XIX
ИЩИ И ОБРЯЩЕШЬ!
Вирхов был раздосадован и обеспокоен неясностью, возникшей вокруг ставшего теперь таинственным иностранца Григория Григорьевича. Хотя ему самому (Вирхову), по-видимому, ничто не грозило, мысль о том, что Мелик может быть нечист, что за приятельской сердечностью, за жизнью, вызывавшей сочувствие и предполагавшей родственную душу, на самом деле скрывается трезвый служебный расчет, — эта мысль выводила его из себя, но не потому, как он признавался себе, что он начинал так уж презирать и не уважать Мелика. Но если Мелик был в действительности не тот, за кого себя выдавал, то его игра, которую он вел, столь глубоко и верно постигая чуждый ему мир, означала такую силу характера, такую искушенность, что рядом с ним никак уж нельзя было чувствовать себя ровней, а в качестве писателя, «знатока человеческих душ» Вирхов никуда не годился. Мелик грезился ему чуть ли не в форме, сам на себя непохожий, почему-то высокий, с седыми висками. Он разговаривал со своим начальником, умно и скептически улыбаясь. С трудом Вирхов отгонял это видение.
Еще хуже было, что во все это оказывалась замешана и Таня. Воображение, не угомонясь, уже рисовало ему роковой, мрачный роман, который был между Медиком и Таней; вернее, рисунка как раз и не было, контуры никак не прояснялись, оставалось лишь ощущение чего-то тягостного и опасного. Он видел лишь их статичные образы, они казались ему величественными, не то на старинный, не то на западный католический манер. Последнее было, несомненно, под влиянием Таниных разговоров, и, осознавши это, Вирхов даже улыбнулся, сказав себе, что и вообще-то, наверное, все гораздо проще, обыкновеннее, он зря себе все придумывает, и, скорее всего, здесь недоразумение, клубок сплетен. Скепсис его проснулся. Ему припомнились какие-то Ольгины рассказы о Таниной матери, Катерине Михайловне, которая, по словам Ольги, не любила Мелика, зато любила саму Ольгу, — но к чему все это приложить, Вирхов не знал. Ему мерещилось, что Ольга мимоходом говорила и еще, уже непосредственно о Тане и Медике (всегдашнее Ольгино злоязычье), что-то насчет того, что «прежде Татьяна была далеко не так добропорядочна и даже хотела совратить Мелика, но у нее ничего не вышло».
— Мелик-то будет поумней Льва Владимировича, — добавила, как он помнил, Ольга. — И тогда уже был поумней. Понял, во что ему это обойдется.
Позвонить Тане снова с утра казалось ему неудобным; в волнении он не мог выдумать предлога и, чтобы умерить нелепое свое волнение, сказал себе, что сегодня звонить вообще не будет и не будет больше заниматься этой ерундой. Он отправился в Армянский переулок к Ольге.
Ольга торопилась куда-то по делам. Вокруг были разбросаны ее вещи; переворошив груду белья, кинутую на диване, она раскрыла створки большого шкафа и, спрятавшись меж ними, стала переодеваться.
Вирхов, не снимая пальто, присел на диван. В тусклом зеркале в углу ему была видна Ольга, полуодетая, озабоченно поправлявшая чулки.
— Ты все болтаешься? — спросила Ольга. — Нехорошо. Зачем ты это затеял? Ты же не сможешь зарабатывать деньги. Зачем ты уходишь с работы? С этими бездельниками связался и им подражаешь?.. Что-нибудь делаешь?.. — вскользь, помедлив, поинтересовалась она; Вирхов понял, что она имеет в виду его сочинительство.
Он неохотно поморщился:
— Нет, ничего особенного. — Потом, имитируя рассеянность, спросил: — Слушай-ка, а вот эта история, что Мелик кого-то продал, откуда она идет?
— Да это ребята говорили, когда вернулись в пятьдесят шестом, — с готовностью, будто и не удивясь вопросу, заговорила она, натягивая узкую юбку, затем снова снимая ее и примеряя другую. — Там был такой Танькин ухажер, он теперь в Ленинграде, большой профессор, филолог… У них якобы с Медиком вышел спор, ну, ясно, насчет чего.
— А, я читал его статьи, — вспомнил Вирхов.
— Вот-вот. А тогда через неделю его забрали. Правда, и Мелика самого забрали через две недели. Я вообще во все это совершенно не верю. Тот-то изображал дело так, что, мол, ревность, Мелик от ревности выдал его, а потом то ли раскаялся и сам на себя донес, то ли просто им не угодил. Я в это не верю и этих сплетен не люблю. Да и никто не верит. Так, языками потрепать любят, поэтому и вспоминают иногда. И Танька сама не верит. Мы с ней говорили об этом.
— Да, я все вспомнил. Конечно, зачем Мелику было ревновать, — согласился Вирхов, — ты же сама говорила, что он боялся Тани и норовил удрать. Это было бы нелогично.
Ольга, надев юбку, но еще без кофты, с голыми плечами, остановилась и посмотрела на него в зеркале:
— Ха, нелогично! Ты, верно, всегда делаешь все логично. Это только одна сторона, мой милый. А с другой стороны, ему нужно было остаться в Москве, нужна была прописка. Он жил без прописки. Милиция могла поймать в любую минуту, на постоянную работу не брали. Ему было выгодно на ней жениться. А тут соперник. Соученик, интеллектуал.
— Отчего же ему было не жениться на тебе? — скорее пробормотал, чем сказал вслух, Вирхов. Ольга догадалась.
— А я, между прочим, была еще девица, — объявила она его отражению в зеркале и затем взглянула из-за створки, проверить, какое у него выражение. — Не как-нибудь! Мне сколько было лет-то, ты знаешь? Шестнадцать. Да. Я не могла так уж сразу…
Она вышла из своего укрытия, поскучнев. Кажется, она жалела, что тогда все получилось так нелепо и она постыдно испугалась, причинив немало несчастья человеку, которого, пожалуй, любила, и, в конечном счете, — себе.
