Меня зовут Френсис Джозеф Кассавант. Я только что вернулся во Френчтаун, что в Монумент-Сити. Война закончена, а у меня совсем нет лица.

О, у меня есть глаза, которыми я вижу, и барабанные перепонки, которыми слышу, но нет ушей, чтобы о них говорить, а лишь частицы отвисшей плоти. И это прекрасно, как говорит доктор Абремс, потому что главное — это видеть и слышать, а красота — это не столь важно. Он, конечно же, шутил и всегда старался рассмешить меня.

Но что меня беспокоит, так это мой нос, или даже его отсутствие. Мои ноздри — словно две маленькие пещеры. Их иногда закладывает, и приходится дышать ртом, что сушит горло, и из-за этого становится трудно глотать. Я также охрип и начал сильно кашлять. У меня нет зубов, но челюсть цела и десна на месте, что позволяет носить зубные протезы. Однако за последние несколько недель десна начали съеживаться, и зубные протезы разболтались и, когда мне нужно говорить, они щелкают и скользят в полости рта.

У меня совсем нет бровей. Вместо них местами попадаются редкие волосики. Щеки есть. Что-то вроде того. Я имею в виду кожу, которая формирует щеки. Ее откуда-то пересадили, кажется, с ягодиц. И все время что-то жалит, если я касаюсь чего-нибудь своими щеками, задевая проросшую на них щетину. Доктор Абремс говорит, что со временем вся кожа на лице заживет, и появятся щеки, они станут гладкими как попка у младенца — так он это и произнес. «Но какое-то время», — сказал он. — «Не следует ожидать, что кто-нибудь пригласит тебя на танец. С девушками лучше знакомиться где-нибудь в столовой».

Пожалуйста, не поймите его неправильно. У него излишек чувства юмора, которым изо всех сил он пытался поделиться им со мной, и я попробовал только этим воспользоваться, но без особого успеха.

* * *

На мне белый шелковый шарф, который закрывает нижнюю часть лица. Такие были у летчиков времен Первой Мировой. Они парили на бипланах над полями сражений Европы. Мне нравится мысль, что шарф развевается у меня за спиной, как и у кого-нибудь из тех пилотов следом за самолетом, когда иду по улице, но мне кажется, что этого не происходит.

На моей голове кепка «Ред-Сокс». Она сдвинута на лоб, чтобы тень от козырька ложилась на незакрытую часть моего лица. Я иду, склонив голову, словно потерял деньги, и ищу их где-то на тротуаре. На том месте, где раньше был нос, прикреплен бандаж. Он держится за затылок тонкой ленточкой.

И тут, конечно же, возникают проблемы.

Мой нос, или, можно сказать, «пещеры» закладывает, зачем далеко ходить не надо. Не знаю, когда и как это происходит, врачи ничем это не объясняют — я, словно простужен, и это не проходит никогда. Бандаж все время намокает, и я постоянно вынужден его менять, с трудом скрепляя английской булавкой ленточки у себя за затылком.

На мне моя старая потертая армейская куртка.

Я плотно укутываю свое лицо и тело, хотя и не знаю, что буду делать, когда наступит лето, и станет тепло. И переживаю об этом прямо сейчас, во время холодного, дождливого марта, если еще сумею задержаться здесь до лета.

Так или иначе, вы поняли, как я выгляжу, когда иду по улице. Все с удивлением смотрят на меня и быстро отворачиваются или, заметив издалека, просто переходят улицу.

Я их ни в чем не виню.

* * *

У меня достаточно денег. Я получил все свое довольствие, уволившись с Форта Дельта. Все, что накопилось за время, проведенное мною в боях во Франции, а затем в госпитале — во французском, а затем в английском.

Наличность — стодолларовые купюры. Я держу их в бумажнике. Остальное припрятано в походном рюкзаке, который всегда у меня за спиной. Я похож на Нотр-Дамского Горбуна. Мое лицо напоминает водосточную трубу, оно уравновешивает рюкзак, так похожий горб.

Останавливаюсь около трехэтажки госпожи Беландер на Четвертой Стрит. Она сдает в аренду чердак. Спустя какое-то время я нажимаю на кнопку звонка. Наконец, дверь открывается, и на пороге возникает хозяйка. Она с подозрением разглядывает меня, так и не узнав. И это доказывает, что шарф и бандаж не только скрывают уродство, которое когда-то было моим лицом, но и всю мою личность.

После того, как ее маленькие черные глаза осматривают меня с ног до головы, я говорю: «Здравствуйте, миссис Беландер», — что становится еще одной проверкой.

Она не отвечает на мое приветствие, и становится ясно, что она не узнает также и мой голос. Моя гортань, которую доктор Абремс назвал голосовым органом, также была повреждена взрывом, и хотя после этого все еще могу говорить. Мой голос стал намного ниже, и в нем появилась противная хрипотца, словно горло все время воспаленно.

Вспоминаю, как в английском госпитале Энрико Руселли говорил о говорящих деньгах, и я уже почти достал свой бумажник, как она вдруг спрашивает:

— Ветеран?

Я киваю, и ее лицо становится мягче:

— Бедный мальчик.

Я следую за ней наверх по лестнице — все четыре пролета. Синие вены на ее пухлых ногах набухают, словно подкожные черви.

Квартира, которую она сдает в аренду, маленькая и с низкими наклонными потолками. Две комнаты, кухня и спальня. Кровать, которая на самом деле всего лишь раскладушка. Но все выглядит очень опрятно: светлые окна, натертый воском пол, черная печь, сверкающая лакированными кирпичами.

Выглядываю из окна кухни на шпили церкви Святого Джуда. Вытянув шею, ловлю отражение в окнах соседних трехэтажек покатой крыши Врик-Центра. Меня посещают мысли о Николь Ренард, и ловлю себя на том, что не думаю о ней… о, возможно, уже пару часов.

Я оборачиваюсь, чтобы найти миссис Беландер с ладонью обращенной ко мне.

— Оплата вперед.

Она всегда была так щедра, когда я выполнял ее поручения, и ее чаевые сполна обеспечивали мне билеты в кино за десять центов в кинотеатре «Плимут» на субботний дневной сеанс. Она испекла пирог на мой День Рождения, мне тогда исполнилось тринадцать. Это было пять лет тому назад, и с тех пор утекло очень много воды. В любом случае, я плачу ей арендную плату на месяц вперед, и она расписывается в квитанции, сидя за столом на кухне. Стол в кухне накрыт красно-белой пестрой клеенкой. Такая же была у нас дома, пока не наступили тяжелые времена. Мои пещеры размокают, и я ищу свой носовой платок.

Она вручает мне квитанцию. Там, где должно быть мое имя, ее неровным почерком написано слово «арендатор».

Меня это устраивает. В настоящий момент я знаю, что действительно анонимен, что я больше не Френсис Джозеф Кассавант, а просто арендатор во Френчтауне.

— Спасибо, миссис Беландер, — снова проверяю я.

— Вы знаете, как меня зовут, — говорит она, на сей раз ответив, не спрашивая, а утверждая, подозрение возвращается в ее глаза.

Я быстро думаю.

— На почтовом ящике, внизу… — отвечаю я, предполагая, что ее фамилия написана на нем. Но, удовлетворенно согласившись, она кивает.

— Всегда останавливайтесь у меня, — поет ее канадский акцент. — Я сейчас угощу вас горячим супом, чтобы вы отогрелись…

После того, как она уходит, еще раз подхожу к окну и смотрю на падающий с небес дождь. Я снова дома во Френчтауне. Я думаю о пистолете, спрятанном где-то у меня в рюкзаке, и знаю, что моя миссия должна начаться.

* * *

Позже, я зажигаю свечу в церкви Святого Джуда.

Запах испаряющегося воска и дымок ладана, волшебные ароматы повиновения наполняют помещение церкви. Помню дни, когда служил мальчиком при алтаре у Отца Балтазара и отвечал ему на латыни, о чем сейчас вспоминаю с ужасом.

Стою на коленях и молюсь.

Я молюсь об Энрико и надеюсь, что он, наконец, вернется домой и привыкнет к своему новому состоянию тела, хотя это звучит ужасно — состояние тела. У него нет обеих ног и левой руки. «Благодарю Христа, за то, что я отроду правша», — сказал он однажды, но не думаю, что он действительно так ему благодарен.

Я также молюсь за упокоенные души моих родителей. Мать умерла, когда мне было шесть, при родах моего брата Раймонда, который прожил всего лишь пять с половиной часов. Отец умер пять лет назад от сердечного приступа в подсобном помещении расчесочной фабрики в Монументе, хотя мне всегда казалось, что на самом деле он умер намного раньше, одновременно с матерью, а также собираюсь помолиться за дядю Луи, который опекал меня до того момента, пока я не ушел в армию.

Я, конечно же, молюсь за Николь Ренард, за ее удачу, где бы она сейчас не была.

И, наконец, за Лэрри ЛаСейла.

Мне трудно за него молиться, и я всегда в некотором замешательстве прежде, чем заставлю себя произнести эту молитву. Но снова вспоминаю слова Сестры Гертруды. Она учила нас в третьем классе, и, как она сказала: «Слова, шедшие изо рта Иисуса, были молитвой за твоего врага, принесшего тебе вред. Легко молиться за тех, кого любишь», — сказала она. — «Но стоит молиться чаще за того, кто тебя не любит, и за того, кого не любишь ты».

И я произнес «Отче Наш», «Святую Марию» и «Прославление» для Лэрри ЛаСейла, после чего начал сгорать от вины и позора, осознавая, что только что помолился за того, кого собираюсь убить.

* * *

Прежде, чем лечь спать, я стою перед зеркалом в ванной.

Мои волосы, как и всегда, в полном беспорядке, в одном месте их мало, а в другом много. По каким-то причинам, они начали копнами выпадать в первые же несколько дней, которые я провел во французском госпитале, и в это же время другие начали обильно расти.

Накладываю вазелин на щеки.

Заставляя себя смотреть на свои пещеры, и в полость рта, так изменившуюся из-за зубных протезов, я шевелю их во рту, и вспоминаю, что сказал мне доктор Абремс о том, что в ближайшие месяцы нужно будет заказать новую пару зубных протезов, когда мои десна, наконец, перестанут усыхать. Он также оставил мне свой адрес в Канзас-Сити, куда он обязательно вернется, когда закончится война. «Косметическая хирургия в последнее время достигла больших успехов, Френсис», — он сказал. — «Одна из немногих выгод, которую можно извлечь из войны. Найдете меня, если надумаете». Своим ростом он напоминал Авраама Линкольна. «В косметической хирургии сначала ему бы стоило поупражняться на самом себе», — как-то заметил Энрико.

У Энрико всегда было, что сказать, по любому поводу, и ему не надо было лесть за словом в карман. И мне как-то даже показалось, что он так много говорил, чтобы забыть о боли. Даже, когда он смеялся, то своим звучанием это походило на распилку древесины, а в его глазах можно было увидеть вспышки боли.

«Если хочешь забыть свою Николь», — сказал он как-то раз, когда мы уже устали от игры в карты или в шашки. — «То тебе есть, что делать». Он сжал в ладони стопку карт, которые до того тасовал одной рукой. «Ты увольняешься из армии и начинаешь наведываться туда, где живут слепые. Там обязательно должна найтись красивая слепая девушка, которая только и ждет хорошего парня, такого как ты».

Хотел бы я знать, шутил он или нет. Даже, когда шутил, трудно было в это поверить, потому что в его голосе всегда была перчинка ожесточения, и боль никогда не оставила его глаза.

«Ты — настоящий герой», — сказал он. — «Герой Серебряной Звезды. У тебя не будет никаких трудностей в поиске девушки, пока она не увидит твое лицо». Он попробовал вытряхнуть сигарету из пачки «Лакис», и три или четыре сразу вывалились на пол. «Теперь на твоем пути должна возникнуть слепая девушка…»

Я, конечно же, не герой, и поэтому тут же с отвращением отвернулся в сторону, а позже, уже ночью, лежа с открытыми глазами, себя спрашивал: смогу ли на самом деле найти слепую девушку, которая полюбит меня. Смешно. Что заставляет меня думать, что слепая девушка вообще может автоматически влюбиться в кого бы то ни было?

— Забудь об этом, — сказал я Энрико на следующий день.

— Забыть о чем? — его голос задыхался от боли в ногах, которых у него больше не было. Он рукой хватался за воздух там, где раньше были колени.

— О слепой девушке.

— О какой слепой девушке?

— Не бери в голову, — сказал я, закрывая глаза только от одного лишь вида его, хватающихся за воздух рук.

— Ты все еще про Николь, не так ли? — спросил он.

Я ему не ответил, потому что мы оба знали, что это было только о ней, о Николь Ренард.

И даже не смотря на то, что уже вернулся домой с войны, я задаюсь вопросом, удастся ли мне когда-нибудь увидеть ее снова.

---------

В первый раз я увидел Николь Ренард в седьмом классе в школе Прихода Святого Джуда на уроке арифметики. Сестра Матильда стояла у доски и рассказывала о делении десятичных чисел друг на друга, как в это время из ее рук выпал мел. Он упал на пол и разломился на несколько кусочков.

Я вскочил на ноги, чтобы его поднять. Мы всегда стремились быть в хороших отношениях с монахинями, иногда настолько безжалостными в наказаниях, словно оружие использующими против нас правила поведения и оценки в наших табелях.

Когда уже стоял на коленях, открылась дверь, и Мать Маргарет — старшая из Сестер, вошла в помещение класса, сопровождая самую красивую девочку из тех, кого я когда-либо видел.

— Это Николь Ренард, наша новая ученица. Она прибыла из Албани, штат Нью-Йорк.

Николь Ренард была маленькой и стройной, со сверкающими черными волосами, падающими на ее плечи. Бледная чистота ее лица напомнила мне статую Святой Терезы в нише, рядом с исповедальней Отца Балтазара в церкви Святого Джуда. Она скромно посмотрела вниз, на пол, наши глаза встретились, и мы словно узнали друг друга после долгой разлуки, будто бы когда-то прежде были знакомы. Что-то еще блеснуло в ее глазах — пакостный намек на что-то, будто бы обещающее нам лучшие времена, которые мы проведем вместе. И когда эта вспышка угасла, и она снова стала статуей Святой Терезы, а я остался на коленях, словно рыцарь у ее ног, и ее незримый меч коснулся моего плеча. Я тихо поклялся ей в любви и верности на все времена.

Сестра Матильда показала ей свободное место во втором ряду. Она устроилась около окна, на всю оставшуюся часть дня не дав больше шанса нашим глазам для другой такой встречи.

Однако после той первой встречи наших глаз Николь Ренард почему-то всегда меня избегала, несмотря на то, что я всегда был где-нибудь рядом, если знал о ее присутствии в классе, в коридоре или на школьном дворе. Поднять на нее глаза мне было непросто. Я надеялся и вместе с тем боялся того, что она ответит мне взглядом, а я раскраснеюсь или даже лишусь дара речи. Но она ни разу даже на меня не посмотрела. Был ли ее взгляд ответом моему в тот день, когда я впервые увидел ее, или же этого так сильно хотело мое воображение?

К счастью, она подружилась с Мэри ЛаКруа, жившей этажом выше нас, на третьем этаже нашего дома на Пятой Стрит. Они вдвоем возвращались из школы. Николь жила дальше — на Шестой, а я, счастливый лишь оттого, что вижу в спину Николь Ренард, шел следом за ними. Они хихикали и смеялись. Николь прижимала учебники к груди, а я надеялся, что одна из книг вывалится у нее из рук и упадет на землю, чтобы я смог подбежать и поднять ее.

Как-то раз, когда Николь зашла к Мэри в квартиру над нами, я притаился на нашей веранде, пытаясь услышать, о чем они говорят в надежде услышать свое имя, но слышал лишь гудение их голосов и случайные раскаты смеха.

Стоя на перилах в агонии любви и тоски, я, словно сидящий на цепи преданный сторожевой пес, ждал, когда Николь будет спускаться с крыльца, чтобы, наконец, привлечь ее внимание. Она появилась, и у меня внезапно пересохло во рту. Я смотрел куда-то вдаль, боясь, что вместо голоса прорежется какой-нибудь унизительный писк, если попробую сказать: «Привет». Спустя момент, я слышал ее удаляющиеся шаги, агония сожаления поглощала меня, и я клялся себе в том, что заговорю с ней в следующий раз.

Иногда по вечерам, когда семьи рассаживались на верандах, мужики в грязных подвалах шумели за бокалами пенящегося пива, а женщины вязали или штопали носки, чтобы о чем-нибудь поболтать, я старался найти Мэри, чтобы попробовать заставить ее упомянуть Николь Ренард. Несмотря на то, что между нами была огромная пропасть в двенадцать лет, за которые, если считать, что с момента рождения прожив столько лет, мальчики и девочки только лишь начинают понимать, что существует противоположный пол, мы с Мэри иногда могли перекинуться словом, потому что жили в одном и том же доме.

Сидя на ступеньках, мы говорили обо всем и ни о чем. Она любила шутить и пародировать Сестру Матильду, у которой была жуткая манера говорить и привычка скрывать отрыжку в ладонь, и иногда она пробкой выскакивала из класса, громко хлопая за собой дверью. «Она это делала, чтобы пукнуть в коридоре», — и Мэри изображала короткий коридорный пук.

Монумент был городом бейсбола, и мы чаще всего говорили именно о нем. Команды Френчтауна (на каждую из них всегда молились, и их снимки были в каждом магазине) часто выигрывали на городских чемпионатах, проводимых Твилайтской Индустриальной Лигой. Старший брат Мэри, Винсент, был звездой среди шорт-стоперов у «Френчтаунских Тигров», а в прежние годы мой отец (его прозвали Лефти) был звездой среди катчеров в той же самой команде.

Я продолжал мучить себя вопросом, как подвести беседу к Николь Ренард. У нее не было ни братьев, ни сестер, о ком бы я мог спросить. Я не знал, что она любила читать, или кто мог бы быть ее любимым киноактером. Наконец, я притих в своих поисках. Мы сидели в мягкой вечерней тишине, слушая, как кто-то негромко спорит об удачах и поражениях «Ред-Сокс», и вдруг я сказал: «Николь Ренард, как мне кажется, хорошая девочка», — и почувствовал, как мои щеки налились краской.

Мэри вздрогнула и уставилась на меня.

— Да, — сказала она.

Я не сказал больше ничего. Мери также молчала. Голос моего отца свалился на нас сверху с его старым рефреном о том, как «Беби Рут» врезали «Янкам».

— Ты ее любишь? — спросила она, наконец.

Мое дыхание участилось.

— Кого?

Она сердито вздохнула:

— Николь, Николь Ренард.

— Не знаю, — сказал я, мои щеки налились кровью, и я не знал, что мне

делать со своими руками.

— Тогда, зачем ты о ней спрашиваешь?

— Не знаю, — снова сказал я с глупым ощущением, что попал в ловушку, осознав, что теперь Мэри ЛаКруа все обо мне знает, и теперь она постоянно будет меня шантажировать.

Наконец, я доверился ее милосердию.

— Да, — сказал я. — Я люблю ее, — удивившись тому, как мне стало легко, словно камень с плеч долой. Мне хотелось залезть на крышу и кричать: «Я люблю ее от всего сердца!»

— Пожалуйста, не говори ей об этом, — умолял я.

— Твоя тайна останется со мной, — сказала Мэри.

Но что это? Где-то в глубинах своего подсознания я хотел, чтобы она поделилась об этом с Николь Ренард.

Три дня спустя, Мэри и Николь снова проводили время вместе на веранде этажом выше. Я сидел и читал «И снова всходит солнце», понимая, что Эрнест Хемингуэй редко пользовался словами, в которых было более чем три слога, что ставило предо мной вопрос, может ли любой, включая меня, стать писателем?

Когда я услышал, как Николь собирается уходить, как ее шаги пересекли комнату этажом выше, и как она сказала: «Бай-бай» — я закрыл книгу, забрался на перила и расположился так, что ей будет трудно меня не заметить.

