Илья Кормильцев об издательском бизнесе
Корр: Возможно ли сейчас выживание независимых культурных проектов, не связанных с господствующими экономическими или политическими структурами?
ИК: Культурный проект включает две кажущиеся относительно независимыми составляющие. Как и всякое производство, он сводится к собственно производству и дистрибуции. Наиболее высокотехнологические виды культурных проектов во многом зависят от уровня инвестиций в культурный процесс. Есть очень эффективные виды культурного производства, не требующие высоких затрат. Поэту, например, нужны только карандаш и бумага. Но для всех жанров культурных проектов наиболее уязвимой оказывается дистрибуционная система. При всяком сворачивании в системе степеней свободы именно на нее обрушивается основной удар. Не в производство символа, а возможность донести его до конечного потребителя — это и есть самая слабая точка, тот самый Фермопильский проход, который легко заткнуть одним легко вооруженным воином. Такая ситуация повторяется при самых разных социально-экономических условиях. В позднесоветской действительности проблемой было вынесение чего-либо за пределы кухни. В кухне можно было говорить практически что угодно, пока это не превосходило некоего порогового значения и не начинало пахнуть чистой политикой. Но возможность вынести все эти слова из кухонь и разнести их в более широком пространстве, было именно тем горлышком, которое до какого-то момента более или менее успешно защищалось господствующим дискурсом. Способы контроля изменились, но точка их приложения осталась та же самая, — начало дистрибуции символа. Чисто силовые способы контроля над дистрибуцией символов заменились сейчас комбинированными, сочетающими силовые и экономические методы. Но здесь и начинается основная проблема нынешней властной системы, представляющей собой непоследовательный, незакрепленный, незаконченный авторитаризм. Авторитаризм, апеллирующий к сохранению базовых буржуазных свобод, внутренне противоречив. При сохранении этих базовых свобод неизбежно сохраняется и основной механизм интереса капитала, — интерес прибыли. Если дискурс, конкурентный господствующему, интересен обществу, а, следовательно, приносит некую норму прибыли (хотя бы минимальную), то без включения чисто силовых приемов остановить его распространение невозможно. Всегда появится продавец, которому будет выгодно участвовать в его распространении. Когда мы начинали нашу деятельность, то были уверены, что при наличии спроса даже силовое давление в нынешних условиях может только изменить каналы дистрибьюции, а не перекрыть их совсем.
На первых порах у нашего издательства были серьезные проблемы с крупными дистрибьютерами, — оптовыми торговыми сетями, большими магазинами, — которые шарахались от нас как черт от ладана. В той атмосфере, которая сложилась к 2002 году, предлагаемые нами книги и тексты казались им опасными. Трудно даже вычленить в их поведении соотношение между реальным страхом перед вмешательством сил закона и порядка и внутренней цензурой, естественной в конформном и консенсусном обществе, особенно в его буржуазной среде. Некоторые говорили: «Мы не будем торговать вашей продукцией, потому что у нас неприятности будут». У других включалась внутренняя цензура, и они отказывались с нами сотрудничать, заявляя, что им противно торговать такими книжками. Возможно, и за первым, и за вторым высказываниями стоят в действительности одни и те же представления, которые просто по-разному пытались рационализировать, — одни валили на Фому, а другие — на Ерему.
Нам было очень сложно на первом этапе пробиться со своей продукцией. Но поскольку распространяемая нами информация пользовалась спросом, она потекла на рынок другими путями. Она смогла обойти поставленные преграды, поскольку они по своей природе не являются тотальными. Мы начали работать с маленькими магазинами (типа «Фаланстера» и «Системы О. Г. И.»), начали сотрудничать с Интернет-магазинами, не крупными, типа «Озона», а альтернативными, типа «Кайи», или конкурирующих с «Озоном», поднимающихся структур, вроде «Болеро». В результате мы добились того, что, несмотря на оппозицию крупных магазинов и ряда торговых сетей, книги все равно стали доходить до потребителя, пусть не с теми скоростями и не в тех объемах, как нам бы хотелось. Может быть, это не приносило такую прибыль, которая была бы чрезмерно соблазнительна, но она позволяла нашему издательству развиваться.
