Уже было ясно, что Энни ехать не может. Она где-то подхватила грипп, из-за чего не могла подняться с постели. Ее лихорадило, ломало, она стонала. До этого у нее был вечер с очаровательным Гарри Арнольдом. Мы называем его Красавцем Гарри. Кроме того, что он красив и ко всему неплохой парень — спокойный и хладнокровный, к тому же он не обращается со мной, как с маленьким братом Энни, чем успел добиться к себе моего расположения. Так или иначе, в тот день в дом престарелых пришлось ехать именно мне. Но сначала надо было пройти осмотр и все инструкции моей матери. Она прислонила меня к стене, расправляя на мне всю одежду. Она сама стояла, будто по команде «смирно», и, что самое забавное, в женственности ей не отказать. При всем этом, между нами — самые теплые отношения. Я о том, что она находит меня замечательным парнем, и это может показаться мне странным. Но я знаю, что со многими из моих сверстников их любящие матери разучивают тексты, специально написанные для каждой отдельной ситуации, и переживают за каждый их шаг, когда при этом что-то в их отношениях безвозвратно упущено.

Как бы то ни было, она нахмурилась и начала все сначала.

— Волосы… — сказала она, вздохнув, а затем заметила: — Ладно, по крайней мере, ты причесался.

Я вздохнул и понял, что лучше вздох, чем спор.

— И эти усы, — закачала она головой. — В твои семнадцать еще не время носить усы.

— Это — эксперимент. Мне захотелось выглядеть немного старше, — правдиво признался я, пытаясь оправдать этот свой шаг, чтобы проверить, какой эффект произведут усы. Правда, на тот момент я уже успел узнать немало.

— Это будет стоить тебе денег, Майк.

— Знаю, знаю.

Деньги напомнили о себе в кино. Каждый вечер по пятницам в центральном кинотеатре города проходит специальный киносеанс для школьников выпускных классов, на котором для каждой пары продаются билеты вдвое дешевле, чем для остальных. Кассир посмотрел на мои усы и предложил мне билеты за полную цену. Даже, когда я показал ему свое водительское удостоверение, он все равно не сразу согласился продать билет по льготной цене для Синди, из-за чего позже нам с ней уже не хватило времени купить по гамбургеру перед началом сеанса. Это не давало ответа на все вопросы Синди, ставшие поводом для ее нетерпеливого недоумения тем, что у меня до сих пор нет собственной нормальной машины, на которой не стыдно ездить, и тем, что я все время занят учебой, чтобы успешно окончить школу и поступить, например, в колледж. И Синди уж точно не в восторге от моих усов. Теперь усы стали поводом для вздохов моей матери.

— Посмотрим, — пошел я ей на встречу. — Думаю, что их можно сбрить, — при этом я даже и не собирался это делать, но у меня появилось новое открытие: жизнь можно отложить на потом.

— Боюсь, что, скорее всего, твоя бабушка тебя не узнает, — сказала она. И я увидел, как на ее лицо упала тень.

А теперь о самом посещении. Моя бабушка — ей семьдесят три года. Она — «резидент», что, надо полагать, звучит лучше чем «пациент», проходящий лечение в «Лонрист», в доме ухода за престарелыми. Она когда-то готовила самый вкусный в мире соус для рождественской индейки и была помешана на бейсболе, следя за счетом и ударами битой. Она презирала проигравших и обожала «Митс», пока те не начали регулярно побеждать. Теперь у нее артериосклероз. В словаре написано, что это хроническое заболевание, характеризующееся увеличением жесткости стенок кровеносных сосудов, а значит, и их хрупкости. И это на самом деле значит, что она больше не может жить дома вместе с нами, к тому же ее память предала ее так же, как и тело. Ее сознание изредка пробуждается, когда она начинает с трудом узнавать окружающих ее людей. Мать навещает ее каждый день, проезжая тридцать миль в каждую сторону, чтобы попасть в «Лонрист». По причине того, что Энни приехала домой на каникулы, посещать бабушку по субботам стала она. Но теперь Энни была в постели со своим гриппом, издавая при этом театральные стоны (она была мастером драмы). И, как бы то ни было, ехать пришлось мне. Я уже давно не видел бабушку, так как она была помещена в «Лонрист». Кроме того, туда ведет Юго-Западная Магистраль, на которой, надо полагать, я смогу выжать все соки из нового отцовского «Леманса». Мне нужно было довести стрелку спидометра до отметки «семьдесят пять», когда мой старый пикап не разгоняется и до пятидесяти миль в час.