Вслушиваясь в ее шаги на лестничной клетке, я стоял дрожащими ногами на перилах.

Она вышла наружу.

Я уже не смотрел вдаль.

- Не упади, Френсис, — сказала она, быстро спускаясь с крыльца.

Меня поразил ее голос — сам факт того, что она заговорила со мной, и я чуть даже не упал с перил. Восстановив равновесие, я понял, что она на самом деле произнесла мое имя. «Не упади, Френсис». Мое имя было у нее на устах! Тогда я задрожал в агонии от напряжения. Почему я не ответил ей? Теперь она могла подумать, что я глуп и неспособен начать разговор? Она просто дразнила меня? Или она действительно боялась, что я упаду? Эти вопросы меня просто убили. Я никогда не знал, что от любви можно так выйти из себя. И, наконец, главный вопрос: сказала ли ей Мэри, что я ее люблю?

Я так и не нашел ответов ни на один из этих вопросов. Мы с Мэри больше не разговаривали о Николь. Она всегда очень быстро приходила и уходила, и я также был готов попробовать подкараулить ее где-нибудь за углом. Начались летние каникулы, каждый был занят своими делами. Николь больше не приходила в наш дом. Я как-то увидел, как она шла по Третей Стрит. Она или входила, или выходила из магазина, и у меня остановилось дыхание. И еще раз я видел ее в жаркий летний день около женского монастыря. Она прогуливалась с Сестрой Матильдой, о чем-то беседуя.

Как-то вечером, мы с Джоем ЛеБланком и еще с кем-то торчали у «Аптеки Лурье», и я увидел, как она переходила улицу. Ее платье рисовалось белым пятном в вечернем сумраке. Она посмотрела в нашу сторону и помахала рукой.

Я помахал ей в ответ. Меня сильно взволновало ее внимание.

Джой также помахал ей, крикнув: «Эй, Николь, тебе идут эти чулочки». Затем он рассмеялся над своим, как он думал, остроумным замечанием. Он и не смог бы разглядеть ее чулки с такого расстояния при низком вечернем свете, слепящем нам в глаза.

Остановившись, она замерла, откинув голову, словно была чем-то озадаченна, Джой стал просто разрываться от смеха, а Николь пошла, заметно ускоряя шаг.

— У тебя язык без костей, — сказал я Джою и с отвращением отвернулся.

— Что с тобой? — спросил он.

Я не ответил. Меня интересовало, кому она помахала рукой, мне или Джою ЛеБланку?

---------

Укутанный этим шарфом и с бандажом вместо носа я напоминаю скрывающегося шпиона, прохладным утром идущего по улицам Френчтауна. Останавливаюсь на углу, чтобы понаблюдать за проходящими мимо людьми, а затем ухожу, чувствуя на себе их глаза, в которых или жалость, или любопытство.

Стараюсь избегать контакта глазами с теми, кого знаю, например, мясника мистера Молинера — он стоит в дверях своей мясной лавки в запачканном кровью переднике, или миссис Сант-Пьер — она неодобрительно хмурится, проходя мимо его лавки.

Я возвращаюсь на Шестую Стрит, к серой жилой трехэтажке, на втором этаже которой в квартире номер 212 когда-то вместе с родителями жила Николь Ренард, и знаю, что она там больше не живет, что мой визит сюда ничего мне не дает, но снова хочу увидеть ее дом.

Я долго стою на противоположной стороне улицы и смотрю на пустые окна с их белыми занавесками.

Спустя какое-то время на втором этаже в окне появляется детское лицо. Оно словно далекий призрак маленькой Николь. Я улыбаюсь ей, и она отходит от окна, словно это сама Николь исчезает из этих мест, или этот ребенок всего лишь мимолетное видение?

Перехожу улицу и поднимаюсь по ступенькам на веранду первого этажа, чтобы рассмотреть таблички на дверках черных почтовых ящиков. Ленгвин, Морисет, Той-Ригни. Табличка с фамилией Морисет сверкает свежей полировкой и занимает место той, на которой раньше было написано: «Ренард». И вижу последнее доказательство тому, что Николь здесь больше не живет.

«Я не знаю, куда исчезли Ренарды. Они среди ночи собрались и уехали — без предупреждения».

Мне это сказал Норман Рочел, когда мы остановились на ночь в деревне недалеко от Руён. Его подразделение двигалось через деревню, которую мы тогда заняли. Мы увидели друг друга через улицу. Он был старше меня на три года, но мы оба раньше учились в школе Прихода Святого Джуда, и говорили о Сестре Перпетуа в шестом классе, печально известной своими дисциплинарными наказаниями. «Раскрой ладонь», — при малейшей провинности приказывала она, и указка опускалась на твою руку почти механически.

Мы с Норманом обменялись. Я отдал ему свою порцию «Честерфилда», который все равно не курил, а он отдал мне военное издание романа «Великий Гетсби». Я о нем слышал и очень хотел прочитать. Сидя в нескольких шагах от разбомбленной свинофермы, мы продолжали вспоминать о былых днях во Френчтауне, все подливая себе в кружки красного вина, словно герои одного из романов Хемингуэя.

Сумерки смягчили рваные края разрушенных зданий, а вино ослабило мою бдительность, и я набрался храбрости, чтобы спросить его:

— Ты что-нибудь слышал о Ренардах? — почти боясь произнести ее фамилию.

— Николь! — чуть не подпрыгнул он, а затем: — Ты дружил с ней когда-то, не так ли?

Услышав ее имя, громко прозвучавшее в вечернем воздухе чужой страны, я не был способен произнести что-либо еще.

— Да, она была моей, — наконец сказал я, внезапно погрузившись в воспоминания: соприкосновение наших губ, ее рука у меня на плече, когда мы шли по Механик-Стрит, одеколон, словно весенние цветы, лепестки которых всегда цеплялись за ее платье.

Он потянул сигарету, а затем через рот и ноздри выпустил дым и рассказал мне о внезапном отъезде их семьи из Френчтауна и о многом другом:

— О ней ходили всякие слухи, Френсис. Она начала оставаться дома, не выходила на улицу, разве только на утреннюю мессу в полшестого — для монашек, на эту мессу мало кто еще приходил. Она была, словно… — он дирижировал сигаретой, пытаясь найти подходящее слово. — …отшельница. И она уехала со всей своей семьей. Они оставили Френчтаун, никому ничего не сказав, — он взглянул на меня с пристальным любопытством. — У тебя от нее нет никаких известий?

— Нет, — ответил я.

Он искоса взглянул на меня, в его глазах оставалось любопытство:

— Тебе где-то пятнадцать, правильно? Как ты попал в армию?

Я рассказал ему, как подделал свидетельство о рождении. Он не спросил — почему, я и не ждал от него вопроса. Каждый хотел попасть на войну, чтобы сражаться с немцами и японцами.

Через некоторое время нас начала валить с ног усталость от сумерек того бесконечного дня. Он возвращался в свое подразделение, уходящее с наступлением ночи. Он повернулся ко мне лицом, и мы, почти шутя и усмехаясь, отсалютовали друг другу, потому что сами для себя мы были не столько солдатами, сколько двумя френчтаунскими подростками, одетыми в униформу.

И тогда я еще никого не убил.

* * *

Я поворачиваюсь, чтобы сойти с крыльца номер 212 на Шестой Стрит. Вдруг входная дверь открывается, чтобы показать мне женщину во влажном переднике и с метлой в руке, она смотрит на меня своими узкими от удивления глазами.

— Вам что-то нужно?

Мне стало интересно, что будет дальше. Если она воспользуется метлой как оружием для самозащиты, то я ее в этом не обвиню. Я не должен забывать о том, как выгляжу среди людей.

— Вы не знаете, куда уехали Ренарды? — я не ожидаю ответа, но надеюсь, что вопрос обеспечивает должное уважение ко мне.

— Что? — спрашивает она, нахмурившись, и еще сильнее сжимает в руке метлу.

Шарф, конечно же, глушит мой голос.

— Семья Ренард, — говорю я, пробуя отчетливей произнести слова. — Где они?

— Уехали, — говорит она, в ее голосе звучат печальные нотки. — Они собрались и уехали.

Она начинает подметать порог, словно пытается смести меня, и как можно дальше.

Ее слова преследуют меня, когда я уже иду по улице: «Они собрались и уехали».

* * *

Госпожа Беландер ждет меня, когда я возвращаюсь с Третьей Стрит с двумя бумажными пакетами с покупками в руках из «Хенолтс-Маркета». Я купил какао, хлеба, земляничного повидла и разных супов от «Кемпбел» в красных и белых банках, главным образом томатный суп, гороховый и бобовый — все, что не нужно жевать, потому что мои десна слабы, и жесткая пища их повреждает. Я также купил две бутылки пастеризованного молока, фунт масла и клин сыра «Чеддер», которые буду хранить в маленьком электрическом холодильнике на верхней полке. Я могу покупать минимум продовольствия, потому что оставил свой аппетит еще где-то во Франции, и теперь ем только для поддержки сил.

Госпожа Беландер держит в руках большую кастрюлю и говорит: «Я угощу вас супом из черных бобов, который сварила сама».

Мы вместе поднимаемся по лестнице.

В арендуемой мною квартире раскладываю покупки на полках, а она ставит кастрюлю на плиту.

— Не кипятить, — говорит она. — Только разогреть… — и поворачивается ко мне. — Вы не сказали, как вас зовут, — в ее словах звучит не то, чтобы упрек, а скорее намек на не слишком крепкую память.

И тут наступает момент, когда моя жизнь становится ложью.

— Раймонд, — говорю ей, используя имя моего покойного брата. — Бьюмонт, — добавляю девичью фамилию матери, которую она носила до того, как она вышла за муж за моего отца.

— Пер э мер? — спрашивает она о родителях по-французски.

Я готов ответить: «В Канаде» У себя в сознании, я заменяю небеса Канады на что-нибудь поближе:

— Мы жили в Бостоне, прежде чем они вернулись домой в Канаду, когда началась война, — что было правдой о моем дядюшке Луи. Он никогда не принимал гражданство и вернулся в Канаду, когда я попал в армию.

Я вижу вопрос в ее глазах и быстро нахожу ответ:

— Я служил с одним парнем из Френчтауна, с Норманом Рочелом. Он много рассказывал мне об этом месте и убедил меня, что здесь очень хорошо.

Вспышка сомнения появляется в ее глазах, и я делаю быстрое дополнение к моей истории.

— Родители ждут меня в Канаде, но Форт Дельта на какое-то время отправил меня подлечиться.

И меня пугает, насколько легко дается мне ложь.

— Parlez vous fracais? — спрашивает она.

Отрицательно качаю головой. Я понимаю по-французски благодаря Сестрам Святого Джуда, в течение восьми лет преподавшим нам этот язык и остальные предметы, но никогда не был способен правильно на нем говорить.

Она тяжело вздыхает, долго изучая мой шарф и бандаж, а затем снова бормочет: «Бедный мальчик…», и направляется к двери.

* * *

Квартира на мансарде обогревается лишь печью на кухне, выложенной черным кирпичом и работающей от стеклянного кувшина, который каждые день или два я должен буду заполнять керосином, который нужно будет приносить от большого металлического бака на заднем дворе. Печь может обогреть лишь только маленькую часть кухни, в остальной части квартиры сыро и холодно, даже, несмотря на то, что зима уже закончилась.

Я завариваю себе чашку какао, задерживаюсь, чтобы позже лечь спать, несмотря на то, что холодно. На часах в форме банджо, висящих на стене, всего лишь двадцать пять минут двенадцатого, и это значит, что впереди длинная ночь. Я хочу спать, мои глаза становятся влажными и горят, но знаю, что усну сразу, как их закрою, и тогда начнутся сновидения.

В ванной на щеки накладываю жирный слой вазелина.

Наконец, я в кровати. Госпожа Беландер дала мне еще несколько одеял, и укрываюсь ими до подбородка. Подкладываю под голову две подушки, чтобы из моего горла не вытекала мокрота, от которой начинается удушливый кашель.

* * *

Я не могу уследить момент, когда, наконец, стирается линия между бессонницей и забвением. В ожидании сна тихо перечисляю фамилии парней из моего взвода: Ричардс, Эйзенберг, Чемберс и, конечно, Смит… их имена или клички — Эдди и Эрвин, Блинки и Джек… и фамилии: Джонсон, Орланди, Рейли, О-Брайн… и их имена: Генри, Санни, Спакс, Билли… а теперь названия звезд: на сей раз, перечисляя их в алфавитном порядке и продолжая ожидать пришествие сна.

Мне не хочется о них думать — обо всех, кто служил со мной во взводе, и перечислять их имена. Мне хочется забыть все, что было там, во Франции, но каждую ночь начинаю считать, словно молюсь, перебираю их имена, словно бусинки на четках. Закрываю глаза, и вижу, как мы продвигаемся, разбившись на маленькие группы, через заброшенную деревню, через разрушенные дома и улицы, заваленные кирпичным боем и сгоревшими машинами — через полный хаос, наши винтовки и автоматы наготове. Вечернее солнце низко висит над горизонтом. Длинные тени от руин и растянутые пятна света от дверных проемов и окон в уцелевших стенах переулка. Мы все напряженны, возбуждены и испуганы, потому что предыдущая деревня казалась мирной и свободной, пока внезапный огонь снайперов из таких окон и дверей не уложил развед-патруль, идущий впереди, почти во главе нашего взвода. Теперь я могу слышать рваное дыхание Генри Джонсона и свист между зубами Блинки Чемберса. В деревне слишком спокойно и тихо. «Иисус…» бормочет Санни Орланди. «Иисус» — это значит «мне страшно», и так каждый. В руках крепко сжато оружие, тихие проклятия, наполняющие воздух, ворчание, шип и пердение. Все это совсем не напоминает кино про войну в «Плимуте». Ни у кого ни героизма, ни бравады. Возможно, это наш последний путь, проходимый собственными ногами, и он пролегает через эту деревню, название которой мы даже и не знаем, и еще нас ожидает другая такая же деревня и третья, и Эдди Ричардс спрашивает неизвестно кого: «Какого черта мы здесь, и что мы тут делаем, в конце концов?», — а затем хватается за живот, потому что уже третий день у него диарея, от него воняет, и все стараются держаться от него подальше. Вдобавок, прорыв орудийного огня, все рвется вокруг нас и взлетает на воздух, и неизвестно, чьи это снаряды — их или наши? Мы бежим в укрытие, пробираясь и суетясь, падая лицом в грязь, пытаясь стать частью домов, вместо того, чтобы на самом деле спрятаться.

Пробираясь через завал, я оказываюсь в узком переулке, и передо мной возникают два немецких солдата в серой униформе словно мрачные призраки. Я нажимаю на курок, и автомат быстро делает свою работу. Голова одного из них взрывается, словно зрелый помидор, а другой кричит: «Мама!», когда очередь разрезает его надвое, обе его половины кувырком летят на землю.

Мой сон взрывается и улетучивается вместе с залпами артиллерии. Внезапно открыв глаза, я задыхаюсь. На этот раз уже не холод в квартире госпожи Беландер, а теплый пот на моем теле, который через минуту превращается в лед. В тот день я столкнулся в переулке с немецкими солдатами, правильно, но очередь моего автомата уложила их сразу, никакая голова не взрывалась, и никого не перерезало надвое, хотя один из них, падая, крикнул «Мама!». И когда наступило одно из тех жутких затиший, что бывает во время атаки, что еще страшнее, чем разрывы снарядов у тебя под ногами, я взглянул на них и увидел, какими юными они были, мальчиками со щеками, похожими на зрелые яблоки, слишком детскими, чтобы их брить. Как у меня.

— Эй, Френсис, уходим, — вопит Эдди Ричардс, и поспешными перебежками я догоняю его в лесу. Жуткий запах диареи выдает его местонахождение, и мы натыкаемся друг на друга. Вокруг дремучий лес. В нем настолько темно, что мы не видим друг друга. Перекличка проясняет, что остается от нашего взвода, и уже известно, что Джек Смит и Билли О'Браен мертвы, а Генри Джонсон ранен, его грудь разорвана шрапнелью, его несут где-то сзади, и мы больше никогда его не увидим.

На следующий день, граната навсегда лишит меня лица.

* * *

Утреннее солнце хлещет меня по векам, и я жмурюсь от яркого дневного света, льющегося через окно. Я пережил еще одну ночь, еще один сон и еще одно воспоминание, хотя больше уже и не знаю, что является сном, а что воспоминанием.

Руки и ноги онемели, и отсыревшее от пота тело начинает гореть, но я вскакиваю с кровати и кашляю, в горле накопилась мокрота.

«Ни на что не обращай внимания», — говорю себе. — «И считай, что это твое благословение. Ты вернулся назад, во Френчтаун, и твое тело функционирует. Тебе есть, где остановиться и исполнить свою миссию. Возможно, в этот день Лэрри ЛаСейл появится на улицах Френчтауна, и ты сможешь свершить то, что намереваешься».

---------

Я говорю себе, что не пойду во Врик-Центр, мне незачем туда идти, как и не было смысла ходить к дому Николь на Шестую Стрит, что только вернуло мне одиночество и сожаление.

И даже если я осознаю тщетность таких визитов, то все равно иду к Врик-Центру в дальний конец Третьей Стрит, согнувшись навстречу бесконечному мартовскому ветру.

И вдруг чья-то рука хватает меня за плечо, останавливает, и у меня в ухе шепчет голос:

— Пуп Земли?

Оборачиваюсь, поднимаю глаза вместе с козырьком кепки «Ред Сокс» и вижу Артура Ривьера, с любопытством разглядывающего меня. Его любопытство смягчается сочувствием.

Я качаю головой, не заслуживая его сочувствия.

— Граната? — спросил он.

Мое молчание служит ему ответом, а он бормочет:

— Хорошо тебя…

Его глаза полны усталости и налиты кровью, и по ним видно, что он меня не узнал — то, чему я так благодарен.

Прежде, чем поступить на военную службу, Артур Ривьер был первой звездой бейсбола у «Френчтаунских Тигров». Он поразительно быстро бегал вокруг базы на соревнованиях, проводимых на поле «Карирс Филд». Помню, когда вместе с другими военнослужащими он приехал в отпуск в униформе цвета хаки с нашивками капрала домой на побывку. Мне хотелось быть таким же, как и они — героем, сражающимся с японцами или немцами, идти в бой на суше или на море, и не мог дождаться возраста, когда смог бы стать с ними в один ряд и идти в тот большой Крестовый Поход за свободу.

Артур Ривьер направляется в «Сент-Джуд-Клаб» и говорит: — Пошли, чем-нибудь тебя угощу…

В этом клубе собирается молодежь Френчтауна, чтобы поиграть в покер или в бильярд, выпить пива или вина, и субботним вечером придти на танцы со своей подружкой после длинной рабочей недели где-нибудь в «Монумент-Комб-Шоп». По правилам вход разрешен только для тех, кто достиг возраста двадцать один год, и каждый френчтаунский парень с нетерпением ожидает этого дня рождения.

Я в колебаниях, а Артур говорит:

— Ты заслуживаешь того, чтобы чего-нибудь выпить…

Внутри клуба многолюдно и накурено, друг о друга щелкают бильярдные шары, и все разговаривают, пока не взрывается музыка из музыкального автомата: «Не садись под яблоню с кем-либо еще, а садись под яблоню только лишь со мной…» — песня, которую я слышал по радио еще в английском госпитале.

Ко мне поворачиваются знакомые лица: Биг-Бой-Бюргерон, Арманд Тельер, Джо ЛаФонтейн и кто-то еще. Все они ветераны, вернувшиеся с войны, бейсболисты и торговые агенты, когда-то одевшиеся в униформу и ставшие бойцами.

— Пиво, — отвечаю я, стараясь перекричать толпу, когда Артур предлагает мне на выбор выпивку. Я впервые попробовал пиво в английском госпитале, когда Энрико дал взятку медсестре, последний раз упрашивая, чтобы она принесла нам несколько бутылок. Пиво было теплым, но, по крайней мере, вкуснее, чем любое из лекарств, из тех, что я должен был глотать изо дня в день.

