Корр: Илья, музыка и стихи «Наутилуса» конца 1980-х годов — были ли они революционными, носили ли революционный характер?

ИК: Стоя на материалистических позициях, — на историко-материалистических позициях, — скажем, что революционное — это ведь функция момента и функция восприятия. А не объективная функция данного произведения. Сейчас, когда мы смотрим пьесу Ордонье (такая ветхая фигня), очень трудно понять, почему она когда-то поднимала массы Франции на революцию. То есть все определяется в контексте. Вообще, не существует какой-то безразмерной революционности, которая присуща тексту, музыке, художественному произведению «во все времена», навсегда. И не может быть, естественно, она всегда конкретно историческая. Вот можно сказать, что в конкретно-исторический момент эти произведения были отчасти революционные, поскольку содержали в себе некий критический социальный потенциал, хотя он не был их главным содержанием. Это было художественное творчество, решались художественные задачи, но преломившись в определенном историческом, политическом моменте оно могло иметь и имело революционный потенциал.

Другое дело, что этот революционный потенциал был скорее эмоциональный, чем осмысленный или осознанный. В силу этого, его интерпретация, как и все настроения того времени, получилась не очень точной в социально-политическом смысле, в результате чего и произошло все то, что мы имеем сейчас на настоящий момент. Мысль моя сводится к тому, что существует искусство ангажированное — осознанно ангажированное искусство, в котором высказаны конкретные призывы социального характера, и искусство настроения, которое передает дух эпохи. «Музыка революции», как называл это Блок. И если со вторым — с музыкой революции — было все в порядке, то с первым, так сказать, руководящими и направляющими идеями, было скудновато. В тот момент удалось взять верх демо-либеральной «интертрепации», которая была выпестована диссидентской средой 1960–1970-х годов. Эта идея оказалась доминирующей, и она интерпретировала нашу «музыку революции» в своей тональности. Хотя мне кажется, что исходно, контекст раннего российского, советского рока был скорее левым, чем правым, по объектам критики.

Корр: Мы удачно вошли в плоскость следующего вопроса. Музыкальный протест против советской «системы» — имел ли он левые «нотки»? Сочетались ли они с общим правым курсом социально-политических изменений?

ИК: Я давно хочу сам написать по этой теме. У меня есть идея написать статью. Я бы назвал ее как знаменитый маклареновский фильм про панк — «Великое рок-н-ролльное надувательство», часть вторая, потому что я знаю конкретно некоторые детали механики. Как (какими именно журналистскими и идеологическими кругами) рок-н-ролл интерпретировался в качестве молодежного протеста против «командно-административной системы» и поворачивался, выворачивался в правую сторону. Кто занимался этой интерпретацией конкретно — у меня собрана целая библиография статей, как зарождалась идея, что нужно интерпретировать — это в рамках общего перестроечного вектора, как это все разворачивали… Мы были молоды и наивны. Наша позиция левой критики была во многом стихийной и не базировалась на каких-то особых знаниях. Поэтому эта интерпретация, честно скажу, — я хорошо знаю музыкальные круги, в которых вращался, — всем очень не нравилась. Все ехидно отшучивались по поводу журналистских попыток истолковать рок-н-ролл так, как он истолковывался. По этому поводу есть достаточно много комментариев и интервью известных представителей рок-движения, комментариев в самих песнях. Все это прекрасно понимали, но у артиста крайне ограниченная возможность воздействия, потому что государственная идеологическая монополия на СМИ элегантно сменилась на другую монополию.

Корр: Музыканты тех лет осознавали перспективу коммерциализации музыки как неизбежное следствие падения социализма, со всеми ее результатами? Что ждали они от капитализма, и насколько оправдались их ожидания?

ИК: Там было несколько периодов отношения к этому вопросу. К тому же, люди разные, и все интерпретировали его с разных позиций. С позиции полной солидаризации с происходящими процессами почти никто не выступал из даровитых людей. Может быть, какие-то конъюнктурные бездарности пытались играть в эту игру, но их имена смыло дождем с облаков, никто их больше не знает. Все относились очень настороженно к свалившейся популярности, в этом чувствовалось некоторое лукавство. До конца же никто не мог понять эту перспективу за отсутствием конкретно-исторического опыта, никто не жил в этих условиях. Но паника была, чувствовалось, что времена естественности, истины уходят. Правда, в силу противоречивости всех процессов, эти времена растянулись. Я думаю что период рок-н-ролльной агонии продолжался с 1988 по 1996 годы. Было много разных моментов. Я сам от яростной критики происходящего, но с позиций не столько левых, а крайне-традиционалистских — не русско-традиционалистских, а европейских, а ля Ортега-и-Гассет, — восходил к пониманию всего этого.

