Последний иерофант. Роман начала века о его конце

Корнев Владимир Григорьевич

Шевельков Владимир Алексеевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Испытание Фемиды

 

 

I

Тут Викентий Алексеевич Думанский наконец открыл глаза — перед взором адвоката голубели обои его собственной спальной.

«Слава Тебе, Господи! Это только сон, и я дома», — сообразил он, зевнув, и почувствовал несказанное облегчение. Медленно потянувшись, остался лежать в огромной постели. Ему еще было необходимо окончательно осознать переход в бодрствующее состояние, хотелось понежиться. «Что же это все-таки мне приснилось? Может быть, вещий сон? Этот странный старик „Росси“… Но последнее… эти убийцы, пальба. Дичь какая-то! Никогда бы не подумал, что в моем подсознании могут родиться столь брутальные сцены. Чужая душа — потемки, это понятно, но когда в собственной такой кавардак… Наверное, это все из-за вчерашнего ростбифа с кровью. Сколько раз я зарекался плотно ужинать! Да уж, непременно от ростбифа».

Наконец Думанский, поеживаясь, выбрался из-под одеяла, встал и, взяв с ночного столика большой хрустальный флакон, щедро опрыскал лицо дорогим одеколоном «Коти», затем, открыв фиал с туалетной водой другого, более тонкого, почти неуловимого аромата, тщательно протер холеные руки. Вообще, к своим рукам, лицу и прочим частям тела Думанский испытывал глубокую симпатию и оказывал им внимание, не свойственное большинству мужчин. Нет, он вовсе не был нарциссистом — просто любил разглядывать себя в зеркале, расстраиваясь, если что-то в его внешнем облике менялось к худшему, и считал, что уход за телом — одна из неотъемлемых черт истого аристократа, наконец, просто его священная обязанность. Это правило было усвоено им с младых ногтей, как и прочие светские манеры, и он не помнил случая, чтобы когда-либо ему изменил. «Если женщины проводят едва ли не весь досуг в уходе за своей внешностью, — рассуждал Викентий Алексеевич, — то уж мужчина вправе уделить этому занятию хотя бы час в день».

Завершив свой туалет, Думанский закутался в бухарский халат с кистями на поясе, подошел к окну и, широко растворив его, жадно вдохнул легкий бодрящий воздух. Каждое утро любовался он панорамой столичного центра, открывавшейся с высоты пятого этажа дома на Кирочной улице. Озирал аристократическую Литейную часть с особняками знати и богатых буржуа, с небольшим голубым куполом фельтеновской кирхи Святой Анны и крестоносной пикой Кавалергардской церкви, с недавно выстроенным помпезным домом Офицерского собрания. Отсюда, конечно же, были видны купола Преображенского собора, поодаль — шпили Михайловского замка и Симеониевской церкви в туманной дымке, слева высокая Владимирская колокольня, справа же утопающее в лесах «самоцветное» многоглавие храма Воскресения Христова с его ажурными, сверкающими золотом восьмиконечными крестами, и всюду крыши, крыши, крыши, белые от снега. В сочетании с перламутровым декабрьским небом северной столицы все эти детали составляли впечатляющую картину. «Будь я художником, обязательно написал бы великолепный пейзаж. Странно, что наши маститые живописцы совсем почти не пишут Петербург. Все бы им вылизывать бесконечные средиземноморские ландшафты, среднерусские поля и перелески или поэтизировать однообразие карельских сосновых боров. Вот ведь могут же французы вдохновляться парижскими видами, и как пишут — смело, буйно, а мы о наших петербургских красотах словно забыли. Только говорим о неповторимости Северной Венеции, но когда же родится наш северный Каналетто?» — так думал Думанский, воображая себя маэстро кисти. Но… его профессиональная стезя была совсем иной, и, хотелось ему того или нет, каждое утро он должен был выходить на нее в строгом форменном сюртуке с выпускным знаком Императорского Училища правоведения, не забывая при этом покрасоваться перед большим зеркалом в прихожей.