Приподняв шарф, я глотаю пиво большими глотками. В это время Артур вступает в дискуссию с Биг-Бой-Бюргероном о том, кем теперь лучше быть: полицейским или пожарником, когда война уже закончена.

Перед уходом на армейскую службу Биг-Бой весил приблизительно три сотни фунтов, теперь он хорошо сложен и на нем ни жиринки. Он говорит, что лучше быть пожарным, потому что там, в отличие от полицейских, не нужно так много ходить пешком.

— С моим везением, в полиции я исходился бы, а я не могу ходить, в пехоте окончательно испортил себе ноги…

— А я бы так и не смог подняться по пожарной лестнице, — говорит Арманд Тельер неизвестно кому, прицелившись кием в шар. — Кроме того, говорят, что сейчас полицейские патрулируют на машинах. Ходить или ездить, я не заработаю этим больше, чем на заводе…

— Мне нужно в колледж, — объявляет Джо ЛаФонтейн, подняв вверх стакан с пивом и рассматривая его на свет и постукивая по нему. — Законопроект о ветеранах. Правительство оплачивает учебу всем желающим, так что я иду…

— Ты даже не окончил среднюю школу, — говорит Артур Ривьер, но он шутит и смеется. Вслед за ним и другие — по-дружески. Они вместе, и я хочу быть среди них.

— Я могу подтянуться, — отвечает Джо ЛаФонтейн. — Они все готовы сделать для ветеранов, — он быстро проглатывает пиво. — Я поступаю в институт, — объявляет он, говоря так, чтобы каждый услышал. — Я собираюсь стать преподавателем.

— Сестра Марта, должно быть, в трауре, — замечает Арманд Тельер.

— Вот будет номер, — говорит Артур. — Я видел ее только на прошлой неделе: ее со всех сторон облепили восьмиклассники, и она отбивалась от них.

— И от тебя тоже… — смеется Биг-Бой.

И все смеются. Кто-то кому-то о чем-то кричит на ухо, а из музыкального автомата громко звучит все та же песня: «Я буду с тобой весь вечер под цветущей яблоней…» — сладкие голоса наполняют воздух.

Артур поворачивается ко мне:

— А ты не многословен, не так ли?

Я хочу расспросить его о Лэрри ЛаСейле, может он знает, где его можно найти, но мне не нужно привлекать к себе излишнее внимание, достаточно шарфа и бандажа, чтобы все с любопытством меня разглядывали.

— Правильно, — говорит он. — Ты заслужил свое право молчать.

Что, если я скажу ему, что я был тем самым маленьким Френсисом Кассавантом, который бегал за мячами, улетающими за базу, когда «Френчтаунские Тигры» играли с их соперниками «Рыцарями Запада» в борьбе за первенство Монумента? Я — не герой, а он думает, что я не такой, как все остальные ветераны, сидящие здесь в «Сент-Джуд-Клабе».

Как только возобновляется большой спор о полицейских и пожарных, я незаметно выскакиваю из бара в мартовскую сырость Третьей Стрит. Прохожу через толпу покупателей и школьников, высыпавших из дверей школы Прихода Святого Джуда. Моя личность скрыта под шарфом и бандажом. В голове легкое помутнение от пива, потому что с утра так и не ел, после того как заставил себя выпить кофе и съесть овсянку.

И, конечно же, я на пути к Врик-Центру.

---------

Врик-центр заброшен. Его окна заколочены досками. Буквы на вывеске «FRENCHTOWN REC. CENTER» выцвели и почти исчезли. Их остатки виднеются только над входной дверью. Красная краска, которой была выкрашена дверь, выцвела и стала нездорово-розовой. Мой шарф намокает и, спустя момент, понимаю, что это — не влага из моих пещер, задавленных этим шарфом.

Говорят, что это не самое благополучное место — гиблое, можно добавить. В былые дни оно было известно как «Гренирс-Холл», и я вместе со всеми мальчишками Френчтауна, часто слышал одну, по началу не столь трагическую историю.

До поры до времени тут всегда было весело: проводились танцевальные вечера, развешивались всякие причудливые шары, по случаю Нового Года или Дня Независимости. Здесь по традиции проводились свадьбы. Колонны, сопровождавшие молодоженов, шли сюда по Третьей Стрит после мессы в церкви Святого Джуда.

Последней была свадьба Мэри-Бланш Турейн.

Мэри-Бланш выходила замуж за красивого ирландца, которого звали Деннис О'Брайен из долины Северного Монумента, после того, как она разорвала помолвку с Херви Рочелом, управляющим по доставке с фабрики «Монумент-Комб-Шоп». Во время приема гостей в промежутке между обедом и танцами, когда Мэри-Бланш и Деннис разрезали свадебный торт, Херви ворвался в зал с пистолетом в руках. Сразу, после чего Мэри-Бланш уже лежала в луже крови и умирала. Еще одна пуля застряла в позвоночнике у Денниса О'Брайена, парализовав его на всю оставшуюся жизнь. А Херви в тот же вечер повесился в подсобном помещении завода, на котором он работал.

После этого «Гренирс-Холл» перестал быть местом праздничных мероприятий. Дверь была запечатана, окна забиты. Дети дрожали от страха, когда слышали истории про ту свадьбу, и всегда держались от этого здания как можно дальше. Кто-то сказал, что глубокой ночью, в полнолунье, при сильном ветре можно было услышать стенание и плач, если приложить ухо к парадной двери. Для детей Френчтауна это стало традицией, дожидаться полночи в полнолунье и слушать происходящее за дверью, что напоминало обряд посвящения. До того, как должна была наступить моя очередь прохождения этого обряда, «Гренирс-Холл» начали реконструировать, и в нем начиналась новая жизнь.

В тот год Николь Ренард вошла в мою жизнь. Я был в седьмом классе. Однажды субботним утром разнеслась молва, и все поспешили к этому месту, когда плотники и маляры со всех сторон атаковали это здание, и в нем закипела бурная деятельность. Я примчался сломя голову, чтобы посмотреть, как отовсюду съезжаются грузовики и фургоны, на которых большими буквами было написано «MONUMENT-CITY». Из них высыпали команды рабочих, как потом стало известно, временно нанятые согласно новой муниципальной программе. Следующие несколько дней полным ходом шли работы по очистке и покраске стен, заменялись окна и двери, латалась крыша. Но работы проводились хаотично. Рабочие роняли инструменты, проливали краску, толкались и падали, иногда доставали из карманов какие-то свертки и быстро что-то пили из скрытых в них бутылок.

«Это похоже на сцены из кинофильма Братьев Маркс», — сказал парикмахер Юджин Рулё. Его язык был столь же остёр, как и его бритва.

Когда, наконец, рабочие закончили работу, здание все еще не выглядело законченным. Побелка не полностью скрывала темные заплаты плесени на подоконниках и осевших ставнях, висящих рядом с окнами.

«Смотри», — крикнул кто-то.

И все посмотрели на большую вывеску, на которой большими буквами было написано: «FRENCHTOWN REC. CENTER». Она поползла вниз по стене над парадным входом, а затем, перекосившись, остановилась.

«Неблагополучное место», — сказал Альберт Лурье, хозяин известной в городе аптеки.

Все кивали, соглашаясь с ним, припоминая свадебный прием Мэри-Бланш Турейн.

В тот же вечер, кто-то замазал некоторые буквы на вывеске и подставил вместо них другие, и получилось: «WRECK CENTER» — и это было написано яркой красной краской. Несмотря на то, что в дальнейшем вывеска была очищена и перевешана на то же место, куда ее изначально повесили, с тех пор все жители Френчтауна стали называть это место Врик-Центром.

Центр открыл свои двери через день после того, как школа прихода Святого Джуда закрылась на летние каникулы. В девять часов, жарким июньским утром я вместе с другими детьми стоял перед парадным входом этого здания. Вперед нами предстал высокий стройный человек, белокурые волосы волнами спускались на его лоб, а улыбка обнажала великолепные зубы кинозвезды.

— Доброе утро, — сказал он. — Меня зовут Лэрри ЛаСейл.

— Это его настоящее имя? — шепотом спросил Джой ЛеБланк, который не мог спокойно находиться в толпе. Монахини часто его наказывали за то, что всегда шептался из-за чьей-либо спины.

— Да, конечно, настоящее, — ответил Лэрри ЛаСейл, и толпа почему-то ему зааплодировала.

У Лэрри ЛаСейла были широкие плечи атлета и узкие бедра танцора. Он был и тем, и другим, а также и всем остальным вместе взятым. Он наносил столь сильный и точный удар битой по бейсбольному мячу так, что тот улетал за пределы поля. В гимнастическом зале он проводил энергичную разминку и мог показать упражнение на любом гимнастическом снаряде. И еще он был танцором. В его походке прорисовывалась манера Фреда Астера, его ноги будто не касались пола. Ему была подвластна чечетка, которую он отбивал с пулеметной скоростью, и отважные прыжки, проносящие его через всю сцену. Но в первую очередь он был преподавателем: он руководил танцевальным классом, кружком изобразительного искусства и ремесла, дирижировал хором, и организовывал музыкальные вечера.

Врик-Центр стал моим пристанищем, когда я учился в седьмом, а затем и в восьмом классе. Это место было удалено от тротуаров и пустырей Френчтауна, где никогда не чувствовал себя героем. Я был слишком маленького роста и не был достаточно координирован для игры в бейсбол, и слишком робким, чтобы крутиться в банде хулиганов, в одной из тех, что дежурили на углах и в подворотнях.

У меня не было друзей, хотя Джой ЛеБланк, живший этажом ниже меня, часто составлял мне компанию в «Плимуте» на дневном субботнем киносеансе. Мне постоянно досаждали его бесконечные комментарии в течение всего кинофильма. Он, словно диктор на радио, подробно описывал каждое действие. Он не любил читать, а я постоянно пропадал в читальном зале публичной библиотеки Монумента, где открыл для себя Эрнеста Хемингуэя, Скотта Фицджеральда и Джека Лондона, и откуда каждый раз возвращался домой с охапкой книг.

Я жил в арендуемой нами квартире вместе с дядей Луи — с братом отца, с гигантом-тихоней, работавшим кладовщиком в «Монумент-Комб-Шопе». Он готовил еду и убирал квартиру. Каждый вечер он выпивал по три бутылки пива, при этом на малой громкости слушая что-нибудь по радио, пока в одиннадцать часов он не ложился спать. Он редко говорил, но я никогда не сомневался в его привязанности ко мне. Проходя мимо, он мог погладить меня на голове, когда я сидел за кухонным столом и что-нибудь читал. И еще он внимательно слушал, когда я рассказывал ему о том, как в школе у меня прошел день. Каждый вечер за ужином он требовал этого рассказа. «Ты — хороший мальчик, Френсис», — говорил он мне, и каждую пятницу вечером давал мне пятьдесят центов на карманные расходы.

Домашнее одиночество постоянно гнало меня к Врик-Центру. Я приходил туда после школы и на выходные. Не будучи одаренным певцом, танцором, художником или лепщиком, я, наконец, занялся пластической гимнастикой после того, как меня в этом убедил Лэрри ЛаСейл. Он каждого мог убедить в необходимости в чем-нибудь участвовать. Я становился где-нибудь сзади, чтобы избежать излишнего внимания к себе с чьей-либо стороны, и Лэрри ЛаСейл не смущал меня призывами встать в первом ряду среди самых низкорослых.

Во Врик-центре Лэрри ЛаСейл был везде, где только можно. Он показывал, как нужно сшивать в цепь полоски кожи, как превращать старые винные кувшины в настольные лампы, а вязкую глину из тазика — в пепельницы и горшки. Он сумел приручить печально известного хулигана, грозу школьного двора Бутча Бартонё, убедив его в том, что изо дня в день работая над голосом, он может неплохо петь, пока «Умирающий ковбой» в исполнении Бутча не выбил слезы из глаз каждого, кто пришел на первое музыкальное представление Врик-Центра, которое называлось «Осенние Листья».

«Но он все еще крутится на школьном дворе и пристает ко всем», — жаловался Джой ЛеБланк.

Под руководством Лэрри ЛаСейла, Эдна Бучён — худая, тихая и застенчивая девчонка, стала гвоздем программы. Она украсила помещение разными безделушками и исполнила танец с всякими предметами, встречающимися в повседневной рутине жизни — с такими, как ведра или жестянки для золы. Ей рукоплескали словно звезде автострады.

«Все вы — звезды», — всегда говорил нам Лэрри ЛаСейл.

Ходили слухи, что сам Лэрри ЛаСейл также был звездой. Он выступал в ночных клубах Нью-Йорка и Чикаго. Кто-то принес из дома вырезку из пожелтевшей газеты, где его можно было увидеть одетым в смокинг, стоящим около афиши шоу в ночном клубе, на которой было написано: «ЛЭРРИ ЛаСЕЙЛ, ЗВЕЗДНОЕ ШОУ». Мы мало о нем знали, однако, и не задавали лишних вопросов. Мы знали, что он родился во Френчтауне, и что вся его семья уехала, чтобы поискать удачи где-нибудь еще. Лэрри брал уроки танца в студии Мадам Туасан, и еще ребенком выиграл первый приз на любительском конкурсе в Монумент-Сити-Холле, когда ему было всего лишь девять или десять.

Почему он ушел от шоу-бизнеса и вернулся во Френчтаун?

Никто не осмеливался спросить его об этом, хотя ходили смутные слухи о том, что у него были какие-то неприятности в Нью-Йорке. Такого рода слухи восхищали Джоя ЛеБланка. Когда он повторял их, то у него горели глаза, над которыми вверх-вниз плясали брови.

Его ослепляющий талант и искрящаяся энергия отодвигали все слухи, ходящие о нем на самый дальний план. Вдобавок, атмосфера волшебства, окружающая его, дополняла его очарование. Он был нашим чемпионом, и мы все были счастливы находиться рядом с ним.

Николь Ренард пришла в центр в тот же год. Она записалась в танцевальную группу. Уроки танцев она посещала еще в Албани, и поэтому на нее тут же обратил внимание сам Лэрри ЛаСейл. Я следил за тем, как ее ноги скользили по полу, и как ее белый костюм искрился отблесками света, когда она вращалась вокруг своей оси и подпрыгивала. Казалось, что во время танца она существовала в некоем собственном мире, в мире образов, изящно парящих словно птицы. Она была сама по себе, отдельно от всех, и, когда заканчивались занятия в танцевальном классе, она уходила из центра. Она больше ничем не занималась. Все остальное ее не интересовало.

Однажды, когда она направлялась к выходу. На ее лбу собрались капельки пота. Они напоминали капли дождя на белом фарфоре. И она сказала: «Привет, Френсис». В ее голосе была все та же странная издёвка, которую я слышал, когда она предупредила меня о том, чтобы я не сверзился с перил. Давясь и кашляя, я сумел сказать «Привет», но я не был способен принести вслух ее имя.

Она замедлила шаг, словно собиралась сказать что-то еще. Наши глаза встретились так же, как и тогда, в классе Сестры Матильды, и я испытал те же чувства. Спустя момент, когда она удалялась, оставляя за собой приятный аромат, смешивающийся с запахом ее пота и с образом ее тела, парящего по воздуху. Она больше не напоминала мне Святую Терезу, а скорее девушек из некоторых журналов, продаваемых в «Аптеке Лурье», от изображений которых мое сердце начинало биться сильнее, а колени начинали дрожать.

Ее посещения Врик-Центра сделали мою жизнь еще полнее и насыщенней.

И, наверное, поэтому так меня бесил Джой ЛеБланк, когда он говорил, что чувствует запах смерти, которым пронизано это помещение.

— Ты слишком много говоришь, — сказал я ему, хлопая за собой дверью, когда однажды мы выходили из Врик-Центра.

— Смерть, — произнес он. — Подожди — увидишь.

* * *

Вздрогнув от тяжелых капель дождя, я удаляюсь от Врик-Центра. Мне известно, что бедный Джой ЛеБланк погиб на берегу острова Ива Джима в южной части Тихого Океана. В конце концов, он был прав.

---------

Во Френчтауне я почти уже месяц. Март перелился в апрель, но в небе висят все те же толстые и низкие облака, и почти каждый день льет дождь. Иду по улице, и люди уже приветствуют меня, кивая или улыбаясь, потому что я стал известной личностью. Моя потертая армейская куртка говорит о том, что я ветеран, а сейчас к ветеранам относятся как никогда хорошо.

Остановившись перед магазинами на ступеньках, ведущих в Церковь Святого Джуда на углу Третьей и Механик-Стрит, я наблюдаю за Лэрри ЛаСейлом. У него все та же походка Фреда Астера и та же улыбка кинозвезды. А я подумываю о пистолете, спрятанном у меня в рюкзаке. Мне не терпится за ним вернуться.

Иногда яостанавливаюсь у женского монастыря и с удивлением ловлю себя на мысли, что, возможно, его стены скрывают от меня Николь.

* * *

В «Сент-Джуд-Клабе» ветераны, как и всегда, громко приветствуют меня, похлопывая по плечу и сразу же освобождая для меня место у бара или в толпе среди биллиардных болельщиков. Они с уважением относятся к моему молчанию и анонимности. Все говорят теперь о новых «Черри» и «Фордах», сходящих с конвейеров Детройта, и о свободном выходе на Третью Стрит без необходимости отдавать честь офицеру, и еще о возможности переодеться в гражданскую одежду вместо униформы.

Артур, Арманд и Джо все еще остаются завсегдатаями клуба. Никто из них пока еще не стал ни полицейским, ни пожарником, не поступил в институт и не начал работать на фабрике. И это — лишь затянувшееся затишье между одной жизнью и другой. Они пьют пиво или вино, играют в бильярд или просто разговаривают. Они все время разговаривают, вспоминая дни перед самой войной, монахинь в школе прихода Святого Джуда, длинные проповеди Отца Балтазара, бейсбол на Картировских Полях и таинственного незнакомца, посетившего Френчтаун прошлым летом, который как никто мог отбить мяч битой, а потом побежать за ним с такой скоростью, что многие думали, что за ним скрывался инкогнито какой-нибудь игрок из главной лиги. Еще они могут вспомнить Беби Рут или Лу Герига.

Пиво в моем стакане становится теплым и выдохшимся, а я продолжаю быть начеку, если вдруг появится Лерри ЛаСейл, или кто-нибудь упомянет его имя.

Старик Стренглер подливает мне в стакан пива и не возражает, если не заказываю еще. Он — бармен, уборщик и большой любитель о чем-нибудь поспорить. Артур рассказывал, что в былые времена Старик Стренглер выступал борцом на карнавалах, проводимых во Френчтауне. Он часто побеждал приезжих чемпионов, которые боролись с местными борцами. Он был знаменит своим удушливым захватом, парализующим противника. Он со временем охрип. Артур говорит, что на одном из таких карнавалов он получил сильный удар в кадык от поверженного им противника. У него редкие седые волосы, но в глазах всегда ясность и осторожность, а под его белой рубашкой рисуются сгустки мышц, и галстук-бабочка шевелится, когда он говорит.

И всегда приходит момент, когда в этом клубе внезапно наступает тишина, словно все устали, но идти домой еще слишком рано. Музыкальный автомат молчит также. Я наблюдаю, и вижу. Вижу, как у Артура дергается угол рта, словно его губы растягивают какие-то невидимые пальцы. Арманд уставился в пустоту и видит что-то, невидимое всем остальным. В его глазах внезапно появляется вспышка… чего? …ужаса? …кошмара? Когда я отворачиваюсь, то вижу Джорджа Рочела, треплющего рукой завязанный рукав, где должна быть другая его рука, наверное, утонувшая где-нибудь в южной части Тихого океана или оставленная в густых джунглях, как однажды прошептал мне Артур. В нарастающей тишине слышу свой собственный голос. Он звучит необычно громко в моих ушах, когда я, наконец, задаю вопрос, возникший у меня с того момента, когда только прибыл во Френчтаун.

