1
Весной сорок первого, когда Федору исполнилось восемнадцать лет, он впервые испытал счастье взрослого человека. Испытал полно и сильно. Был счастливым от работы — в ту весну самостоятельно повел трактор СТЗ — и был счастливым от любви. А полюбил он крепко, всеохватно — так дуб растет: сильными корнями на большую глубину, до пластов сладкой воды, и вершиной до высокого синего неба и теплого солнца.
Счастье Федора было бурным, ярким, но коротким. Война пришла и не дала ни счастливо любить, ни счастливо работать.
Старшие из села Займо-Обрыв ушли на фронт сразу же, а таких, как Федор Канивец, восемнадцатилетних парней, стали обучать военному делу.
В селе стояла племенная конеферма, где выращивались кони для кавалерии. У Федора там был свой питомец, Верный, — займо-обрывские мальчишки смалу брали шефство над жеребятами. И вот в начале обучения инструктор Никодимыч, бывший буденновский конник, поставил коней в ряд — более тридцати их было, а напротив, метрах в сорока, выстроил допризывников, дал им по кусочку хлеба и сказал так:
— Товарищ допризывник, по моей команде обратись к коню, какой тебе нравится, с ласковым призывом. Призови его, значит, к себе. А какой конь к тебе подойдет, тот твой и будет. С ним ты будешь получать от меня боевой инструктаж, с ним и на фронт пойдешь. Понятна задача?
— Полюби!.. Кось-кось!.. Ко мне!.. Полюби! — хлопцы подзывали коней каждый на свой лад.
Кони поломали строй, разбрелись в разных направлениях. Питомец Федора, Верный, подняв голову и тревожно всхрапывая, стоял на месте.
Федор свистнул привычным для коня протяжным, упадающим в тональности свистом и позвал, как приучал его смалу:
— Ве-е-рный, ко мне! Полюби!
Конь отозвался тихим ржанием и пошел к нему, успокоенно поматывая головой. Сразу к хлебу не потянулся, а, дохнув теплым дыханием в шею Федора, положил голову на плечо. И они потерлись щекой о щеку — так приучил Федор Верного приветствовать его при встречах, поощряя каждый раз чем-нибудь сладким.
— Ах ты, Кося, мой хороший! — растроганно сказал Федор, оглаживая шелковистую горячую шею.
Легче стало на душе у Федора: с любимым конем казаку и работать и воевать удобнее.
Мобилизационную повестку Федор получил в конце августа. Бои шли в это время уже под Таганрогом. Ночами из-за моря доносилась артиллерийская канонада. «Юнкерсы» несколько раз бомбили Азов. А от Займо-Обрыва до Азова рукой подать. Война была близко, под боком.
Из села уходило сразу около ста Федоровых сверстников.
В тот день все дворы ожили задолго до рассвета. Задымились трубы кабиц — летних кухонь. Завизжали подсвинки под ножом, закричали переполошенные куры и утки, по всему селу разнеслись запахи горелой щетины, птичьего пера, а позже воздух заполнился ароматами пирогов, жарковья и прижаренного каймака.
Федор проснулся до солнца, хотя и спал мало — просвиданничал с Галей до полуночи.
— Шо ж ты вскинулся так ранесинько, Федя? — спросила мать. Она потрошила кур около топившейся кабицы. — Выспался бы хорошенько перед дорогой.
— Не спится, мамо.
Отец, чистивший стойло коровы, шутливо заметил:
— Молодому парню долгий сон — во вред.
Федор вывел коня из легкого камышового сарайчика, напоил и стал чистить волосяной щеткой. Затем помассировал грудь своего питомца сильными ладонями, уже по-мужицки шершавыми от набитых мозолей. Верный, фырча от удовольствия, ластился, толкал мордой под бока своего хозяина.
— Ах ты, ласкун мой хороший! — прошептал Федор, трепля золотую гриву Верного.
Достал из кармана поджаристый сладкий сухарик — специально упросил мать напечь для коня таких сухариков в дорогу. Верный взял сухарик осторожно с ладони, не жадничая, пощекотал ладонь губами. Захрустел им и благодарно ткнулся мордой хозяину в плечо.
— Ну так что, Верный, промнемся? — сказал Федор.
Конь постриг ушами, взбодренно всхрапнув: он понимал, что ему предлагал хозяин. Тот снял седло с крюка, стал седлать его.
— Ты куда засобирался, Федя? — удивленно спросил Яков Андреевич.
— Смотаюсь в степь…
— Якое ж у тебя там сегодня дело?
— Да есть одно дело.
Что он мог еще сказать отцу? Корешки его души там, в широкой приазовской степи. Но какими словами про это скажешь? Вот как вчера с Галей… Сколько хотел сказать о своей любви к ней! Обычными словами не выразить чувств, а необыкновенные не приходили на ум… Вот и рассказывал Гале на прощальном свидании о работе на стареньком тракторе СТЗ. Ну, не растяпа ли он — нашел о чем говорить с Галей в последний вечер?! И ни слова о том, что он уходит надолго, уходит на войну и может совсем не вернуться домой… Когда же он теперь увидит Галю? И увидит ли?
— Ты же там недолго, сынок, — сказал отец и добавил с непонятной улыбкой: — К нам близкая родня придет.
«Какую это близкую родню он имеет в виду?» — подумал Федор, но не спросил об этом. Ответил:
— Ладно, папа.