Сегодняшнее утро не было исключением из правил, и приват-доценту права в строго определенный час нужно было находиться в суде, дабы исполнять адвокатские обязанности. Окончательно пробудившись и воскреснув к жизни, господин Думанский приступил к ритуальному обходу своей не столь уж просторной, оставшейся еще от покойных родителей квартиры: он, собственно, и не ожидал найти ничего нового в этих шести комнатах, заполненных мебелью всех стилей, размеров и форм, тешивших нравы столичных жителей на протяжении почти двух столетий, огромным количеством книг в сафьяне и коленкоре, картин — от портретов пращуров в пудреных париках, среди которых, между прочим, были и кисти Рокотова, до каких-то сомнительных натюрмортов под Снейдерса и пейзажей бог весть чьей работы и не бог весть каких художественных достоинств. Было в этой квартире множество скульптуры, дагерротипов в затейливых рамках — на стенах, на комодах и столиках: имелось даже стоявшее в прихожей невероятных размеров чучело медведя с серебряным подносом для визитных карточек посетителей (медведь этот, по семейному преданию, был убит прадедом Думанского — большим любителем ловли и травли всякой живности — где-то в валдайских лесах, на совместной охоте с князем Путятиным). Словом, жилище петербургского адвоката было заполнено огромным количеством предметов — правду сказать, большей частью явных безделиц, доставшихся ему в наследство от знатных пращуров вместе с имением в псковской глуши. Сам же Викентий Алексеевич мало что присовокупил к этому скарбу, и отнюдь не потому, что был стеснен в финансах (практику он имел выгоднейшую), а потому, что по своему воспитанию не стремился к жизни более роскошной и было трудно выдумать что-либо, в чем он нуждался и о чем еще до его рождения не позаботились предки-сибариты.

Профланировав через всю квартиру мимо привычных вещей, десятилетиями стоящих на раз и навсегда определенных им местах, Думанский не обнаружил не только ничего нового, но и собственной жены (с которой он не первый год был в контрах), почитательницы богемы, частенько посещавшей декадентские художественные и литературные салоны, заразившие ее пагубной страстью к кокаину да склонностью к новомодной однополой «любви». Куда-то запропастилась и молоденькая горничная Даша, всего-то год назад приехавшая в столицу, но уже, насколько это было уместно для прислуги, копировавшая «передовые» взгляды своей госпожи.

Так незадачливый глава семейства, поминая далеко не святых угодников, не раз вдоль и поперек измерил то, что в женских романах называют семейным гнездышком, и наконец отчаялся найти не только кого-либо, с кем мог бы перемолвиться словом, но даже просто прислугу, обязанную хотя бы подать барину пальто перед уходом того на службу.

И вот, в тот самый миг, когда Викентий Алексеевич уже обулся в штиблеты и накинул кашне, в прихожей раздался пронзительный звонок. «Ну, сейчас я объясню этой „даме света“, как следует вести себя супруге уважаемого в высших кругах человека, потомственного дворянина… Хотя что в том толку? Разве в первый раз? — соображал Думанский, намеренно не спеша открывать. — Ну да уж этого позора — увы! — не смыть, а вот Дарье я точно пригрожу отказом от места».

Каково же было удивление разнервничавшегося Викентия Алексеевича, когда, открыв двери, он увидел на пороге своего коллегу, юриста-универсанта недавнего выпуска. Он успел только в радостном удивлении развести руками, как гость с иронией заметил:

— Что же это вы, драгоценнейший Викентий Алексеевич, заставляете себя ждать? Я давно уже заказал мотор, и он сейчас ожидает у парадного. Скорее собирайтесь, и на Шпалерную — нас ждут великие дела!

 

II

Щегольской авто-кабриолет мчал по Литейной части, попискивая на перекрестках клаксоном и привлекая внимание прохожих. Не так уж часто еще встречался на улицах столицы мотор, чтобы не вызывать всеобщее любопытство. За рулем, в темных очках, с ног до головы в коже, красовался знающий себе цену водитель, а на заднем сиденье вальяжно раскинулись пассажиры — два важных господина благородной наружности. Тот, что выглядел моложе, с любопытством просматривал свежую петербургскую прессу, и время от времени отпускал вслух едкие комментарии по поводу прочитанного. Его vis-a-vis — господин в строгом черном пальто и каракулевой шапке «пирожком» — с интересом внимал чтению, подперев рукой подбородок и то и дело удивленно покачивая головой.

— Вы только послушайте, Викентий Алексеевич, что в утренних «Ведомостях» пишут! Дело Гуляева называют ни больше ни меньше как процессом века. А каковы обобщения: «Сей прискорбный факт, казалось бы, бросает тень на наше славное Отечество, и в скором времени наши недоброжелатели за границей, несомненно, попытаются воспользоваться криминальным скандалом в своих целях. Однако следовало бы рассматривать его в свете всеобщего падения нравов и критики, которой подвергается ныне христианская добродетель почти повсеместно».