— Кто-нибудь знает, когда возвратится Лэрри ЛаСейл?

Мой голос удивляет меня. Внезапно он стал сильным и ясным. В нем исчезла хрипотца. Глаза Артура впиваются в меня. В них любопытство и подозрение. Он какое-то мгновение изучает меня, затем отворачивается, подняв свой стакан:

— За Лэрри ЛаСейла, — призывает он. — За святого патрона Врик-Центра.

Мне любопытно, шутит ли он, или в его словах всего лишь сарказм, но он значительно кивает в мою сторону, подняв высоко свой стакан.

— И за тех детей, кому посчастливилось его знать, — добавляет Джо ЛаФонтеин, подняв свой собственный стакан.

Все поддерживают, и я с удивлением наблюдаю, как Старик Стренглер наливает себе в стакан красного вина. Я никогда прежде не видел, чтобы он пил.

— За Серебряную Звезду и за тех, кто носит ее, — рычит он. — И за Лэрри ЛаСейла, за лучшего из лучших…

— Эй, Стренглер, где твой альбом? — спрашивает Артур.

Стренглер ставит свой стакан, залезает под прилавок и достает оттуда большую книгу в черном кожаном переплете. Он смотрит на меня и говорит:

— Вот они — все здесь, — на обложке печатными буквами оттеснено: «Воины Френчтауна». Он пролистывает страницы, на которые приклеены вырезки из газет и фотографии одетых в униформу мужчин и женщин.

Он раскрывает двойную страницу, на которой много вырезок с заголовками, статьями и снимками Лэрри ЛаСейла. Самый большой заголовок возглавляет эту страницу: «СЕРЕБРЯНАЯ ЗВЕЗДА ВРУЧАЕТСЯ ЛЕЙТЕНАНТУ ЛаСЕЙЛУ».

— У него много медалей, — каркает бармен. — За верную службу, за удачное завершение операции, но Серебряная Звезда — только за героизм, — в его старческом голосе внезапно появляются гордые нотки. — За храбрость и отвагу.

Другой заголовок ниже на полстраницы гласит:

«ЛаСейл берет в плен врага и спасает жизнь своим товарищам, морским пехотинцам».

- Танцор становится героем, — говорит Артур. Он замолкает и поворачивается ко мне. Близко наклонившись, он говорит:

— Этот голос, которым ты спросил о Лэрри ЛаСейле, теперь мне знаком. Ты — Френсис Кассавант. — в его глазах проявляется окончательная уверенность. — Ты участвовал…

— Возвращал мячи во время игр на Картировских полях, — говорю я, понизив голос, боясь того, что дни моей анонимности сочтены.

Его глаза становятся большими, и он декларирует:

— У тебя есть собственная Серебряная Звезда. И ты также занесен в книгу Стренглера.

И когда он поворачивается, чтобы громко назвать мое настоящее имя, я касаюсь его плеча. — Не поднимай шум, Артур. Дай мне остаться тем, кто я есть, — и проверяю на ощупь, на месте ли шарф и бандаж.

— Ты заслуживаешь признания, Френсис, — шепчет он. — Ты — чертов герой, — он недоверчиво качает головой. — Маленький Френсис Кассавант. Упал на гранату и спас… сколько человек ты спас, Френсис? Сколько товарищей могло погибнуть?

Подняв шарф, я делаю маленький глоток пива — хоть что-то, чтобы избежать ответа на его вопрос.

Затянувшаяся тишина завершается.

— Окей, Ты заслуживаешь уважения с моей стороны. Если не хочешь об этом говорить, то я не буду об этом, — он хлопает меня по спине. Я смотрю куда-то вдаль, мимо восторга в его глазах. — И я сохраню твою тайну.

Сренглер возвращает книгу обратно под прилавок, и начинает вытирать его сверху влажной тряпкой.

— Хорошо, что мне больше не нужно ничего добавлять в эту книгу, — говорит он, и, глядя на меня, он дает ответ на мой вопрос: — Никто не знает, когда он вернется. Но рано или поздно они все вернутся во Френчтаун.

Артур подталкивает меня в локоть. И все еще шепотом он спрашивает:

— Врик-Центр. Пинг-Понг! Ты был чемпионом по Пинг-Понгу, правильно?

— По настольному теннису, — поправляю его я, и делаю это мягко, вспомнив Лэрри ЛаСейла и тот короткий момент триумфа, когда я стал чемпионом по настольному теннису во Врик-Центре.

---------

— Что случилось? — спросил Лэрри ЛаСейл.

— Ничего, — ответил я.

Он нашел меня сидящим в одиночестве на ступеньках, ведущих к черному входу во Врик-Центр. Я сидел и смотрел в никуда. В моем мире не было ничего такого, на что бы стоило посмотреть. Внутри помещения хор готовился к представлению «Глупости и забавы» — репетировал песню «Счастливые дни, и мы снова здесь», и в моих ушах эти слова звучали как издевательство. Я приходил сюда, чтобы заниматься чем-нибудь другим, например, резьбой по дереву.

— Что-то все-таки случилось, — сказал Лэрри ЛаСейл, замедлив шаг около меня.

— Я — плох во всем, — признался я. — Не могу петь, не могу танцевать, у меня совсем не идет бейсбол, и даже не могу взять себя в руки, чтобы просто поговорить с Николь Ренард, — тихо добавил я.

Уведя глаза в сторону от него, я внезапно разозлился на жалость к самому себе и на то, как поспешно выдал ему все, что сам о себе думаю.

— Я наблюдаю за тобой, Френсис, на пластической гимнастике. У тебя замечательная реакция и естественная спортивная походка, — он членораздельно проговорил слово. — По-ход-ка. И думаю, что у меня есть для тебя изумительный вид спорта.

Несмотря на все мои сомнения, мой интерес усилился. У меня не могло быть никаких сомнений в правоте Лэрри ЛаСейла.

— Смотри, сегодня — вторник. Пару дней центр будет закрыт на реконструкцию, чтобы установить новое оборудование. Будь здесь в пятницу. Ты станешь чемпионом.

— Обязательно приду, — пообещал я, и куда бы еще я делся?

Когда три дня спустя я пришел в центр, то с удивлением увидел, что все было полностью перестроено. Маленькая сцена была построена в дальнем конце зала, и перед ней красовались два новеньких прожектора. «Для музыкальных представлений», — объяснил он. У входа был установлен торговый автомат. Два стола для игры в пинг-понг заняли места в стороне около окон, из которых был вид на Третью Стрит.

Подведя меня к самому ближнему из столов, он кинул на него белый пластмассовый шарик, и тот несколько раз со звоном подпрыгнул.

— Пинг-понг, — сказал я, надеясь, что мой голос не выдает моего разочарования.

— Настольный теннис, — сказал он. — Пинг-понг — это игра, настольный теннис — это спорт, известный во всем мире — спорт, в котором со своей быстротой и реакцией ты будешь лидером.

Кивнув на две ракетки, лежащие на столе, он сказал:

— Приступим.

Он показал мне, как стоять: собраться, наклониться вперед, слегка согнуть колени, ракетка в правой руке на уровне пояса. Двигаясь по ту сторону стола, он ударил по шарику со смачным шлепком, и наблюдал за тем, как он проплывает над сетью. Шарик вернулся. Я отразил его ракеткой. Сильный удар с его стороны, и шарик снова возвратился ко мне, отскочил от ракетки и снова полетел к Лэрри ЛаСейлу. Внезапно шарик оказался рядом, отскочив от стола справа от меня. И в мгновенном возбуждении я вытянул руку и сумел отразить его ракеткой, а затем увидел, как он полетел наискосок через сетку.

— Здорово, — крикнул Лэрри ЛаСейл. — Ты вернулся в спин.

Мы играли почти час, и дети собрались, чтобы посмотреть на новый вид спорта. Я вспотел, и моя рубашка приклеилась к телу так же, как и ракетка к руке. Я пропустил несколько шаров, особенно те, что прилетали ко мне наискосок, но большинство из них сумел вернуть. Толпа часто аплодировала Лэрри ЛаСейлу, и раз или два разразились аплодисменты, когда я сделал несколько выпадов, чтобы дотянуться до улетающего в сторону шарика.

Никто и никогда прежде так меня еще не приветствовал.

Наконец, он опустил ракетку, объявляя конец, и повел меня к новому торговому автомату, где купил мне бутылку «Колы».

— Поздравляю, Френсис, — сказал он, подняв бутылку, словно произнося тост. — Ты естественен. Помимо реакции, ты обладаешь тем, что я называю дружеской нетерпимостью — то есть выдержкой. Я имею в виду готовность, которой должен обладать спортсмен, чтобы принять мяч везде, куда бы он не прилетел, будь то бейсбол, футбол или настольный теннис.

Я стоял очарованный его словами.

— И у тебя также хороший возврат. Это — ключ, Френсис. Давать двигаться другому игроку, продолжать играть, отбивая шарик. Ты только продолжаешь возвращать его — аккуратно и устойчиво. Твой противник выходит из равновесия, устает, становится небрежным, и начинает делать ошибки, — он сделал большой глоток «Колы». — Завтра научу тебя приемам защиты и некоторым исключениям из правил.

Таким же образом он заманивал неуклюжих девчонок в танцевальный класс и на бейсбол, хулиганов заставлял петь, а сейчас он объяснил мне всю важность настольного тенниса. Он неустанно давал уроки, устраивал соревнования и вручал призы победителям.

Я тратил часы за теннисным столом, проводя игру за игрой, отрабатывая удар и движение, сосредотачиваясь главным образом на возврате, стараясь оставаться свободным, плыть вместе с шариком. Мои противники часто уставали и теряли над собой контроль. Все было так, как и говорил Лэрри ЛаСейл: их лица краснели, наливались гневом, в то время как я оставался спокойным и собранным в ожидании ошибки, которая обязательно будет допущена противником. Я не разражался ругательствами подобно Джою ЛеБланку. Мои посылы не были столь остры, как у Луиса Арабеля, играющего гладко, чем он мог кого угодно ввести в заблуждение: он лениво гладил шарик, но тот при этом летел по непредсказуемой траектории, никогда не приземляясь, куда бы он к нему не возвращался. И все же я побеждал, и знал, что придется сыграть еще много игр, но они обязательно приведут меня к победе.

Среди зрителей я часто искал глазами Николь, особенно, если игра удавалась, но она редко появлялась. Однажды, когда я обыграл Джоя ЛеБланка на пять пунктов подряд, которые на этот раз оставили его без слов, я обернулся, чтобы найти ее взгляд. Она была в толпе, она поднесла руку к губам и послала мне воздушный поцелуй. Я удивился, ища ответ на вопрос — действительно ли она послала мне поцелуй? Этого не может быть… или может? Ракетка выскользнула из моей руки и упала на стол. Когда я обернулся снова, она уже ушла.

* * *

На занятиях танцевального класса Николь была талантливей всех, ее стройное тело гнулось и вращалось без малейших усилий, словно ее кости были эластичными. Ревность брала меня за горло, когда Лэрри ЛаСейл подбрасывал ее в воздух, заставляя ее летать, на момент затаив дыхание, бросая вызов гравитации, затем ловил, прижимая к себе, их лица почти соприкасались, их губы были лишь в дюйме от поцелуя прежде, чем он давал ей соскользнуть на пол. Он приветствовал ее, его глаза глубоко впивались в нее, когда она ложилась или садилась на шпагат у него в ногах.

Для смотра, проводимого в декабре, он вместе с ней создал целый танцевальный номер, основанный на песне «Танцуя в темноте». Она скользила между теней под музыку, звучащую из граммофона, а Лэрри ЛаСейл управлял узкими лучами света, исходящими из фонарей, которые специально были установлены для этого номера.

Он продолжал давать мне дополнительные уроки игры в настольный теннис, и мы с ним все время играли друг против друга, в его глазах сиял восторг, когда я сделал необычную подачу. «То, что от тебя хочу, Френсис», — говорил он. — «Чтобы ты, наконец, победил меня». Но почему-то всегда побеждал он. Множество его атак и возвратов казались мне легкими, но их отпечаток оставался неизгладимым.

Когда приблизились первые выходные декабря, то весь Врик-Центр напрягся от волнения, когда Лэрри ЛаСейл объявил двойное первенство — турнир по настольному теннису, который пройдет в субботу, и следом за ним музыкальное представление «За безумием и мечтой», которое должно будет состояться в воскресенье.

— Звезда Николь зажжется в воскресенье, и хочу, чтобы твоя звезда зажглась в субботу, — сказал Лэрри ЛаСейл. — Надо полагать, это не встреча фаворитов, Френсис, но ты и Николь многое значите для меня.

А меня продолжал мучить вопрос, подозревал ли он мою тайную любовь к ней.

Когда в субботу я пришел во Врик-Центр, дети собрались вокруг серебряного кубка в форме игрока, приготовившегося отразить шарик. Я вообразил себе, как Николь будет вручать мне этот приз, в то время когда на самом деле я сам постеснялся бы признать себя истинным чемпионом.

Я не был в списке тех, кто играл в первой половине дня. Действовала сложная система, изобретенная Лэрри ЛаСейлом, чтобы сперва дать устраниться игрокам послабее. Лучшие игроки, такие как Луис Арабелль, Джой ЛеБланк и я, начинали играть позже, чтобы в дальнейшем устранить тех, кто победил утром.

Когда весь Центр наполнился звуками цокающих теннисных шариков и аплодисментов зрителей, я начал нервничать и волноваться. Что, если вдруг меня обыграют, и удача отвернется от меня?

Глядя окно, я почувствовал чье-то присутствие рядом, внезапное колебание воздуха, тут же принесшее дыхание тонкого аромата, который напоминал мне о Николь Ренард.

— Удачи, Френсис.

Я обернулся, чтобы увидеть ее.

Как всегда лишенный слов в ее присутствии, я выдавил на своем лице глупую улыбку.

— Мне нравится смотреть, как ты танцуешь, — выпалил я, поразившись вообще своей способности вообще что-нибудь сказать.

— А мне нравится смотреть, как ты играешь, — сказала она.

— Тебе… — недоверие сломало мой голос.

— Твоя игра в настольный теннис, словно танец. Ты так двигаешься, и так наносишь удар по шарику, что я напеваю, наблюдая твою игру, и ты словно танцуешь под эту песню.

Впервые в жизни я оказался во власти такого откровения.

— Завтра после музыкального представления все собираются у меня дома. Лэрри говорит, что так принято делать в шоу-бизнесе. Ты придешь, Френсис?

Ее слова наполнили меня восхищением и агонией. Я был восхищен ее приглашением и в тоже время агонией ревности — тем, как небрежно она произнесла его имя — не Лэрри ЛаСейл или мистер ЛаСейл, как все дети называли его, а Лэрри — пренебрежительно, словно они друг для друга значили больше чем преподаватель и ученик.

Наш разговор был прерван громогласным объявлением полуфинальной игры, с которой начинались соревнования. Николь коснулась моего плеча, ее рука была чуткой и ласковой, а в моей плоти огнем отдалось эхо ее прикосновения.

— Удачи, — сказала она.

В последующие два часа я пережил большее количество игр, чем смог бы себе представить. Время пролета над столом белого пятна удаляющегося и приближающегося шарика. Вперед и назад. Удар и возврат. Спин и выпад. Сильный размах и легкое прикосновение. Мои противники проигрывали один за другим. Наконец, Джой ЛеБланк. В этот день ему не везло. Он проиграл мне со счётом 21–12 и ушел, что-то бормоча себе под нос.

Никогда прежде я не испытывал такого чувства. Судьба сама работала на меня. Я ощущал невидимость, невозможность потерпеть поражение, шарик всегда был под моим контролем. Зрители часто аплодировали, задерживали дыхание при захватывающей подаче, моей или моего соперника, и затихали, когда результат борьбы оказывался под сомнением. Но у меня не было никаких сомнений. Каждый раз в паузе перед следующей игрой, мои глаза искали среди присутствующих Николь, и когда находили ее, то на ее лице была улыбка поддержки, и Центр казался пустым и безлюдным, когда я не находил ее глазами.

Луис Арабель также победил за соседним столом, получая в свой адрес щедрые аплодисменты. Между играми мы поглядывали друг на друга и обменивались улыбками. И было ясно, что наша встреча неизбежно состоится в заключительном соревновании дня. Каждый раз я слышал залпы аплодисментов, адресованных соседнему столу, и я знал, что Луис выиграл еще один захватывающий пункт.

Наконец, мы с Луисом, друг против друга по разные стороны стола. Мы оба непредсказуемы и непобедимы. Луис был рослым и худощавым парнем с длинными руками и ногами. Он играл легко и свободно, и никогда не спешил, всегда и всех вводил в заблуждение, и любого мог вымотать тем, что сам никогда не уставал. Я приготовился к его мягким ударам, вялому спину и ленивым выпадам.

В первый же раунд я принял пять его быстрых пунктов. Он проверял меня на прочность, пытался вывести меня из равновесия, каждый раз подавая шарик самым непредсказуемым образом, когда он поднимал ракетку, и взбесившийся шарик устремлялся ко мне. Толпа притихла.

Я не стал паниковать и заставил себя расслабиться. В тот день я проиграть не мог. Пять моих собственных подач сделали игру связной, и после этого я просто держался в шести футах от стола и сконцентрировался на возврате. Луис потерял три пункта подряд, и впервые я увидел, как окрасилось его лицо. Он был расстроен. Он пытался бить сильнее, нахмурился и, наконец, начал делать ошибки.

Я набрал двадцать один пункт против его восемнадцати, просто играя по правилам Лэрри ЛаСейла, как он меня учил: будучи упрямым, сохраняя хладнокровие и собранность, в то время когда Луис пытался взять силой и эмоциями. И он пропустил свой последний шарик, который принес мне победу, толпа загудела и начала кричать, свистеть и топать ногами.

Я повернулся к толпе и почувствовал, как щеки налились кровью, сердце заколотило изо всех сил, и кровь радостно загудела в моих венах. Я увидел Лэрри ЛаСейла, пробирающегося через толпу. В его руках был тот самый кубок. Он держал его высоко над головой. Рядом с ним была Николь, ее глаза смотрели на меня. Они сияли.

Все было похоже на сон ставший явью. Николь взяла кубок из рук Лэрри ЛаСейла и вручила его мне. В нем отразилось сияние наших глаз.

Я прижал кубок к груди, и толпа притихла. Мои глаза налились влагой. И чего же еще я ждал, произнесения чьей-то речи?

— В добрый час, Мистер ЛаСейл, — объявил во весь голос Джой ЛеБланк. — Френсис достиг ваших высот.

Возгласы и аплодисменты поприветствовали его слова, и мне захотелось найти способ заклеить ему рот, или чтобы он навсегда потерял дар речи.

И тогда толпа стала кричать: «Лэр — ри… Лэр — ри…»

У всех хватило храбрости хором называть его по имени, когда поодиночке это делать никто и не осмеливался. «Лэр — ри… Лэр — ри…»

Раболепие давило меня изнутри. Момент моего триумфа был запятнан и разгромлен. Я знал, чего они хотели. Они хотели, чтобы я сыграл с Лэрри ЛаСейлом, чтобы состоялась игра реального первенства Врик-Центра.

И затем: «Френсис… Френсис…»

Аплодисменты усилились, с ними крики и свисты.

И голос из толпы: «Давай, Френсис…»

Лэрри ЛаСейл пожал плечами и наклонился ко мне, словно говоря: «Это тебя, Френсис, что нам делать, не можем же мы их разочаровать?»

И вдруг я подумал: может смогу его победить? Моя игра в течение дня была почти безупречна, и даже когда я играл с Луисом Арабелем — лучшим из нас, то легко его победил. Подобно игроку казино, вышедшему на победную линию, я не мог проиграть. Возможно, я уже стоял на такой линии обеими ногами.

Я кивнул Лэрри ЛаСейлу и поднял ракетку. Снова кинув беглый взгляд на Николь, я увидел ее улыбку одобрения. Почувствовав твердость пола обеими ногами, я стал в пластичную стойку.