Думаю, что это не противоречило, в какой-то степени, левым позициям, поскольку надо различать между народом сознательным и толпой. Происходящее я расценивал, как выпускание на свободу слепой, ведомой демагогами и идиотами, толпы, и в конце восьмидесятых годов выступал с антидемократических позиций, но, скорее, традиционалистских, выдержанных в духе консерватизма, не левых. Я понимал, кто придет. У меня в то время были очень странные антигуманистические проекты, о которых я пытался рассказать журналистам, но это вылетало из интервью. Я предлагал воспользоваться моментом, пока все можно, чтобы очень жестко поступить со всеми находящимися в заключении ворами в законе и лицами, осужденными за экономические преступления. Я предлагал убрать их физически и лишь затем приступать к ослаблению государственных рамок. На меня смотрели как на сумасшедшего еще и потому, что я никогда не был стихийным демократом. Так получилось, что я всегда был сторонником определенного элитаризма, что сочеталось при этом с левыми понятиями о свободе и самоорганизации. На самом деле, понятия очень даже сочетаемые, но лишь в определенной исторической перспективе. Нельзя идентифицировать социального человека, который прошел определенную школу, у которого мозги замутнены определенными концепциями, с представителем «народа», как у нас все время говорят. Я всю жизнь не любил быдло. И никогда не считал, что это противоречит демократии и симпатии к безгосударственным концепциям развития.

Корр: Илья, в чем разница между маем 1968 года и августом 1991-го?

ИК: Разница колоссальная, конечно. Май 1968 года был движением, которое было структурированным, несмотря на всю его внешнюю вольницу, за которым стояла деятельная школа левых, маоистских и троцкистских организаций, действовавших в университетах Нанта, Парижа, Страсбурга, за которым стояли рабочие организации, развитое рабочее движение. Это было восстание авангарда — авангарда общества. 1991-й — это был бег толпы. Все поняли, что они не хотят жить так, как раньше, и этот единственный порыв двигал всеми. И у всех были очень разные представления о том, как надо жить дальше. В то время, как, несмотря на кажущийся абсурдизм некоторых требований 1968 года, особенно у студенческих организаций — это все-таки была осознанная философская школа, за которой стояли первые головы Европы. Здесь же было стихийное бегство к Белому дому, чтобы не дай бог не было того, что было. Причем, под «было» ведь имелись в виду последние десять лет, с 1981 по 1991 годы. Вряд ли кто-то хотел, чтобы никогда не было так, как в 1965-м, условно говоря, или в 1929 году. Все ассоциировали это с последними годами, со всей этой сумятицей — то, против чего они восставали. Это было восстание против смутного времени. А в общем у народа было такое чувство, что сейчас все получат п**ды, кто успел наговориться.

Корр: Чем обуславливалось огромное общественное значение, влияние рок-музыки конца 1980-х, и отчего оно оказалось напрочь утраченным сегодня?

ИК: Отвечу парадоксом: наверное, потому, что оно имело такое влияние в предыдущее десятилетие. Вообще, там слилось несколько внутренних музыкальных и социальных процессов. Внутренние процессы состояли в том, что в период с 1991 по 1993 годы младшее поколение рок-групп, которые не успели начать самостоятельно зарабатывать деньги, встроиться в новую систему, которые не были в обойме исполнителей шоу-бизнеса, — они вымерли. То есть самое интересное поколение, следующая генерация… Куча всего. «Инструкция по выживанию», «Апрельские марши» — разное, от элитных до панковских групп. Они все исчезли. Их люди начали выживать, зарабатывать себе деньги. Остался десяток, два десятка толковых коллективов, которые встроились в эстрадный шоу-бизнес, и которые поэтому могли продолжать заниматься профессиональной музыкой. И новое воспроизводство началось буквально вот недавно, несколько лет назад. Потому что даже все, внешне кажущиеся новыми коллективы, типа «Мумий Тролля» или «Сплина» — это на самом деле старые перцы. Немножко, на одну четверть генерации помоложе, которые всплыли позднее. Наследования не получилось, потому что была резкая коммерциализация всего этого. Люди, которые раньше могли где-то работать и потом заниматься музыкой, они все сразу стали только где-то работать. Я знаю сотни забросивших музыку интересных музыкантов из той эпохи. Они были не как мы, 1959, 1962, 1964 годов рождения, а 1968–1971 — вот это поколение. Они, в общем-то, все сгинули с этой сцены. Они остались только в истории: были такие группы, очень интересные. Много кто уехал… В общем, социальные процессы. Экономический кризис схлестнул и подрезал основание пирамиды — остались только монстры.