Думанский удовлетворенно кивнул, выражая свое согласие с только что услышанным:

— Весьма резонно. Собственно, журналист прочитал мои мысли.

— Что-то вы дальше скажете, коллега! — продолжал любитель судебной хроники. — О вас автор статьи тоже не забыл: «Как знать, возможно, перед нами печальный пример трагедии? Во всяком случае, именно такого мнения придерживался на суде в отношении подзащитного талантливый адвокат Викентий Думанский — восходящее светило русской юриспруденции, известный нам по целому ряду блестяще проведенных процессов. „Мой подзащитный — личность психически неуравновешенная, жертва общественных пороков, и случившееся с ним, наряду с осуждением, взывает о сострадании. Если бы мы могли избежать пагубных воздействий среды на наши поступки!“ — воскликнул господин Думанский».

— Ну хватит, хватит! — Лицо Думанского выражало неудовольствие. — Я и так прекрасно помню все, что тогда сказал. Ох уж мне эти газетные льстецы! «Восходящее светило»! Стоит только этому «светилу» отправить в тюрьму какого-нибудь влиятельного негодяя, как та же пресса затопчет «светило» в грязь. Все это — увы! — банально и давно известно. Поищите-ка лучше, дражайший, что-нибудь ругательное. Неужели ни одна газета не позволила себе подвергнуть остракизму адвоката Думанского?

Молодой человек грустно улыбнулся:

— Эх, Викентий Алексеевич! Я всегда замечал в вашем характере нечто от мазохиста. Ну, уж коли вам так угодно, извольте. Vox Dei, так сказать, — статья в «Епархиальных ведомостях». Рецензия на ваш очерк. А я и не знал, что вы писали о деле Гуляева.

— Ах да! — спохватился Думанский. — Я ведь действительно написал небольшой очерк в «Судебный вестник». Ну знаете, некоторые соображения по сути процесса под заголовком «Убийца или жертва?». Идея вам должна быть понятна. Не думал, однако, что духовная пресса так быстро откликнется. И что же им не понравилось, это интересно?

— А вы послушайте, как негодуют: «„Сердобольный“ адвокат Думанский, защищающий, кстати, в суде интересы обвиняемого, продолжает с подозрительным упорством оправдывать заведомого преступника. Гуманизм для господина Думанского — ценность непререкаемая, а преступник становится в его изображении жертвой развращенного общества, игрушкой страстей — метаморфоза впечатляющая. „Разве христианский мир станет совершеннее после узаконенного убийства еще одного из сынов человеческих?“ — восклицает юрист, обуреваемый „праведным гневом“. Приходится с прискорбием отметить, что сей государственный муж, окончивший, по всей вероятности, Императорское Училище правоведения, на эмблеме коего, как известно, красуется священное слово „ЗАКОН“, очевидно, так и не понял за годы учебы и судебной практики, какой смысл вкладывает в это слово христианское государство, каковым является наше Богоспасаемое Отечество. Всякое преступление есть пример нравственного разврата и требует достойной кары в зависимости от тяжести содеянного. Если человек, столь дерзко преступивший заповеди Христовы, не будет призван к ответу судом земным, то это будет великим соблазном для христиан, которые увидят, что законы Божии, а тем более человеческие, можно безнаказанно попирать».

Думанский развел руками:

— И мне все это понятно не в меньшей степени, чем любому православному человеку, но что поделать, если церковные иерархи почему-то поверили в виновность Гуляева, а я не нахожу ее доказательств и, следовательно, — не верю. Не может Гуляев быть убийцей!

— А как вам такое понравится, Викентий Алексеевич: «Характерно и то, что „передовой“ юрист в своем очерке позволил себе назвать преступника „еще одним из сынов человеческих“, что является неприкрытым кощунством в отношении самого Спасителя мира. Допустив столь неуместное сравнение в погоне за образностью речи, господин Думанский только выдал свои вульгарно-материалистические убеждения».

Адвокат помрачнел:

— Совсем не нравится. И как это я мог допустить такое неосторожное выражение! Теперь, чего доброго, будут Думанского безбожником считать. Дожил!