— Он всегда был слишком нетерпелив. — Она почти бесцельно бродила по комнате, собирая какие-то из своих вещей, а другие так и оставляя валяться. — Увидел, что здесь не выходит, заминка. Бросился туда. — Ольга ожила снова, бросила все барахло, не разбирая, охапкой, на дно гардероба и, подбежав к зеркалу, стала намазывать ресницы. — Бросился туда. Не уверена, обломилось бы ему там все так быстро, как ему хотелось. Танька хоть и старше меня, но, по-моему, тогда тоже была еще… Она-то молчит, разумеется. Болтает много, но, когда нужно, не скажет никогда. Мне, по крайней мере. Но это все неважно. А самое главное то, что тогда вдруг объявилась ее мамаша. Ты с ней как будто уже успел познакомиться? Вот-вот. Она как узнала про Мелика!.. Что это было, описать невозможно. Катастрофа полная! Поверишь ли, я даже жалела его. Если бы он вернулся, я бы все для него сделала…
Уже на лестнице она спросила Вирхова:
— А сам-то он разве не рассказывал тебе, как сел? Ты почему вдруг заинтересовался? Из-за Таньки?
— Нет, он рассказывал, — успокоительно сказал Вирхов. — Все эти-то подробности он, естественно, опускал. Говорил, что никак не мог устроиться на работу, а потом наконец устроился и еще радовался, что устроился. А там, видно, отдел кадров, постепенно стали выяснять: кто да что, юноша необычный… Он ведь и тогда, я думаю, был уже незауряден, да?
— Да, да, безусловно, — не без гордости подтвердила Ольга. — Может, все так и было… А теперь пропал малый совсем. Все как-то устроились, прижились, а он все так вот… Жалко мне его.
— Так выйди за него замуж, — предложил Вирхов, отворяя тяжелую дверь с грязными стеклами.
— Да нет, теперь уж поздно. Много времени прошло. Зачем? Я теперь мудрая стала, как змея… Ты вот смотри только не попадись.
Вирхов заверил, что не попадется. Ольга печально сказала:
— Нет, это Танькина рука, я вижу. Дурак ты. Ну, пока. Не пропадай.
На улице было зябко. Чтобы согреться, Вирхов зашел по пути к Кировским воротам в букинистический магазин, бездумно, мельком взглянув, что выложено на прилавках, — книг он последнее время не покупал, экономил деньги. От нечего делать он зашел и на Главный почтамт, посмотреть, как суетятся там люди, и, выходя оттуда, сообразил, что если сейчас пройти бульваром к Сретенке, то рядом будет Сергиевский переулок.
* * *
Он был опять в ее комнатке, на той же кушетке, только на этот раз она открыла ему сама.
— Мама с сыном ушли к знакомым, — пояснила она. — Вы знаете, ведь он сидит целыми днями дома, мама не пускает его гулять во двор. Она говорит, это такой ужасный двор, помойка, подвалы. Она думает, что там только и делают, что заманивают детей и учат их самому нехорошему. Мальчик гуляет только с нею или с Михаилом Михайловичем.
— Да, это тяжело, — согласился Вирхов.
— Я не могу ее винить, в ее жизни действительно было так много страшного. С тех пор как она вернулась в двадцать седьмом году в Россию, она столько перенесла. И все не может привыкнуть, хотя видела, кажется, немало. Она умеет, конечно, держаться и в магазине, и в очередях, не то что я… Это ведь очень важно, как вы себя ведете в очереди, отталкиваете ли вы старушек. Сколькие из наших знакомых, считающих себя твердыми христианами, отталкивают! А мама отталкивает… — Она хотела сказать что-то еще, как понял Вирхов по ее сведенным бровям — опять про знакомых твердых христиан и старушек, но другая, приятная мысль, также тотчас отразившаяся в ее лице и глазах, мгновенно изменивших цвет с темного на светлый, отвлекла ее. — А вот тетя была совсем иная, чем мама. Она никуда не уезжала (мама-то уехала совсем еще девочкой), оставалась здесь, в России, и водила дружбу, по ее собственным словам, иногда с таким сбродом, что сама удивлялась. Тетя сама говорила, что никому никогда не отказывала.
Она посмотрела с юмором, совсем не смутясь от того, что выдавала такие семейные тайны, и Вирхов увидел здесь, кроме уже ставшего для него в ней обычным выражения свободы, очаровательной и смелой светскости, еще и знак некоторого расположения и доверия.
— Я ее очень любила, — продолжала Таня. — И она меня. Она умерла, бедняжка, несколько лет назад. Мне стало гораздо тяжелее без нее. — Она мелко перекрестилась. — Они с мамой были совершенные антиподы. Тетя была единственный человек, который поддерживал меня, когда мне было трудно, — шепотом сказала она. (Вирхов собрался спро сить про Наталью Михайловну и про бабушку-франци-сканку, но не успел.) — Хотя мы, конечно, тоже были очень разные: во мне никогда не было тетиной веселости, легкости, я долгие годы прожила как в тяжелом сне. Я плакала иногда целыми днями. Тетя всегда сочувствовала мне. Это теперь я уже стою твердо, — сказала она, хотя Вирхову по казалось, что в глазах ее блеснули слезы.
За дверью раздалось шарканье туфель, и голос пожилого мужчины позвал:
— Таня, можно тебя на минуту.
Она почему-то поднесла руку к сердцу, потемневшее лицо ее отобразило смятение. Вирхову показалось, что, подымаясь с кушетки, она сказала одними губами: «Боже мой, Боже мой». Вирхов был встревожен этой реакцией, потому что голос принадлежал, очевидно, мужу Катерины Михайловны, а о нем и о его отношениях с Таней как будто не сообщалось ничего чересчур плохого.
Из прихожей сначала доносился тихий голос этого человека (Вирхов не мог расслышать, что тот говорит), потом Таня с напряжением, высоко, чуть не плача, вскрикнула:
— Простите, простите, простите! Я никогда больше… Вирхов не разобрал конца фразы, но тут они подошли ближе (Таня, вероятно, повернулась, чтобы идти в свою комнату), и он услышал, как отчим у самых уже дверей растерянно и раздраженно спрашивает:
— Что случилось, Таня? Я не понимаю… Зачем это?
— Простите, простите меня! — с силой повторила Таня дрожащим голосом. — Я виновата перед вами.
