бабушка Явдоха пьет его каждый день — лечится.

На этот раз бабушка Явдоха выкапывает корни цикория не одна. Ей помогает внук Ваня. Он приехал с матерью. Та погостила денек и вернулась в город, а Ваня остался у бабушки на весь месяц.

И вот сидит Ваня среди будяков в одних трусиках, тоненький, беленький, и раскладывает корни: большой — к большому, маленький — к маленькому.

— Сегодня мы с тобой хорошо поработали, — довольно говорит бабушка Явдоха. — Еще выкопаем немного и пойдем обедать.

Солнце сильно припекает. Рыжая, в глубоких трещинах, земля пышет жаром, как перегретая печка. Кукуруза в бабушкином огороде свернула листья дудками, утомленно опустила их.

Разложив корни по кучкам, Ваня следит за бабушкой глазами, синими, как цветы цикория. Такие глаза у его отца, Антона Павловича, бабушкиного сына.

Задумчиво кивая, бабушка перебирает корни, осторожно очищает с них землю. Голова ее укутана дымчатым пуховым платком. Большая темная родинка на верхней губе окружена капельками пота.

— Тебе жарко, бабушка? — ласково спрашивает Ваня.

— Жарко, деточка.

— Ну сними платок.

— Нельзя, Антонович, голова болит.

«Это от болиголова у нее», — думает Ваня.

— И вчера болела? — интересуется он.

— И вчера, и позавчера. И зимой, и летом.

— Почему, бабушка? — Ваня не может этого понять. Когда однажды у него заболела голова, он выпил лекарство и в тот же день выздоровел.

— Застудила я ее, Ванятко. Давно уже. Еще в войну.

— А кофе из цикория помогает тебе?

— Помогает, а как же. Немножко помогает.

Ване хочется обнять бабушку, потрогать большую родинку на ее губе, но он удерживает себя от этого и говорит решительно:

— Я скажу папе, чтобы он отвез тебя в санаторий. Ладно, бабушка? Там тебя вылечат.

— Э-э, Антонович, — ответила бабушка, — старой лечиться — зря деньги тратить. Спасибо тебе, внучек, за ласку, да не годится мне в санаторий… Не будет проку.

Обняла бабушка Явдоха внука, поцеловала, подтолкнула в сторону пруда.

— Иди погуляй, я сама управлюсь.

Ваня вскочил и побежал по дорожке вниз, к пруду. Около старой вербы он остановился, нахмурился. Опять эта лошадь! Она медленно бредет среди колючих будяков, ищет корм. Уже целую неделю на Ваниных глазах она пасется здесь и ночует, и все ест и ест, а никак не может насытиться. Очень некрасивая лошадь и такая худая, что можно пересчитать все ребра. Цвет ее шерсти трудно определить. Она у нее разная: черная, белая и коричневая. А ходит странно — словно хромает на все ноги.

Лошадь подошла к леваде. На меже росла сочная трава. Ваня отломил хворостину от вербы.

— Но! Пошла вон! Но! — громко закричал он.

Ване хотелось, чтобы бабушка Явдоха услышала и похвалила его. Ведь лошадь могла забрести в кукурузу или в грядки помидоров. Ваня стегнул ее хворостиной. Она понуро повернулась и, прихрамывая, медленно пошла прочь.

— Шагай, шагай! — кричит Ваня и гонит ее подальше, в колючие кусты чертополоха.

Но лошадь вдруг остановилась. Ваня крепко бьет ее свистящей хворостиной. Следы ударов остаются на худых пыльных боках.

Лошадь неожиданно поворачивает голову и долго смотрит на Ваню. Он бьет, а она смотрит. Ему показалось, будто из ее огромных темно-синих глаз выкатились крупные слезы, скользнули по морде и упали на горячую бурую землю.

Ваня замер. Хворостина выпала из руки. Он попятился, не в силах оторвать взгляда от лошадиных глаз.

— Бабушка! — закричал Ваня и побежал, не разбирая дороги.

— Ты чего, Ванятко? — спросила бабка Явдоха встревоженно. — Задки ударила лошадь?