— Не спешите посыпать голову пеплом, коллега! Что-то запоют эти борзописцы, когда мы выиграем процесс. Давайте-ка я вас лучше развлеку. У меня тут есть одна занятная статейка…

— А стоит ли? Уже и так достаточно, — устало произнес Думанский.

— Да о вас там ни слова. Всё о Гуляеве, и в таких, знаете ли, красках! Газета иностранная, «Нью-Йорк таймс». Неужели вам не интересно узнать, как выглядит это дело из-за океана?

— Ну прочтите, пожалуй.

— «Россия в очередной раз удивила мир. Русский Казанова…». Это не кто иной, как наш купчишка. Забавно, не правда ли, Гуляев — Казанова! Итак, «…русский Казанова пошел дальше своего прототипа — список его „приключений“ значительно длиннее, чем у знаменитого итальянца. По достоверным данным, в нескольких европейских государствах он уже заочно приговорен к смертной казни за бесчисленные кутежи, которые устраивал всюду, куда заносила его безумная фантазия и тяга к сумасбродству. Кажется, этот скандалист решил доказать человечеству, что Россия — самая богатая страна в мире (цель, которой задаются многие русские с приличными капиталами), — куда бы ни приезжал купец-самодур, везде учинял попойки такого масштаба, что местное население становилось практически нетрудоспособным, а разгул волной докатывался до соседних государств. Не так давно в результате подобного дебоша сгорело здание в центре Гамбурга. Правда, приходится признать, никто не уверен, что это сделал именно Гуляев. К чести последнего следует отметить, что он немедленно в полной мере возместил городу причиненный ущерб в размере более четырехсот тысяч рублей, но даже эта сумма вряд ли способна загладить моральный ущерб, нанесенный репутации славного немецкого города».

— Ну что, узнаете своего подзащитного? — спутник с иронией посмотрел на Думанского. Тот даже покраснел от возмущения:

— Но ведь это бред какой-то! Пасквиль! Скандальные истории, мистика. И ведь никакого отношения к данному делу не имеет.

— Вероятно, никакого, но это только доказывает, что может сделать людская молва из ничего, перешагнув через океан. К тому же отдадим должное богатой фантазии ушлых американских репортеров, которые заработали на этой сенсации кругленькую сумму в долларах.

— Вы правы… Остается только радоваться, что полновесным российским рублем за эту чепуху им никто не заплатит.

— Нет, вы подумайте, чего только не напишут, — продолжал углубляться в содержание статьи новоиспеченный адвокат Сатин. — В молодые годы Гуляев-то, оказывается, соблазнил пол-Европы, а некую мадам Буальи обобрал до нитки, «оставив ей только воспоминания о многих тысячах франков, о своей загадочной русской душе и напев „Марсельезы“». Ха-ха-ха!.. Каков стиль! А дальше-то — самое интересное! «Из Франции, дабы избежать возмездия за свои проделки, „Казанова“ направился, как ни странно, не на свою азиатскую родину, в просторах которой хватит места целой армии подобных ему „романтиков“, а в гостеприимные объятия самого свободного государства мира — Соединенных Штатов. Пользуясь случаем, хотелось бы спросить господина президента и господ сенаторов: доколе въезд в нашу великую страну, призванную являть остальному миру пример торжествующей демократии и процветания, будет одинаково доступен для тех, кто готов влиться в число законопослушных американцев, и для проходимцев со всего света? Иначе и не назвать непрошеного „гостя“ из дикой России, избравшего цивилизованное государство ареной для своих очередных преступлений. Десять лет звероподобный мужлан „гастролировал“ по всему свету, порождая зловещие слухи и анекдоты, пока наконец не попал в руки правосудия, достойно увенчав список своих похождений кровавым злодеянием в столице собственного отечества. В России с преступниками церемониться не принято — их ждут в лучшем случае каторжные работы в непригодной для жизни Сибири, с ее вечной лютой зимой и свирепыми медведями, в худшем — эшафот. Можно надеяться, что суд определит современному Казанове последнее, предоставив нам возможность в очередной раз ужаснуться необузданности девственной русской натуры».

— Всё, больше не могу это слушать! — замахал руками Думанский. — Я мысленно умываю руки, а вам, коллега, по приезде в суд советую вымыть их в буквальном смысле.

Тут молодой юрист, до сих пор учтиво обращенный лицом к старшему коллеге, разразился вдруг гомерическим хохотом и, не в силах что-либо произнести, рукой указал на рекламную тумбу. Возле тумбы крутился огромный безродный пес, намекающий всем своим видом на то, что содержание афиши должна знать каждая собака в столице.