— Зачем это? К чему?..
— Простите! — воскликнула она настойчиво, но тот, кажется, уже удалялся.
Таня остановилась на пороге, как бы не зная, на что решиться. Вирхов вопросительно поднял голову.
— Это Михаил Михайлович, мамин муж, — пояснила она, прерывисто дыша. — Я так и знала.
— Что-нибудь случилось? — еще более обеспокоился Вирхов.
— Мне звонили тут по телефону, и я довольно долго говорила. А Михаилу Михайловичу тоже был нужен телефон, он ждал чьего-то звонка и думает, что звонили как раз в те полчаса, когда говорила я… Я не знаю, что мне делать? Посоветуйте.
Она бессильно опустилась на кушетку, подперев голову руками.
— Я так беспомощна перед этими людьми, перед их уверенным себялюбием…
— Он тяжелый человек? — осведомился Вирхов, будоража свои рыцарские чувства, но одновременно представляя себе круглую плешивую голову отчима.
— Нет, он просто безнадежно слабый человек. Мытарь, гедонист, человек, который заботится лишь о своих удовольствиях. Раньше это были девочки, теперь он стар для этого, хотя они все равно появляются. Он запутался, безнадежно запутался. Он весь в долгах. Недавно приходили судебные исполнители описывать имущество. Только здесь нечего описывать. Одно издательство подало на него в суд. Он заключает с ними договоры и не исполняет их, а деньги — тратит. Мама так переживала, была просто в отчаянии, он обещал ей, что этого больше не случится. Но это бесполезно, он слишком слабый, привыкший к своему образу жизни, да и старый уже человек… Я боюсь, что нашего с вами друга, — внезапно она сделала быструю озорную гримаску, — ожидает в недалеком будущем то же самое. — (Вирхов понял, что она имеет в виду Льва Владимировича.) — Они оба так беспринципны, так хорошо ладили друг с другом, что я не убеждена, не было ли у них среди этих девушек и общих. — (Вирхов опять поразился ее прямоте.) — Конечно, Лев Владимирович, как я теперь понимаю, был заинтересован в Михаиле Михайловиче. Это была для него ступенька, он попадал тем самым в определенный литературный круг. И женитьба на мне была ступенькой, не говоря уже о том, что я учила его работать, учила, как школьника, буква за буквой, выправляла ему все его переводы, статьи. Но с Михаилом Михайловичем, я убеждена у них были общими не только литературные интересы! Я столько раз видела, как они договариваются о чем-то за моей спиной. У них были какие-то общие шуточки, словечки, какие-то общие дела, они куда-то отправлялись вместе. Этот комплот слабых людей всегда ужасен!
Она замерла на секунду, тревожно и напряженно держа шею.
Воспользовавшись этой паузой и видя, что на самом деле, пожалуй, отчим ее не вовсе дракон, Вирхов попробовал успокоить ее, сказав, как и прошлый раз, что она, наверное, принимает это слишком близко к сердцу.
— Они действительно просто слабые люди, нужно сочувствовать, жалеть их, а что ж так расстраиваться, — сказал он, ощутив фальшивость своего тона.
— Это значит становиться на одну доску с ними, отвечать им тем же!
— Но, мне кажется, он сам был испуган не меньше вашего, — не утерпел и возразил Вирхов, показывая, однако, всем своим видом, что шутит.
— Михаил Михайлович был испуган?! — возмутилась она. — Но это значит только, что он пожалуется маме и мама устроит мне новый скандал. Прежде он не позволял себе хотя бы этого, теперь для него не существует уже ничего… Боже мой, — сказала она, прижимая руки к вискам, — я помню, как у меня была температура сорок, я лежала на диване в большой комнате, а он сидел на моей постели и звонил по телефону, занимал деньги. А потом, когда я получила деньги за перевод, большие деньги, он брал их у меня, так что я в конце концов просто написала на него доверенность в сберкассу, чтобы он сам, помимо меня, мог брать сколько хочет. Вот тогда у нас были с ним замечательные отношения. У этих людей привычка рассматривать других только как средство, как ступеньку или помеху к чему-то. Мне везет на таких с самого детства. Мои друзья и знакомые почти всегда смотрели на меня только так: я или помогала им, или начинала мешать, тогда они меня бросали. Лев Владимирович и Михаил Михайлович — это последние. Только теперь, слава богу, это кончилось. — Она замолчала, вспоминая остальных.
Услыша про детство, Вирхов обрадовался, что она сама заговорила об этом, потому что до этого не знал, как лучше спросить.
— Таня… — начал он, запинаясь, — вот вы сказали, что это у вас с детства. А почему это так? Что-нибудь было еще в детстве? — спросил он насколько мог сочувственно.
Вспыхнув, но не от гнева (сказав, он испугался было, что она рассердится), а словно бы от какого-то тайного торжества, она твердо ответила: да. Ласково глядя на нее, он ожидал дальнейшего.
Она вдруг разволновалась, ей почти стало плохо с сердцем, лицо ее помертвело. Не стесняясь Вирхова, она чуть приоткрыла на груди халат, сунув туда руку, чтобы прижать сердце. С легким стоном она наконец задышала ровнее.
— Да, в детстве, в отрочестве, правильнее сказать, — сразу же заговорила она, давая понять, что приступ — случайность, на которую не нужно обращать внимания, — были разные события. Они выбили меня из колеи. До этого я, по-моему, была доверчивей и радостней. Я вам как-нибудь потом расскажу об этом. Но тогда я еще мало понимала. По-настоящему я поняла и оценила все позже, уже в юности, когда люди, которым я верила, оказались недостойны. Вам кто-нибудь не рассказывал об этом? — неожиданно спросила она так, точно заранее была в этом уверена и заранее презирала тех, кто наболтал ему, сам ничего толком не зная.
Вирхов чистосердечно сказал, что нет, попытавшись прямо посмотреть ей в глаза.