Система распространения культурной продукции как вода, которая, если течет под воздействием силы тяжести, проточит себе путь в любой плотине. Особенно, если плотины поставлены без всякого плана, от случая к случаю, так сяк. В конце концов в этом году начался обратный процесс. Все, что мы делаем, вся наша продукция начала поступать в крупные магазины. Они увидели, что все ожидаемые репрессии, в том числе и наши реальные столкновения с прокуратурой и ГНК, — это все «бумажные тигры». Интерес к торговле нашими книгами быстро стал сильнее страха, что кто-то придет и за это накажет. Отсюда следует очень важный урок: такой вещи, как ограниченный авторитаризм, как целостная система, в принципе не существует. Он является некоей переходящей фазой, состоянием неустойчивого равновесия. Ситуация обязательно должна скатиться из этого состояния в ту или другую сторону. Либо господствующий дискурс должен перейти от партизанских вылазок, страшилок, пугалок к жестким методам действия, выстроив подлинно авторитарную идеологически центрированную систему, которая держалась бы на отчетливом понимании собственных интересов. Если пользоваться современной политической терминологией, то построить эту самую вертикаль. Либо господствующий дискурс вынужден будет расслабиться, допустить все то, что ему не нравится, мутировав в противоположную сторону. Отчасти беременной быть нельзя. Эта комедия частичных партизанских репрессий и ограничений никогда не кончается в пользу тех, кто проводит такую частично ограниченную политику. Силы, которые недовольны своим положением в рамках монодискурса, начинают чувствовать ограниченность его господства и создают альтернативные каналы для собственного распространения и воспроизводства. Чем больше тебя щиплют и щекочут, тем больше начинаешь дергаться. Здесь надо или всерьез душить, или отпускать. Получается, что чем дольше затягивается авторитарный спектакль, тем меньше у него возможностей превратиться в реально действующую систему.
Гайки надо было закручивать года полтора назад. Теперь этот момент неукротимо проходит, и сейчас начинается инверсия ситуации, — медленный, слабый и осторожный (пока) переход в контратаку способов интерпретации действительности, как символической, так и экономической, альтернативных господствующему дискурсу. Что дальше будет, Бог весть. Но мы надеемся, что дело наше будет крепнуть и развиваться. У меня есть предположение, что это не сиюминутная конъюнктура, покачнувшая, как этой осенью, ситуацию в информационном поле, а тенденция, которая носит долговременный характер.
Корр: Не кажется ли Вам, что нынешний общественный консенсус связан с растерянностью элит вследствие отсутствия единого идеологического центра, формулировавшего этические и эстетические нормы?
ИК: Мы просто привыкли рассматривать консенсус как нечто квазиидеологическое. Он не обязательно образуется вокруг господствующей религии или социально-экономического учения. Для общества рассредоточенного спектакля характерен рассредоточенный консенсус, который базируется не на центральной точке («Бог един» или «коммунизм победит»), а складывается вокруг неопределимых, существующих только в эмоциях или ощущениях неотрефлексированных моментах, на удовлетворенности статусом-кво. Такая ситуация хорошо выражается народным выражением «лишь бы не стало хуже». Консенсус такого типа тоже возможен. Более того, в большинстве человеческих обществ именно он и определяет позицию консервативной и конформистской части социума. Мы просто слишком зациклены на образе идеократического государства, которое существовало у нас на протяжении 20 века, забывая, что это далеко не самая распространенная форма общественного консенсуса. Обычно, особенно в средних слоях общества, он базируется на неоформленных и неотрефлексированных желаниях данной социальной страты или класса (на это в свое время указывал Маркс).
