Помню какой-то ресторан, редкостно неприятную для меня по разным причинам свадьбу, я пью безостановочно, голова тяжелеет… Наконец, не выдерживаю, встаю, хватаю с чужой тарелки недоеденную котлету по-киевски и, держа ее, как микрофон, начинаю орать: «Я хочу быть с тобой»… На тот момент это было единственным, что соответствовало моему состоянию. Да, это песня человека, абсолютно раздавленного невыносимой любовью, когда ни «с ней», ни «без нее» быть невозможно. Тоска безвыходная, сама в себе растворяющаяся, до слез, до полного расслабления — и такой же измученный, на грани фальцета вокал Бутусова, с хрипом (словно немыслимая тяжесть любви ему горло перехватывает) выдыхающий: «Я… хочу быть с тобо-ой…» «Твое имя давно стало другим…» и прочая, с тобой произошли все эти взаимоисключающие кошмары: и дом-то сгорел, и глаза-то цвет потеряли, а у меня ничего, ничего не осталось, весь горизонт, все поле зрения заполнено этой тоской, этой любовью. Поражение полное, полнее некуда, не хочу спать с тобой, не хочу жить с тобой, хочу быть с тобой, потому, что без тебя быть не могу. Ну сделайте же что-нибудь, дайте мне быть с нею, видите, что делается, я ломаю стекло, как шоколад, в руке — какие, к черту, пальцы, когда я дышать без тебя не могу… Вообще сильнее всего любишь то, что сам бы сказал, если бы мог; каждый нормальный человек хоть раз это почувствовал — «Я хочу быть с тобой», но сказать ничего не мог, кроме «Все бабы — сволочи» или «Я тебя типа того что люблю». Илья Кормильцев сказал, и в этом был секрет невероятной, все рекорды побившей популярности этой рок-баллады и всего творчества «Наутилуса». Какой неожиданный и страшный текст: фигуры врача, пожарного, условные, удлиняющиеся до теней. И другие тексты «Нау» — почти бред, абсурд, подсознание, но именно это выражало абсурдную действительность — нет, не нашу, вообще разорванное, истерзанное сознание конца 20 века.

— Нет, бредом я не назвал бы это, — не соглашается Кормильцев. — Это может показаться бредом только так называемому нормальному человеку, который на самом деле просто не сознает всей своей ущербности. Тексты настоящих сумасшедших, как правило, скучно читать, они совершенно бессвязны и с миром никак не соотносятся. А в моих стихах просто несколько сдвигаются понятия, в остальном же там действуют строгие логические законы, которыми и мир управляется. В научность и строгость этих законов я верю абсолютно, потому что сам получил «химическое» образование, и на мир во многом смотрю как естественник.

Чего только о нем, о Кормильцеве, не говорили тогда! И жена-то у него погибла ужасным образом, и сам-то он псих…

ИК: У меня совершено тривиальная биография. Я родился в 1959 году в Свердловске и прожил там всю жизнь, кроме тех двух лет, когда учился на химфаке Ленинградского университета. Все страсти и гиперболы, которые присутствуют в моих стихах, — это, видимо, компенсация того, что сам я веду очень тихую и совершенно нормальную жизнь. «Я хочу быть с тобой» выросло целиком из того, что однажды кто-то вовремя не позвонил (не позвонила). Все остальное я вывел из этого, наращивая напряжение, раскручивая образ. Русский рок вообще целиком держится не просто на энергетике текста, но на образности. Мне менее всего интересны политические прокламации в роке, и даже в западном, например, англосаксонская политическая партия «Пинк Флойд». Даже в «Стене» все это только продолжение Хаксли и Оруэлла, и в этом есть фальшь, потому что «Пинк Флойд» при тоталитаризме не жили, а мы жили и чувствуем это иначе. Рок едва ли должен быть против чего-то. Вот Бутусову недавно предложили участвовать в фестивале «Рок против полицейского террора», а он сказал: «Если я буду участвовать в каком-либо подобном мероприятии, то только в „Рок против тараканов“».

…А «Делон» кормильцевский списан с натуры. Он тогда переводил с итальянского (профессия — технический перевод) в семидесятитысячном уральском городе Ревда. Итальянцы строили завод, Кормильцев переводил и глядел на город глазами его обитателей, глазами итальянцев и еще собственными. Из этих трех взглядов на вполне конкретное существо образовался «Делон». Дети Кормильцева теперь играют в «Алена Делона — французского шпиона», который, само собой, одеколона не пьет.