От рева толпы задрожали оконные стекла.

Игра началась.

Моя подача.

Ракетка встретила шарик. Я не старался ускорить игру или войти в спин, а просто хотел возвращать шарик в надлежащую позицию, не рискуя, лишь отыгрывая свою защиту. Сердце билось устойчиво, тело было готово действовать. Шарик вернулся ко мне. Я отразил его ракеткой. Он снова прилетел ко мне, и снова я его вернул. Возврат Лэрри ЛаСейла был совершенен. Шарик летел на край стола. Он был почти недосягаем для меня, но так или иначе я достал его, вернул, выводя своего соперника из равновесия. Мой пункт, следующий — его, затем снова мой, его.

Прошла половина игры, счёт 13–12, моя подача, и я понял, что он давал мне выиграть. Он вел игру настолько умело, что никто кроме меня не понял, что он делал. Он умело пропустил мои возвраты, не дотягиваясь до шарика на тысячную долю дюйма, симулируя расстройство, и возвращал мне его в такие точки стола, которые посторонним казались недосягаемыми для меня, хотя я понимал, что что-то было не так.

Толпа затихала, и наступала тишина, нарушаемая только лишь цоканьем шарика — мягким щелчком о шершавую резиновую поверхность ракетки. Гигантский вздох толпы качнул воздух, когда был проделан захватывающий пункт. Я не осмеливался оторвать глаз от шарика, чтобы еще раз увидеть Николь.

Еще две игры были проведены за такое же время, как и первая, также остро, легко и свободно. Умиротворенная публика наблюдала за тонкой и аккуратной игрой, в которой Лэрри ЛаСейл позволял мне победить.

Наконец, счет дошел до 20–19 в мою пользу. Не хватало одного пункта для моей победы. Я избегал встречи глазами с Лэрри ЛаСейлом. Должна была быть его подача. Присев в ожидании, я, наконец, посмотрел на него и увидел его суженные глаза. В них было что-то совсем непостижимое, волшебное. И чуть не вздрогнул, когда понял, что он мог бы легко выигрывать у меня следующие два пункта и забрать первенство. Он мог бы выиграть так легко и с таким презрением, что толпа (и Николь!), и что все бы тут же узнали, что он просто играл со мной, как кошка с уже обреченной мышью.

Изумительная подача в мою сторону, и такой же изумительный возврат. Мы вошли в цикл качелей: удар и возврат, повторяющиеся без конца, в стойке и с выпадом, пока, наконец, шарик не прибыл ко мне, захватывающий дух выпад, вернувший его к краю стола, заставивший толпу затаить дыхание, хотя мы оба знали, что это было в пределах моей досягаемости. И тут его последний подарок мне. Сделав выпад, я вернул шарик туда, откуда он ко мне пришел, откуда его невозможно было бы вернуть.

Толпа взорвалась аплодисментами, ликованием и свистом. Перейдя на мою сторону стола, он пожал мне руку, крепко обнял меня, его ухо достаточно приблизилось к моему рту, чтобы я смог прошептать ему: «Спасибо». Он повернул меня к толпе, в громогласном хаосе которой звучало мое имя. Мои глаза искали Николь и нашли ее радостное лицо и руки, сложенные так, словно она читала молитву, ее глаза были полузакрыты, словно она приглашала меня в свои объятья.

Немного погодя толпа рассеялась, и она внезапно предстала передо мной, сияя от счастья. Она сжимала мою руку и шептала: «Мой чемпион», и прыгала возле меня так близко, что ее дыхание обожгло мою щеку: «Увидимся завтра».

Но завтра наступило 7 декабря 1941 года.

---------

Артур Ривьер спотыкается о бордюр около кирпичного здания у входа в переулок Пи, и мне тут же становится ясно, что он пьян. Уличный фонарь ловит своим светом его открытый рот и капли слюны на губах и подбородке.

Почти полночь, и на Третьей Стрит никого. Я не могу уснуть и решаюсь выйти из квартиры на улицу. И сам сообщаю себе, что по ночным улицам Френчтауна, так же как и днем, может бродить Лэрри ЛаСейл.

Артур Ривьер замечает мое приближение и оборачивается ко мне.

— Ты в порядке? — спрашиваю я, даже притом, что мне известно, что он не в себе.

Он разглядывает меня своими налитыми кровью глазами, его губы принимают форму тех, что на маске, символизирующей трагедию на высокой статуе около «Плимута».

— Никто не говорит об этой войне, — бормочет он, пытаясь сфокусировать глаза, и, наконец, он фокусирует их на мне, и в них проявляется ясность. — Все говорят о новом законопроекте, о льготах для ветеранов, о поступлении в институт, о женитьбе, о работе полицейских или пожарников, но не о войне…

Я кладу свою руку ему на плечо, чтобы поддержать его, иначе его грузное тело угрожает рухнуть под стену, и это выглядит смешно, потому что он тяжелее меня, по крайней мере, фунтов на пятьдесят.

Он поднимает голову в ночное небо и взывает:

— Я хочу говорить о моей войне, — кричит он. — И, кстати, о твоей тоже, Френсис, о нашей войне. О войне, о которой никто не хочет говорить…

— И что эта война? — спрашиваю я из необходимости хоть что-то сказать, ответить его полному горечи голосу, но при этом ничего не ожидая в ответ.

— Страшная война, — говорит он, закрыв глаза. — Боже, но как же мне было страшно, Френсис. Я наложил в штаны. Однажды, во время перебежки под открытым огнем, я так испугался, что обосрался. Пули рвутся у меня под ногами, поднимая пыль… — открыв глаза, он спрашивает: — А тебе разве не было страшно?

Я вспоминаю деревню, продвижение нашего взвода и Эдди Ричардса, который говорил: «И что вообще мы здесь делаем?», и запах его диареи.

— Всем было страшно, — отвечаю я.

— Герои! — насмехается он, в его голосе острота и ожесточение, все признаки опьянения куда-то исчезают. — Мы не были героями из книги Старого Стренглера, Френсис, а лишь мальчишками из Френчтауна. Испуганными и тоскующими по дому до судорог в животе и рвоты. И никакого пафоса, что был в газетных статьях или в кинохронике. Мы не были героями. Мы лишь там были…

Закрыв глаза, он снова наваливается на стену, как будто сказанные им слова высосали из него все силы.

В конце переулка вырисовываются чьи-то тени. Я всматриваюсь и вижу силуэты Арманда и Джо.

— Бедный Артур, — бормочет Арманд, взяв его под руку и легко коснувшись его лица. Из ноздрей Артура вожжой текут сопли, а его губы что-то лопочут на выдохе.

«Все мы бедные», — думаю я, наблюдая, как они вдвоем неизвестно куда волокут Артура Ривьера. Холодный ветер гудит между зданиями и поспешно тащит меня обратно, в дом миссис Беландер.

---------

Лэрри ЛаСейл был одним из первых во Френчтауне, завербовавшихся в вооруженные силы. Он объявил свое намерение в понедельник сразу через несколько часов после обращения к народу президента Рузвельта по радио о том, что после нападения японской авиации на остров Перл-Харбор политические отношения между Японией и Соединенными Штатами перешли в состояние войны. Патриотическая лихорадка, смешанная с гневом на подлое нападение в Тихом океане, вихрем пронеслась по улицам Френчтауна и, если верить радио и газетам, то и по всей стране. Вербовочные пункты тут же наполнились мужчинами и женщинами, решившими бороться за свободу Америки.

Лэрри ЛаСейл предстал перед нами в тот день во Врик-Центре. Его знаменитой улыбки кинозвезды уже не было, вместо нее на его лице было мрачное мужественное намерение мстить. «Мы не можем позволить японцам избежать возмездия», — сказал он гневно. И мы никогда еще не видели в его в глазах такого зловещего блеска и были готовы поприветствовать аплодисментами его заявление, но он поднял руку. «Не стоит, ребята. Я буду делать лишь то, что и миллионы других».

Акция Лэрри стала для нас началом военного времени во Френчтауне. У многих отцы и братья вступили в ряды вооруженных сил. Ежедневно в центральном парке Монумента собирались люди, чтобы попрощаться с теми, кто садился в автобусы, уходящие в Форт Дельта, откуда они направлялись в сухопутные силы, в военную авиацию, или садились на поезд, который вез их в Бостон на базу подготовки морских пехотинцев и моряков.

Фабрики Френчтауна перешли на круглосуточный график работы. Они начали производить товары для фронта. «Мы не производим оружие и бомбы», — как-то вечером за ужином сказал дядя Луи. — «Но наши люди нуждаются в повседневных вещах, таких как расчески, зубные щетки, кнопки, ножи и вилки — все, что необходимо для жизни даже на военной службе».

Я слышал, что «Монумент-Комб-Шоп», где работал дядя Луи, производил секретные материалы в особом фабричном цеху. Он поднес к губам скрюченный палец: «Ш-ш…»- сказал он. Волнение пробрало меня насквозь: «…военные тайны Френчтауна! Надо быть бдительным и остерегаться шпионов!»

С вербовкой Лэрри ЛаСейла Врик-Центр закрылся, как теперь все говорили, очень надолго. Дети Френчтауна стали болтаться во дворе школы Прихода Святого Джуда или перед «Аптекой Лурье». За короткое время с улиц Френчтауна исчезла молодежь. На каждой воскресной мессе, Отец Балтазар выходил на кафедру и после прочтения проповеди молился за то, чтобы Господь хранил всех тех, кто ушел на войну. В военную униформу также стали одеваться и женщины. Их называли «WAWES» и «SPARS», и они шагали по улицам, гордясь тем, что они уже не были магазинными или фабричными девчонками.

Те, кому еще не исполнилось восемнадцать, устраивались на работу на какой-нибудь завод или фабрику. Мистер Лурье нанял меня на неполный рабочий день после школы и на выходные для работы у него аптеке. Я выполнял все его поручения, мыл полы, выбрасывал мусор и расставлял товары на полках, принося их из подсобного помещения. Я получал особое удовольствие, расставляя на полки упаковки с леденцами «Тутси-Ролс», «Баттерскотч-Битс» и большие пятицентовые коробки с конфетами «Беби-Рут» и «Мистер Гудбер».

Мистер Лурье всегда был вежлив и щеголеват. Он всегда носил белую рубашку и черную бабочку. Он платил мне два доллара и пятьдесят центов в неделю, и угощал меня плиткой шоколада, после того, как расплачивался со мной в субботу.

В аптеку иногда заходила Николь Ренард. Она ненадолго задерживалась, уже держа в руках свои любимые леденцы. «Баттерскотч-Битс» — три за одну цену. Она также открыла для себя Публичную Библиотеку Монумента и рассказала мне, как плакала, читая последние страницы «Прощай Оружие».

— Это мой любимый роман, — сказал я.

— Ты читал Ребекку? — спросила она.

— Нет, но я видел этот кинофильм, — ответил я, поражаясь тому, как мы сумели продолжить нормальную беседу.

— Я тоже смотрела, но мне больше понравилась книга. А что тебе больше нравится, кино или книги?

— И то, и другое, — ответил я.

— Мне тоже.

И затем внезапно наступила тишина, но это была прекрасная тишина, потому что она предложила мне «Баттерскотч-Битс».

Я набрал в легкие воздух и сказал:

— А, может, как-нибудь сходим в кино?

Земля остановилась на своей орбите.

— Было бы неплохо, — наконец сказала она.

Впоследствии, в субботу кинотеатр «Плимут» стал постоянным местом наших встреч. Мы встречались тут в конце каждой недели, и слово «Плимут» вскружило мне голову, а слово суббота стало для меня синонимом Николь Ренард. Мы встретились на ступенях театра, и она настояла на том, что билет купит себе сама на собственные деньги, хотя затем она позволила мне угостить себя конфетами «Милки-Дудс» из торгового автомата в вестибюле. В помещении театра всегда было многолюдно и душно. Субботнее утро специально отводилось для детских киносеансов, где можно было посмотреть ковбойский сериал и еще два других фильма. Киножурнал «Моветон Ньюс» снова напомнил о том, что в мире бушует война, и суровый голос диктора рассказывал о таких местах земного шара, о которых мы раньше и не слышали: Батаан в Тихом океане и Тобрук в Африке. Мы громко приветствовали кадры, на которых продвигалась наша армия и недовольно вздыхали и шипели, когда на экране появлялся Гитлер, и его рука взмывала в воздух в том самом ненавистном приветствии.

В какой-то момент наши руки сплелись. Ее рука была прохладной, а моя горячей и постоянно потной, и мне приходилось иногда ее выдергивать, чтобы стереть пот с ладони. Только перед тем, как на экране появилось слово «конец» последнего кинофильма, она позволила мне невинный поцелуй. Наши губы ненадолго соприкоснулись, и с ее губ на мои передался вкус шоколада. И один раз моя рука случайно опустилась и коснулась ее свитера, и я был поражен мягкости ее груди.

Моя рука на мгновение там задерживалась, и она не возразила. Мое дыхание ушло, а затем вернулось, прежде чем мы встали, чтобы со всеми весте выйти на улицу.

По дороге домой, мы говорили не только о кино, которое посмотрели, но и о многом другом. Меня поразило почти отсутствие пауз в нашей беседе, потому что я всегда что-нибудь мог найти, чтобы сказать. Она находила способ лишний раз подразнить меня, что заставляло меня забыть о своей застенчивости.

— И чем ты будешь заниматься, кроме того, чтобы быть чемпионом по настольному теннису?

— Не знаю, — мое сознание набрало бешеные обороты, но я не знал, что еще бы я хотел делать?

— Ты должен хотеть заниматься чем-нибудь еще, Френсис. Говори первое, что приходит тебе на ум.

— Я хочу прочитать все книги в Публичной Библиотеке Монумента.

— Хорошо, — сказала она. — А как ты смотришь на то, чтобы писать книги? Разве ты не получил медаль Сестры Матильды за лучшее сочинение?

Мои щеки налились горячим румянцем от удовольствия и смущения.

— О… я никогда и не смог бы написать целую книгу.

— А я думаю, что смог бы.

Нужно было изменить тему разговора:

— А ты, Николь, что ты хочешь делать?

— О, я хочу так много… — сказала она, подняв голову и оглянувшись на френчтаунские трехэтажки. Шпиль церкви Святого Джуда сиял где-то вдалеке. — Столько слов. Но больше всего я бы хотела оказывать помощь на войне. Возможно, я стану медсестрой, если война затянется слишком надолго…

Я знал, что она проводила много времени с монахинями в женском монастыре. Она вязала носки и шарфы для солдат, ушедших на войну. Я как-то придрался к запаху приготовленной капусты, которую она несла с собой, когда по дороге домой из женского монастыря она зашла в «Лурье».

— Духи женского монастыря, — сказал я, посчитав себя достаточно умным.

— Далеко не худший запах, Френсис, — сказала она. — Не хуже, чем «Вечер в Париже», — что было недорогими духами, хорошо продаваемыми во всех магазинах.

Однажды, когда мы проходили мимо Врик-Центра, я начал напевать «Танцуя во тьме», как обычно, кривляясь и фальшивя, потому что мне захотелось услышать ее смех, но на этот раз она не засмеялась.

— Это была печальная вечеринка, не так ли? — сказала она.

Я согласился, подумав о той вечеринке, состоявшейся седьмого декабря, когда все узнали, что японцы разбомбили место, о котором ранее мы никогда и не слышали. Оно называлось Перл-Харбор, вечеринка внезапно оказалась излишней. Как можно было бы отпраздновать турнир по настольному теннису и музыкальное представление, когда наша страна была атакована, и наш безопасный мир перевернулся с ног на голову?

Вечеринка резко прекратилась, и все разошлись по домам, спеша по улицам, словно в любую минуту ожидался налет бомбардировщиков на Френчтаун. И мы поняли, что в одночасье в ту субботу наш мир перестал быть самым безопасным местом на земле.

«Аптека Лурье» стала тем самым местом, где собирались жители Френчтауна, купившие свежий «Монумент-Таймс» или «Викбург-Телеграф». Они обсуждали ход войны, качая головами, поражаясь тому, как быстро мальчишки Френчтауна становились бойцами.

«Удивительно!» — восклицал мистер Лурье. — «Парень только что окончил среднюю школу, шесть недель ему объясняют, что такое граната или пулемет и отправляют за границу, и уже через пять месяцев — через пять месяцев!.. он воюет с японцами или немцами!»

Маленький красный радиоприемник стоял на полке, из него фонтаном содовой лились новости дня в промежутках между песнями военного периода, такими как «Рози Риветер», которая подбадривала женщин, работающих на военных фабриках, или «Дубы над белыми утесами» — о летчиках, пролетавших над ними, когда они возвращались в Англию после бомбового налета на Европу.

Каждый день, пятая страница в «Ньюс» публиковала истории и фотографии с фронта, часто объявляя награды, врученные за доблесть на полях битвы нашим бойцам.

— Ты слышал о Лэрри ЛаСейле? — затаив дыхание спросила Николь, как-то во вторник ворвавшись в помещение аптеки. Хотя мы разговаривали с ней в углу, где были выставлены на полках кондитерские изделия, покупатели обернулись и слушали, и вся аптека погрузилась в глубокую тишину.

— Он спас жизнь целого взвода, — объявила она. — Захватил вражеское пулеметное гнездо. Об этом говорили по радио…

В следующую субботу в «Плимуте» мы были ошеломлены, когда внезапно увидели Лэрри ЛаСейла. Его показали в ролике «Моветон-Ньюс». Он был неухожен, его лицо было измождено и вытянуто, глаза глубоко утонули в свои орбиты, но это был наш Лэрри ЛаСейл, чего было не отнять.

Вопли приветствий заполнили воздух, ноги затопали по полу, почти накрывая шумом голос диктора:

«Морской пехотинец из Новой Англии проявил мужество в бою на берегу острова… в Тихом океане… ему вручили Серебряную Звезду…» и снова приветствия и аплодисменты потрясли зал, накрывая оставшуюся часть комментария.

В тот вечер и на следующий день жители Монумента битком набивались в «Плимут», чтобы еще раз увидеть на серебряном экране первого героя этой войны, который был выходцем из их города.

---------

Шарф и бандаж у меня были не всегда. В английском госпитале, на его территории и в окрестных деревнях, где мое тело наслаждалось свежим воздухом, как только бандаж был удален, я иногда мельком мог увидеть собственное отражение в зеркале, в окнах или стеклянных дверях, и это продолжалось до того, как я на три дня получил увольнительную в Лондон.

Гуляя ярким цветущим весенним днем, я был разочарован, потому что в моем сознании этот город всегда был поглощен туманом, а в его темных вечерних закоулках прятался Джек Потрошитель или кого-то преследовал Шерлок Холмс. Я шел по Беккер-Стрит, надеясь найти дом номер 221-B, даже притом, что я знал, что этот адрес существовал только в детективах Конана Дойла.

Пока я шел, то почувствовал, как все, кто встречался мне на пути, отворачивались, чтобы не смотреть в мою сторону, и расступались, давая мне широкий проход. Маленький мальчик, который держался за руку матери, вдруг закричал и спрятал свое лицо в складках ее юбки. Мне было интересно, что же его так напугало, пока не увидел его огромный глаз, снова выглянувший на меня перед тем, как заплакать.

Я спешно отошел в сторону ближайшего здания и оказался около окна, украшенного обросшей зеленью вывеской паба, где среди рекламных плакатов с пинтами пива и разными видами пирогов я увидел то же, что и тот мальчик — мое лицо. Его не было вообще, просто ноздри, словно на морде у какого-нибудь животного, обшелушившиеся щеки, беззубые десна, сжатые челюсти, словно затянутые невидимыми зажимами.

Я попытался поднять воротник своей эйзенхауэровской куртки, чтобы хоть как-то спрятать хотя бы нижнюю часть лица, но воротник был слишком узким, и вообще ничего не закрывал, и я поспешно пошел по тротуару, опустив голову, избегая встреч глазами, желая быть невидимым.