Эти желания господствующий режим, очевидно, в какой-то степени отражал, не имея никакой программы в идеократическом понимании этого слова. Дискурс власти (если у нее есть осознанный и организованный дискурс) явно полицентричен. У него есть либеральная компонента, есть компонента квазипатриотическая, которые тянут дискурс в разные стороны. Но ни одна из них не является центром консенсуса. В этом качестве выступает утверждение «ничего не надо менять, все будет лучше и лучше и так». Соответственно, тот, кто будет менять, сделает не лучше, а хуже. В такой ситуации не нужно никакого учения, на которое можно было бы ссылаться, определяя, что можно делать, а что нельзя. Преодоление такого консенсуса может даться обществу даже с большим трудом, чем преодоление консенсуса, базирующегося на учении, на некоем объединенном кредо. На таком консенсусе базировались, например, все латиноамериканские режимы, в которых было смешано что-то от католической церкви, что-то популистских призывов. Нынешняя российская власть действительно перестала в явном виде формулировать этические и эстетические нормы. Их определение перенесено от идеологов на само общество. В связанной с этим подсознательно выстроенной интенции (а не только в желании власти спрятаться за чужими спинами) и состоит, например, основная причина того, что против писателя Сорокина выступали «Идущие вместе» и другие якобы гражданские организации.
В США эта система давно действует. Там всевозможной цензурой и ограничениями занимаются разного рода христианские и родительские комитеты. Неолибералистская программа предусматривает перенос функций власти как таковой на элементы определенной гражданской самоорганизации. Она понимается в очень специфическом смысле: ограничения на ее формирование вроде бы есть, но они закладываются на ином уровне, отличающемся от того, к которому мы привыкли. В СССР никто не мог организовать еще один комсомол, какими бы мотивами он ни руководствовался. Сейчас их можно создать и два, и три, и четыре, и пять. Действуя в определенных, достаточно подвижных рамках, ты можешь заниматься этим, сколько хочешь. Если ты следуешь определенным правилам, твоя деятельность будет только одобряться. Не следует по старой привычке видеть одну сквозную манипуляцию. Современные приемы манипуляции, уже освоенные властью, разнообразны и носят, как правило, локальный характер. Сейчас совершенно не обязательно усиливать полицию, достаточно увеличивать производство сериалов, направленных в определенную сторону. Произошла определенная модернизация власти, но она носила исключительно технологический характер. Были освоены определенные приемы, но не были усвоены мета-приемы, предыстория существующих ныне технологий. Поэтому система манипуляций имеет довольно рыхлый вид и работает со сбоями.
Корр: Возможно, такая ситуация позволяет обществу сформировать собственные центры этических и эстетических запросов? Успех Вашего проекта, как представляется, связан именно с тем, что его удалось превратить в такой центр.
ИК: Правильно. Общественный энтузиазм разнонаправлен. Если энтузиазм «братьев-акробатов» был направлен на организацию «Идущих вместе», то наш энтузиазм способствовал возникновению иной структуры. Пока власть жестко не скажет, что мы плохие, а они хорошие, со всеми вытекающими отсюда юридическими и силовыми выводами, пока сохраняется возможность игры на более или менее открытом поле, остается неизвестно, кто, в конечном итоге, выиграет. Я не верю в возможность эффективной чисто символической манипуляции в современном обществе при современном уровне развития технологий, не дополненной воздействием физического твердого кулака. Возможно, вся постмодернистская шатия-братия, пойдя к власти в учителя, сослужила хорошую службу, внедрив в голову власти преувеличенное доверие к рекламе и символическим манипуляциям. Власть по своей природе, даже после того разрыхления, которому она подверглась в первой половине 1990-х годов, имела внутреннюю интенцию действовать попроще: хватать, давить, откручивать головы. И то, что власть слегка развернули в сторону медийных игрищ, позволит людям, сейчас ее обслуживающим, изображать из себя впоследствии «пятую колонну», которая только и делала, что тайно власти вредила.
Корр: Получается, что очень многое сейчас зависит от наличия независимых каналов коммуникаций. Вы рассказали, как удалось создать канал распространения готовой продукции. А какими каналами Вы пользовались для того, чтобы сформировать на нее спрос?