Если честно, то меня туда совсем не тянуло. Дома ухода за престарелыми напоминают мне, больницы. От одного лишь понятия «больница» мне становится отвратительно: меня начинает тошнить от запаха эфира, а при виде крови подкашиваются ноги. И когда я уже приблизился к дому престарелых «Лонрист», то он мне скорее напомнил кладбище, чем больницу, и я пожалел, что не избежал этой поездки. И тут же почувствовал вину за собственные сожаления. Комплекс вины меня преследовал повсюду, например, сегодня, еще только когда собрался ехать и пообещал отцу, что буду осторожен на дороге, и когда только подумал о том, что мне было бы лучше куда-нибудь уйти с Синди или вместо того, чтобы навестить бабушку, отсидеться в машине на стоянке возле «Лонриста». Но я вспомнил обо всех Рождествах и Днях Рождения, обо всех подарках, даримых моей бабушкой, и вышел из машины, как обычно, все с тем же чувством вины.

Когда я зашел внутрь, то меня удивило отсутствие запахов больницы, хотя здесь были другие ароматы или просто их полное отсутствие. Воздух был стерильным и лишенным жизни. Будто воздуха не было вообще, чтобы как-то пахнуть, и чтобы как-то было холодно или тепло.

От медсестры в регистратуре все-таки пахло духами. Она задвинула ящик стола и объяснила мне, куда идти: моя бабушка была в отделении «Восток — 3». Я прошел по коридору между обложенными плиткой стенами и вышел в обсаженный зеленью холл, чтобы увидеть окрашенные веселыми цветами стены — в желтое и розовое. Из-за угла вдруг выскочило инвалидное кресло с электроприводом. В нем сидел старик с растрепанной шевелюрой и без зубов. Увидев меня на своем пути, он весело загоготал. Я отскочил в сторону. Мне не хотелось, чтобы меня кто-то сбил с ног, разъезжая на инвалидном кресле со скоростью полторы мили в час, после того, как я пронесся на скорости семьдесят пять миль по скоростному шоссе. Проходя по коридору в поисках отделения «Восток — 3», я не мог удержаться оттого, чтобы иногда не заглянуть в открытые двери комнат. И все это мне напоминало музей восковых фигур, неподвижно замерших в различных позах. Они сидели на кроватях или стульях, стояли у окон, будто были навсегда заморожены в этих положениях. По правде, я начал спешить, потому что депрессия стала брать надо мной верх. И вдруг, заметив, что ко мне приближается девушка в белом — медсестра или сопровождающая, я настолько обрадовался, увидев кого-нибудь молодого, кто бы нормально ходил или что-нибудь делал, что поприветствовал ее своей широкой улыбкой и начал смотреть на нее, наверное, глазами идиота. Она в ответ посмотрела сквозь меня, будто я был окном или экраном телевизора, совсем не поощряя мой интерес к ее необычайной красоте.

Наконец, я нашел нужную мне комнату и увидел свою бабушку, лежащую в кровати. Она напомнила мне Этель Баримор. Я не знал об этой актрисе, пока не увидел потрясающий кинофильм «Лишь одно одинокое сердце». Его показывали по телевизору. В главной роли была Этель Баримор и Керри Грант. Как и у Этель Баримор, у бабушки такой же оскал лица, напоминающий горный рельеф, и голос, похожий на густой сироп, которым поливают десерт. Она медленно повернулась в постели, переминая все подушки, на которых покоилась ее голова. Ее волосы мягко ложились на ее плечи. Почему-то их плавность и прямизна придавали ощущение, что она — маленькая девочка, несмотря на пропитывающую их седину.

Она увидела меня и улыбнулась. Ее глаза засветились, брови приподнялись, и она, приветствуя меня, подняла руку.

— Майк, Майк, — сказала она. И я с облегчением вздохнул. Это был один из лучших ее дней. Мать меня предупредила, что поначалу она меня может и не узнать.

Я взял ее руки в свои. Они были хрупкими. Я мог почувствовать кости в ее ладонях, и мне показалось, что они начнут ломаться, если я сожму их сильнее. Ее кожа была гладкой, почти скользкой, будто годы стерли всю шероховатость, словно ветер полирует поверхность камня.

— Майк, Майк, не думала, что ты придешь, — сказала она, в ее голосе проступили счастливые нотки. Она была все той же Этель Баримор, и с той же нежностью в голосе. — Вот я и дождалась.

Прежде, чем я смог что-нибудь ответить, она отвернулась и выглянула из окна.

