Родиону с дедом Матвеем досталось место у самой двери. Вся большая комната, зала, была заставлена столами, лишь пятачок на середине был свободен — для танцев. Гости сидели впритирку. Отец и мать находились в центре. Дядя разместился слева от отца. Между ним и Бардадымом с Антонидой — баянист, а за ними — остальные отцовы приятели, среди которых были и строители нового животноводческого комплекса. Комплекс возводили неподалеку от молочнотоварной фермы, где отец работал заведующим, а мать — дояркой.
Справа от матери сидели Виталькина мать и ее подруги-доярки. Из всех женщин особенно выделялась толстая Антонида в панбархатном платье с огромными бордовыми цветами на зеленом фоне и тяжелым золотым пауком на груди. Серьги и кольца у Антониды тоже были золотыми.
Дядя, подняв стакан, с заученно-сладенькой улыбкой произнес:
— Мужички и бабоньки, ну так выпьем же за то, чтоб Анд-рюша и Маруся в новом доме жили счастливо и новых детей…
— Стоп, стоп, Дядя! — остановил его отец и тотчас поправился: — То есть Ларион Кузьмич… Родька, а ну-ка дуй во двор к своим приятелям, нечего тебе тут делать…
— Пускай остается, и для него новоселье! — возразила Виталькина мать. — А вы языки не распускайте. Дядя, культурно выражайся, ты ж у нас интеллигент…
— Я-то интеллигент, да и у меня есть имя-отчество… А ты без мужа, как брошенка, пришла, — пытался отшутиться Дядя.
— Интеллигент, куда уж там! Жену свою за двухметровым забором держишь.
Тут зашумели у порога бабкины помощницы:
— Федя пришел! Федюнь явился!.. Пожалуйста, заходи, Федюнчик, угостись.
Все обернулись к двери, умолкли.
Федя, почтальон лет пятидесяти, со шрамом на лице, в сильно поношенном кителе, прихлопывая, притопывая, вышел на середину комнаты и, оглядывая гостей светлыми рассеянными глазами, весело сказал:
— Кому хоромы, а кому похороны!
— Федюнчик, бог с тобой! — переполошилась бабка Акулина. — Поднесите-ка ему стаканчик. Живей!
— Правильно! — подтвердил Федя. — Наливай — родню поминай.
— Тут новоселье, мил человек, — остановил почтальона отец и поспешно сунул ему в руки стакан. — Выпей за нашу счастливую жизнь в новом доме.
— Так точно, Андрей Матвеевич! — Федя пристукнул каблуками резиновых сапог. — Счастливая жизнь ждет вас где-то впереди. И я не буду виноват, если…
— Да пей, разговорился! — рявкнул Бардадым.
— А тебе не терпится узнать новости? — Федя рассмеялся и залпом выпил.
Его лицо собралось в морщинистый комок, старушки бросились к нему с закуской: кто совал огурец, кто куриную ногу, но Федя ничего не взял, помотал головой и, ухнув, произнес с жалостным упреком (можно было подумать, что сейчас заплачет):
— Что вы мне дали?! Тьфу!.. Как вы эту дрянь пьете? Кто варил самогон?
— Кто варил, тот и подарил, как говорят японцы. — Дядя наигранно засмеялся.
— Ему пить что керосин, что бензин, а туда же — самогон не нравится! — подыграл Дяде Бардадым.
— Эх вы, японцы-папонцы! — насмешливо сказал Федя и лапнул себя по нагрудному карману. — Так вот какие новости, граждане-товарищи. Кому приятные, кому отвратные… Повестки в народный суд. Встать, кому вручаю! — Федя вновь рассмеялся, считая, видимо, что хорошо пошутил. — Тебе, Андрюша, — первому, с уважением, как начальнику.
Отец машинально поднялся, принимая повестку. Родион заметил, как сильно он побледнел. И у него самого вдруг замерло сердце, а потом так сильно забилось, что зазвенело в ушах.
— И тебе есть, гражданин Бардадым, — продолжал Федя.
— Я — гражданин Сучалкин, — растерянно пробормотал тот.
— Одна сатана, принимай!.. Хорошо, что вы все вместе держитесь, а то бегай ищи вас… И твоей дражайшей есть. Принимай, драгоценно-золотая!
— Я не возьму! — запаниковала Антонида.
— Возьмешь, Тонька, — строго оказал Федя. — При свидетелях вручаю. — Он язвительно улыбнулся Дяде, который настороженно глядел на него, и сказал с сожалением: — А тебе, Дядя, пока нету. Ты мудрый…
Он не успел закончить — отец схватил его за грудки:
— Улучил момент?! Не мог подождать с повестками?