Ловко вскочил в седло. Верный заиграл под ним, заплясал, выбивая дробь копытами.
Дед Андрей, с удовольствием и гордостью следивший за внуком из дверей хаты, вышел во двор, воскликнул:
— Гарный с тебя казак, Федя!
Федор стыдился похвал, неловко себя чувствовал. Скомандовал:
— Вперед, Верный!
Конь с маху перепрыгнул камышовый тын и крупной, ходкой рысью пошел через выгон.
— Ух ты ж! — Дед Андрей в восторге хлопнул себя по коленкам и засмеялся. — Колысь и мы такими булы!
У молодой лесополосы, уходившей за бугор, Федор перевел коня на шаг. На мокрых от обильной росы листьях акаций отражалась высокая заря. В этой лесополосе были и его деревья — он сажал их вместе с отцом и дедом Андреем. Может быть, он не вернется домой, а деревья останутся в родной степи. Рясно зацветут беленушками любимые акации, их сладкий душистый аромат будет смешиваться с тонким, нежным запахом цветущей пшеницы, и свежий ветерок с моря станет развевать его по хуторам и селам Приазовья…
Высокие перистые облака, протянувшиеся через все небо, расцветали над степью золотыми крыльями жар-птицы. С каждым мгновением перья набирались жару, сгорая на горизонте, где должно показаться солнце, и оставляя голубые следы.
На бугре Федор остановил коня:
— Стой, Верный!
Конь застыл. По голосу хозяина он чувствовал его необычное состояние и стоял, как изваяние, изогнув круто шею и косясь на седока фиолетовым глазом.
Да, на этом месте Федор всегда давал передышку коню и оглядывал сверху степь. Сколько восходов солнца встретил тут! Он привык просыпаться рано с малых лет. И просыпался охотно, без сожаления расставаясь со сладким сном, когда его будил дед или отец, предвкушая удовольствие более сладкое, чем сон. Он знал, что поедет: с ними в степь, где растут пшеничка, подсолнухи и арбузы, что будет сидеть на телеге, прикрытый старой, ласковой шубенкой, что увидит чудо — восход солнца! А это чудо всегда происходило, когда они выезжали на бугор и дед или отец останавливал лошадей. Все сидели на телеге тихо, неподвижно. Федор во все глаза смотрел на всходившее солнце — на него в эти минуты можно было смотреть сколько угодно — оно набухало на синем горизонте вишневой каплей, а потом растягивалось и никак не могло оторваться от него. Степь, освещенная первыми косыми лучами, широко распахивалась перед ним, оживала под жавороночьи песни всеми красками, то чуть прикрытая голубой дымкой, то чистая и ясная… И вот в такие мгновения замирала, сладко трепеща, его душа, он казался себе жаворонком, взлетающим над зелеными полями…
Но сейчас Федор видел и чувствовал степь иначе. Будто бы что-то изменилось в ней. Высокие скирды соломы, вспаханные поля, еще зеленоватые квадраты кукурузы и серые, с бордовым оттенком, клетки созревающего подсолнуха, салатно-голубой разлив поздней бахчи — все это вызывало у него не радость, как обычно, а грусть. Все теперь тут было освещено тревожным чувством: он расставался с тем, что любил с детства.
Федор тронул коня:
— Аллюр три креста, Верный!
Понеслись галопом.
Со склона неглубокой ложбины с шумом снялась утиная стая и полетела к чибиям — низинам, где скапливалась дождевая и вешняя вода, не знавшая выхода к морю. Там в озерцах, среди зарослей куги и чакана, отражались догорающие в небе крылья жар-птицы.
Пронеслись мимо непривычно безлюдного полевого стана. Потревоженный, скучающий сторож выбежал на дорогу, замахал руками, прокричал что-то, но Федор не слышал его. Вынеслись на склон второго бугра, откуда начинались чибии, и здесь всадник спешился, разнуздал коня.
— Погуляй, друже, попасись. Иди к чибиям, там сочная травка.
Конь пошел вниз, а Федор лег у дозревающего поля подсолнухов на постаревший, жестковатый пырей, заплетенный заячьим горошком. На этом склоне был земельный надел деда Андрея. Здесь он первым поднимал целину, которую брал в аренду у Войска Донского. Тяжко кряхтели волы в ярмах, распахивая ее. И трудным был хлеб на этом поле. Не столько росы падало с неба, сколько пота с лица. Бабушка Матрена, помнил Федор, часто пела:
Маленький Федя подпевал ей, не ведая, какой счастливой может оказаться его собственная доля.
А вышло так, что дедов участок вошел в отцовский надел. Это случилось в двадцатом году, а спустя девять лет, когда займо-обрывские хлеборобы собрались в артель, это поле да еще тысяча гектаров пахотной земли надолго перешли в отцовские руки — его назначили бригадиром полеводчёской бригады: Канивцов в селе уважали, их знали как опытных, хороших земледельцев.
— Наше хлеборобское, земельное дело — нужное дело, — говаривал дед Андрей, — и к нему надо поворачиваться душой смалу и привязываться на всю жизнь.
Любил слушать Федор своего деда. Много знал тот. Как-то, когда еще во втором или третьем классе учился, произошел у него с дедом Андреем такой разговор:
— Дедушка, а какого мы роду-племени? И кто был до нас?