Сатин продолжал хохотать, Викентий Алексеевич же тем временем прочел на тумбе — такой, на какие обычно наклеивают объявления, начиная с анонсов спектаклей в Императорских театрах и кончая рекламой зубного порошка «Одоль», — отпечатанную крупным шрифтом информацию для желающих присутствовать на завершающем заседании суда над особо опасным государственным преступником, авантюристом и маньяком Гуляевым. Афиша обещала впечатляющее зрелище и заведомо обвинительный приговор «маньяку».

«Ну, это мы еще посмотрим!» — подумал Думанский.

Лавируя в толпе, собравшейся у входа в суд, и среди публики, заполнившей его внутри, юристы не без труда проникли в процессуальный зал. Викентию Алексеевичу вспомнилось, как перед первым заседанием в кулуарах он был буквально атакован молодой особой в трауре. Лицо ее было наполовину оттенено вуалью, что, впрочем, не могло скрыть решительного настроя барышни:

— Monsieur Думанский? Наконец-то! Я — дочь убитого… Дочь покойного… Я — Мария Сергеевна Савелова.

— Да-с-с… Трагедия! Понимаю вас, Марья Сергеевна, и разделяю вашу скорбь. Примите мои соболезнования. Должен сказать…

— Не желаю ничего слышать от вас! Все только лицемерное фразерство, вы согласились защищать убийцу моего отца, этого… этого Гуляева…

Адвокат попытался возразить негодовавшей Савеловой:

— Pardonez moi, милая барышня. Вы, кажется, чего-то не понимаете — что значит «согласились»? Защита подсудимого — мой служебный долг, и потом, кто ж вам сказал, что Гуляев убийца?

— Всей России известно про его похождения! Пьяница и дебошир, безобразный тип, самодур, для которого нет ничего святого, ни Бога, ни совести.

— Допустим, но все вышеперечисленные качества еще не являются доказательствами его вины.

— Да какие еще нужны доказательства?! — девушка в своем справедливом негодовании была близка к истерике. — Зарвавшийся купчишка, насквозь пропитанный вином, да еще с амбициями! Странно, что он не зарезал кого-нибудь еще до моего бедного papa… У меня нет никаких сомнений: в судебной хронике были интервью и высших чинов полиции, и прокурора. Все, все говорят одно и то же, всем известно…

Думанский спокойно продолжал парировать:

— Вот ведь какая незадача! Полагая, что всем все заведомо известно, преступление, оказывается, уже раскрыто, и только мне одному ничего еще не ясно, вы, mademoiselle, ставите под сомнение мою профессиональную компетенцию. Может, не стоит все-таки торопиться с выводами, считая адвоката полным идиотом? Извините за наставления.

— A-а! Вы позволяете себе иронизировать! Весьма благородно с вашей стороны!.. Этот цинизм, этот тон… Это, знаете ли, переходит всякие границы… Но я догадывалась, как здесь обстоит дело: деньги заправляют и в суде, а этот торгаш пошло купил вас! Вероятно, предложение убийцы было настолько лестным, что оказалось дороже вашей репутации… И вы согласились участвовать в этом гадком водевиле! Уверена, что вам и раньше удавалось своими хитроумными приемами оправдывать негодяев всех мастей… Так знайте же: Гуляев не уйдет от наказания с вашей помощью, и вам эта отвратительная игра тоже с рук не сойдет — я буду мстить. Учтите, пострадают ваши подручные, родственники, ваши друзья — ВЫ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕТЕ, на что я способна! Я добьюсь справедливости, господин Думанский, слышите? А средств у меня достаточно, не меньше, чем у тех, кого вы беззастенчиво защищаете… Я буду апеллировать к Его Величеству! Да я просто уничтожу вас, адвокат негодяев!!! Впереди у вас чудовищная бездонная пропасть и полное забвение!

Это была уже настоящая истерика — подобное опытный Викентий Думанский видел не однажды. Его выручил Сатин, весьма кстати выглянувший из дверей, ведущих в зал заседаний:

— Помилуйте, Викентий Алексеевич! Задерживаете — без вас никак. Присяжные и председатель давно на местах!