ИК: Спрос не столько создают (подобное утверждение и есть та самая технологическая ересь), сколько пробуждают. Всегда существуют люди, которые по тем или иным причинам недовольны той реальностью, — общественной, политической, социальной, экономической, эстетической, — которая им предъявлена. Но пока у них нет инструмента высказывания, они не могут адекватно выразить собственные потребности. Когда мы начинали «Ультра. Культуру», наша основная идея была не в том, чтобы создать людей с соответствующими запросами. Мы предполагали, что они, как данность есть. А в том, чтобы дать им средство и аппарат для выражения собственных мыслей через публикацию книг, которые можно обсуждать, которые дают понятийные категории и информацию для развития уже существующих взглядов. Это гораздо более важно, чем создавать то, что ты все равно создать не сможешь. Потому что течения, пристрастия, субкультуры возникают в обществе стихийно. Разрыхление общества, которое шло с середины 1980-х по середину 1990-х, породило множество конкурирующих дискурсов, множество субстратов в том, что ранее было единым монолитом советского народа. За это время народилось все, что хочешь, «всякой твари по паре», правда в незначительных количествах. Главная заслуга этого периода заключалась в создании диверсифицированной социальной структуры. Эта диверсификация просто не была закреплена традиционными историческими и юридическими контекстами, как скажем, в западноевропейском обществе. В 1970 году нельзя даже было представить себе существование готов или сатанистов. Теперь можно найти все, что угодно. Пусть это маргинально с точки зрения численности и наличия средств распространения соответствующих взглядов и позиций, но явно присутствует в обществе, и эти позиции можно наполнить жизнью. Когда ты начинаешь их питать, связанный с ними дискурс начинает кристаллизоваться, их понятийный аппарат начинает конкретизироваться. Численность их носителей в ряде случаев начинает возрастать, потому что индивиды, не вовлеченные ранее в политический, культурный или иной символический процесс, активизируются. Издательство, таким образом, оказывается не «только коллективным пропагандистом и агитатором, но и коллективным организатором».
Корр: Эта фраза предполагает наличие проектов, выходящих за рамки собственно издательской деятельности.
ИК: Безусловно. Но в новых реалиях, в новой ситуации издательство не обязательно должно быть хозяином этих проектов. Для нас идея, к которой мы стремимся, и от реализации которой мы еще очень далеки (мы только начинаем разворачиваться в этом направлении), состоит в формировании целой сети проектов, связанных друг с другом только на уровне пересечения участников. Собственно говоря, наше участие в «России-2» является проявлением той же тенденции. Для присоединения к этому проекту нам было совершенно необязательно сливаться в административном или экономическом смысле с галереей Гельмана. Для участия в разного рода проектах нам важно наличие общего понимания с их другими субъектами. В результате происходит не просто объединение, но и взаимная подпитка проектов на организационном и символическом уровне. Мы начали проводить поэтические чтения, возить наших поэтов. Это может служить примером такого обогащения проекта. Всем понятно, что речь в данном случае не идет просто о чтении стихов как таковых, хотя стихи сами по себе хорошие. Когда в одном месте якобы с целью чтения стихов собираются Гейдар Джемаль и Эдуард Лимонов, это вводит контекст идейного пересечения. В результате получается нечто иное, чем просто поэтический вечер, даже если никаких речей политического содержания не звучит и не произносится. Такие проекты и позволяют нам выйти за пределы производственной сферы. Кроме того, мы уже давно проектируем и хотим, наконец, перейти к изданию альманаха. Все наши авторы, все люди, которые с нами сотрудничают, все наши производители идей располагают материалом, который не выражается непосредственно в их монографиях или художественных произведениях, — статьями, какими-то работами, более актуально реагирующими на нынешнюю ситуацию. И в эту сторону мы хотим развиваться. Правда, это вещь затратная.
Корр: Как же Вам удается находить средства для реализации проектов, требующих предварительных финансовых вложений?