— Нет, бабушка. Я бил ее, а она молчала и… плакала, — ответил Ваня. Голос его дрожал.

Бабушка поднялась, разогнулась тяжело, полная и головастая, посмотрела, прищурившись, на лошадь и, вздохнув, проговорила:

— Старая она, больная…

— Она все ест и ест и никак не наестся…

Бабушка покачала головой, задумчиво сказала:

— Сытая лошадь меньше ест, Ванятко, а эта всегда голодная. Никто не смотрет за ней. Пустили ее на все четыре стороны, вот она и ходит — сама кормится. А какая на выгоне трава — выгорела вся. Одни будяки растут… А ведь она добрым конем была, Ванятко. Под седлом ходила. Казака в войну убило на ней снарядом около нашего хутора, а ее ранило. Вылечил Павло Гаврилович, ветеринар наш. С тяглом трудно было у нас после войны. Здорово тогда помогла нам эта лошадь. Пахала и сеяла… Постарела — клячей стала, воду возила. Теперь вот на выгоне блукает. Отработала свое… Лаской ее зовут. Покличь ее, она придет.

Ване стало очень грустно.

— Бабушка, я хлеба принесу ей, ладно? Потом позову, — сказал он.

Шершавой рукой бабушка пригладила растрепанные волосы Вани и кивнула:

— Принеси, деточка, принеси.

Ваня юркнул в кукурузу и скоро, запыхавшись, вернулся с большим куском белого хлеба. Лошадь все еще стояла среди будяков.

— Гукни, она явится сюда, — сказала бабушка.

— Ласка, Ласка! — закричал Ваня. — Иди, я хлеба принес. Ласка, Ласка!

Забыв обиду на мальчика, лошадь вскинула голову и пошла напрямик через колючие кусты.

— Соскучилась, горемычная, по ласковому слову, идет, не выбирая дороги, — сказала бабушка Явдоха. — Ласковое слово иной раз лучше мягкого пирога.

Лошадь подошла и дружелюбно замотала головой. Ваня увидел свое отражение в огромных умных глазах, и ему стало стыдно. Он погладил ее вздрагивающие теплые ноздри и сказал:

— Я не буду бить тебя. Ты не сердишься?

Затем протянул хлеб. Лошадь шумно дохнула на Ванины пальцы, охватила подвижными губами ломоть и стала есть.

— Понимает животное, все понимает, — сказала бабушка. — Недаром ее прозвали Лаской… В сорок пятом везли мы с ней семенное зерно из станицы. Дождь пошел, завечерело как раз. Заехала я в балку, а оттуда никак не выберусь. Грязь, вода забурлила. До хутора далеко, подводу нельзя оставить, но и в балке страшно: волки могут накинуться. Ласка рвет-рвет, а никак не сдвинет с места. Я подпираю плечом ходок, кричу: «Ласочка, родная, потихоньку, потихоньку трогай». Она послушалась: понатужилась-понатужилась да и вытащила ходок из балки.

Лошадь, жуя хлеб, мотала головой, точно подтверждала: «Да, это так, а не иначе. Трудно мне было тогда. Но мы, лошади, свое дело хорошо знаем, нас только жалей и корми досыта».

Думала так лошадь или не думала — трудно сказать, но Ваня вообразил именно такой разговор. Он по-новому посмотрел на Ласку. Она повеселела и бодро помахивала хвостом, отгоняя назойливых мух и слепней.

Бабушка позвала тихо:

— Ласка, Ласочка…

Лошадь перестала жевать, подошла к бабушке и положила голову ей на плечо.

— Не забыла ведь, касатка, — тихо сказала бабушка и похлопала Ласку по шее.

Ваня смотрел то на бабушку, то на Ласку, потом сказал:

— Бабушка, я буду кормить и поить ее. А сено буду резаком косить. Ладно?

Бабушка Явдоха согласно кивнула. Ваня позвал лошадь:

— Ласка, Ласка, пойдем, я тебе воды дам из колодца.

Он пошел, оглядываясь, через выгон к дому. А Ласка шла за ним, не отставая ни на шаг.

Спал Ваня в ту ночь неспокойно. Снились ему огромные грустные лошадиные глаза.