— Посмотри на птиц? Я наблюдала за ними — за сидящими в кормушке. Мне нравится смотреть, как они прилетают. Даже синие сойки. Они похожи на ястребов — хватают еду, которую положили для маленьких птиц. Но маленькие птички — гаички и воробьи, наблюдают за сойками и, по крайней мере, узнают, где висит кормушка.

Она притихла, и я выглянул в окно. Кормушки там не было, как и птиц. Под окнами была лишь большая, залитая солнцем, автостоянка. Солнечные блики отражались от стекол машин.

Она снова повернулась ко мне. Ее глаза были ясными, сияющими. Или это было от лекарств?

— О, Майк. Ты выглядишь солидно — это что, новое пальто?

— Не совсем, — ответил я. Месяцами я не снимал свою старую армейскую куртку, фактически жил в ней (как-то заметила мать). Но мать настаивала, чтобы, поехав навестить бабушку, я надел плащ, который также был не новым (ему был где-то год), но выглядел таковым, потому что одевал я его нечасто. В последнее время мало кого можно было увидеть в старом изношенном плаще. Все-таки в последний момент я одел куртку.

— Ты всегда любил красиво одеться, правда, Майк?

Я начал чувствовать себя неловко оттого, как она на меня посмотрела, в ее глазах была небывалая ясность. И мне стало интересно: насколько одиноко себя чувствуют старики в местах, подобных этому, насколько они заброшены, что так дико оживают, когда к ним кто-нибудь приходит? Или ее могла осчастливить внезапная ясность, приступ тонкого и ясного сознания? Мать как-то рассказывала о моментах, когда бабушка внезапно появлялась из тумана, который все время застилал ее сознание. Ответа на это у меня не было, но я почувствовал себя в замешательстве от столь ее эмоционального приема.

— Я помню, когда ты носил новое пальто — «Честерфильд», сказала она, снова глядя вдаль, будто видя птиц, которых там на самом деле не было. — Это было прекрасное пальто с бархатным воротником. Оно было черным, элегантным. Ты это помнишь, Майк? Тогда были тяжелые времена, но ты никогда не сопротивлялся блеску.

Я был готов запротестовать: я в жизни ничего не слышал о «Честерфильде», хоть убей, но сдержался. «Будь терпелив с нею», — сказала мне мать. — «Подбодри ее, будь с нею нежен».

Наша беседа была прервана женщиной в белом, втолкнувшей в комнату тележку-столик.

— Время выпить сок, дорогая, — сказала она. Ей было сорок или пятьдесят, и она выглядела на свои годы: очки в тонкой оправе, поблекшие волосы, начинающие отвисать щеки. Манера ее обращения к бабушке была бодрой, но с оттенком деловитости. Я ненавижу, когда кто-нибудь обращается ко мне и к другим через слово «дорогой» или «дорогая». — Апельсиновый, виноградный или клюквенный, дорогая? Клюквенный хорош для твоих костей. Ты это знаешь.

Бабушка проигнорировала вмешательство. Она даже не искала ответ, просто отвернувшись от пришедшей женщины, будто рассердилась за то, что та пришла.

Женщина посмотрела на меня и подмигнула, будто в сговоре о чем-то ужасном. Мне показалось, что никто так не делает. По крайней мере, я годами не видел, чтобы кто-нибудь мне подмигивал.

— Ее не очень-то интересуют соки, — сказала женщина, говоря со мной так, будто бабушки рядом не было. — Она любит кофе, когда в нем много сливок и две ложки сахара. Но сейчас время пить сок, — и уже снова обращаясь к бабушке, она провозгласила: — Апельсиновый, виноградный или клюквенный, дорогая?

— Скажи ей, что я не хочу никакого сока, Майк, — по-царски скомандовала бабушка, все еще наблюдая за невидимыми птицами.

Женщина улыбнулась, терпение напоминало наклейку на ее лице.

— Все в порядке, дорогая. Я лишь оставлю тебе стаканчик клюквенного. Выпьешь, когда захочешь. Это полезно для костей.

Она выкатила тележку из комнаты. Бабушка все еще была поглощена видом из окна. Где-то послышался спуск воды в унитазе. Инвалидное кресло с мотором промелькнуло мимо двери: очевидно, все тот же старый гонщик носился по коридору в поиске очередного столкновения. Где-то взорвался звук телевизора, и голоса какой-то «мыльной оперы» наполнили воздух. Можно не стараясь легко разговаривать со всеми «мыльным» голосом.