ДБ: Что предопределило эту мрачную, жутковатую образность «Помпилиуса», не Свердловск ли? Я бывал там — это мрачный город, как почти вся русская провинция…

ИК: Я никогда не ощущал Свердловск провинцией и никогда не чувствовал себя в нем плохо. Он раскрывается не сразу и ключ отдает нелегко. Мой рецепт выживания в нем элементарен: родиться там… и в России тоже: родиться и жить в ней. Пока ты ее чувствуешь своей — можешь вынести все, как только это чувство пропадает, и ты начинаешь ее рассматривать как что-то, существующее вне тебя, — кончено, остается только выезд. Я люблю цитировать своих друзей, и вот Мейнерт, ведущий рок-н-рольных программ Эстонского радио, сказал однажды: «Секрет популярности „Нау“ в том, что эта группа никогда не противопоставляла себя обстоятельствам, иначе говоря, не искала причины трагедии где-то вовне». Все набитые тобою шишки на самом деле предопределены твоей личностью, характером — этим можно утешаться: чужие шишки на тебя никогда не свалятся, если ты не будешь уж слишком усердно подставлять под них голову. Все, что с тобой происходит, может произойти с тобой одним, потому, что ты всему причина.

ДБ: Значит, каждый наказывается по делам?

ИК: Наказание — понятие условное, просто каждый поступок вызывает следствие. Надо быть к этому готовым. Тут действуют одни и те же законы, почти физические и общие для всех, потому что с точки зрения биологии все люди одинаковы. Покажите мне хоть одного человека, который ни разу не хотел убить. Говорит, что не хотел? Врет, обязательно хоть раз думал об этом. Я смотрю на человека как на существо биологическое, почти как на животное, и мое настольное чтение сейчас — книги Лоренца по этологии (наука о поведении животных, включая нас. — Прим. автора).

ДБ: Но значит, мы по самой природе своей — эгоисты…

ИК: Зачем придумывать слово «эгоист», когда уже есть слово «человек»? Это просто некорректный термин. Мы ведь и добрые дела совершаем ради себя — или из прямой выгоды, или для очистки совести…

ДБ: Как тогда быть с нравственностью? С религией?

ИК: К религии я отношусь достаточно сложно, особенно сейчас, когда вокруг столько поповщины. Всем этим я старательно переболел в отрочестве и юности. «Нравственность» — тоже неточное слово. Это та часть законов космоса, по которым мы живем, часть, постигнутая нами. Не постигнутого еще больше. Просто это та часть объективных законов, по которым естественно жить в обществе. А значит, и удобно. Поскольку зло вызывает цепочку следствий и чаще всего возвращается к своему носителю — просто удобнее быть добрым, вот и все. Религия предписывает это нормативно, приводя часто к насилию над собой…

ДБ: То, что вы говорите, отчасти перекликается с Ницше…

ИК: Я очень хорошо к нему отношусь, но в России он не понят. Чтобы оценить русские интерпретации Ницше, достаточно взглянуть на усы Максима Горького. Он их отращивал в подражание Ницше, кумиру своей юности (это ему уже на Капри объяснили, что Фридрих был плох). Сравни усы Ницше и усищи Пешкова. Русские тексты Ницше — это набор ложных красивостей. В оригинале это кристальная четкость. Да, он перегибал палку, утверждая, что сострадание только множит страдание, и прочая, и прочая… Сострадание, разумеется, нужно, но лишь в той степени, в которой помогает страдающему встать на ноги и не отчаяться. Ницше можно понять: палку слишком долго перегибали в другом направлении — религия предписывала человеку в определенных ситуациях испытывать определенные чувства, да и вообще во многом диктовала, предписывала, насиловала. С этим я отчасти связываю и общемировой кризис культуры, который, на мой взгляд, продолжается на протяжении всей новой эры. То есть почти сразу после античности.

ДБ: Но если вы смотрите на жизнь как на чисто биологический процесс, то вы должны радостно принять и свою гибель в естественном отборе, если она неизбежна и найдутся сильные?