ИК: С самого начала мы поняли, что в атмосфере подавленности и паники, царившей в 2001–2002 годов, когда создавалось наше издательство, бессмысленно просить деньги в Москве. Чем ближе к центру, тем сильнее чувствуется воздействие господствующего дискурса. Это напоминает землетрясение. Независимо от собственных человеческих качеств люди, находящиеся ближе к его эпицентру, получают от каждого сейсмического толчка больший шок, чем те, кто от него вдали (эти могут вообще никаких толчков не чувствовать). Достаточно отойти в сторону, чтобы убедиться, что землетрясение, кажущееся катастрофой находящимся в эпицентре, носит локальный характер, уже на расстоянии ста километров ни одна черепица с крыши не упала. Поэтому мы сразу стали искать средства на нашу деятельность в регионах. Там меньше не страх, а потребность следовать консенсусу. Потому что люди в регионах, располагающие средствами, которые они могут инвестировать, не настолько сильно включены в существующую систему игры. В регионах происходит все значительно медленнее, осуществляется более традиционными способами. Желание сделать ставку на то, что может их вывести из замкнутости локальных процессов, оказывается сильнее опасений сделать что-то рискованное. «Вас будут знать в Москве» оказывается более сильной приманкой, чем страх перед возможными издержками, связанными с окриками, наездами и всем прочим.
Мне хорошо было известно всегда, еще по временам рок-н-ролла, Свердловского рок-клуба, что начальственный крик, пролетев полторы тысячи километров, очень теряет в своей силе. В результате то, что в Центральном административном округе, заканчивается битьем дубинками и постановкой к стенке, в провинции может закончиться от силы вызовом «на ковер» и отеческим внушением. Страна всегда была низко управляемой, а сейчас — в особенности. Правильный ход в нынешней ситуации — не сводить все к Москве, в первую очередь, в поиске средств, необходимых для инвестиций в информационные или культурные процессы. Я говорю, прежде всего, о культурных проектах. Но и со СМИ могла бы быть схожая картина, если бы люди, которые работают в этой области, не были бы зациклена на централистском видении мира, мало отличающемся от представлений тех, кто сидит в Кремле. В центре выбор стоит между реализацией проектов, правильных с точки зрения власти, и риском преследований. В провинции существует выбор между тем, чтобы сидеть тихо, не мечтая даже получить больше, чем уже есть, или рисковать для того, чтобы выйти на новый уровень. В центре больше вовлеченность в контекст консенсусного восприятия власти, заключающегося в боязни сделать то, что может быть ею воспринято как противодействие. Именно вследствие господства такого типа восприятия власти оказался столь чудовищно раздут ее образ. Это был стихийный процесс, когда люди сами себе придумывали спасителя, способного прекратить череду кризисов. В центре человек, принимавший в этом процессе участие, мог это делать с тяжелой душой, уговаривая себя тем, что по-другому нельзя, иначе не будет нормальной власти, не удастся сохранить государство, простроить нормальную экономику, воспользоваться благоприятной конъюнктурой. На Урале и в Сибири таких рассуждений не было, потому что у человека, расположенного далеко от Центра, возникает понимание, что в консенсусе, созданном не им, а спущенном сверху, отведено довольно скромное место. Изменить свое положение можно, только совершив что-нибудь рискованное. А резерв потенциальных бузотеров, людей, обладающих достаточной степенью пассионарности, в провинции всегда в наличии. Речь, конечно, не идет о том, что в провинции можно получить миллионные инвестиции, но там легче найти деньги, необходимые для культурных проектов, подобных нашему.
Корр: Получается, что для успеха культурного проекта, не связанного с господствующим дискурсом, необходимо, во-первых, пробудить запросы, которые его сделают выгодным, во-вторых, отказаться от централистского видения мира и попытаться привлечь к сотрудничеству провинциальных инвесторов, в меньшей степени включенных в существующей консенсус. Можно ли ожидать, что по мере того, как данная технология будет становиться более понятной, будет увеличиваться число успешных культурных проектов, подобных Вашему?