Я повернулся, чтобы найти пристальный бабушкин взгляд. Ее лицо было в чаше ее ладоней, пальцы уткнулись в щеки, будто взяв их в круглые скобки.

— Но ты знаешь, Майк, оглядываясь назад, я думаю, что ты был прав, — сказала она, продолжая нашу беседу как, будто в комнату никто и не входил. — Ты всегда говорил: «Главное — это дух, Мэг». Дух! И тогда ты купил маленький рояль — это было в середине самой Депрессии. В дверь постучали. Это доставили инструмент. Целых пять грузчиков втащили его в дом, — она откинулась назад, закрыв глаза. — Как я любила этот рояль, Майк. Сама, конечно, я хорошо не играла, но ты любил посидеть рядом с Элли на коленях, слушая, как я играю и пою, — она что-то замурлыкала себе под нос, что-то похожее на мелодию, которую я не узнал. Затем она притихла, возможно, даже уснула. Мою мать звали Эллен, но все называли ее Элли. — Возьми мою руку, Майк, — внезапно сказала бабушка. И вспомнил, что имя моего дедушки было Майкл. Меня назвали в честь него.

— О, Майк, — она сжала мою руку в своей со всей ее слабой силой. — Я думала, что потеряла тебя навсегда. И вот ты здесь, снова вернулся ко мне…

Ее откровенность травмировала меня. Это не был испуг, будто мне что-то угрожало. Я побоялся за нее, за то, что с ней произойдет, когда она осознает свою ошибку. Мать мне всегда говорила, что во мне течет бабушкина кровь. Думая об этом, я вспомнил фотографии в наших старых семейных альбомах, на которых мой дедушка выглядит высоким и худым, как я. На этом сходство заканчивалось. Ему было тридцать пять, когда он умер — почти сорок лет тому назад, и он носил усы. Я поднес руку к своему лицу и пощупал над губами: усы, конечно…

— Целым днями я здесь просиживаю, Майк, — сказала она, ее голос убаюкивал, ее рука все еще держала мою. Я стоял и витал где-то в облаках. — Иногда дни пролетают незаметно, сливаясь вместе. Иногда, кажется, что я — не здесь и не где-нибудь еще. Но я всегда думаю о тебе, о нас, о нас двоих, вместе. Какие это были годы — лишь несколько лет, Майк, как мало…

В ее голосе было столько грусти, что я, похоже, взвыл от сочувствия. Что не было словами, а скорее тем, что мать мурлычет своим детям, проснувшимся от страшного кошмара.

— И я думаю о той ужасной ночи, Майк. Это была ужасная ночь. Ты действительно прощаешь меня за ту ночь?

— Послушайте… — начал я, и мне захотелось сказать: «Нана, я — Майк, ваш внук, а не тот — другой Майк, который приходился вам мужем».

— Чш… чш… — прошипела она, понеся палец к моим губам, будто мне нужно было задуть свечу. — Не говори ничего. Я столько ждала этот момент, чтобы побыть с тобой. Здесь. Я долго думала, что сказать, если внезапно ты зайдешь в эту дверь, как это делают остальные, все думала и думала об этом. И, наконец, решила, что попрошу о том, чтобы ты меня простил. Прежде была слишком горда, чтобы попросить такое… — она попыталась закрыть пальцами лицо. — Но я больше не горда, Майк, — ее волевой голос задрожал, а затем в нем снова проступила сила. — Я испытываю крайне неприятное чувство, когда ты видишь меня в таком виде. Ты всегда говорил, что я — красива. Я этому не верила. Это был кубок милосердия, когда мы были вместе весь тот замечательный март, когда ты сказал, что я — самая красивая девушка в городе…

— Нана, — сказал я. Я уже не мог больше притворяться. К тому же тяжелый груз бремени чувства вины, который мне носить до конца моих дней, в том, что я веду жалкую игру с фантазиями выжившей из ума старухи, цепляющейся за давние воспоминания. И, казалось, что она меня не слышит.