— Это связано с одним человеком… — с грустью произнесла она, затем пристально посмотрела на него. — Он жил здесь… ну, словом… жил… Нет, я не знаю, можно ли уже говорить об этом. Главных действующих лиц давно нет, они погибли или умерли, но еще живы другие люди, которые тоже знали… Это не моя тайна. Я никогда об этом никому не говорила. Хотя сейчас это как будто становится известным. Вот и отец Владимир интересовался этим и даже спрашивал у Наташи, у Натальи Михайловны. Я вам, быть может, расскажу потом. Вы правда ни от кого не слыхали об этом? — спросила она вновь с подозрением и выделив при этом «ни от кого».
Вирхов опять заверил ее, что не слышал ничего и ни от кого. Он все еще старался сообразить, не говорила ли чего-нибудь в этом роде Ольга, когда Таня, согласно кивнув, решила:
— Да, он не мог вам рассказать об этом.
— Кто он? — удивился Вирхов. — Лев Владимирович?
Таня пренебрежительно скривила угол изящного тонкого рта. «Остается только Мелик, — Вирхов почувствовал, что и у него самого теперь забилось нерегулярно сердце. — Вот, значит, откуда это все тянется…»
— Так это Мелик, — подумал он вслух. Она подтвердила, полуприкрыв глаза.
— Это он причинил вам столько неприятностей еще в детстве? — изумленный, спросил Вирхов.
Она снова едва кивнула, начиная немного дрожать и сжимать перед грудью руки.
— Что же он сделал?
Она не столько произнесла, сколько вздохнула, опять близкая к обмороку или сердечному приступу:
— Ужасно, ужасно. Он ужасный и несчастный человек. Как мне жаль его!
— Так что произошло? Он выдал кого-то? Это когда было? — торопливо вставил Вирхов.
Закусив нижнюю подрагивающую губу, она остановилась, помотала головой:
— Я не могу вам сказать этого сейчас. Я и не поняла ничего тогда. Хотя… Нет, нет… Для меня все это началось гораздо позже, когда он вернулся. Мне было так плохо.
— Вернулся, откуда?
— Он ведь жил… со своими родственниками. Когда их арестовали, то его тоже отправили в ссылку или в детскую колонию. Ему было тринадцать лет. Я не знаю, где он был, от него ведь нельзя узнать правды, он всегда все выдумывал, он был маленький фантазер, маленький лжец. Я понимаю его. Что ему еще оставалось? Отца своего он, по-моему, совсем не знал, мать его была, кажется, попросту говоря, обыкновенная… Так что отец был, может быть, совсем случайный человек, которого она и сама-то больше не видела. Мелик о ней говорил самые разные вещи. Но тут, возможно, и мать сама ему рассказывала небылицы, чтобы не огорчать мальчика… Она умерла, когда ему было лет девять, от туберкулеза. Они жили там… — она судорожно глотнула, — в Покровском.
— Так Мелик жил в этом доме?
— Нет, нет! Боже избави! — почему-то испуганно сказала она, даже как бы отстраняясь от него рукой. — Он жил там, в деревне… А это его двоюродная тетя… Но я ничего не знаю наверное, — уже утихомирясь, сказала она прежним, очистившимся от простуды и сильного чувства серебряным голоском. — Он был такой выдумщик. Он, когда вернулся в Москву в сорок восьмом, тоже без конца изобретал все новые истории, что с ним было. Он даже говорил, что был на фронте, но потом отказался, сказал, что не говорил. Не понимаю, зачем ему нужно было тогда так обманывать меня? Неужели он не видел, что со мной нужно по-другому? Мне было очень плохо тогда. Я так хорошо помню тот год, лето, и я одна в квартире у Наташи. Это был необыкновенный год. В тот год я могла сказать себе: я сейчас пойду туда-то и туда-то и по дороге мне встретится такой-то человек. И действительно — я шла, и тот встречался мне там, где я загадала. У меня были видения в том году, и я все видела очень отчетливо. С тех пор такая отчетливость была только еще раз… Я расскажу вам потом. Я помню тот год день за днем. Я вообще помню все годы, все дни более или менее точно. Но эти, мистические годы помню особенно. Вот, например, в этот же день, что сегодня, этого же числа тогда я с утра была дома, и Наташа была дома, мы долго с ней пили утром кофе, разговаривали, потом пришел ее сын, Сергей, Наташа пошла ставить еще кофе, а мне нужно было бежать в Университет, меня там ждали… Я помню, как шла и думала о том человеке, с которым мне предстояло увидеться.
Нет, я не любила его, — улыбнулась она, — я вам опишу его потом, если захотите… Вы, может быть, его знаете.
Улыбаясь, она затихла, склонив голову набок и прислушиваясь к самой себе. Вирхов ожидал, что дальше, после этого тихого начала, должна следовать драматическая развязка, но собеседница его все сидела в своей милой задумчивости, и лишь неясные быстрые тени пробегали по ее лицу. Вирхов почтительно молчал.
— Таня, — осмелился он. Она вскинула голову:
— Ах, простите, простите! — она покраснела и стала поправлять волосы. — Я вспомнила свое тогдашнее платьице и принялась соображать, где же оно может быть теперь. Последний раз я его надевала, когда мы ездили с мамой осенью пятьдесят первого года в Ленинград. Мама, конечно, очень сердилась на меня за это платье. А такое прелестное было платьице. Неужели она его выбросила?
Совсем смутившись, что ему приходится так грубо перебивать это приятное ее воспоминание, стыдясь своей невоспитанности, Вирхов тем не менее сказал:
— Таня, простите и меня тоже, вы не дорассказали о Медике.
— Мелик? — Она нахмурилась, будто даже досадливо, но, быть может, это только так показалось ее мнительному гостю, потому что тут же серьезно, померкнувшим тоном она произнесла:
— Что ж Мелик… Он вернулся уж не знаю откуда, из лагеря, или из ссылки, или из армии. Не знаю. Скорее всего, из ссылки. Ему, кажется, не было запрещения проживать в Москве, но прописки у него тоже не было. Он вернулся летом, 12 июня, и хотел поступить в Университет.
— Это какой был год? — уточнил Вирхов.
— Сорок восьмой. В этом же году вернулась и мама, но позже, осенью. А тогда, летом, — на лицо ее опять набежала тень, углы рта вздрогнули, и Вирхов ощутил мгновенный ток жалости к ней, а также ревности, ясно представляя себе, что могло быть летом, когда вернулся Мелик.