— Госпожа Савелова, — напоследок произнес адвокат, — право же, я не заслуживаю подобного гнева. Успокойтесь — я вам не враг! Не то, чтобы мне неинтересно было вас слушать, однако меня, как видите, ждет дело — между прочим, дело вашего отца. Убедительно прошу — возьмите себя в руки, любое вмешательство и давление только повредит следствию. Еще раз прошу прощения, mademoiselle, — уповайте на Бога! — И с этими словами отправился на кафедру.

 

III

Близился Филиппов пост. На дворе стоял ноябрь 1904 года. Извозчичьи пролетки с поднятыми кожухами мерно катились по мостовым, копыта лошадок привычно попирали торцы, разбрызгивая снежную жижу. Столичные жители, как и во всякий будний день, спешили по делам службы, не обращая внимания на неизбывную тоску чухонской зимы: титулярный советник влачился в канцелярию перебирать постылые бумаги; офицер-преображенец спешил в казарму к приему дежурства: дородный лавочник с окладистой пшеничной бородой, в поддевке дорогого сукна, семенил в магазин, прикидывая на ходу, сколько придется заплатить поставщику за партию архангелогородской семги и как бы потом успеть к вечерне в Сергиевский Всея Артиллерии собор; спрятав в муфту руки и прокламации, торопилась в Лесной на нелегальную сходку марксистов одетая с подчеркнутой строгостью молодая особа — вероятно, какая-нибудь бестужевка. Словом, город жил своей повседневной, исполненной имперской вальяжности суетой, которая дает петербургскому прохожему иллюзию благополучного существования и значительности собственной персоны. Лишь одинокий поэт без имени, в длинном и просторном черном плаще с пелериной, развевавшимся за спиной словно крылья огромной птицы, медленно брел навстречу новым откровениям, и его отстраненно-пронзительный взгляд отмечал в окружающем мире печальные приметы вечного угасания.

Было, однако, в этой скучной размеренности обычного зимнего дня столицы и событие из ряда вон выходящее, скандальная хроника коего, несомненно, просилась на первую полосу вечернего номера «Петербургских ведомостей»: в старинном здании ранне-классических форм, что на углу Литейного и Шпалерной, — том самом, где некогда располагался арсенал, а теперь уже долгие годы Окружной суд, — готовились к заключительному заседанию по делу господина Гуляева. Уже не первый месяц с перерывами продолжались открытые слушания — известный российскому деловому миру купец-филантроп и поставщик Императорского Двора, особа, приближенная к Государю, приковал внимание специфической части общества, именуемой «общественностью». Масштабы процесса действительно были впечатляющими: такого шума успел наделать по обе стороны Атлантического океана экстравагантный подданный Российской Короны.

Весь огромный Петербург, аристократический и разночинный, по мере возможности следил за ходом дела. Билеты на громкий процесс были давно распроданы; их обладатели занимали места задолго до начала очередного заседания, стараясь расположиться так, чтобы можно было разглядеть главных участников судебного действа. Даже полуграмотные извозчики, подмастерья и служанки, рядовые полицейские и всезнающие дворники — кто восторженно, кто с раздражением, а многие и с неподдельным ужасом — обсуждали подробности, если не прочитанные ими самими, то уж, по крайней мере, узнанные со слов господ, благо, газеты день за днем педантично излагали историю гуляевских похождений. Это была все та же пестрая хроника кутежей, скандальных происшествий в игорных домах и увеселительных заведениях, бесконечная вереница любовных историй. Однако причина, по которой Гуляев угодил на скамью подсудимых, являлась куда более серьезной: преднамеренное убийство известного всей России банкира Савелова, совершенное при отягчающих обстоятельствах. Труп последнего был обнаружен ранним утром 7 июля 1904 года в одной из комнат третьего этажа дома терпимости по Гороховой, 77. Деньги, которые убитый имел с собой накануне, — в газетах называлась цифра три тысячи рублей, — были похищены, а сама смерть наступила в результате огнестрельного ранения из револьвера конструкции смит-вессон, принадлежавшего Гуляеву и обнаруженного в другой комнате того же публичного заведения, где находился в ту ночь сам купец. Причем отпечатки его пальцев на пистолете специалистами по дактилоскопии тоже были обнаружены. Словом, доказательств вины Гуляева было предостаточно. Публика, заполонившая зал суда на заключительном заседании, желала скорее услышать приговор: большинство, как водится, жаждало крови, и лишь немногие втайне надеялись на милосердие Фемиды. Но в том, что Гуляев виновен, уверены были практически все (кроме разве что его сотоварищей купцов). Попытка Гуляева оправдаться перед судом тем, что пистолет он якобы нашел в ту же ночь возле дверей комнаты, где преспокойно и преприятно проводил время с одной из обитательниц веселого дома, встречалась скептическими взглядами одной или откровенным хохотом другой части зала (что, впрочем, говорило не столько об отношении к подсудимому, сколько о различном культурном уровне присутствующих).