Дед с улыбкой приглядывался к нему, разъяснял:
— Роду мы с тобой, Федяш, трудового, рабоче-крестьянского, а племени — казачьего, запорожского. От азовских посидельцев пошли мы с тобой…
— Зачем же они в Азове сидели?
— Да не зря они там сидели, внук! Не на печке сидели, не чаи распивали. Ты, Федяш, послухай, я тебе про все растолкую. Ну, отбили запорожские казаки вместе с донскими казаками у турков крепость Азов. Засели там, стало быть, и несколько лет сидели, от турка отбивались, крепость держали, русского царя дожидались, чтоб ту крепость Азов ему подарить…
— Так-так, а кто же из наших предков там сидел, от турка отбивался? — спросил Федя.
— Кто из наших предков, спрашиваешь? — дед Андрей засмеялся. — Погодь, зараз посчитаем. Та-ак… Значит, як оно получается? Я — Трефилович, а мой батько Трефил — Богданович. Мне Богдан — дед, а тебе он — прапрадед. Так?
— Вроде бы так, — сказал Федор.
— Да не вроде бы, а точно так. Это я знаю наверняка… Так вот, у Богдана батька звали Андрием як меня, тезка же мне прадед, а тебе, стало быть, прапрапрадед. Андрий же был Федоровичем. Так вот Федор — твой прапрапрапрадед — и сидел в Азове, от турка отбивался.
— Да ну? — поразился Федя. — Так он же мой тезка!
— Вот то-то и оно-то! — улыбнулся дед Андрей.
— А потом где наши предки жили?
— И в Азове жили, и за Азовом, в Кагальнике. После тут, над морем, место по обрыву заняли. Потому так и названо наше поселение — Займо-Обрыв.
— И что они делали? — спросил Федя.
— Все деды наши, Канивцы, были и воины, и хлеборобы. Били польского пана и крымского хана, турка били и германца — батькивщину свою защищали. Врагов крепко побьют, хлеб крепкий посеют — так и жили наши деды, Федяш. И все добре робылы — людям на радость.
— Ну а вы, дедушка?
— Я тоже с турком воевал, хлеб сеял. И сыны мои, Мусий, Федор и Яков, твой батько, — все во время гражданской войны с белогвардейцами воевали. Федор, твой тезка, красный эскадрон в бой водил. Пал смертью храбрых твой тезка, Федяш… И все мы, Канивцы, жили тут, на этой земле, и будем жить. Одна у нашего рода была батькивщина и одна для всего рода работа — заниматься хлеборобством. Такая наша доля, внук. Ты все это хорошенько запомни: и про наших с тобой предков, и про наши обычаи, шоб потом своим детям и внукам рассказал.
— Своим детям и внукам?! — изумился Федя.
— А шо? Колысь, хлопче, и ты батьком будешь! — Дед Андрей весело рассмеялся.
Федор запомнил все. Крепко запомнил. Да, его земля — земля хлеборобов. Только не успел он счастливо поработать на ней — не дали проклятые фашисты! И он стал воином, как и его предки, готовые всегда защитить родную землю от врага.
Родная земля!.. Она издавна стала близкой ему и понятной. Федор был приучен родителями и дедами к земле, смалу был их помощником…
Его сознание пробудилось очень рано — на отцовском наделе земли, и помнит он себя ясно на реденькой весенней пшеничке. Он тогда осот рвал. Трудно было рвать — кололась поганая трава! Но он приловчился: подрывался ладошкой под нижние листья и тянул за корень. Тянул осторожно, исподволь, не рывком, старался вытянуть длинный белый корень из глубины: мало толку обрывать одни листья — новые вылезут через день-два. Побежденных врагов складывал в кучу. Корень к корню. И бурная радость вдруг охватила его: большую кучку поганой травы нарвал он! Хотел крикнуть: «Мама, посмотри!» — она и бабушка Матрена пололи пшеницу неподалеку — и замер, потрясенный. Словно какая-то завеса упала перед ребячьими глазами, в чистую душу внезапно хлынул яркий и понятный живой мир. Чувства мальчика обострились до предела, каждая клеточка его существа раскрылась навстречу этому миру.
Солнце оглаживало его спину и плечи, а теплый, пахнущий молодой травой ветер ворошил легкие, отбеленные волосы, и это было так похоже на материнскую ласку, что у него от счастья замирало сердце. Рядки арнаутки струящимися зелеными ручейками бежали к горизонту, где играло текучее марево. Над чибиями, кружась, переговаривались чибисы и чайки. Небо было синим-пресиним, а пушистые облака — ослепительно белыми. Где-то высоко-высоко звенели жавороночьи колокольцы. От теплой земли, в которой он копался, шел волнующий и понятный, как от матери, запах…
Птицы встревоженно закричали и разлетелись над чибиями, всхрапнул конь, поглядывая на Федора из высоких трав, — видно, лиса прошмыгнула вблизи, и это отвлекло Федора от его дум.
Солнце пригревало, от подсолнухов потянуло горьковато-пряным ароматом. Федор поднялся, услышав напряженный гул тяжело груженных немецких бомбардировщиков. Они шли высоко, направляясь в сторону Батайска. Их было много — около пятидесяти.
— Ну, гады проклятые!.. Верный, ко мне!