Видно, почувствовав это его сострадание, словно в благодарность уже не опуская глаз, она продолжала:
— Я помню, как он вернулся. Я стирала в ванной, это было там, в Трубниковском, у Наташи. У меня был еще экзамен, я должна была 14-го сдавать классическую латынь. Я стирала и вспоминала глагол perire (находить), может быть потому, что перед этим долго искала поясочек от своего халатика и не могла найти. У меня был тогда очень милый халатик. Этот-то, что сейчас на мне, старый, мамин, она отдала мне, сама в таком ходить она уже не может, а тот был мой, собственный…
Не решаясь снова ее перебить, Вирхов долго слушал, как она описывала свой халатик, спрягала глагол perire и объясняла, какому святому надо молиться об утерянных вещах. Наконец она сама сказала:
— Ну вот. А потом в дверь постучали. У нас тогда вечно срывали звонок, и приходилось стучать. Я открыла, а он стоит, такой худой, черный, привалился так к притолоке и не входит. Я его сразу узнала. Я ему тут же и рассказала про то, как спрягала только что «находить». Ведь я его нашла, правда?
— Ну, скорее уж это он нашел вас, — решился пошутить Вирхов.
— Это не имеет значения, — строго возразила она. — Я говорю о мистической стороне дела.
— Да, безусловно, — поспешил Вирхов. — Ну, а потом?
— Потом он готовился в Университет, — сказала она суховато, несколько все же обиженная нетонкостью своего собеседника. — Я с ним занималась. Помогала ему. Он жил по знакомым, то у одних, то у других, чаще всего даже не в Москве, а где-то поблизости. Но не в Покровском. Потом его не приняли, то ли он сам провалился на экзамене, то ли его провалили намеренно, понять было трудно, хотя я провожала его до самых дверей и все время ждала его, никуда не уходила. В чем дело, узнать было трудно. Он поступал на психологический факультет, я там никого не знала, а те люди, которых я просила узнать, этого для меня не сделали. Может быть, нарочно, — жестко сказала она. — Я попросила об этом одного человека, который клялся, что любит меня. Но он этого не сделал. Вернее, сказал, что ходил, но ему якобы ничего не ответили. Если бы я тогда была не так на ивна, я бы догадалась, что он обманывает меня, и это уберегло бы меня и от других вещей, достаточно неприятных, — она не выдержала и посмотрела в сторону. — Но он уверял меня, что сделал все и что это еще вдобавок было для него чрезвычайно опасно, так как навлекло подозрение. Он был старше нас, воевал, был в окружении, он говорил — в окружении, и на него действительно иногда косились, но как будто он мог доказать алиби, так что был и в партии, и вообще продвигался быстро. Он и сейчас существует, пишет без конца статьи, книги. Встретил как-то меня у знакомых: «Таня, дорогая, почему не заходишь? Мы с Эрной будем так рады». Какое радушие! — с презрением повела она плечами.
— А Мелик? — напомнил Вирхов.
— Мелик очень переживал. Очень переживал, я даже не совсем понимаю отчего. Почему ему обязательно нужно было поступить? Наверное, как всегда, напридумывал себе что-нибудь. Для него эта неудача оказалась вдруг непомерно большим ударом. Он сразу как-то выбился из колеи, занервничал, сразу изменился в отношении ко мне. Стал злым, все время обижался, так мелко ругал моих друзей, говорил: «Твои интеллигентные друзья, ну конечно, они ведь образованные, а я, видишь ли, чернорабочий». Он долго не мог никуда устроиться, без прописки не брали, потом все-таки взяли куда-то на стройку. Это было уже в начале сентября, вот-вот должна была вернуться мама. Мы договорились с ней, что если это будет получаться, она в письме нарисует цветочек. Может быть, известие подстегнуло его, он почувствовал, что мама будет против, я рассказывала ему о ней. Он попросил, чтобы я вышла за него замуж… — Она растерянно оглянулась по сторонам, точно Мелик и сейчас был перед нею. — …Но я не могла… — едва слышно вымолвила она. — Я скажу вам, что я даже хотела выйти за него. Я, быть может, далее любила его, любила по-настоящему. Я тогда решилась. Я считала, что спасу его, но я не могла забыть того, что он сделал… тогда… Нет, нет, я простила его. Могу ли я не простить?! Я даже написала маме…
Она на мгновение поникла. Вирхов заметил, что во всех этих словах есть некоторое противоречие, но, как и все время с нею, решил, что, вероятно, в конце концов так и надо, и это он сам чего-то не понимает.
— Да, я решилась, хотя мама и запретила мне делать это до ее приезда. Но в это время я и сама вдруг узнала, что он бывает у Ольги, я ведь познакомила их тогда, что он с ней… Ну, словом, все обыкновенно, очень обыкновенно. Мне было тогда плохо, очень плохо…
Она остановилась, ее лицо снова совсем помертвело, как будто ожили, наоборот, та обида, та жестокость, с которой люди обманывали ее. Но она не прятала слез, сидела рас-прямясь, гордо, глядя перед собой, поверх его головы.
— Ну что вы, что вы, Таня, — растерянно пробубнил Вирхов, не зная, правильно ли будет сейчас подсесть к ней, взять ее за руку, погладить. «Если бы плач был по другому поводу, тогда бы еще ничего», — подумал он.
Вдруг она счастливо улыбнулась сквозь слезы:
— Ничего, ничего, это «дар слезный». Этого не надо бояться. Это первый шаг. Ведь Тереза, Тереза Авильская иногда плакала целыми днями. Прямо заливалась слезами. Даже слепла от слез. Это ведь наши идеальные христиане только так считают: святая, ходила, увещевала, к королю являлась, организовывала. А она плакала, и еще как. Нашим, тому же Мелику теперь, это кажется унизительным, душевностью. А мы-то сами — люди, верно? Жалобные люди, и в нас есть все — аффектация, чувства, все, что осудит член Ефесской церкви. «Мы» и «не-мы», то есть Христовы и не-Христовы, узнаются как овцы, как сор для мира, и на этом стоят. Я очень хочу и прошу, — воодушевясь, с высохшими от жаркой речи глазами, сказала она. — Их прошу, это не в нашей власти, чтобы вы стали любить и тех, кто вам совсем не нравится. И любить не вообще, так тепло-хладно, а мучительно, чтоб и по-дурацки отдать себя на растерзание за них!