ИК: Я думаю, что да. Более того, любой процесс социального или политического реформирования сейчас может быть успешен, только если он обратиться к децентрализованному ресурсу. Иначе придется вновь толочь в ступе воду. Любой победивший централистский дискурс будет вынужден обратиться к старым, сугубо вертикальным механизмам консолидации территории. Есть определенная инерция, которая заложена во всем понятийном и идеологическом аппарате, которая не позволит от них отказаться. Такой неожиданный человек, как Шнуров, написал в таком неожиданном месте, как «Rolling stones», лучшее, что может быть сказано о центральной власти. У него была колонка про Кремль как про замок чародея, в котором хранится магический кристалл, дающий чародею жизненную силу, но одновременно вынуждающий чародея служить ему и действовать только теми способами, которые этот кристалл подсказывает. Мы уже столько раз наблюдали за нашу историю воспроизведение этого цикла, что пора, наконец, задуматься. Может, лучше хряпнуть по кристаллу и разнести его на куски?
Корр: Скорее всего, общественное сознание действительно постепенно движется к идее децентрализации. А возможна ли децентрализация эстетических запросов общества?
ИК: Можно говорить о децентрализации эстетики, поскольку выяснилось (особенно это хорошо видно из Москвы), что существовавшая централизация не была сформулирована на все 100 %. Когда из-под нее в позднесоветский период вышибли идеологическую платформу (точнее, когда она сама износилась и обратилась в труху), выяснилось, что единообразие вкусов и эстетики не то, чтобы на ней базировалось, но только благодаря ей объясняло и утверждало свое существование. Это объяснение убрали, но сама интенция к единообразию сохранилась. Не обязательно в жутких проявлениях, когда что-то не разрешается, но во внутреннем нежелании определенных слоев от нее отказываться. Мы сейчас занимаемся «Русской серией». Мы очень долго почти ничего не печатали, а то, что печатали только косвенно попадало в художественный дискурс, вроде эссе Лимонова. Понятно, что это — политическая эссеистика, которая только в силу исторически сложившегося образа автора связана с художественной литературой. Теперь мы начали печатать романы и повести, просто художественную литературу, не обязательно содержащую в себе элемент политизации или социализации. Мы убедились благодаря этому, что не печатают множество людей, которые пишут хорошо, не особо экспериментально, но интересно и читабельно. Существует внутренний гипноз, определяющий, что из русской литературы может печататься: или массовый жанр, или толстые романы в духе шестидесятников, которые никто не читает. Но печатать их необходимо, потому что их все время выдвигают на премию «Букер». Издательства идут на это, потому что основной профит в этом случае они получают не от интереса читателей и не от прибыли, а оттого, что они участвуют в некоей культурной игре. В результате происходит насыщенный процесс, о котором много пишут, по поводу которого делают доклады, внутри которого раздаются премии, живущий совершенно обособленно от реального рынка, но оказывающий на него громадное влияние. Благодаря этому, существует слой «серьезной литературы», не имеющий массового читателя, слой массового жанра, а в середине почти ничего нет.
Некоторое исключение составляют Сорокин и Пелевин, вырвавшиеся за рамки этого процесса и, помимо него, самостоятельно воздействующие на массового читателя. Наряду с этим печатается большое число переводных книг, из которых далеко не все являются новым словом в литературе, эстетическим прорывом или содержат экспериментальные элементы. Но так может жить только переводная литература. Если наш писатель напишет роман, вроде тех, что пишет, например, Абель Поссе, он будет очень тяжело найти издателя, поскольку он будет выключен из двух основных игр, задающих рамки современной русской литературы. Попытки вырваться за эти рамки всерьез почти не предпринимались, если не считать Бориса Кузьминского, предлагавшего разным издательствам свои «русские серии». Они были очень непоследовательными. А главное, они строились вокруг имен или репутаций, вместо того, чтобы использовать простейший критерий: интересен текст или нет заурядному, обыкновенному читателю. Казалось бы, это неконфликтная проблема, но, как оказалось, в таком ключе никто из издателей работать не хочет. Себестоимость российской прозы ниже, чему у переводной, при этом в среднем продаются большие тиражи. Тем не менее загипнотизированность дискурсом оказалась сильнее экономической выгоды. Издатели уверены, что, пока они будут пользоваться наработанными схемами, все у них будет получаться. Но стоит только уйти в какое-то другое поле, непроверенное ими, сразу же наступишь на мину или провалишься в болото.