Когда Федор возвратился домой, столы были уже накрыты во дворе под тютиной. Среди гостей он увидел Жеребиловых — родителей Гали. И Галю увидел — она помогала его матери, Клавдии Афанасьевне, на кухне. Федор не поверил своим глазам. Замер посреди двора, держа коня под уздцы: она пришла к ним, не постеснялась! Такое было в первый раз. И то, что она помогала его матери и держалась свободно, как у себя дома, радостно потрясло Федора.
В эту минуту он с необычайной силой почувствовал: Галя — свой, родной человек. И она вдруг посмотрела на него так откровенно любяще, так ласково, что он качнулся от головокружения. Боясь, что не совладает с собой и у всех на глазах бросится к ней и схватит ее в охапку, Федор потянул коня за повод подальше:
— Пойдем, коняшка, пойдем…
Этот день будет солнцем светить в душе Федора даже в самые черные дни войны.
2
В октябре сорок первого года в бою под Таганрогом Федор Канивец был тяжело ранен. Ему раздробило правое плечо. Полгода пролежал в ростовском госпитале, после чего снова был направлен в 47-й кавалерийский полк 5-го корпуса. Назначение получил на пулеметную тачанку. Красива ж была крепко сработанная тачанка при четверке стройных и сильных лошадей! Его Верный стал коренником в упряжке.
Видел Федор пулеметную тачанку до этого только в фильмах о гражданской войне и не думал, что ему придется воевать на ней. В совершенстве овладел искусством пулеметного боя с тачанки. Его пулемет «максим» бил метко, руки будто бы врастали в гашетки.
Тачанка Федора много раз вылетала навстречу врагу в степях Дона и Кубани, и однажды кони попали под взрыв снаряда. Пулеметный расчет разметало огненным ветром.
Федор пришел в себя от мучительной жажды. Хотел подняться, но не смог даже пошевелиться, словно был придавлен немыслимо тяжелым грузом. Степь исходила горячечным жаром. Земля потрескалась от изнурительной жажды, как трескались губы тяжело раненного и контуженного солдата, в забытьи сжимавшего пустую, раскаленную степным солнцем фляжку. Хоть бы капля влаги упала на губы! Но откуда ей было взяться?
Бой шел где-то рядом, а он лежал неподвижно, будто был припаян к земле, не в силах поднять даже головы. Он слышал, как бился в постромках около разбитой тачанки умирающий конь, — может, это был его Верный, — слышал звуки боя. Из колхозного сада, прикрытого дымным шлейфом догорающего хутора, била батарея, снаряды уходили против ветра, гневно всхлипывая. Короткими очередями стреляли автоматы, и длинно строчили станковые пулеметы. Хлопали мины, начисто сбривая звонкими осколками все вокруг.
Горячий астраханский ветер, напоенный душным запахом гари и порохового дыма, взвихривал пепел и пыль, поднятую взрывами. Подслеповатое солнце плавало в мутном прокопченном небе, словно капля жира в топленом молоке. Под ним кружились откуда-то взявшиеся листы бумаги, кувыркались белыми птицами и пропадали в выси — сгорали в жарком дыхании суховея.
Над степью неожиданно прокатилось: «Ура-а!», слившееся в один протяжный крик «а-а-а!» — будто волка травили крестьяне, — и тогда пулеметчик Федор окончательно пришел в себя. Его душа содрогнулась от всепоглощающей, страшной боли. Она была такой немыслимо тяжкой, что в смятенном сознании зародилась странная мысль: это через его тело передаются боль и мука земли, исковерканной фугасами, выжженной до черноты. И он ощутил удары сердца — не своего сердца, а земного, — удары глухие, замедленные, ослабленные великими страданиями.
В лицо истекающего кровью солдата ударило дымной духотой. Ему пригрезилось, что это суховей, проклятый враг земли, дохнул на него… И тогда он вспомнил майский дождь из детства.
Дни в мае стояли сухие, пшеницу прихватывало жарой, ее стебли желтели, земля трескалась на большую глубину.
— Ой, беда! — сокрушались мать и бабка Матрена. — За что ж нас карает господь?.. Надо полить могилу ямщика.
Там, среди степи, неподалеку от их поля, в привялых травах стоял железный крест. Бабушка Матрена рассказывала Феде про этот крест:
— В старое время ямщик пана из Кугея в Азов на санях возил… Ну, отвез да обратно отправился, а буран поднялся такой — не приведи господи! — и посеред степу его прихватил. И кто знает, может, ямщик придремал, а может, на повороте его из саней выкинуло, только лошади сами в Кугей прибежали. Люди кинулись искать ямщика, да как его найдешь в такой замети?.. Нашли лишь весной, похоронили тут, в степи, крест железный поставили… Гнался, видно, бедолага, за лошадьми, шапку потерял — нашли ее отдельно… Вот с тех пор и поливают люди его могилу в сушь, по старому обычаю, чтоб дождь пошел. Помогает, говорят…
Бабушкин рассказ поразил воображение внука, загорелся он, страстно желая, чтоб пошел дождь и посвежела, налилась соком увядшая пшеница.
— Бабушка, давай польем могилу ямщика!