Последнего Вирхов опять не понял, что отнес опять на счет своего несовершенства, но тем сильнее ему хотелось сидеть вот так, напротив нее, и слушать, вбирая в себя ее жизнь и учась ее богословию. Незадолго перед тем он прочитал взятую у Мелика книгу о великом немецком мистике Мейстере Экхарте; в частности о том, что к мистическому служению, к окончательному выбору подвигла того женщина, сестра Катрей, которая и дальше почти всю жизнь как бы вела его, будучи в чем-то сильнее и мужественнее этого гениального человека. Теперь эта пара внезапно предстала ему как образец, аналогия его возможных отношений с Таней. «Да, да, это именно такой человек. Сестра Катрей», — сказал он себе. Он заколебался, сопоставляя себя с Мейсте-ром Экхартом и не находя в себе ни грана мистического дара. Собственная его жизнь, от которой мистик наверняка отшатнулся бы в ужасе, также не соответствовала аналогу. Вирхов подавил нехорошую усмешку.
— Ну ладно, Таня, — сказал он, предпочитая больше не думать об этом. — Не сердитесь, что я так влезаю во все это. Что было дальше с Меликом?
— Я не сержусь, — прошептала она, тоже о чем-то задумавшись. — Я вас понимаю, вы дружите с Меликом… Вы даже, может быть, мне не верите сейчас. Он рассказывал вам много плохого обо мне. — (Вирхов поспешно замотал головой: «Нет, нет, что вы, никогда, он скорее избегал этой темы».) — Ну, все равно, — решила она. — …Тогда, в тот год, он словно сбесился. Он, по-видимому, не ожидал, что я откажусь. Он стал требовать. Говорил, что я должна, что я обещала. Он говорил, что я однажды взяла его руку и приложила к своей груди. — Она приостановилась, склонив голову набок, словно проверяя, прислушиваясь к еще сохранившемуся ощущению. — Он плакал, устраивал мне истерики, клеветал на меня же моим друзьям. Господи, как он орал, как топал ногами. Убегал, говорил, что уезжает совсем. Стоило так любить, чтобы потом так ненавидеть. Он даже пытался шантажировать меня, говорил, что если так, то он на самом деле выдаст меня, моих друзей, маму. — Она опять всхлипнула. — Друзья отговаривали меня. Тот человек, который говорил, что влюблен в меня, и который обманул меня тоже… Не тогда, потом, через несколько месяцев, уже зимой… — Губы ее задрожали; доставая из кармашка халата скомканный платок и сморкаясь, она с трудом сказала: — Я не могу сейчас, простите, простите. Я обещаю рассказать вам, но не сейчас… Очень трудно…
В эту минуту у входной двери позвонили.
* * *
Слышно было, как Михаил Михайлович отпер замок. Снова раздалось торопливое шарканье. Круглая лысая голова отчима, просунувшись в комнату, и вся его показавшаяся затем на пороге фигура в длиннопятом древнем халате изображали крайнее изумление.
— Таня, это к тебе, — сообщил он. — Ты кого-нибудь ждешь?
— Ах, простите, простите! Я не знаю, может быть, это кто-нибудь из девочек? Спасибо, спасибо, что вы открыли. Простите!
Она вскочила немного тяжеловато и бросилась к двери.
— Нет, это не девочки, — прошептал он, пятясь.
Из прихожей донесся и впрямь совсем не девичий, гнусаво-хриплый голос, повторивший несколько раз: «Благодарю за внимание, благодарю за внимание». Таня возбужденно, с чрезмерной, как показалось Вирхову, приветливостью предлагала гостю раздеться и пройти в комнату. Тот почему-то не хотел снять пальто.
— Благодарю за внимание, — последний раз произнес гость, поддавшись на уговоры, после чего раздались неверные шаги, и в комнату на цыпочках вошел, пританцовывая, худой человек с голым черепом неправильной формы и лукавым сияющим взором. Костлявые руки торчали из рукавов обтрепанного и залатанного на локтях пиджака. Под пиджаком был старый, тоже весь дырявый свитер с вытянувшимся воротом, обнажавшим чуть ли не до ключиц жилистую шею. Брюки с отвисшими коленями кое-как заправлены были в грязные сапоги.
Приподнявшись, чтобы поздороваться, Вирхов почти онемел и лишь пробормотал что-то, узнав в нем того сумасшедшего, которого видел всего несколько дней назад за решеткой в клинике, когда навещал Лизу и познакомился с Таней.
Таня тоже, без сомнения, узнала его. Но, утвердительно кивнув Вирхову на его немой вопрос, она была в непонятном радостном возбуждении и срывающимся, звонким голоском упрашивала посетителя садиться и познакомиться с Вирховым.
Сумасшедший не двигался с места, тоже, кажется, узнав теперь Вирхова. Таня, умильно сложив руки на коленях, уселась на кушетку, с улыбкой оглядывая старика.
Гость засуетился, стал мяться с одной ноги на другую, затем, наклонясь вперед, таинственно и сипло выдавил:
— Я пришел к вам принести привет от вашего отца. Таня побледнела и, перекрестясь, сжала на груди руки.
— Боже мой, он жив?! — вскричала она.
— Нет, он давно умер, — отвечал сумасшедший.
— Но тогда как же?!
Тот, видно смекнув, что выбрал малость не ту линию, затоптался, потирая руки. Пауза затянулась.
— Садитесь, прошу вас, — снова предложила Таня дрогнувшим голосом.
Сумасшедший тряхнул треугольной головой и старательно, глядя себе под ноги, изображая смущение, вкривь и вкось переступая своими сапожищами, обошел кушетку и плюхнулся на нее рядом с Вирховым, почти ему на колени.
Не обратив на него никакого внимания, сумасшедший сказал:
— Я пришел к вам принести привет от друзей вашего отца.
— А-а, — кивнула Таня, еще больше бледнея, — от друзей, тогда понятно. От кого же?
— Вы его не знаете, — быстро ответил сумасшедший. — Он умер у меня на руках, — и он, должно быть в доказательство, повертел у себя перед глазами костлявыми желтыми руками.