ИК: Я всякую минуту к этому готов и удивляюсь, как это до сих пор не случилось. Это не снимает моего чисто эмоционального страха перед смертью, главного страха всякого человека, и это страх тем сильнее, чем спокойнее я осознаю разумом всю неизбежность конца. Но что я ее осознаю, в этом нет никаких сомнений. Что касается естественного отбора, наверное, величайшим революционером в науке прошлого века был не Маркс, а Дарвин.

ДБ: То есть выбор на самом деле между коммунизмом и дарвинизмом?

ИК: Да, человечество поверило в коммунизм и сильно ошиблось, от естественного отбора в обществе никуда не деться. Есть один парадокс. У человека эволюция протекает на уровне культуры, а отбор — на биологическом, животном, нормальном уровне. То есть эволюция отстает от отбора. Волк один раз попер на ружье, оно выстрелило, он скуля убежал, и у него рефлекс. А человек пошел по тупиковому пути — и опять по нему пойдет, и других поведет, и так много раз, пока у него не выработается новая адаптация. Это ведь и есть эволюция — появление новых адаптаций. Федоров, автор «Философии общего дела», совершенно гениально заметил: психология и душевные свойства человека не изменятся, пока качественно не изменится сам биологический носитель. То есть пока, например, человек не станет бессмертным, он останется прежним.

ДБ: А он станет бессмертным? Вы верите в это?

ИК: Никаких технических препятствий этому в ближайшие 2–3 века я не вижу. Мы естественно не доживем, нам уж придется быть такими, какие мы есть. У меня был рассказик о человеке, который знает, что сегодня умрет, а на завтра уже будет достигнуто бессмертие. Ему очень обидно.

ДБ: Вы что, рассказы теперь пишете?

ИК: Да, в основном прозу, издаю в Свердловске журнал «Микс» («Мы и культура сегодня» — для средневысоколобых, сказал бы я), пишу роман…

ДБ: А стихи вы совсем забросили?

ИК: Для себя почти ничего не пишу, но для «Нау» продолжаю писать тексты, на них написан весь новый альбом «Наугад» в новом составе. Больше ни для кого, кроме «Нау», писать не хочу и не буду. Так, знаете, жена говорит, что после развода никогда больше не выйдет замуж. Моим словам, видимо, верить можно настолько же.

ДБ: Чем вы отличаетесь от основной массы ваших слушателей, то есть от нынешних двадцати — двадцатитрехлетних?

ИК: О, мы счастливое поколение! Нам повезло: мы дважды разочарованы. И в левых, и в правых. Мы уже понимали, что слушать пленум или слушать «Свободу» — это не такая уж принципиальная разница… Так что мы не отравлены никакой догмой. Мы можем думать сами и учить этому своих детей. А их у меня трое: сын от первого брака, сын и дочь — от второго.

ДБ: Рок в глубоком кризисе. Каким вы видите его будущее?

ИК: Мне кажется, он опять уйдет в подполье, причем это произойдет не нарочито, а просто потому, что его никто не будет слушать, и он прогорит. Подполье в него опять привнесет элемент игры. Говорят, что рок сгубила массовая культура, — не думаю, он и сам по себе массовая культура. Культура вообще не нуждается в эпитетах. Культура для меня — все, что претендует на обобщение. Это не качественное понятие, а какая-то субстанция: либо ее нет, либо она есть. Это закон.

ДБ: А вы еще могли бы назвать какие-то из признаваемых вами законов? О возвращающемся зле мы уже говорили, и о поступке и следствии, и об эгоизме…

ИК: Да я пишу обо всем этом. Но есть еще один закон, на котором я настаиваю абсолютно: ни одну истину нельзя абсолютизировать. Избегайте оголтелости, ничего хуже оголтелости нет. Вот мы иногда в отчаянии говорим: любви нет. Чушь! Или: гармония с собой недостижима. Опять-таки чушь: она достижима, но не абсолютно, а, как бы сказать, точечно. Надо принимать жизнь такой, какая она есть. Но мы вольны смотреть на нее собственным взглядом и по-своему выбирать. Выбора во всякой ситуации как минимум два. Так что приемлемый вариант в большинстве случаев отыскивается.

P. S.: Чуть не забыл!

ДБ: Илья, год назад вы отказались от премии Ленинского комсомола…

ИК: Ну да… потому что у нас совершенно нет традиции веселых политических шоу. Если бы можно было заказать лауреатский знак в форме шестиконечной звезды, и чтобы председатель комитета по этим премиям Анатолий Иванов ее вручал… А так…