Почему никто не предупредил меня? Я горько спрашивал себя, забравшись на верхний этаж двухэтажного автобуса, закрывая лицо ладонями. И тогда я понял, что врачи и медсестры, вероятно, настолько привыкли к раненым и калекам, что все это уродство стало для них нормальным явлением.

Энрико подарил мне белый шарф, который, как он сказал, он выиграл у какого-то летчика в покер.

Теперь во Френчтауне. Мое лицо заживает. Зубные протезы придают форму нижней части лица, и челюсть становится жесткой, но ноздри — они все еще остаются пещерами, и плоть моих щек отказывается зарастать до конца, она все такая же сырая и красная. Я смотрюсь в зеркало и больше не вижу себя, а лишь незнакомца, медленно принимающего новый вид.

И это — правда, что меня не беспокоит, заживет ли мое лицо или нет, потому что я знаю, что это уже не имеет никакого значения. Важно, что мою личность скрывает чужое лицо, не только, чтобы шокировать всех жутким зрелищем, но и чтобы потом никто не смог узнать во мне маленького Френсиса Кассаванта после того, как я выполню свою миссию.

Теперь каждый день, когда я просыпаюсь, то знаю, что наступит день, когда объявится Лэрри ЛаСейл, и я начну закрывать дверь — дверь в будущее. Вырываю из записной книжки адрес и номер телефона доктора Абремса в Канзас-Сити и сжигаю в раковине. Затем горит список больниц для ветеранов — его мне дал Энрико, когда я покидал Англию. «Я буду в одной из них», — сказал он мне. — «Пока не смогу принадлежать сам себе». Я знал, о чем он, потому что уже имел свой собственный план после того, как моя миссия будет завершена.

Я наблюдаю за огнем, съедающим список больниц: «Прощай, Энрико».

Запах пепла наполняет воздух — влажная копоть возвращения Лэрри ЛаСейла.

Он вернется домой второй раз.

Закрыв глаза, я думаю о Николь и о том, как его первое возвращение домой во время войны бесповоротно изменило нашу жизнь навсегда.

---------

Лоренс ЛаСейл, лейтенант Американского Морского Пехотного Корпуса был награжден Серебряной Звездой за проявленные героизм и отвагу во влажных джунглях Гуадалканала в южной части Тихого океана. Его показывали в кинохронике, и о нем много говорили по радио. Он, наконец, ехал домой в увольнение на несколько дней. Третьего июля 1943 года, в три десять по полудню все ждали прибытия поезда из Бостона.

В тот жаркий и влажный день все собрались на платформе центрального вокзала Монумента, чтобы поприветствовать его по прибытию. Туда также пришли дети Врик-Центра: Джой ЛеБланк, Луис Арабелль, Мэри ЛаКруа, среди них я и многие другие, а также их родители, знавшие Лэрри ЛаСейла, бывшего ярким маяком для их детей во мраке Великой Депрессии.

Я всматривался в собравшуюся толпу, с нетерпением ожидая Николь. Она записалась в добровольцы Красного Креста и в тот день готовила комплекты продовольствия для военнослужащих. Она сказала, что будет позже, уже во время прибытия поезда.

Я стал ногой на рельс, надеясь почувствовать легкую дрожь, которая должна предупредить о том, что поезд уже близко. Ритмичная вибрация защекотала мне ногу через подошву ботинка. Обернувшись, я увидел Николь. Она шла, тая в дымке раскаленного летнего дня. На ней была темная синяя юбка и белая блузка. Она махнула мне рукой, когда спешным шагом приблизилась к зданию депо. В то же время грохот поршней, рев гудка и шип пара объявили о прибытии поезда.

Несколько позже Лэрри ЛаСейл стоял на платформе. Он был одет в красивую зеленую униформу с нашивками лейтенанта на плечах и с медалями на груди. На его загорелом лице зажглась все та же самая старая добрая улыбка кинозвезды, и, когда он сощурился, глядя на нас, то маленькие морщинки собрались вокруг его глаз.

Мы поприветствовали его криками, когда он сошел с платформы и направился к нам. Все та же легкая походка Фреда Астера, но что-то в нем переменилось. Его тонкие и острые как нож черты, теперь стали еще ярче, нос и скулы обострились. Я вспомнил, как трудно было подумать о том, что он может быть морским пехотинцем, когда он объявил о своей мобилизации. Но теперь, видя его иссушенное мускулистое тело, я смог себе его представить штурмующим крутой берег на Гуадалканале, с винтовкой в руке, со штыком, с гранатами, висящими на поясе, стреляющим по врагу.

Он был среди нас, и мы плотным кольцом окружили его, обнимая его изо всех сил.

«Мой герой, вернувшийся с войны!» — кричал Джой ЛеБланк. Он, конечно же, кривлялся и паясничал, но он выкрикнул то, что каждый из нас подумал. Лэрри был нашим героем — да, но для нас он стал им гораздо раньше, задолго до этой войны.

Он шел позади нас на расстоянии вытянутой руки: «Чтобы лучше вас видеть», — сказал он, разглядывая каждого из нас по очереди. Когда его глаза остановились на мне, я сделал жест, словно подал над сетью белый шарик, и он крутанул рукой, словно вернул его обратно. Его глаза переместились на Николь, и я в них увидел натиск его привязанности. Она поклонилась, нагнув голову, словно балерина, и он кивнул ей в ответ, а его глаза были полны ею. Темно-красный румянец окрасил ее щеки, и это только добавило ей красоты.

Мэр города Гарольд Бурнхем приехал на большом черном автомобиле в сопровождении городских должностных лиц, в большинстве своем его подчиненных по муниципальной службе. Автомобиль загудел в клаксон, и жарком июльском воздухе вознеслись овации, когда мэр энергично пожал руку Лэрри ЛаСейлу и вручил ему серебряный ключ от города.

«Вы — наш праздник», — объявил мэр, принимая во внимание, что во время войны все праздники проводятся тихо, без ярких фейерверков и парадов. — «Одно только Ваше присутствие в нашем большом городе, Лейтенант Лоренс ЛаСейл, уже достаточная причина для ликования». Другие должностные лица также произносили свои речи, и их слова проплывали над нашими головами, ничего не знача, пока Лэрри ЛаСейл, опустив глаза, скромно стоял перед всеми. Наконец стало тихо, и он обратился ко всем: «Спасибо вам», — сказал он.

Он говорил о мужчинах и женщинах, служащих во всех точках земного шара, о том, как они защищают свободу, и как многие из них храбро сражаются, не жалея своей жизни. Он сделал паузу и посмотрел на нас, на своих детей — на детей Врик-Центра.

«Я так рад оказаться дома, пусть даже только на короткое время. И больше всего я хочу побыть с группой из Врик-Центра».

И выделив нас из всех горожан, собравшихся здесь, он еще раз заставил почувствовать нас особенными, не такими как все. Николь сильно сжала мою руку, и мои глаза стали влажными.

«Мы должны сохранить этот мир безопасным для этих молодых людей. Они — наше будущее…»

Чествование происходило в здании муниципалитета в течение дня и вечера, достигнув своей высшей точки в приемном зале, когда солнце уже зашло. В укутанном мраком городе зал светился ярким пятном. Уличные фонари горели тусклым светом. Пункты наблюдения ПВО, расположенные на Муссокских Высотах, не дремали, хотя воздушные атаки на Монумент не виделись столь уж вероятными. Но лучше изначально быть бдительными, чем потом о чем-нибудь сожалеть, как писалось на главной странице «Монумент-Таймс». Немецкие субмарины серии «U» иногда появлялись в поле зрения в водах, омывающих берега штата Массачусетс, и ходили слухи, что переодетые нацисты бродят по улицам Новой Англии. Но здание муниципалитета из-под спущенных плотных штор сияло своими огнями, и большой оркестр играл, наполняя воздух сладкими звуками музыки, а танцующие пары кружились по натертому паркету.

Мы были веселой компанией, пришедшей посмотреть, как танцует Лэрри ЛаСейл. Сидя на балконе, мы наблюдали за тем, как он шел среди представителей городской власти и их жен, за рукопожатиями, за похлопыванием по спине, за красивыми женщинами в его недолгих объятьях. Я иногда посматривал на Николь. Она, задумчиво и широко открыв глаза, пристально наблюдала за ним и за дамами в их причудливых платьях с разноцветными блестками, отражающими огни кристального шара, все время вращающегося под потолком.

— Разве это не здорово? — сказала Николь, глядя на женщину в простом белом платье, укутавшим ее тело, словно взбитые сливки.

— Когда-нибудь я такое тебе куплю, — шепнул я ей прямо в ухо. Мой голос немного дрожал, выдавая ей мою любовь.

Крепко сжав мою руку, она наклонилась ко мне. Ее горячая щека отдавала жаром в мою.

Наконец Лэрри ЛаСейл поднял глаза и вышел на середину зала, давая нам знать, что хочет, чтобы мы к нему спустились. Он встретил нас на вступительных аккордах негромкой музыки и объявил: «Нас ждет чудо».

Расцветая в улыбке, он вывел нас наружу из здания муниципалитета, и мы спустились вниз по ступенькам парадного входа.

Он выстроил нас всех в ряд, и мы начали свой дикий танец, петляя через Монументальную Площадь среди статуй генералов и орудий времен Гражданской Войны, окруживших большой фонтан. Лэрри ЛаСейл возглавил колонну. Николь шла следом, ее руки были на его губах, а мои на ее. Мы смеялись и кричали, а затем остановились у фонтана, чтобы попить и ополоснуть наши лица, затем мы пересекли перекресток Майн- и Вест-Стрит, и продолжили наше шествие по Механик-Стрит, иногда рассыпаясь от смеха, словно все были пьяны, при этом не приняв ни капли ликера.

Вдруг Николь прошептала: «Останься со мной».

И мы продолжили наше шествие по темным улицам, волнение толчком пробежало через мое тело, и я, наконец, посмотрел на нее и сказал: «Я никогда тебя не брошу», — словно мы жили в любовной сцене, сошедшей с экрана в «Плимуте».

Наконец, большое удивление нашло свою разгадку, когда Лэрри повел нас по Третьей Стрит, и мы остановились у Врик-Центра. Он поклонился перед нами, извлек из кармана ключ, вставил его в замок и открыл дверь.

«Voila», — сказал он, зазывая нас внутрь. И затем он сказал нам, что договорился с Генри Русье, со старым уволенным швейцаром, чтобы тот подмел и помыл Центр к этому вечеру. Когда Лэрри включил свет, то мы увидели стол для игры в пинг-понг, ракетки и белые шарики на нем, другой стол с банками содовой и коробками леденцов, плиток шоколада не было, так как в военное время его продажа была ограничена, но леденцы все равно были. Лэрри положил пластинку на диск граммофона, и старая песня заполнила холл, как и в захватывающие дни Врик-Центра перед войной, когда проводились турниры по настольному теннису и музыкальное представление «За безумием и мечтой».

«И миллионы лет не встречу я такой, как ты…»

Мы играли в настольный теннис, не ведя счет, просто взад и вперед гоняя шарик, иногда пытаясь делать неправильные подачи. Лэрри закатал рукава своей рубашки, сняв медали и колодки, которые он назвал «боевыми яйцами». Мы проводили игру за игрой, в то время как Николь сменяла пластинку за пластинкой и о чем-то хихикала с Мэри ЛаКруа.

Вечер стал ночью, и Джой ЛеБланк вместе с Луисом Арабелем пожелали всем спокойной ночи, а затем удалилась Мэри и все остальные. Наконец, остались только Лэрри, Николь и я. Он обнял нас обоих.

— Мой любимый чемпион и моя любимая танцовщица, — сказал он. — Найди «Танцуя в темноте», — сказал он Николь.

Когда она вышла, чтобы найти эту пластинку, Лэрри положил руку мне на плечо:

— Поздно, пора домой, Френсис, — сказал он. — Ты выглядишь утомленными… день был длинным.

Но для меня этот день еще не закончился.

— Я не прочь оставаться, — сказал я.

— У нас с Николь будет последний танец, — сказал он. — Только она и я. Это важно, Френсис.

Меня мучил вопрос, многое ли он значил для нее. То, что он нашел способ сделать из нее звезду? Может, он хотел, чтобы она развлекала бойцов на фронте? Для Лэрри ЛаСейла не было ничего невозможного. Его лицо было полно страсти, а его глаза сияли от волнения.

— Ты лучше бы пошел, хорошо?

Николь положила пластинку на диск и повернулась к нам, и выжидающе смотрела на Лэрри.

— Я должен идти, — сказал я ей. — Вы с Лэрри остаетесь… на последний танец… — в моих словах звучала ложь, и я понял, что эти слова принадлежали не мне, а Лэрри.

Николь нахмурилась:

— Оставайся и смотри, — сказала она, и меня озадачило выражение на ее лице. Она попросила только из вежливости, чтобы я не уходил? Она хотела остаться одной вместе с Лэрри?

Он подошел к ней, взял ее за руку и мягко притянул ее к себе.

— Он устал, — сказал Лэрри. — И хочет уйти…

Мы всегда делали то, что нам велел Лэрри ЛаСейл. Всегда с легкостью выполняли все его пожелания. И мне теперь показалось, что я действительно устал, поскольку Лэрри об этом мне напомнил: все события этого дня и все волнение, много раз посетившее меня на его протяжении. Я видел, как Лэрри, глядя на меня, поднимал брови, когда я совершал нелепые движения во время игры в настольный теннис.

«Двигайся…»

— Я лучше пойду, — сказал я, уводя свои глаза подальше от Николь, острая боль сожаления грызла меня изнутри, особенно когда я говорил, потому что в действительности хотел остаться, желая быть частью их.

Когда я отвернулся, то услышал щелчок опустившейся на пластинку иглы, негромкое шарканье ног, и рука легко коснулась моего плеча.

— Не уходи, — шепнула Николь мне на ухо.

Но Лэрри ЛаСейл велел мне уйти.

— Нет, я лучше пойду, — сказал я. — Я думаю, что он хочет что-то тебе сказать.

Первые аккорды «Танцуя в темноте» наполнили воздух, и голос запел:

                          Танцуя в темноте,                           Пока мелодия ещё звучит…

Внезапно, движением руки он подхватил ее, а затем щелкнул выключателем, и зал погрузился в темноту. Я направился к парадному выходу, но что-то меня остановило. Сделав шаг в сторону, я задержался в маленьком, освещенном отблесками лунного света фойе. Музыка заполнила все это замкнутое, несчастное от моего одиночества пространство. Я хотел танцевать, кружиться с ней под музыку, но вместо этого с ней танцевал Лэрри ЛаСейл, крепко сжав ее в своих объятьях.

В затемненном фойе я стоял в агонии и ждал, когда же кончится песня, чтобы затем сказать Николь, что я не ушел, что остался и никогда не брошу ее. Ведь она велела мне не уходить. Она для меня была важнее, чем сам Лэрри ЛаСейл.

Песня закончилась, но шуршание иглы по пластинке не прекращалось, и я услышал вздох и звуки, которые могли быть стоном или шелестом одежды.

Как долго мог я это слышать? Эти маленькие звуки, когда внезапно не хватает дыхания, шорох иглы, без конца вращающаяся пластинка. Не хватало воздуха, тело онемело, в легких стало жечь, и тут наступил момент паники: сердце замолотило, дыхание вернулось, я вслушивался и теперь не слышал ничего. Что они делали? Но я знал, что они делали — мысль проскочила у меня в сознании настолько быстро, что сомнениям места никак бы не нашлось.

И теперь хныканье, словно маленькое животное, пойманное и связанное, и стон. Шорох иглы прекратился. Быстрые шаги, они приблизились и были уже совсем близко, и внезапно она споткнулась в фойе. Ее лицо! Оно было поймано лучом лунного света.

На момент мы увидели друг друга. Я видел ее лицо, ее глаза, растрепанные волосы, раскрытый рот, раздувшиеся губы. Щеки были влажными от слез. Белая блузка была порвана, и она одной рукой сжимала разрыв спереди.

Я направился к ней из темноты, но она подняла руку, чтобы остановить меня. Теперь она задыхалась, ее дыхание было словно стон, исходящий из ее тела.

Она остановилась в пятне лунного света, и когда посмотрела на меня, то в ее глазах вспыхнула чернота гнева. Но это было чем-то большим, чем гнев. Но что, что это было? Я поднес руку к лицу, но не для того, чтобы смахнуть собственные слезы, а лишь скрыться от ее ужасного пристального взгляда. Но я бы и не смог закрыть глаза, и должен был смотреть на нее. И теперь в ее глазах распознавал то, чего я бы не смог больше отрицать — предательство.

Мое предательство в ее глазах.

Какой-то затянувшийся момент она смотрела на меня со ртом, все еще открытым от удивления, затем, словно в неверии качнула головой и прошла к качающейся в проеме двери. Она потянула на себя дверь и вышла наружу, хлопнув ею за собой, тогда как я беспомощно продолжал стоять в фойе.

Оцепенев, я отступил от лунного луча, желая скрыться в темноте.

Голос Лэрри эхом вылетел из зала:

— Кто-нибудь здесь есть еще?

Я притих, прижался к стене, слыша свое собственное дыхание настолько отчетливо, что побоялся, что он мог бы это услышать. С его приближением шаги становились громче. Он прошел через вспышку лунного света, словно приведение, и я закрыл глаза, не желая его видеть. И шагов больше не было. Видел ли он меня? Мои глаза поспешили открыться. Он стоял в двери, его силуэт теперь был в тени. Он поворачивал ручку двери и негромко насвистывал: «Танцуя в темноте…». Он переступил через порог и мягко закрыл за собой дверь, растворяясь в ночи.

Я стоял, размышляя над тем, что увидел в глазах у Николь.

И что было поразительно, так это то, что колотящееся в груди сердце не производило никакого шума.

---------

Волна жары накрыла Френчтаун. Зной был почти осязаемым. Все искажалось в восходящих потоках раскаленного воздуха. Все двигались словно в замедленном кино. По вечерам, после закрытия фабрик они собирались на лужайках и верандах в ожидании бриза, который бы принес им прохладу. Каждый, кто утром выходил работу, медленно брел по улице с утомленным взглядом, и также выглядел вечером, по дороге обратно домой.

В течение трех дней, я часто приходил на Шестую Стрит, и все время останавливался напротив ее дома. Я смотрел на окна второго этажа, где жила Николь, иногда делая шаг то в одну, то в другую сторону в надежде на то, что она хоть на мгновение появится у окна. Была сильная жара, и на веранду второго этажа не выходил никто. Окна были открыты, чтобы воздух хоть как-то охлаждал квартиру, но туда никто не приходил и оттуда не выходил.

Ее отец в семь утра уходил на фабрику и возвращался сразу после пяти, и я избегал его, удаляясь на это время прочь.

Мальчишка лет восьми, живший в доме напротив нее, все время катался на велосипеде по тротуару и иногда пристально глядел в мою сторону. Наконец, щурясь от солнца, он спросил:

— Почему ты все время здесь стоишь?

— Жду, — пожал я плечами.

— Ты что, бездомный? — спросил он, расчесывая подбородок.

«Да», — хотел сказать я. — «Своего рода бездомный, из тех, кто совершает ужасные поступки, позволяя кому-то причинять боль своей девушке». Даже у себя в сознании я преднамеренно обошел это ужасное слово — то, что на самом деле с ней произошло.

Какое-то время мальчик ждал моего ответа, затем тихо отъехал в сторону, пристально оглядываясь на меня через плечо. Он вошел в дом и больше оттуда не выходил.

* * *

В «Аптеке Лурье» ходили всякие нелепые слухи о внезапном отъезде Лэрри ЛаСейла из Френчтауна сразу же после его приезда. Кто-то сказал, что его отпуск был отменен, а его снаряжение было отозвано и отправлено для подготовки большого наступления в Европе. Так же был разговор о том, что среди ночи к нему примчался посыльный на мотоцикле с телеграммой о его срочной отправке в Англию. Он прилетел по Механик-Стрит прямо к дому, в котором Лэрри ЛаСейл снимал квартиру.