Наточили они ведерко воды из бочонка и пошли к могиле. Поливала ее бабушка Матрена крест-накрест, что-то шепча про себя. И самым поразительным для маленького Федора было то, что дождь все-таки пошел. Сейчас Федор Яковлевич точно не помнит, в какой именно день дождь пошел: в тот ли самый, когда они полили могилу, а может быть, позже. Хорошо помнит, как это было. В степи вдруг стало душно и парко, и над морем поднялась туча. Закружились быстрые пыльные вихри, сгоняя птиц с неба в чибии. Туча росла-росла и, закрыв солнце, темно-синей стеной наклонилась над ними. Жутко стало Феде. И он вскрикнул, когда по этой стене пошли огненные трещины: казалось, вывалятся из этой страшной стены темно-синие куски и упадут на землю, придавят их. Грохнуло так сильно, что заложило уши. Они спрятались под арбу, прикрылись ряднушками. Мать прижимала к себе его напрягшееся тело горячими, коричневыми от засохшего молочайного сока руками, шептала:
— Не бойся, сынок, не бойся…
А бабушка молилась:
— Господи, упаси нас от грома и молнии!
Первый дождь, крупный и редкий, топоча, пробежал по пыльной дороге, оставив темные рябинки, и через несколько мгновений за ним припустил второй дождь — шумный, плескучий, с брызгами расколовшихся капель. Почти не умолкая, гремел гром, и молнии ломаными копьями падали на землю. Вскоре побежали ручьи. Туча облегчилась, сделалась прозрачной и ушла в сторону Займо-Обрыва. Они выбрались из-под арбы.
— Слава тебе господи, в пору мы полили могилу ямщика! — воскликнула бабушка и рассмеялась.
А его, только что пережившего грозу, охватил неизъяснимый восторг: пшеница была залита волшебным светом — в дождевых каплях, висевших на ее листьях, вспыхивало разноцветное солнце. Мокрые жаворонки выбегали на дорогу, встряхивались и с песней вспархивали в синее, вымытое небо. От сырой земли шел теплый пар, облекая озябшие ноги, тело согревалось, в сердце таяла неясная тревога.
Отец прискакал к ним из села на лошади, весело-встревоженно спросил:
— Вы тут живы? Не побило вас громом?
Лошадь тоже была веселая: она игриво тыкалась мордой в лицо Федора, обрызгивая теплой слюной, пыталась прилизать его волосы языком…
Майский дождь из детства пролился на воспаленную душу солдата — она не сгорела, вынес он нечеловеческие боль и жажду и остался жив.
Ощущение реальности стало возвращаться к нему с того мига, когда ему показалось, что слышит голос Гали. В памяти ярко сверкнула картина: Галя стоит в кухоньке на их дворе, улыбается ему ласково и влюбленно…
— Федя, встань… Поднимись, — слышался родной голос. — Не засыпай… Пропадешь… Встань, родной, не поддавайся сну… Уснешь навсегда…
Галин голос звучал явственно, Федор был уверен, что он ему не мерещится, что Галя и в самом деле находится где-то близко. Ведь она, наверное, стала санитаркой. Она писала ему, что сразу же после освобождения Дона от оккупантов ушла в действующую армию. Писала: будет проситься в его часть… «Она нашла меня! Она здесь, рядом… Галя, Галинка! Сейчас встану… сейчас…»
Федор оторвал от горячей земли свое непослушное, тяжелое тело — откуда только появились силы!: — сел, упершись о вывороченную снарядом глыбу правой рукой, левая висела плетью. Он держался, пока санитары, вышедшие на поле боя в поисках раненых, не заметили его.
Пулеметчика Федора Канивца вынесли с поля боя, выходили, но на фронт больше не пустили: кроме контузий и тяжелого ранения руки, у него была повреждена спина и задето легкое.
3
Федор возвращался домой осенью сорок четвертого года через разрушенные, сожженные города и села. Видел людей, восстанавливающих родной донской край. Неотступно думал об одном: чтобы добить проклятого фашиста и поднять народное хозяйство из руин, нужна великая сила. А сила народа в чем? В хлебе. Эта истина предстала перед Федором в те дни в новом свете.
Села родного Федор не узнал: оно было разграблено гитлеровцами, колхозные постройки сожжены, тракторы и комбайны искалечены… И дома безлюдье — мать да дед с бабкой… Старший брат Петр, младший Андрей и отец были на фронте. Да и людей-то во всем селе осталось — старый, малый да немощный-калеченый.
Раны еще не затянулись как следует — стал Федор ходить на колхозный двор. А что это был за двор? Остались от построек обгорелые саманные стены без потолков. Прикрыли их камышовыми пучками сверху, чтобы дождем не заливало и снега не наметало, и работали. Перекидывали трактора СТЗ — из трех один собирали. Возились от зари до зари в любую погоду. Ремонтировали плуги, сеялки, бороны, комбайны. К счастью, цела осталась кузница и жив был кузнец. Чего только не приходилось делать и сочинять в этой кузнице! Талантливый мастер работал там, поистине самородок, — Архип Ильич Кравченко. Старенький, но шустрый, веселый человек. Помощником у него был Миша Андрющенко — сметливый, расторопный паренек. Ему-то было всего лишь пятнадцать лет, но молот в его руках играл, как молоточек.
Работал в мастерских и комбайнер Афанасий Васильевич Щербинский, у которого Федор проходил трудовую школу еще до войны. С войны Щербинский вернулся больным, да и человек он был уже пожилой. Однако ничего не страшился — ни сквозняков, ни дождя, ни мороза. Все чего-то мороковал — налаживал старенький комбайн.