— А что другая ночь, Майк. Ужасная ночь. Что я тогда натворила. Даже Элли проснулась и начала кричать. Я подскочила к ней и начала качать ее на руках. Ты вошел в комнату и сказал, что я неправа. Ты в ужасе шептал, не желая еще больше расстраивать Элли, но, пытаясь заставить меня увидеть правду, и не отвечала тебе, Майк. Я была слишком горда и даже забыла имя этой девочки. Я сижу здесь и гадаю: кто это был — Лаура или Эвелин? Не могу вспомнить. Позже мне стало ясно, что ты был прав, Майк. Это я была неправа… — ее глаза стали ярче, чем когда-либо еще были, и когда она снова посмотрела на меня, то они блестели от слез. — После той ночи так уже не было, правда, Майк? Блеск сошел — с тебя, с нас, а затем та авария… и у меня уже больше не было случая, чтобы попросить у тебя прощения…

Моя бабушка, моя бедная, несчастная бабушка. Надо полагать, что старческая память устроена по-другому. Разглядывая фотографии в семейном альбоме, ты лишь видишь плоское изображение человеческих фигурок, которые никогда больше не оживут. Ты выезжаешь на отцовском «Лемансе» и выжимаешь из него семьдесят пять миль в час, заходя на закругляющийся съезд с шоссе, и это лишь для того, чтобы увидеть престарелую леди в казенном заведении типа этого, просто потому что обязан ее увидеть. И затем выясняешь, что она — человек, она — кто-то, она — моя бабушка, все верно, и она также осталась сама собой. Как моя мать и как мой отец. Они существуют независимо от меня.

Мне снова стало не по себе. Мне захотелось уйти.

— Майк, Майк, — слышал я ее голос. — Скажи это, Майк.

Я почувствовал, будто мои щеки взорвутся, если я произнесу это слово.

— Скажи, что ты прощаешь меня, Майк. Все эти годы я хотела это услышать…

Я и подумать не мог, что у нее такие сильные пальцы.

— Скажи: «Я прощаю тебя, Мэг».

И я это сказал. Мой голос зазвучал как-то странно, будто я говорил в огромном туннеле.

— Я прощаю тебя, Мэг.

Ее глаза долго изучали меня. Мои руки были сжаты ее пальцами. Впервые в жизни я увидел настоящую любовь — не на киноэкране, не горящие глаза Синди, когда говорю ей, что в воскресенье мы едем на пляж. Это была живая любовь и нежность, не требующая ничего взамен. Она подняла лицо, и стало ясно, что она хотела, чтобы я это сделал. Я приложил свои губы к ее щеке. Ее плоть была похожа на осенний лист — свежая и сухая.

Она закрыла глаза, и я встал. Солнце больше не отражалось от автомобильных стекол. Где-то включился еще один телевизор, и парад голосов заполнил звуком воздух. В это же время можно было слышать «мыльный» диалог от другого телевизора.

Я какое-то время ждал. Казалось, она спала, ее дыхание было безмятежным и регулярным. Я застегнул свою куртку. Внезапно она снова открыла глаза и посмотрела на меня. В них была все та же ясность, но они лишь смотрели и не узнавали меня, в них не было ни радости, ни удивления. В них была пустота. Я улыбнулся ей, но с ее стороны в ответ улыбки не последовало. Она издала непонятный звук, похожий на стон и отвернулась к стене, натянув на себя одеяло.

Я просчитал до двадцати пяти, а затем до пятидесяти, затем повторил это снова и снова. Я громко кашлянул, проверяя ее реакцию. Она не двигалась, не отвечала. Мне хотелось сказать: «Нана, это — я», — но промолчал. Или же нужно было сказать: «Мэг, это — я», — но подумал — зачем?

Наконец, я развернулся и ушел так же, как и пришел. Просто, ничего не сказав, вышел из комнаты и побрел по коридору, не глядя ни направо, ни налево. Меня уже не волновал тот бешеный старик, который мог протаранить меня, гоняя взад вперед на своем инвалидном кресле с мотором.

На Юго-Западной Магистрали я не смотрел на спидометр. На нем могло быть и семьдесят пять, и восемьдесят, и девяносто. Я выкрутил ручку громкости приемника до отказа. Металл, тяжелый рок — что-нибудь наполняющее воздух. Когда я вошел в дом, то в гостиной мать пылесосила ковер. Когда она выключила пылесос, то наступила оглушающая тишина. «Хорошо, как бабушка?» — спросила она.

Я сказал, что с ней все в порядке.

Я очень много говорил: о том, как замечательно Нана выглядит, и как она была счастлива, увидев меня и назвав Майком. Мне очень хотелось спросить ее: «Эй, мам, вы с папой на самом деле любите друг друга?» имея в виду: «Не нужно ли вам попросить друг у друга прощение?»

Но промолчал.

Вместо этого поднялся к себе наверх и взял электробритву, которую Энни подарила мне на Рождество.

Я стоял перед зеркалом и сбривал усы.