«Да, не было никакой телеграммы», — насмехался мистер Лурье. — «Это был чокнутый Джо Турейн. Он пытался остыть после жаркого дня…»

Ночью я не смог спать. Лежа на кровати, я смотрел в потолок, довольствуясь жарой, которая была настолько жуткой, что казалась исчадьем ада — тем, что я так заслужил.

* * *

Наконец, на четвертый день, я увидел, как она появилась на ступеньках, ведущих на веранду первого этажа.

Она остановилась, когда я вошел во двор.

— Николь, — позвал ее я.

Она увидела меня сверху, сделала шаг назад, затем замерла, словно наблюдала за мной прежде, чем подпустить ближе.

— Николь… — сломался мой голос, но не так, как в те дни, когда меня при виде ее мучила застенчивость, а потому что мое сердце было настолько разбито, что ее имя разрушилось, когда я только попытался его выговорить.

Ее глаза встретились с моими. Она долго молчала, и когда, наконец, заговорила, ее голос был острее ножа:

— Ты там был все время.

Я молчал, мне нечего было найти в свое оправдание, потому что мне и не было никакого оправдания.

— И ты ничего не делал.

Обвинение в ее голосе было еще хуже, чем острота в нем.

— Я знаю, — и не был уверен, сказал ли это я или только подумал.

— Ты знал, что он делал, не так ли?

Мое сердце, так тяжело налилось кровью, что я смог только кивнуть, соглашаясь с ее словами.

Прислонившись к перилам, она спросила:

— Почему ты ничего не предпринял, не остановил его, не позвал на помощь? Не сделал хоть что-нибудь?

— Мне жаль, — сказал я, зная, как жалко должны звучать мои слова, обращенные к ней.

Она качнула головой и отвернулась, но я не мог дать ей так просто уйти.

— Ты… — начал я спрашивать, но заколебался, поскольку она повернулась обратно и снова посмотрела мне в глаза. Какое слово я смог бы использовать? «Ты цела?» или «Разорвана ли ты на части?» — С тобой все в порядке? — спросил я, наконец.

— Нет, я не в порядке, — ответила она, и в ее глазах высветился гнев. — Я ранена. Я вся донельзя изранена изнутри.

Мог ли я там стоять и всего лишь молчать, словно все мои грехи были на лицо, и не было за них никакого прощения.

Наконец, я спросил:

— Что же мне делать?

— Бедный Френсис, — сказала она, наконец, но безо всякой жалости в голосе, возможно, с презрением. Ее глаза оглядели меня с ног до головы. Она махнула рукой, прогоняя меня прочь. — Уйди, Френсис, — сказала она. — Всего лишь уйди.

И она не спеша пошла, оттолкнулась от перил, вошла в прихожую. Край ее платья порхнул следом, словно повторив жест ее руки. Дверь закрылась.

Я снова ждал ее появления, ждал длинные, наполненные пустотой минуты.

Где-то хлопнула дверь… потом залаяла собака… проехала машина…

Наконец я ушел.

* * *

Позже, через неделю я пошел в церковь. После ужина и сна во время проповеди Отца Балтазара я дождался, пока швейцар, мистер Будрё закрыл все двери на ночь. Наконец, я вошел в туман старого знакомого запаха расплавленного воска и ладана, и прошел сквозь тьму в подсобные помещения церкви. По лестнице поднялся на эстакаду хора и открыл дверь, ведущую в помещение самого высокого шпиля. Когда-то мне ее показал Отец Балтазар, когда еще я служил мальчиком при алтаре.

Я начал подниматься в темноте по крутым ступеням, по которым ходили только рабочие, когда они ремонтировали шпиль. Стало жарче, а лестница стала уже. Я поднимался наверх и слышал тяжелое биение своего сердца, свое дыхание — хриплое и прерывистое, напоминающее звук разрывающейся ткани.

Я остановился, чтобы собраться с силами и подождать, пока сердце и легкие немного успокоятся, и долго искал на ощупь тяжелую каменную дверь, выводящую на лесенку, ведущую по внешней стороне шпиля. Мои пальцы нащупали ее. Хрипя и задыхаясь, я смотрел на расстелившийся подо мной Френчтаун. Темные фигурки деревянных трехэтажек, затемненные улицы, звезды, висящие так низко, что мне казалось, что могу до какой-нибудь из них дотянуться рукой.

Несмотря на спокойствие летней ночи, порыв ветра застал меня врасплох, охладив пот на моем лбу и лице. Я затаил дыхание, купаясь во внезапном дуновении прохлады. И, вытянув шею, снова взглянул вниз, на бетонный тротуар, опоясавший церковь. Каким долгим должен быть полет до него? Продолжая смотреть вниз, начал читать молитву по-французски: «Vieux Notre Pere…» — так, как учили это делать монахини в «Сент Джуд», и остановился, испугавшись того, что я делал. Я читал молитву перед тем, как совершить самый страшный грех из всех: впасть в отчаяние. И подумал о кладбище Святого Джуда, о жалкой кучке могил в стороне от всех остальных, где были захоронены те, кто покончил жизнь самоубийством и не мог быть похоронен в освященной земле. Я подумал о матери и отце. Как смог бы я опозорить их имена? «Вы слышали, что сын Лефти вытворил вчера вечером? Он прыгнул со шпиля «Сент Джуд» и убился…»

Я не мог так умереть. Солдаты умирали на войне смертью храбрых во всех точках земного шара. Благородная смерть. Смерть героев. И можно ли было так умереть, прыгнув со шпиля?

На следующий день я сел в автобус, который отвез меня на Форт Дельта. В моем кармане лежало свидетельство о рождении, в котором я подделал дату, чтобы стать старше, и призвался в ряды вооруженных сил США.

---------

Я всегда думал, что узнаю Лэрри ЛаСейла, идущего по Третьей Стрит, по его знаменитой походке Фреда Астера и замечательной улыбке кинозвезды. Я собирался незаметно проследовать за ним до его дома, запомнить адрес и позже, вернуться с пистолетом в кармане, хорошо подготовившись к своей миссии.

Вместо этого, я пытаюсь узнать, когда он вернется домой — у кого угодно. Может, у миссис Беландер? И возвращаюсь с еще одного круга по улицам Френчтауна.

Подслушиваю ее разговор с соседкой. Они стоят у черного входа. Миссис Беландер снимает одежду с веревки, протянутой почти до двери черного входа следующего подъезда. Она разговаривает с миссис Агнё, большой тучной женщиной со всегда ярко полыхающими щеками и выпученными глазами. Они говорят по-французски, и я, замирая, прислушиваюсь, почти как шпион. Они не знают, что я понимаю большую часть того, о чем они говорят. И они говорят о погоде, затем о старом мистере Тардлере, который любит ущипнуть «за толстую попку» проходящую мимо женщину.

Я ошеломлен, когда слышу имя Лэрри ЛаСейла, произнесенное миссис Агнё.

Канадский французский быстро соскакивает с их языков. Он напоминает быструю ритмичную музыку. И иногда, рассыпаясь каскадом в воздухе, слова теряются. Я приближаюсь ближе, чтобы поймать каждый слог и не пропустить ничего, но услышанного достаточно для того, чтобы мое сердце погнало по телу кровь, и мне стало жарко. Я слушаю настолько сосредоточенно, что от этого начинает болеть голова. Боль пульсирует у меня над глазами.

Быстрый язык миссис Агнё доносит до меня то, что Лэрри ЛаСейл возвратился во Френчтаун, он медленно ходит, похоже, у него повреждены ноги, он снимает квартиру на втором этаже трехэтажки, принадлежащей кому-то… я не различаю имя, на углу Девятой и Спрус-Стрит.

— На каком углу? — спрашивает госпожа Беландер, я благословлю ее за вопрос — тот, который хочу задать сам.

— Зеленый дом, выкрашенный дешевой краской, купленной по скидке, такую уже не купишь…

Но я уже не слышу продолжения описания по-французски.

Услышанного достаточно.

Лэрри ЛаСейл возвратился во Френчтаун, и я знаю, где его найти.

---------

Пистолет. Он словно опухоль на моем бедре. Я иду по утренним улицам. Ветер дует мне навстречу, и он никогда не утихнет. Апрельское солнце жалит меня в глаза, но ветер тут же забирает его жар, гремя окнами магазинов и пиная мусор по углам и водостокам.

Останавливаюсь на углу Девятой и Спрус-Стрит, и смотрю на окна второго этажа трехэтажного дома, где мог бы быть Лэрри ЛаСейл. Подозревает ли он мое присутствие у своего дома? И знает ли он, что у него есть лишь несколько минут, оставшихся для его жизни?

Я спокоен. Сердце бьется ровно. Что значит еще одна смерть после всего, что я видел на полях и в деревнях Франции? Невинные лица двух молодых немцев всплывают в моей памяти, но Лэрри ЛаСейл ни в чем не невиноват.

Ступеньки, ведущие на второй этаж, сильно изношены. Много лет их не заменяли, и думаю о тех, кому приходится по ним подниматься после тяжелого рабочего дня на заводе или на фабрике. Останавливаюсь у двери квартиры, снимаемой Лэрри ЛаСейлом, опускаю руку в карман и касаюсь ствола, чтобы убедиться в наличии оружия. Долго стучу в дверь. Удары эхом отзываются в тихой прихожей.

Никакого ответа. Я жду. Снова стучу, на сей раз кулаком.

«Входите, дверь не заперта», — наконец, отвечает Лэрри ЛаСейл. Без сомнений это его голос — немного ослабший, но все же еще тот его голос, который приветствовал нас во Врик-Центре.

Внезапно начинаю колебаться и теряю уверенность — его голос пробуждает реальность того, что я должен сделать. Вхожу в квартиру, и в аромат горохового супа, кипящего на черной печи. Из большой зеленой кастрюли поднимается пар.

Он сидит в кресле-качалке перед черной угольной печью, и сощуривает глаза, чтобы рассмотреть, кто же к нему пришел. Он бледен, его глаза погружены в орбиты, словно в кинохронике, когда-то показываемой в «Плимуте», и теперь он кажется хрупким, словно сошедшим со старой, выцветшей и пожелтевшей со временем фотографии. Его глаза хлопают так быстро, словно он снимает рапидом мое перемещение по комнате. Может, моргание глазами это признак того, что он чего-то опасается? Мое сердцебиение усиливается донельзя.

— Френсис, Френсис Кассавант, — объявляю я. Важно, чтобы он сразу узнал, кто я — не хочу впустую тратить время.

— О, Френсис… — в его глазах высвечивается удовольствие. Он еще не знает, зачем я к нему пришел. — Заходи, заходи, — в его голосе звучит все тот же энтузиазм.

Он медленно поднимается из кресла-качалки, придерживая его, чтобы оно не качалось произвольно, и протягивает мне руку. Я подхожу к нему. Мы жмем друг другу руки, и в этот момент могло бы показаться, что мы вот-вот обнимемся, словно старые друзья и товарищи, словно учитель и ученик. Я делаю шаг назад. Его белые руки хватаются за воздух прежде, чем он опустит их и снова сядет в кресло.

— Садись, садись, — говорит он, указывая на стул около окна напротив его кресла. — Сними куртку и кепку… и шарф…

Я не двигаюсь и ничего не снимаю. Я не собираюсь надолго здесь задерживаться, лишь только для того, чтобы выполнить свою миссию.

— Не бойся, показать свое лицо, Френсис. То, что от него осталось, является символом того, насколько храбрым ты был. Серебряная Звезда — ты ее заслужил…

— У вас она тоже есть, — говорю я, стараясь найти ответ, и снова удивляясь тому, как Лэрри ЛаСалл всегда умеет находиться на шаг впереди каждого из нас. Теперь он знает о моем лице и о Серебряной Звезде.

Расслабившись в кресле и вздохнув, он пожимает плечами, словно он внезапно устал.

— Хорошо, что ты пришел… — говорит он, и на его лице выплывает все та же знакомая улыбка кинозвезды. — Это заставляет меня вспомнить старые добрые дни во Врик-Центре. Хорошие были дни, не так ли? Тот чемпионат по настольному теннису. Для тебя, Френсис, это был особый день…

Во мне поселяется глубокая печаль, словно зима вдруг пробирает меня до костей.

— Да, вы сделали это возможным. Вы дали мне победить.

— Ты пропустил пункт, Френсис, но ты заслужил ту победу. Игра тогда была важнее, чем счет. Ты играл как чемпион и заслужил свой приз…

Почему все должно было вывернуться именно так?

— …но те дни уже далеко. Война закончилась. Все изменилось. Теперь позади не только война, но и остальные трудности, — говорит он. Подняв руки, он рассматривает их, затем все свое тело. Он растирает свои бедра. — Никаких видимых ран, Френсис. Но я изношен. Поначалу это называли синдромом джунглей, но не думаю, что они действительно знают, что это на самом деле…

«Может, это твои грехи не оставляют тебя в покое?»

— А ты, Френсис. Ты придешь в норму? Все заживет? И будешь выглядеть иначе?

— Да, — у меня нет желания углубляться во все подробности или рассказывать ему о докторе Абремсе, потому что так или иначе со мной ничего уже не произойдет.

Тишина укутывает эту комнату, и он меняет положение своего тела в кресле. Я опускаю руку в карман и касаюсь рукоятки пистолета, чтобы напомнить себе о собственной миссии.

— Как ты смог попасть в армию в столь юные годы? — спрашивает он, фокусируя свои глаза на мне так же, как и когда-то, словно мои слова были важнее всего, что он когда-либо слышал.

Я рассказываю ему о подделанной дате рождения:

— В те дни они брали любого желающего.

— Ты же еще ребенок, — качает он головой, в его глазах сияет восторг. — И стал героем…

Я всегда хотел быть героем таким, как Лэрри ЛаСейл или кто-либо еще, но теперь я фальшивлю. И я устал ото лжи, и мне нужно избавиться от фальши.

Я смотрю мимо него в окно на залитую солнцем улицу:

— Я — не герой.

— Конечно, герой. То, что я слышал о тебе и читал в газетах…

— Знайте, почему я ушел на войну?

— Почему каждый уходит на войну, Френсис?

— Я ушел на войну, чтобы умереть, — говорю я тихо, словно на исповеди у Отца Балтазара. — К тому же я сильно испугался самоубийства. В войне, в бою, как мне показалось, умереть легче, и при этом бы не опозорил имен ни отца, ни матери. Я искал возможность умереть, а вместо этого убивал других, и двое из них были детьми, такими же, как и я…

— Ты спас свой патруль, упал на гранату…

— Когда я упал на ту гранату, то не старался никого спасти. Я увидел шанс в одну секунду покончить со всем, но не повезло. Взрыв разнес мне лицо, но я не умер…

— Почему ты хотел умереть, Френсис? — шепчет его голос.

— А Вы не знаете? — меня ошеломляет его вопрос, а затем я понимаю, что той ночью он меня не видел. — Николь… Николь Ренард.

У него отвисает челюсть, и он вздрагивает, словно от неожиданного удара.

— Той ночью я не ушел, — шепчет теперь мой собственный голос. — Я слышал, что вы делали с ней, а позже я ее видел: те ее глаза и то, что в них было…

Качая головой, он говорит:

— И из-за этого ты хотел умереть?

«И я все еще хочу это сделать».

— То, что вы с ней делали, а я ничего не предпринимал. Я только стоял за стенкой, позволяя этому случиться…

— Ой, Френсис. Ты слишком сложен для самого себя. Ты ничего не предпринял, и все время себя в этом должен винить, хотеть собственной смерти. Ты все равно не смог бы остановить меня, Френсис. Ты был всего лишь ребенком…

— И она тоже, — дрожат мои губы.

Из него исходит длинный вздох.

— И не по этой ли причине ты сюда пришел? Сказать мне это?

Я достаю из кармана пистолет.

— Я пришел за этим.

Я целюсь в него, мой палец на спусковом крючке.

Но моя рука дрожит, а из моих пещер начинает хлыстать водопад соплей, и я внезапно прихожу в себя, осознавая, что собираюсь сделать, и зачем на самом деле сюда пришел.

— В ту ночь вы могли бы поиметь кого угодно, — говорю я. Мой голос звучит уже слишком громко, отдаваясь звоном в моих ушах. — Любую из тех красивых леди. Но почему Николь?

— Сладкая юность, Френсис, пылающая огнем…

«Сладкая юность. Он занимался этим и до того? Сколько еще юных особ он успел поиметь?»

Я в ужасе качаю головой.

— У каждого есть грехи, Френсис. Весь ужас в том, что мы любим наши грехи. Мы любим то, что нас злит. Я люблю сладкую юность.

— Это не любовь, — говорю я.

— Любовь бывает разной, Френсис.

— И вы знали, что мы вас любим? Вы были нашим героем, гораздо раньше, еще до войны. Вы сделали нас лучше чем, мы были…

Он вздыхает, его губы дрожат, и голос у него тоже дрожит, когда он спрашивает:

— Обвинив меня в моих грехах, ты сотрешь и все лучшее?

— Это вы спросите у Николь, — говорю я, ища глазами место, куда должна попасть пуля. До сего момента я еще не придумал, куда буду целиться, в переносицу или в грудь — в сердце. И для меня это становится неважно, есть только желание. Желание отомстить за то, что он сделал с Николь и с другими девчонками — теперь, когда я об этом знаю.

Он отмахивается рукой, словно в моей руке нет никакого пистолета.

— Знаешь, почему я сижу в этом кресле, Френсис? И только чуть привстал, когда ты вошел? У меня отнялись ноги, — он делает указательный жест в сторону, где я впервые замечаю прислоненные к столу алюминиевые костыли. — У меня больше не будет танцев, Френсис, и сладкой юности в моих объятьях тоже. У меня нет больше ничего.

— Я представляю, как вы себя чувствуете.

— Не смотри на меня так, — говорит он, уводя глаза в сторону от меня. — Я бы хотел, чтобы ты смотрел на меня так же, как и тогда, во Врик-Центре. Когда я действительно был героем, как ты сам говоришь. Но уже слишком поздно, не так ли?

Я устал от этого разговора, и мне не терпится сделать то, для чего я сюда пришел.

— Вы можете помолиться, — говорю ему так, как много раз все эти годы репетировал про себя эти слова. Я, наконец, решил попасть ему в сердце, так же, как и он когда-то разбил мое сердце и сердце Николь, и сколько сердец еще?

— Подожди! — кричит он, тянется к маленькому столику рядом с его креслом и из коробки из-под сигар достает пистолет, такой же, как и мой, оставшийся у него с войны.

Я вздрагиваю, и мой палец чуть не нажимает на курок, но он кладет пистолет на колени, качая его в руке.

— Ты видишь, Френсис. Я имею свой собственный пистолет. Я все время достаю и смотрю на него. Время от времени я подношу его к виску. И мне даже интересно, что почувствую, если нажму на курок, и что увижу, когда наступит мой конец, — он вздыхает и трясет головой, затем кивает мне: — Опусти свой пистолет, Френсис, моего уже достаточно для того, чтобы поставить точку над «и».

В моих глазах он видит сомнение, и резким движением из своего пистолета извлекает обойму.

— Пустой, — говорит он. — Ты в безопасности, Френсис. Со мной ты всегда был в безопасности. И спрячь подальше свой пистолет. Знаешь ты это или нет, свою миссию ты уже выполнил. Да ты все равно не смог бы хладнокровно меня пристрелить.

Мы долго смотрим друг на друга в упор.

— Пожалуйста, — его голос звучит, словно крик маленького ребенка.

Я опускаю пистолет и снимаю палец с курка. Моя рука дрожит. Я прячу его обратно в карман.

— Уходи, Френсис. Оставь меня здесь. Оставь все — войну, все, что случалось во Врик-Центре, оставь все это позади, вместе со мной.

Внезапно, как только хочу выйти отсюда, начинаю чувствовать отвращение к аромату супа. В этой квартире слишком тепло. Я не хочу больше смотреть ему в глаза.