Самоограничения, связанные с загипнотизированностью дискурсом, вообще очень характерны для России. Люди, принимающие решения в нашей стране, запуганные и загипнотизированные предыдущей историей, желают ставить только на фаворита и ездить только на призовой лошади. Но ведь можно играть на конюшню: кто-то придет вторым, кто-то двадцатым, а в итоге все равно это будет прибыльно. Так у нас не мыслят. У нас, что в поп-музыке, что в литературе, что в политике, все хотят держаться за фаворита, даже сели это большой выгоды не приносит. В этом как раз и проявляется гипноз централизма, вынесенного из советского времени (а на самом деле, из еще более ранней эпохи). Даже теперь, в отсутствии идеологемы, на которой он основывался, централизм продолжает определять социальное поведение, в том числе и поведение субъектов рынка. Любой предприниматель, любой инвестор является продуктом определенной культуры и цивилизации и действует в соответствии со сформированными ей представлениями. Во-первых, надо получить все, как можно быстрее, потому что скоро все кончится. Во-вторых, нужно держаться за того, кто выигрывает сейчас, потому что, какая мне разница, что получится из этого через пять лет. Время от времени этот процесс ломается под влиянием непреодолимых экономических обстоятельств.
Именно так в этом году получилось с кинематографом. Деньги начали вкладывать в кино не потому, что понадеялись или рассчитали, что кино будет приносить деньги, а потому что уже не могли больше вкладывать в сериалы. Кончились слоты вещания, отведенные на основных каналах под сериалы, — столько их сделали. От безвыходного положения инвестиции начали переливаться в кино. В результате в этом году сняли то ли восемь, то ли десять (не помню точно) экранных фильмов, которые принесли значительную прибыль. Получается, что было возможно и год-полтора назад вкладывать деньги в кино, но никто этим не занимался, потому что все делали сериалы. Недавно я разговаривал по поводу одного сериала с продюсерами, и мне говорят: «Не надо делать сериал, ты смотри, что творится, надо теперь снимать кино». Не исключено, что в следующем году все будут делать кино, а сериалы будут не в чести. Такие вот метания очень характерны для провинциального, в мировом смысле, российского бизнеса, который находится под постоянным влиянием внецивилизационного контекста, имеющего неэкономическое происхождение. В российском бизнесе нет осторожности и взвешенности, которая дается только многовековой культурой умения распределять ресурсы. Это касается не только предпринимательства в сфере культуры. Очевидно, что-то подобное происходит в большем масштабе в областях большой экономики, про которую я просто ничего не знаю. Такие культуры, как наша, такие государства с несложившейся системой больше всего подвержены разного рода бумам. Это особенность растущей среды. В бедных стран не может быть бумов и пирамид, там брать нечего, в странах первого эшелона цивилизации все слишком структурировано. А вот у нас, например, могут появиться приманки в самых разных сферах. Поэтому нас постоянно кидает и швыряет из стороны в сторону.
Одним из средств спасения от этого, способом перехода к минимальной сбалансированности может стать создание децентрализованной многообразной культурной среды с самыми разными тактиками поведения, с самыми разными взглядами, с разными социальными и эстетическими преференциями. Такая среда и образует реальное поле свободы, которое защищено изнутри, а не снаружи. Защищено не посредством каких-то законов и внешних гарантий, а благодаря своему собственному механизму. В общем-то, это, строго говоря, азы классического либерального дискурса, а не нынешней его интерпретации. Поэтому как издательство мы не проповедуем какую-то определенную идею, мы создаем, пытаемся защитить сам механизм формирования свободы высказываний. Люди, которые рассматривают свободу высказываний, как свободу высказываться только определенным образом, находятся в рамках централизованной структуры, которая может быть как правительственной, так и противостоящей власти (как, например, у наших либеральных демократов). Таких людей наше понимание свободы высказывания очень удивляет, и они нас неоднократно называли желто-коричневым издательством, фашистами и прочим подобным. Но для меня очевидно, что существует большая разница между тем, чтобы исповедовать крайне правую идею и давать возможность человеку издавать связанные с ней тексты. Если это талантливые тексты, то они имеют право на появление, поскольку это право предусмотрено самим принципом свободы высказывания. Наше общественное восприятие не чувствует разницы между позицией издателя и правом автора текста на высказывание. Соответственно, если мы печатаем романы «про скинов», значит, мы сами должны им сочувствовать. Вот эту традицию восприятия мира, очень бы хотелось преодолеть. Создать людей, культурный слой, который так не мыслит.