Это первая часть. Вторая — то, что рок-н-ролл связали с этой идеологией, с перестройкой, тоже оказало ему медвежью услугу. То есть он начал уходить в прошлое вместе с социально-культурной эпохой, с которой его связали, которой он как бы принадлежал. Вторая попытка — то, что Лагутенко потом обозвал «роко-попсом», — попытка построить аидеологичный рок-н-ролл, который занимается чисто развлечением, по линиям западного шоу-бизнеса — это было попыткой выйти из этой ситуации. Отвязаться от навязчивой идеи, что это должно быть постоянно связно с протестом, причем совершенно определенного типа. Наконец, я думаю, внутренний потенциал развития какого-то жанра всегда исчерпывается. Поэтому мы и говорим, что нет революционных видов искусства. Есть только социально-исторический момент, контекст.

Корр: Если говорить об этом «утонувшем поколении». Вис из «Sixtynine» этих же годов рождения, он как раз был одним из тех, кому невозможно было всплыть. Мы слышали громадный пласт очень хороших текстов и роковой музыки старой группы «Vis Vitalis». Это все не вышло, их всех законопатили, как в подлодку и всплыли они только сегодня. Уже в другом, адекватном моменту стиле, с социальной злостью…

ИК: Утонуло множество. Множество интересных журналов, возникших в перестройку… Это не только музыки касалось. Был экономический удар, который оставил только то, что было обречено на безусловное выживание, то есть снабжение и шоу-бизнес самого массового пошиба. Тогда же, в начале 1990-х, все заполонило второе поколение ресторанной эстрады, очень мощной. Будущий «русский шансон», блатняк. Спирт «Рояль», импортная колбаса из непонятного мяса. Пошла колониальная экономика и колониальная культура.

Корр: Вы оказывали поддержку проекту «Sixtynine». Что вы видите в текстах этой группы?

ИК: Я вижу то, что мне нравится. Вижу энергию, вижу мышление, критическое, критико-аналитическое мышление, сильную лирическую эмоцию. Ясный взгляд на происходящее вокруг. То есть то, что меня всегда интересует — искусство, которое дает оценку реальности. Я не люблю и никогда не любил игры в слова ради самих слов.

Корр: Культура социального протеста имеет будущее в России? Возможен ли ее союз с политическими движениями левого, антиглобалистского толка?

ИК: Я считаю, что возможен. Я считаю, что будущее имеется. Потому что мировой социальный кризис назревает, и не только в России. Кризис более глобализированного характера — думаю, он будет более глобальным, чем кризис 1929 года. Он будет более системным, связанным в том числе с нехваткой ресурсов. Кризис далеко ушедшей в спекулятивную сторону мировой экономики. Будут страшные потрясения. Невиданные мятежи. Естественно, это все будет сопровождаться неким искусством. Россия в данном случае может опять оказаться на переднем фланге, хотя есть и противоположный вариант, что она наоборот превратится в заповедник и один из столпов мирового порядка. Такой потенциал тоже есть. Сейчас мы стоим на перепутье. Очень много зависит от различных факторов, осуществление которых пока трудно предсказать.

Корр: Вы ощущаете себя участником некой культурной борьбы? Каковы могут быть ее конечные цели?

ИК: Я убрал бы отсюда слово «культурная». Я всю жизнь ощущаю себя участником борьбы. Я бы не сказал, что она культурная, поскольку это слово имеет для меня отрицательное значение.

Корр: Некультурная борьба.

ИК: Да, некультурная борьба. Культура, по своему определению, есть нечто общепринятое. Ничто. В моей терминологии культура противопоставлена искусству. Некое отправление, воспроизведение, с общественным статус-кво, консолидирующее это общество. Скорее, борьба с культурой… Я думаю, всякий человек, обладающий базисным уровнем сознания, не может не ощущать себя участником борьбы — не обманывая себя, не впадая в состояние духовной смерти. Конечная цель борьбы — это свобода, которая в данном случае есть познанная необходимость. А познанная необходимость для человека, в моей философии — это преодоление человеческого в человеке. Преодоление не в деструктивном смысле уничтожения человека, а в смысле выхода на новый этап диалектического развития.