— Работа человека держит на земле, Федя, — говорил он, посмеиваясь, — старого коня — тоже. Покудова работает, потудова и живет.
Поражали Федора выдержка, работоспособность старичков, неутомимо трудившихся в кузне и на восстановлении разгромленного колхозного хозяйства. И сам крепился, преодолевая головокружение и тошноту — последствия контузии — и боли в теле. Но все-таки неокрепший организм не набрался стойкости, поддался: подхватил Федор двустороннее воспаление легких. Отвезли его в больницу в город Азов. Вот там он и встретился с одним из старых работников МТС, с которым был знаком еще до войны. Тот посоветовал ему поступить в школу механизации, открывшуюся при МТС:
— Приходи, Федя. За зиму изучишь трактора, сельхозмашины, пригодится тебе в будущем. Станешь других обучать в своем колхозе. Ну так как? Придешь в школу?
Федор подумал-подумал и решился:
— Как выпустят из больницы, так и приду!
И прямо из больницы, не возвращаясь домой, Федор пришел в школу механизации. Основательно, добросовестно, как привык все делать, осваивал трактора и сельхозинвентарь.
В один из зимних дней приехал к нему дед Андрей, привез кукурузных лепешек, несколько круто сваренных яиц — большая роскошь! — и письмо от Гали. Она по-прежнему находилась на фронте, была связисткой.
«Федя, милый… Вот как вышло — ты дома, а меня там нет. Снова мы врозь. А я и уходила на фронт, потому что мечтала: буду с тобой вместе в одной части… Но надела шинель, приняла военную присягу и тут уж не могла выбирать, что самой хотелось. Федя, родной мой, скоро конец войны, скоро будем вместе…»
Дед Андрей ходил по классам школы механизации, где стояли разобранные машины, двигатели тракторов в разрезе, рассматривал всякие схемы и диаграммы, требовал пояснений, потом сказал:
— То добре, внук, что ты тут учишься. Набирайся ума. Як кажуть: одной пчеле бог сразу науку открыл, а человеку надо приобретать ее всю жизнь. Так, внук?
— Так, дедушка.
В конце зимы вернулся домой отец на костылях. И еще от костылей не освободился он, как заехал к нему председатель колхоза Матвей Егорович Исоченко.
— Ну как, Яков Андреевич, пришел в себя? Набрался духу!
— Да вроде бы… Хотя еще без костылей не выхожу во двор. Но не лежится и не сидится. До дела тянет. Весна вон в окна заглядывает.
— Может, на бригадирство вернешься, а, Яков Андреевич? Ты землю нашу знаешь, сможешь повести полеводство, как раньше. Кому, как не тебе…
— Да куда ему бригадирствовать?! — всполошилась Клавдия Афанасьевна. — Не оклемался он еще… Нету у него силы…
— Погодь, мать, погодь, — остановил ее Яков Андреевич. — В работе и наберусь силы. Дашь бедарку, Матвей Егорович, завтра с Федором проедем по полям, посмотрим, погадаем, шо робыть трэба.
Выехали рано утром по морозцу. Не узнал Федор степь — одичала. На том бугре, где он так любил встречать восходы, бурьяны стояли стеной, в рост человека. Стебли донника были толсты, как деревянные палки. Не поверил бы Федор, что донник может вырастать таким, если бы не видел собственными глазами. Отец хмуро и сурово смотрел по сторонам из-за высоко поднятого воротника шинели. Его худое, изможденное лицо от пронизывающего ветра стало пепельно-сизым.
— Ты будешь пахать эту клетку в первую очередь, Федор, — сказал он. — Земля хорошая. Силы набралась. Тут люцерна была перед войной… Ты ее разделаешь, як грядку. Потом гарновку посеем.
— Да здесь и плуг в землю не зароется, — с сомнением пробормотал Федор. — По бурьяну будет плыть.
— Спалишь бурьян. Соберешь хлопчат после уроков. Квачи сделаешь, в ведерки нальешь отработанного картерного масла, побегают хлопчата по бурьяну с огнем… И пойдет твой СТЗ, як кум в гости до кумы.
— Ладно, — Федор приподнялся на бедарке, оглядывая поле. Широким было оно, глазом не окинешь. Работы тут, работы!.. Почувствовал в руках зуд нетерпения — скорее бы сесть за руль трактора!
Отец смотрел вдаль, на чибии — пустое место посреди степи, забитое рыжими травами.
— Если бы чибии поднять! — мечтательно сказал он. — Земля там, видно, добрая, жирная — век гуляла… Вот бы где уродилась пшеничка!.. Только не справиться нам зараз с чибиями.
— Почему? Надо попробовать! — загорелся Федор.
— Нет, сынок, не те у нас трактора, не те плуга. Вот закончится война, придут к нам новые машины, тогда и поднимем чибии. Ты ж никуда с земли нашей не уйдешь? — спросил Яков Андреевич, косясь на сына.
— Никуда не уйду! — ответил Федор горячо. — Тут моя судьба, и тут мои, як и ваши, корни.
— Ну, то добре, сынок! Такая наша доля — хлеб растить хотелось бы, чтоб ты меня в полеводстве заменил…
— Ну что вы, папа! Вам еще жить, еще робыть. И я еще долго буду учиться у вас…
— Жалко, не удалось тебе школу закончить, а то бы пошел в техникум или в институт, стал бы ученым-агрономом, высокие урожаи выращивал, а? Центнеров по двадцать пять с гектара, а? Будут же когда-нибудь такие урожаи?