Корр: Такая децентрализация эстетического запроса, вероятно, может привести к новому возникновению какого-то «большого стиля» в литературе, вроде «деревенской прозы» или «новой городской прозы». Сейчас такой стиль не возникает, потому что высказывания слишком централизованы, и трудно угадать реальные общественные запросы. А вот децентрализация высказываний может позволить дать ответ на реальные общественные запросы. Каким он будет, по Вашему мнению?
ИК: Я не берусь предсказать, не только потому, что это сложно вследствие того, что общество слишком многообразно. Я не берусь предсказать, потому что реальный ответ оказывается всегда сложнее прогноза по одной простой причине — прогноз оперирует всего двумя-тремя параметрами. Например, у нас появилась молодежь, которая воспитана рядом с компьютером, в игровой среде, и поэтому в ответ на ее запросы появится то-то и то-то. Или у нас сейчас появились люди с определенным социальным опытом, которые предъявят такие вот запросы. А реальный результат всегда оказывается сложнее, потому что он никогда не апеллирует к какой-то определенной социальной группе. «Деревенская» или «новая городская проза», которые были упомянуты, не обращались к одному социальному слою или к людям одного возраста. Поэтому такой социологический анализ всегда страдает упрощенностью, он представляет себе общество разбитым на некий пазл, расчерченным как шахматное поле, разлагающимся на отдельные куски. Для меня одной самых презираемых наук является классическая маркетология, она мне по-настоящему смешна, я даже сейчас пишу пьеску про маркетологов. Это люди, которые очень четко верят в то, что человеческие преференции можно установить из анкеты. Но человек одновременно принадлежит нескольким полям. Положение человека в социуме постоянно меняется, у него есть социальная мобильность, сегодня он здесь, а завтра там. Определенное социальное поле может полностью распасться в результате каких-нибудь экономических процессов, буквально за несколько лет у нас какая-нибудь категория может исчезнуть полностью или превратиться в другую. Нет больше специальности «научный» коммунизм, но его преподаватели не исчезли, а разбрелись кто куда. Причем большая их часть оказалась в рядах Православной церкви. По своим взглядам они уже, естественно, не совсем те, что были. Но они генетически связаны стартом, отличаясь от тех, кто пришел в Церковь другим путем. Дьякон Кураев — это не тот Кураев, который не был дьяконом, но связь между ними видна и понятна.
Надо постоянно учитывать эту мобильность, понимать, что все суетится и ворошится. Поэтому предсказывать — это вести себя, как классический маркетолог, сформулировать запрос, придуманный тобой, и дать на него ответ, придуманный тоже тобой, а потом находиться под гипнозом построенной причинно-следственной связи, существующей исключительно в твоей голове. Я не знаю, что будет. Я не знаю даже, прошли мы или нет кризисные состояния в политическом смысле, в экономическом, в смысле социальных отношений. Возможно, нас ждут еще страшнейшие потрясения. Но я уверен, что некий мини-застой, продолжавшийся с 1998 по 2002–2003 годы, мы явно миновали. В жизни вновь появляется потенциал интересов, в особенности в области культуры, что-то начинает происходить. Долго ли продлятся эти процессы оживления, насколько длительными будут их последствия, я не знаю. Задаваться таким вопросом, на мой взгляд, бессмысленно. Нужно использовать этот момент, делать как можно больше нужного, интересного, впечатляющего, яркого.