— Да, но как же это может быть? — спохватилась Таня. — Ведь вы же, простите… простите меня, были… там… Мы вас видели там. Мы с вами виделись там, — поправилась она, придав своему обращению некоторую светскость. — Вас выпустили? Вы выздоровели?
Она смутилась, испугавшись, что совершила бестактность.
— Злые люди чинят мне препятствия, — сказал тот. — Я старая жертва подлой банды Берия, культа личности и его последствий. Много лет тюрьмы и лагерей. Неоднократно преследовался за свои и чужие убеждения по ложному доносу, но в результате справедливость торжествовала свою победу и я был восстанавливаем в своих лишенных правах. Прав был Маркс, писавший: «Славяне и русские — враги демократии». Карл Маркс ненавидел подлую банду Герцена. — (Вирхов даже хотел сначала поправить его, полагая, что он оговорился, но тот продолжал.) — Славяно-московские философы Герцена прокляты Марксом самым энергичным образом. Вот они: «Банда мошенников, клика Герцена и Ко, подлая банда негодяев, лицемеры, хуже ордена иезуитов, все жулики, царисты коварные, пустозвоны, бычьи головы, реакционные народы, враги демократии, русский кнут, варвары, диверсанты, шарлатаны, воображалки-ил-люзионисты, монголо-финны, татары…»
Он задыхался, у горла его слышались некоторое время только клекот и бульканье.
— Я, я могу их всех назвать поименно. Я уже докладывал об этом в соответствующие инстанции, что Маркс прочел всю печать о славянах и московитах и нашел их неспособными к демократии и социализму, как татар и финнов Азии. Русские — те же татары Чингисхана! В случае угроз — необходимо отбросить московитов в Азию. Границы русских претензий не Одер — Нейсе, а Днепр — Неман.
— Господи помилуй, — воскликнула Таня, пугаясь. — Простите, разве вы…
Она не осмелилась докончить, но Вирхов понял, какой вопрос она хотела задать, и, с трудом выползая из-под придавившего его сумасшедшего и пересевши на ветхий пуфик у окна, спросил насколько мог хладнокровней, потому что все же и сам побаивался, не выкинет ли сумасшедший какой-нибудь фортель:
— Так вы не русский? Сумасшедший переменился в лице.
— Я?! — застонал он страдальчески. — О-о-о, о-о-о. Их бин дейч! О-о-о. — Шатаясь из стороны в сторону, он закрыл лицо руками. — Какой несшастий, я здесь совсем один. Я не знай языка! Ы-ы, ы-ы, — замычал он, в подтверждение вертя руками, как глухонемой, и показывая пальцем себе в рот. — Ы-ы. Их ферштее нихт. О-о-о-о, — почти зарыдал он, охватывая голову руками и раскачиваясь всем телом.
Потом, устремляя на Таню по-настоящему мокрые глаза и с мольбой протягивая к ней руку, попросил:
— Вы должны мне помочь. Только вы можете мне помочь. А я помогу вам, — быстро прибавил он.
— Конечно, конечно! — сразу же горячо воскликнула Таня. — Я с удовольствием вам помогу всем чем нужно. Скажите только. Как же можно не помочь?
— Одна женщина цыганского племени предсказала судьбу, что я должен прийти к вам, — торжественно распрямился сумасшедший.
— Цыганка? — изумилась Таня. — Это та, что лежит с Наташей в клинике? Что же она вам обо мне говорила?
— Она предсказала вам судьбу жениться.
Таня опять, опершись одной рукой на кушетку, другою перекрестилась; она порывалась что-то сказать, но голос ее срывался. Затем она собралась с силами:
— Вы хотите сказать, выйти замуж? Но ведь я замужем. Мой муж, Лев Владимирович Нарежный, сейчас придет сюда и будет очень недоволен.
Сумасшедший, бесспорно, не был подготовлен к такому заявлению — информация цыганки была другой — и не без опаски поглядел на дверь.
Вирхов и сам, удивись вначале, но сообразив затем, что это Танина хитрость, нашел ее все же не слишком удачной, и, чтобы сгладить неловкость, сострил, что гадание было неправильно, по его мнению, оттого, что эта цыганка в клинике на самом деле все-таки не цыганка, а еврейка.
Сумасшедший погрузился в размышление.
— Значит, вы не хотите мне помочь? — спросил он, поворачивая к Вирхову свою треугольную голову, вдоль хребта которой, ровно посередине, лег от окна солнечный блик.
— А чем я могу вам помочь? — вопросом на вопрос отвечал Вирхов.
— Напрасно, — сказал сумасшедший. — А ведь мы могли бы дружить в Москве.
Вирхов пожал плечами.
— Спасибо, мне как-то это… — он хотел сказать «ни к чему», но не решился.
— Вы недобрый человек, — заметил сумасшедший.
— Наверное.
— Вы опасный человек. Вам будет очень плохо в жизни.
— Ничего, мне уже плохо.
— Вы очень пожалеете, что так говорите.
— Пожалею.
— Перестаньте, Николай, перестаньте, — вскричала Таня, едва ли не заламывая руки. — Прошу вас. Как вам не стыдно. Это не по-христиански.
— Да, вы не христианин, — сказал сумасшедший.
— Да, я не христианин, — подтвердил Вирхов.
— И вы не русский, — настаивал сумасшедший.
— Да, я не русский… Их бин дейч! — сострил Вирхов, хотя сердце его малость екнуло.
— Ах, Боже мой, не надо, не надо! — снова воскликнула Таня. — Не ссорьтесь, — попросила она, как будто они были старые друзья или соперники, который раз сошедшиеся здесь у нее. — Хотите чаю? — предложила она.
— Я не пью чаю, — веско ответил сумасшедший.
Она немного растерялась, посмотрела, ища помощи, на Вирхова, но тот был рассержен всей этой сценой и отвернулся. Это как будто немного отрезвило ее, и, вспомнив о первых словах сумасшедшего, она спросила:
— Да, простите, пожалуйста. Вы ведь сказали, что знаете друзей моего отца и пришли за помощью?