— Можно и без институтов хлебное дело постигнуть — у народа опыт богатый. Да и наука наукой, но надо и самому кумекать.
— Верно, сырок, толкуешь! — Яков Андреевич с отцовской гордостью поглядел на сына.
Проехали колхозные земли насквозь и только два поля увидели распаханными. Зябь была мелкая, видно, быками пахали. У подсолнечной клетки Яков Андреевич попросил остановить коня. Сидел нахохлившись, задумчиво глядел на поле, на котором нечасто торчали бодылья — отсюда сельчане возили зимой топку на тачках и саночках.
— Всю землю мы распахать не сможем, хоть и сами в ярмо впряжемся, — проговорил он. — А эту клетку — тут восемьдесят гектаров — можно и не пахать. Бодылку да корчаки соберем, коровами заборонуем и засеем. — Отец повеселел, будто решил очень важную для себя задачу. — Давай, Федя, повертай до дому. Похлебаем горячего да в правление колхоза смотаемся, потолкуем с председателем насчет ярм для коров. Да проверим, что у нас есть для посевной, а чего нету.
Солнце, поднявшись, пригревало спину. Из-под копыт коня летели комья талой земли. Позванивал ручеек на обочине дороги.
— Эге-гей, пошел живей! — поторопил Яков Андреевич коня и повернулся к сыну: — Ничего; сынок! Будем робыть, будем жить. И запашем, и засеем нашу земельку. Не останется она у нас яловой! А ты настраивай свой трактор так, чтобы пыхтел круглые сутки. Такой теперь у нас с тобой, сынок, фронт — хлебный!
Худое скуластое лицо отца словно бы солнца набралось — ожило, с него сошел нездоровый налет.
И Федор почувствовал тут, как что-то разжалось у него в груди и пустило глубоко в легкие свежий воздух, сдобренный запахами оттаивающей земли и отволглых стеблей подсолнуха. И в левую, почти бесчувственную, словно оттерпшую, руку пробилось живое, щекочущее тепло.
— Начнем мы с тобой, сынок, работать на теплой земле и наберемся земной силы, — продолжал отец взбодренно. — И чем больше мы будем работать, тем здоровей и сильней станем. Сила наша, сынок, от земли!
Еще грязь стояла на дорогах — вывел Федор свой старенький трактор на поле. Страшно выглядело оно: выжженное, черное, с торчащими пеньками недогоревших бодыльев донника, будяка и горчака. Напоминало оно Федору то фронтовое поле боя, где пережил он боль за растерзанную, измученную родную землю.
И что это была за работа! Водили старенький СТЗ или ЧТЗ. Старье… Часто рвались гусеницы. Пока распрессуешь их звенья — сколько сил уйдет! Прицепщик-подросток держит наставку клещами на пальце звена, а ты тяжелым молотом гухаешь по наставке. До пятисот раз ударишь, а палец чертячий не вылезает! Тогда начинаешь бить по другому пальцу. Упадешь на пашню, обессиленный и бездыханный, отлежишься и опять бьешь молотом.
Бывало, сломается какая деталь среди ночи, летит Федор в село, поднимает кузнеца с постели:
— Вставай, Архип Ильич!
Бежали в кузню, раздували горнило, ковали, сваривали деталь, и снова бегом мчался Федор в степь.
Работал Федор, забывая о ранах, о голоде, о простудах. Нормы на пахоте перевыполнял в два и три раза, а когда стал перевыполнять и в четыре раза, приехали к нему товарищи из района. Хотели посмотреть на героя военной пахоты.
Они увидели худого, мосластого солдата лет двадцати, в замасленной и латаной-перелатаной форме. Только без погон был тот солдат. Один из приезжих спросил:
— Сколько вам лет, товарищ Канивец?
— Двадцать первый пошел.
— Вы оставлены дома по брони?
— Да нет! — Федор досадливо дернул ноющим плечом.
— Он боец, списанный войной! — сказал председатель колхоза Исоченко. — Два года уже отвоевал, дважды тяжело ранен… Комиссовали его.
— Ах, вот как!
Однорукий невысокий гость в офицерской шинели оттеснил задававшего ненужные вопросы:
— Расскажите, товарищ Канивец, как вам удается пахать такими темпами? Пахота, как мы видим, хорошая, доброкачественная.
Федор недоуменно пожал плечами: «Бис его знает, что тут сказать!»
— Да я ораю день и ночь. — Потом спохватился, добавил: — У меня на прицепе три плуга и три бороны.
— Любопытно! И тянет трактор?
— Тянет, потягивает. Уже два поля вытянул. — Федор усмехнулся: — Я ж его набруньковал.
— Набруньковал? Как это понять?
— Ну, значит, так настроил трактор, можно понять, — пояснил председатель колхоза и крутнул на Федора глазами: мол, отвечай деликатнее и понятнее.
Гости окружили агрегат, рассматривая тяги, недавно выкованные, еще не потерявшие свежей кузнечной окалины, — с их помощью были прицеплены к трактору плуги и бороны.
— Скажите-ка, товарищ Канивец, кто вам посоветовал приспособить три плуга? Кто сделал дополнительные тяги к плугам и боронам?