Моя рука уже на ручке двери, как он произносит мое имя. Я открываю дверь, но останавливаюсь, заставляя себя ждать, при этом, не оборачиваясь на него.

— Позволь сказать тебе одну вещь прежде, чем ты уйдешь, Френсис. Ты бы упал на ту гранату, так или иначе. Все твои инстинкты заставили бы тебя пожертвовать собой ради своих же товарищей.

Он все еще пытается сделать меня лучше, чем я есть на самом деле.

Закрываю дверь, мое лицо начинает полыхать под шарфом и бандажом. Неприветливая прихожая поражает меня, и я дрожу. Кажется, будто со времени своего возвращения во Френчтаун я ничего больше и не делаю, только дрожу.

Его голос повторяется у меня в ушах: «Обвинив меня в моих грехах, ты сотрешь и все лучшее…»

Я спускаюсь по лестнице, эхо моих шагов отлетает от изношенных ступеней.

Наконец, я внизу. Мне кажется, что я спускался целую вечность. Останавливаюсь у двери, ведущей наружу. Звук пистолетного выстрела взламывает воздух. Моя рука уже на ручке двери. Издалека выстрел напоминает удар упавшего на стол теннисного шарика.

---------

Эхо дверного звонка носится по бесконечным коридорам женского монастыря. В ожидании делаю шаг назад и осматриваю выцветший фасад здания из красного кирпича с закрытыми черными ставнями окнами. Летними вечерами, мы тут играли: «…Доллар, Доллар, сколько пальцев? И пинок тебе под зад…» — на этом школьном дворе, пока не опускались сумерки, и монахиня, раскрыв ставни и хлопнув в ладоши, не отправляла нас всех по домам.

Старая дверь открывается, и пожилая монахиня с сухим, обтянутым дряблой кожей лицом подозрительно разглядывает меня. Я, уже привыкший к тому, что моя внешность изначально шокирует людей, стараюсь придать своему голосу мягкость и дружелюбие:

— Могу ли я поговорить с Сестрой Матильдой? Я когда-то у нее учился.

Она рассматривает меня с ног до головы в течение долгого времени, своими бледно-синими глазами и жестом приглашает меня войти. Она заводит меня в маленькую комнату, расположенную справа от фойе. Знакомый запах хозяйственного мыла и квашеной капусты, собственного приготовления висит в воздухе.

Она кивает на один из двух стульев с высокой прямой спинкой около окна, ждет, пока я не сяду, и уходит. Она не говорит ни слова. Ее шаги исчезают. Я усаживаюсь на стуле, и мне кажется, что пришел сюда почем зря. Я пришел сюда, потому что помню, как часто Николь приходила к монашкам в этот женский монастырь и общалась с Сестрой Матильдой, вязала носки и шарфы для военнослужащих вместе с сестрами. Мне было интересно, знает ли Сестра Матильда о том, что случилось с Николь, и куда затем уехала ее семья.

Шорох одежды вместе с топотом тяжелых ботинок объявляет появление Сестры Матильды. Когда входит в комнату, она касается пальцами черных бусинок на длинных четках, свисающих с ее шеи почти до самого пола ниже края длинной черной юбки. Ее кожа также бела, как и накрахмаленный апостольник, окаймляющий ее лицо.

Она с любопытством разглядывает меня, и я снимаю с головы свою бейсбольную кепку.

— Френсис Кассавант, — представляюсь я.

— Конечно, Френсис, — отвечает она, и улыбка зажигается в ее глазах. В классе она улыбалась редко. — Я слышала, что ты с честью отслужил своей стране. Мы тобой гордимся.

Она сидит на крае стула, словно иначе ей сидеть неудобно.

— Мы все еще продолжаем каждый день и каждую ночь молиться обо всех наших солдатах.

Она спрашивает о моих ранах, и я рассказываю ей об этом так можно меньше. Она говорит, что будет читать специальные молитвы о моем исцелении. Наконец, в ее глазах появляется вопрос.

— Николь Ренард, — говорю я. — Мне нужно знать, где она, и чем она занимается. Ее семья оставила город, когда я был далеко. Вы знаете, Сестра, куда они уехали?

— Николь… да! — кивает она. — Вы были друзьями, n'est-ce pas? [не так ли?]

Я киваю в ответ, и мой интерес усиливается.

— О, Николь! — восклицает она, сжимая ладони и затем разжимая их. — Какая хорошая девушка. Славная, скрытная девушка. Но у нас у всех бывают тайны — а, Френсис?

Я пожимаю плечами, не осмеливаясь что-либо ответить. Мысль ударяет меня.

— Она решила стать монахиней? — спрашиваю я. Вероятность того разбивала все мои надежды на то, что снова смогу ее увидеть.

— Да, она уехала, но не для того, чтобы стать монахиней, — говорит Сестра Матильда. — Жизнь не проста, Френсис, и о ней ты не узнаешь от Бога.

Я рад тому, что мое лицо скрыто шарфом и бандажом, и она не может увидеть мое облегчение. И я спрашиваю:

— Вы знаете, где она, Сестра?

Она перебирает бусинки свесившихся четок и начинает пропускать их через пальцы.

— Вся ее семья вернулась в Албани. Не думаю, что у мистера Ренарда все было так благополучно в его работе на фабрике, и он вернулся назад…

— Николь также была рада вернуться назад? — спрашиваю я, и понимаю, что давлю. — Как вы думаете, будет хорошо, если я навещу ее?

Она вздыхает, пожимая плечами. Бусинки на ее четках все разом щелкают, и ее пальцы сильно их сжимают.

— Я не знаю, Френсис. Она не выглядела счастливой, когда пришла попрощаться. Была ли она расстроена тем, что уезжает из Френчтауна, или было что-нибудь еще? Может, вы поссорились, что часто бывает у молодых людей?

Теперь все повернулось так, чтобы я облегченно вздохнул. Если она задает такие вопросы, тогда она, конечно же, не знает о том, что случилось с ней той ночью во Врик-Центре.

— Возможно, будет неплохо, если ее посетит друг из Френчтауна. Конечно же, тяжело для такой молодой особы, как Николь, уезжать столь далеко от друзей…

— У вас есть ее адрес, Сестра?

— Несколько недель тому назад я получила от нее письмо. Она теперь учится в выпускном классе школы Святой Энн, при Академии Сестер Святого Духа. У меня есть ее адрес, он наверху в моем бюро.

Несколько минут спустя мы стоим у главной двери. Наши пальцы переплетаются, и мы жмем друг другу руки. Я еще ни разу прежде не касался монашеской плоти. Она отпускает мою руку, и касается пальцами бандажа на моем лице.

— Я надеюсь, что твое лицо скоро заживет, Френсис.

— Доктор, с которым я разговаривал еще в армии, собирается помочь мне. Он — специалист. Скоро я буду выглядеть, как «огурчик».

Меня интересует, страшный ли это грех, лгать монахине.

Спустя момент, я прощаюсь с Сестрой Матильдой и выхожу из женского монастыря с адресом Николь Ренард в кармане.

---------

В первое мгновение, войдя внутрь с яркого дневного света, не узнаю ее, я просто не в состоянии увидеть Николь Ренард в девушке, только что вошедшей в помещение, без длинных черных волос, лежащих на ее плечах. Теперь она коротко пострижена и причесана прямым пробором. Плоские пучки, спускающиеся с высоких висков, ложатся на ее уши, еще сильнее подчеркивая выступающие скулы. Я смотрю на нее, словно изучаю статуэтку в каком-нибудь музее, пытаясь в ее глазах найти тот озорной многообещающий проблеск, но почему-то нахожу в них только вопрос.

— Френсис, — объявляю я, так же как и Лэрри ЛаСейлу, а затем Сестре Матильде. — Френсис Кассавант…

На ней зеленый жакет, он расстегнут, под ним белая блузка и зеленая клетчатая юбка — униформа этой школы. Несколько раньше, когда я только вошел на территорию академии, то увидел, что так же одеты и другие учащиеся.

Когда она приближается ко мне, ее лицо кажется мне недосягаемым, и я себя спрашиваю: не ошибка ли мой визит сюда? Может, сначала нужно было написать ей? Вместо этого, я купил билет на поезд из Монумента до Ворчестера, и затем до Албани, где я взял такси до Академии Святой Энн. Я убедил монахиню в приемной административного корпуса в том, что я не представляю никакой опасности, и в том, что просто ранен на войне, и всего лишь старый школьный друг Николь Ренард из Монумента. И она, наконец, проводила меня в окружение старинной мебели, картин с изображениями святых на панелированных стенах и старинных часов, стрелки которых застряли на шесть тридцать.

— Я не могла себе вообразить, кто ко мне пришел, — наконец заговорила Николь, проходя мимо меня к стеклянной двери, и глядя через которую на теннисный корт и зеленое поле позади него. Кажется, было бы глупо подумать, что мы обнимемся или просто пожмем друг другу руки. — Ты проделал длинный путь.

— Так же, как и ты.

Она хмурится и в ее глазах рисуется беспокойство:

— Так это ты, Френсис? Твое лицо…

— Да, ничего, — говорю я, показывая на бандаж и шарф. — Не так страшно, как это смотрится. Кожа заживает. И еще доктор, который заботился обо мне за границей, собирается прооперировать мое лицо. Он занимается косметической хирургией. Он скоро вернется со службы, — я все еще вру, но на этот раз уже не монахине.

— Я слышала о твоей Серебряной Звезде. Ты упал на гранату и спас жизнь всем остальным. Помнишь Мэри ЛаКруа? Она иногда пишет мне, присылает мне разные новости из Френчтауна.

— А как ты, Николь? Чем занимаешься? — мне не хочется говорить об этой гранате.

— Замечательно, — говорит она, но мягкость исчезает с ее лица, и в голосе появляется резкость. — Здесь замечательные девчонки. Монахини — они, конечно, и здесь монахини, но, по крайней мере, не прибегают к дисциплинарным наказаниям. Так что у меня все замечательно.

«Твои слова звучат не слишком уж «замечательно»».

— Я жалею только об одном, — продолжает она. — О том, что причинила тебе в тот день.

— Мне? В какой день?

— В тот день на веранде я не должна была тебе всего этого говорить. Ты не был виноват в том, что произошло. Я поняла это позже, а затем ходила к твоему дяде Луи, но он сказал, что ты завербовался.

Мы замолкаем, она возвращается к окну и куда-то смотрит, словно там происходит что-то очень интересное. Я становлюсь рядом с ней, и мы наблюдаем за двумя девушками в белых блузках и шортах, играющими в теннис. Мяч падает на землю, но не производит такого звука, какой бывает при падении на пол шарика для пинг-понга… или выстрела.

— Он умер, ты знаешь? — легко произносить это слово, потому что я не смотрю на нее.

— Знаю.

— Он был…

— Не говори этого, Френсис. Я знаю, кем он был. Какое-то время он все делал так, что я чувствовала себя особенной, и мы все так себя чувствовали. Он заставлял меня думать, что я — балерина. Теперь начинаю понимать, кто же я… кто же я на самом деле…

— И кто же ты, Николь?

— Я сказала, что только начинаю это понимать, — и ей словно не терпится задать этот вопрос: — А как ты, Френсис? Как ты? Что ты теперь собираешься делать, когда вернешься назад?

Я подготовил ответ еще по дороге в поезде:

— Пойду в школу. Затем в колледж. Государственная программа по поддержке ветеранов оплатит мою учебу, — в моих ушах эти слова звучат плоско и фальшиво.

— Ты будешь писать? Я всегда думала, что ты будешь писателем.

— Не знаю, — что в отличие от предыдущего ответа действительно является правдой.

Снова тишина между нами, нарушаемая лишь свистом теннисных ракеток, ударами мяча и отдаленным смехом девчонок где-то в коридоре.

— Зачем ты сегодня приехал? — вдруг спрашивает она.

Вопрос меня удивляет. Разве она не знает, что я найду ее рано или поздно?

— Я хотел снова тебя увидеть, и сказать, что мне также жаль, о том, что тогда случалось. Увидеть, если…

— …если я в порядке? Увидеть, осталась ли я в живых? — та же ожесточенная резкость снова проявляется в ее голосе.

«Увидеть, что если вдруг ты все еще моя, то это может изменить мое решение о дальнейшей судьбе пистолета, спрятанного у меня в рюкзаке».

— Хорошо, я в порядке, — раскрыв ладони, она поднимает вверх руки. — То, что ты видишь, то, что тебе было нужно, — и храбрая улыбка на ее губах.

На этот раз я с нею не робок.

— Я так не думаю, Николь.

— Не думаешь что?

— Я не думаю, что с тобой все в порядке.

Она долго смотрит на меня, также как и остановившиеся часы на стене.

— Ты кому-нибудь говорила об этом, Николь? Когда-либо говорила?

И мне кажется, что этот вопрос поражает ее.

— Кому я должна была это рассказать? Отцу, матери? Это убило бы их, разрушило бы навсегда. Или, быть может, мой отец убил бы его, и это было бы еще хуже. Полиция? Он был героем, пришедшим с большой войны. Он не бил меня. Никаких видимых ран. Так что я никому ничего не говорила. Все, что сказала родителям, так это то, что я больше не хотела жить во Френчтауне. Отец, так или иначе, был готов вернуться сюда. Это — его родной город. И мы приехали. Они ничего и не спрашивали. Я думаю, что они побоялись бы что-либо спросить.

Она не приближается, словно ей нужно держаться от меня подальше.

— Ладно, — говорит она. — Если я не совсем в порядке, то я… — ее лицо напрягается в поиске правильного слова. — Я приспосабливаюсь, стараюсь извлечь лучшее из всего, что произошло за это время. Когда Мэри ЛаКруа начала мне писать, то почтовый штемпель Монумента вверг меня в дрожь. Я разорвала ее первое письмо. Но она продолжала писать. Теперь я читаю все ее письма и даже отвечаю на них, — она вздыхает, словно внезапно теряет дыхание. — Уже почти три года, Френсис, и иногда я могу подумать о Френчтауне, не содрогнувшись. И затем… — ее голос колеблется, и глаза опускаются. — И затем я ухожу в себя.

Она качает головой.

— В первую минуту, когда ты назвал свое имя, я почти запаниковала. И мне стало жаль. Потому что ты был частью лучших времен, Френсис. Всегда такой застенчивый, у меня не получалось помочь тебе, даже если я дразнила тебя. Те утренние киносеансы. Наши длинные беседы по дороге домой, — с этими воспоминаниями ее голос становится нежным.

И мы говорим о тех днях, и она признается, что на самом деле ей не нравился тот ковбой из сериала, который крутили каждую неделю, но она притворялась — для меня. Я говорю ей, что меня сильно беспокоило, что моя ладонь была всегда влажной, когда мы брались за руки, и она говорит, что ее ладонь также была влажной. Она говорит, что Мэри ЛаКруа собиралась стать монахиней, которая должна бы оживить какой-нибудь женский монастырь. Она рассказывает мне о порядках в Святой Энн, о том, что хочет стать преподавателем, может быть, английского языка. Она расспрашивает меня о войне, и я рассказываю ей, например, о том, как во Франции солнечный свет отличается от того, что в Америке.

Слова кончаются, и снова тишина ложится между нами, подчеркивая звуки игры в теннис: свист ракеток и удары мяча.

Наконец, она поворачивается ко мне.

— Бедное твое лицо, — говорит она, двигаясь так, словно она касается белого шарфа, но я отступаю.

— Я не хочу, чтобы ты таким меня видела, — говорю ей я. — Когда доктор прооперирует меня, я пришлю тебе фотографию.

— Обещаешь?

— Обещаю, — отвечаю я, хотя знаю, что никогда не сдержу это обещание, и она, вероятно, не ждет этого от меня.

Она смотрит на меня с привязанностью. Но привязанность — это не любовь. Я давно уже знаю, что в нашем разговоре между словами будут оставаться пустые места, как и пропасть между нами, и я уже давным-давно ее потерял.

— Мне пора уходить, — говорю я. Это мой ей подарок.

Она кивает и спешно смотрит на часы.

— Звонок зазвенит в любую минуту. Мы здесь живем по звонку.

Она приближается ко мне, и на сей раз она не тянется к моему лицу, а берет меня за руку.

— Все такая же влажная, — говорит она, в ее голосе нежность. — Мой милый Френсис. Мой чемпион по настольному теннису. Мой герой Серебряной Звезды…

«Герой», — слово повисает в воздухе.

— Я больше не знаю, что такое герой, — и думаю о Лэрри ЛаСейле и о его Серебряной Звезде… и о своей, как о результате собственной трусости.

— Напиши об этом, Френсис. Возможно, ты сможешь найти на это ответ.

— Ты думаешь, я смогу?

— Конечно, сможешь, — след нетерпения в ее голосе. Такую Николь Ренард я знал во Врик-Центре только перед соревнованием по настольному теннису, когда она убеждала меня в том, что я смогу победить.

Она отходит.

— Смотри, я должна идти, — она внезапно оживляется и начинает спешить.

— Я смогу когда-нибудь приехать? — спрашиваю я, ненавидя себя за этот вопрос, потому что я знаю ответ, такой же неизбежный, как ответ на арифметическую задачу, написанную Сестрой Матильдой на классной доске.

- О, Френсис, — ее слова утяжелены печалью, и в ее глазах я вижу ответ.

Она приближается и прижимает свои губы к влажному шарфу, закрывающему мои губы. Ожидаю вспышку боли, но чувствую лишь давление ее губ, и закрываю глаза, цепляясь за момент, желая, чтобы это продолжалось вечно.

— Всего хорошего тебе, Френсис. Пусть любое твое желание сделает тебя счастливым.

Звонок, он на мгновение замораживает нас вместе, и когда я открываю глаза, то ее уже нет, комната пуста, ее шаги доносятся из вестибюля, пока не остается только тишина.

---------

На железнодорожной станции, сидя на жесткой скамье, я наблюдаю за движением людей, только что приехавших и скоро уезжающих, спешащих куда-то под вечер, с чемоданами и портфелями в руках. Я наблюдаю за девушкой с усыпанным веснушками лицом, она борется со своим ранцем, который неудобно висит у нее за спиной, за двумя моряками, которые сидят на мраморном полу и играют в карты.

Мастер-сержант марширует через зал ожидания, словно вместе с невидимым взводом, на нем свежая униформа, а на груди множество лент. Молодой парень наблюдает за ним, он небрит, на нем старая, порванная и запачканная военная куртка. Он следует за сержантом, прикрыв глаза, затем он садится у стены и мечтательно улыбается. Но улыбка превращается в гримасу, и мне интересно, о чем он думает и о чем вспоминает?

Вспоминаю, что я сказал Николь о том, что не знаю, кто на самом деле является героем, и думаю о своем старом взводе: о Сонни Орланди, Спаксе Рейли и Блинки Чамберсе, Эдди Ричардсе с его диарей, об Эрвине Эйзенберге, Генри Джонсоне, в него попала шрапнель, и о тех, кто погиб: о Джеке Смите, о Билли О'Брайене, и о других. Я вспоминаю Энрико, минус его ноги и руку, об Артуре Ривьере, пьяном и о чем-то сожалеющем той ночью в переулке. «Мы только там были…» — испуганные дети, не рожденные для того, чтобы бороться и убивать. Все, кто там был и кто остался, не сбежал, кто честно воевал, и никогда не говорил об этом, и даже не получил Серебряную Звезду, но всё равно мы герои — настоящие герои.

Быть может, если я вдруг начну писать, на что так надеется Николь, то я должен буду написать о них.

Наверное, я должен купить пишущую машинку и начать.

Наверное, я должен попробовать найти номер телефона доктора Абремса в Канзас-Сити.

Наверное, я должен отыскать Энрико в тех больницах, о которых он мне рассказал.

Все это мне нужно сделать.

Думаю о Николь.

Думаю о пистолете в рюкзаке, лежащем у меня в ногах.

Поднимаю рюкзак и перекидываю его через плечо. Он удобно располагается у меня на спине, и я пересекаю зал ожидания, направляясь на выход к поезду, который увезет меня обратно во Френчтаун.