— Не мог, Андрюша, — ласково сказал Федя. — Карман жгли, проклятые!..
— Андрей, оставь Федора!.. Так, значит, правда: следствие шло, а мне глаза отводили?! Скрывали?!
— Так они уже давно подследственные, Матвей Степанович! — воскликнул Федя и пошел к порогу. — Эх, пей, честная компания, гуляй да про суд народный не забывай!
— А ну его, — прохрипел Бардадым. — Давайте выпьем — и никакая хвороба нас не возьмет.
Лицо деда Матвея покраснело. Он грохнул кулаком по столу:
— Ах, значит, так?! Их под суд, а они праздничек себе устроили?… А ну-ка марш отсюда к чертям. Все!
— Ну-ну! — зло произнес отец. — Ты в моем доме не распоряжайся.
— Ах ты ж!.. — Дед пошел на него, подняв кулаки, и вдруг судорожно вздохнул, будто ему дали под дых, качнулся, зашарил рукой в воздухе.
— Матюша! — вскрикнула бабка Акулина, бросаясь к нему.
Дед Матвей заваливался на бок, схватившись за сердце.
— Держись за меня, деда, держись, — говорил Родион, подпирая его руками.
Гости, толкаясь, выходили из комнаты. Баянист тоже был не прочь уйти, но Бардадым придержал его:
— Ты, милок, сиди, отыгрывай свое — мы тебе заплатили.
И мать поднялась из-за стола, но отец схватил ее за руку:
— А ты куда? Ничего с ним не станется.
Она вырвала руку и вместе с бабкой Акулиной повела деда Матвея на воздух. С порога Родион оглянулся. За столами остались отец, Бардадым с Антонидой и еще несколько мужчин, незнакомых Родиону. Наверное, строители животноводческого комплекса.
Родион сидел у себя в комнате за столом перед раскрытым учебником, но никак не мог сосредоточиться и унять в груди дрожь. Он впервые испытывал чувство растерянности и тревоги: понял, что в старую хату вошла беда.
Дед Матвей лежал на диване под клетчатой бабкиной шалью и с высоких подушек хмуро смотрел за окно на пустынный выгон. Бабка Акулина запаривала в кастрюльке травы. Мать мыла посуду, горой сваленную на столе.
На веранде раздались неровные шаги, в большую комнату вошел отец с усмешкой на лице, набрякшем от самогона. Подтянул табурет к дивану, сел:
— Батя, ну что ты так расстроился? Ну ты же гвоздь, отец! Ведь ничего страшного не случилось.
Деда Матвея передернуло, он рывком приподнялся на подушках и закричал стончавшимся от возмущения голосом:
— Ничего страшного, говоришь?! Ты слышишь, мать?! Народ будет судить нашего сына… Нашу честную фамилию будут в грязь топтать и поносить!.. А ему ничего страшного?!
— Да не будут меня судить. Я ничего не брал, — вставил отец.
Бабка Акулина показывала сыну рукой: уйди, выйди вон. Андрей будто ничего не замечал.
— Сам не брал, говоришь?! А кто расплодил жулье на ферме? Ты с кем связался?! Кем себя окружил?
Затаившись за шторой, Родион слушал их разговор. Отец уговаривал деда:
— Да успокойся, батя. Береги здоровье. Давай поговорим спокойно, без крику. Ну что ты заладил?… Ну если и возьмет кто немного комбикорма, что за беда?…
— Значит, берут?! Тянут?! Мы жилы рвали, своими руками колхоз стягивали, от кулаков сберегли, от фашистов защитили, а вы — жуки-кузьки! — растягивать?! И вам ничего страшного?! И ты, мой сын, с ними?! — Дед Матвей встал с постели, босой, взлохмаченный. — Прочь с моих глаз!
Отец отступил к двери:
— Ну ты чего, батя? Чего разошелся?
Бабка Акулина, вытолкнув его на веранду, придержала деда Матвея, хотела уложить на диван, но тот закричал и на нее:
— Нашкодила твоя деточка, а?! Твой любимчик-мазунчик!..
— Да успокойся ты ради бога, Матюша! Что ж ты себя до крайности доводишь? — с плачем воскликнула бабка.
Дед, охнув, ничком упал на диван.
У матери выпала из рук голубая тарелка и разбилась на полу с жалобным серебряным звоном. Родион вздрогнул: словно это у него в груди что-то раскололось и впилось занозами в сердце. Это была самая мучительная, самая острая боль — душевная боль…