— Да никто мне не советовал, — ответил он, пожимая плечами. — Сами вот с кузнецами сделали.
— Это ж отличное решение! Кто все-таки подсказал вам такую мысль?
— Да никто не подсказывал! Само в голову пришло. Тракторов у нас — раз-два и обчелся, да и те старенькие, а работы много, вот и пришлось покумекать, как бы так сделать, чтоб получше и побольше вспахать…
— Молодец, товарищ Канивец! — сказал собеседник. — Если б каждый так «кумекал», как вы, мы бы много хорошего сделали.
Федора хвалили, а ему было неловко: за что, собственно, его хвалить? Иначе он и не мог работать. Да и время такое: хлеб был нужен стране как самое важное оружие! С тех пор его жизненное правило — искать, использовать все то, что с пользой работает на урожай.
4
Федор сеял кукурузу на поле неподалеку от полевого стана. Сквозь рокот СТЗ он вдруг услышал встревоженный крик сеяльщиц:
— Сто-о-ой, Фе-е-дя!
Федор остановил трактор, обернулся:
— Что случилось, девчата?
Сеяльщица Настя показала рукой на скакавшего в их сторону всадника. Мальчишка лет двенадцати — Федор узнал в нем своего двоюродного брата Кольку — что-то кричал, размахивая руками и поддавая босыми пятками под бока старой лошади Федор заглушил мотор и тогда услышал охрипший голосок парнишки:
— По-бе-да!.. Победа!.. Война закончилась… Давай все на полевой стан, на митинг! Председатель мяса на обед привез! Ура-а!
Сеяльщицы в голос заревели, закричали невесть что, стащили Кольку с лошади, стали тискать и целовать его. Колька заливался смехом, отбрыкивался. Потом девчата навалились на Федора, стали его поздравлять:
— Теперь вернется твоя Галя!..
Федор смеялся:
— Да ну вас!
На митинг он шел мимо своего широкого поля на склоне бугра, где полоскалась под теплым ветром шелковистая зелень гарновки: это была его Победа.
…Свадьбу справили скромную, собрали гуртом кто что, браги из ячменя сварили. И гостей маловато было — родня сильно поредела, а из друзей вернулись только Филипп Хейло да Федор Пономаренко.
Дед Андрей на свадьбе внука произносил веселые тосты:
— Хорошая вы пара!.. И скажи мне, Галю, гарна наша невесточка, доживу я до своих правнуков?
— Доживете, Андрей Трефилович, — ласково отвечала Галя. — Дай вам бог дожить и до праправнуков.
— Спасибо за ласку, ласточка ты наша! — благодарил ее дед Андрей.
Дожил он до правнука Ивана, успел подержать его на руках. Умер спокойно:
— Теперь бачу — не загинет порода Канивцов. Будет жить и хлеб сеять…
Иван родился в сорок восьмом году.
…Жили Федор и Галя душа в душу. Федор работал на тракторах и комбайнах всех марок. Шел в отряде одним из первых, дело свое знал хорошо и постепенно совершенствовался как специалист. И вот таковы были в то время его жизненные вехи:
в пятьдесят первом году родился второй сын, Петр. В этом же году Федор начал распашку чибиев на тракторе С-80;
третий сын, Андрей, родился в пятьдесят четвертом;
в пятьдесят седьмом году механизатор Азовской МТС Федор Канивец был представлен на ВДНХ со своим опытом работы на колхозных полях. С тех пор он там будет много раз представляться и награждаться золотыми и серебряными медалями.
В 1956 году в Азовском районе колхозы были укрупнены, им перешла техника, и в них стали создаваться тракторно-полеводческие бригады. Правление колхоза предложило пост бригадира тракторно-полеводческой бригады Федору Канивцу. Он не сразу согласился. В бригаде дела шли неважно. Разлад в коллективе, дисциплина — на кривых ножках. Бывало, и пьяными садились механизаторы на трактор или комбайн…
Председатель колхоза Григорий Михайлович Негодаев, зная Федора Канивца, был уверен, что если он примет бригаду, то жилы вытянет из себя, а дело выправит, поэтому терпеливо и мягко убеждал его:
— Федор Яковлевич, я тебя понимаю… Кое-какие старички в бригаде будут недовольны твоим назначением. Так они всяким бригадиром недовольны. Ты на них не смотри, опирайся на молодых ребят, которых наберешь в свою бригаду этой осенью. Они скоро придут из армии. А вот им-то и потребуется твой опыт, твоя помощь и поддержка — моральная и практическая.
Согласился Федор, надел лямку бригадира. Года три больно врезалась она в его плечи. Всяко случалось в это время, но, как бы там ни было, удовлетворение он от бригадирства получал, потому что мог размножить свой опыт среди молодых механизаторов, привить им верное отношение к делу.
Дела бригады шли все успешнее.
Сейчас Федора Канивца знают по всей стране. Известный хлебороб, мастер своего дела. У него своя хлеборобская школа. К нему приезжают поучиться.
Пятнадцать лет возглавляет Канивец тракторно-полеводческую бригаду, и урожай на ее полях растет неуклонно. За десять лет урожайность повышена вдвое — с 24 центнеров зерна с гектара до 52 центнеров на площади более тысячи гектаров. За восьмую пятилетку Федор Канивец удостоен звания Героя Социалистического Труда, за девятую пятилетку награжден орденом Ленина.