Тот кивнул:
— Да. Друзья вашего отца сказали мне, что ваш муж, Лев Владимирович Нарежный, мне поможет.
— Боже мой, — прошептала Таня, в который раз сегодня едва шевеля побледневшими губами, отчего Вирхов почувствовал себя близким к припадку — так захотелось ему вскочить и затопать ногами. — Разве Лев Владимирович знает их?
— Да, они сказали мне.
— Ах да, ведь они могли быть вместе в лагере. Странно, что он не рассказывал мне ничего об этом. Впрочем, это так похоже на него. Он даже не подумал, что меня это может волновать.
— Он забыл.
— Нет, он просто не счел нужным сказать мне об этом. Мое волнение при этом известии только раздражило бы его. Он прикинул в уме и решил, что спокойнее будет промолчать. Это мусульманское презрение к женщине… — (При этих словах Вирхов устыдился.)
— Двоеженство — это мусульманская пародия на многоженство, — вставил сумасшедший.
— Да, да, мусульманская опасность существует, — воодушевилась она его согласием. — Лев Владимирович, чтобы далеко не ходить за примером, к этому очень предрасположен. Еще Честертон говорил в «Перелетном кабаке»…
— Честертон, в кабаке? — насторожился сумасшедший.
— Ах нет, — засмеялась Таня. — Честертон — это писатель. Он был почти святой, хотя и писал юмористические рассказы.
— Эти святые обычно не те, за кого себя выдают, — угрюмо заметил ее собеседник. — Мы этих писателей знаем.
Он мрачно покосился в сторону Вирхова или тому так показалось, и Вирхов про себя обматерил Лизу, детскую писательницу, решив, что это наверняка проболталась она, а Цыганка услышала и передала старику. Он только подивился цепкости, с какой эти сумасшедшие (старик и Цыганка) удерживали в памяти вещи, которые, казалось бы, вовсе не должны были их трогать и запоминаться.
— Нет, нет, — между тем продолжала Таня. — То был английский писатель. Когда он умер, то на похоронах все говорили: «Быть может, мы хороним святого».
Старик лишь что-то прорычал в ответ, впрочем, довольно неопределенно.
— Вы правы, — еще убедительней и ласковей сказала Таня, заключившая, что ей уже удалось повлиять на него. — Я понимаю, вы много страдали и не верите. А есть люди и были тогда. Я знала одного человека и до сих пор верю, что он…
— Как фамилия?! — не дал ей кончить сумасшедший.
— О, нет, нет, — поспешила она. — Его давно уже нет в живых. Он уже не может вам… нам… ничем помочь… Но вы напрасно думаете, — встрепенулась она, — что вам может помочь Лев Владимирович. Поверьте, он не из тех людей, кто пошевельнет хотя бы пальцем для ближнего. Тем более для незнакомого человека. На него надежда плохая… Нет, вам нужен не он.
Она задумалась, затем, посмотрев на своего протеже ясными глубокими глазами, сказала:
— Я знаю, кто вам нужен. Я дам сейчас вам адрес одного человека, он сделает для вас все.
Сумасшедший вознамерился было, кажется, опуститься перед ней на колени, неловко переставляя ноги в своих грубых кирзовых сапогах, но она порывисто вскочила, подбежала к шаткому ломберному столику и, схватив листок бумаги, села писать адрес, спиною к Вирхову и чуть ли не прикрывая локтем то, что писала.
— Скажите, Таня, если конечно это не секрет, к кому же вы его посылаете? — («Неужели к какому-нибудь священнику?» — подумал он про себя.)
Она вспыхнула и опустила глаза.
— К Мелику, — попыталась сказать она ничего не значащим голосом.
— К Мелику?! — переспросил Вирхов вне себя от возмущения, потому что после всех ее рассказов это казалось ему верхом нелепости. — Зачем?! Почему именно к Мелику? Вы что, с ума сошли тоже?!
— Прошу вас не разговаривать со мной таким тоном, — дрожа от обиды, потребовала она.
Прижав листок к груди, сумасшедший долго кланялся, шаркая сапогами по паркету, видно, так и не зная, достиг он чего-то своим визитом или нет.
Проводив его, Таня вернулась в комнату, раскрасневшаяся, не глядя на Вирхова.
Теперь Вирхов вдруг понял, что ее манеры все-таки раздражают его, но сказал себе, что надо терпеть, хотя и не знал толком, во имя чего это ему надо. Вслух он так и не успел сказать ничего…
* * *
В дальней комнате вновь зазвонил телефон, и вновь раздались по коридору шаги отчима Михаила Михайловича, и он третий раз совсем робко позвал Таню, все еще не при-шедши в себя от предыдущего.
Таня вышла и, не проговорив и двух минут, возвратилась вся сияя, преображенная, снова торжествуя какую-то победу.
— Вот видите, вот видите, — повторяла она, простив Вирхову его тон. — Вы даже не поверите, кто мне сейчас позвонил! Не отгадаете!.. Это Мелик, представляете себе?! Поразительно! Это провиденциально, понимаете? Не успела я сказать старику про Мелика, как он звонит уже сам. Ведь он не звонил десять лет. Какое там десять, больше. Сейчас позвонил справиться о здоровье Наташи. Но какое совпадение с этим несчастным стариком! Как я угадала, кто ему нужен! Значит, они хотят этого, значит, им это важно. Когда они чего-нибудь хотят, то всегда выстраивается такая сетка совпадений. Все чаще, чаще. Это знак того, что они ведут сами. Что дело в их руках. Когда есть грех, зло, то этого никогда не бывает. Наоборот, начинается разброд, никак ничего не удается, вы не можете встретить кого вам нужно. А ту все сходится в линию, как по сетке.
Вирхов, однако, и сам устыдился уже своих выкриков и волнений.
— Не сердитесь, — извинился он. — Я просто ревную.
— Вы тоже не сердитесь, — трогательно улыбнулась она. — Он совсем неплохой человек. Нельзя забывать об «образе и подобии». Вот видите, он и про Наташу вспомнил, пожалел ее. Он успокоился, много передумал, я это вижу. Он стал другой. С ними и без них — ведь это совсем разные вещи… И видите, этот старик, он тоже пришел за помощью ко мне, он почувствовал…