Обликом своим подсудимый производил неприятное, даже отталкивающее впечатление. Животное начало в нем было явно гипертрофировано: массивная, если не сказать грузная, фигура, одутловатое лицо с пухлыми влажными губами — нижняя была несколько отвисшей, так что рот всегда был приоткрыт, и от этого лицо приобретало глуповатое выражение; глаза вишнево-карие с воистину безумным блеском, нелепо оттопыренные уши; копна вьющихся, непослушных, черных как у цыгана волос, буквально вызывающие дикорастущие усы. Это был тип гоголевского Ноздрева — неприлично пышущий здоровьем детина в расцвете лет, чья внешность наводила на мысль о какой-то скрытой патологии ее обладателя. Ко всему прочему на лице его были заметны следы побоев, появившиеся в результате попыток показать привычку ко вседозволенности в процессе конвоирования из тюрьмы в зал суда. Однако стоило лишь заговорить с ним — и он сразу превращался в милейшего собеседника с завидным чувством юмора да, наконец, просто в добродушнейшего господина, вмещавшего в своем грузном теле всю широту противоречивой русской души. Возможно, способность подобным образом преображаться и была одной из главных причин успеха Гуляева у женщин.

Викентий Алексеевич Думанский, представлявший на суде интересы подсудимого, был известен всей деловой России как один из лучших практикующих молодых адвокатов. Не прошло и десяти лет со дня защиты магистерской диссертации в Императорском Принца Ольденбургского Училище правоведения, а на счету Думанского был уже не один десяток успешно проведенных процессов. Гибкий ум и незаурядный ораторский дар помогали адвокату творить чудеса на судебной кафедре. Ему удавалось не только оправдывать невиновных, попавших под следствие по навету или недоразумению, но и спасать репутацию некоторых заведомых негодяев, которые без его помощи не могли рассчитывать на удачный исход дела. При этом в случаях с ложно обвиненными Думанский был принципиально бескорыстен; защищая же мерзавцев, напротив, считал своим долгом содрать с клиента приличную сумму. Заниматься делом Гуляева он согласился без колебаний, хотя этот колоритный тип, сочетающий широту натуры и чудаковатое, если не сказать вульгарное, простодушие, не вызывал у Думанского ни малейшей симпатии — с подзащитным они были слишком разные люди, не имевшие общих точек соприкосновения. Однако Думанский действительно был уверен, что этот человек не виновен в зверском убийстве, да и дело представлялось достаточно интересным.

Адвокат был выше среднего роста блондин, в самом расцвете лет, выглядевший даже несколько моложе своего возраста. В неприступном выражении его светло-серых, почти стальных, глаз, в его уверенных манерах читалось нечто обнадеживающее нуждавшихся в защите. Одет он был строго, но изящно: аспидную черноту бархатного отворота сюртучной тройки подчеркивала снежная белизна крахмального воротничка, твердые уголки которого, топорщась, заставляли держать голову с гордой независимостью; наконец, его черный с отливом галстук был щегольски украшен жемчужной булавкой.

— Господа судьи! Господа присяжные заседатели! Судебное заседание по обвинению Гуляева Ивана Демидовича, тысяча восемьсот шестидесятого года рождения, уроженца города Рыбинска Рыбинского уезда Ярославской губернии, православного исповедания, великоросса, купца первой гильдии, на государственной службе не состоявшего, холостого, детей не имеющего, под судом и следствием ранее не состоявшего, объявляется открытым. Напоминаю, что Гуляев обвиняется в преднамеренном убийстве господина Савелова Сергея Александровича, совершенном седьмого июля тысяча девятьсот четвертого года при отягчающих обстоятельствах — с особой жестокостью, и в завладении деньгами убитого в сумме не менее трех тысяч рублей, — строго и устало произнес председательствующий в чине действительного статского советника, спокойно поправив массивного «Владимира» второй степени под топорщившимся воротничком манишки.

Казалось, сам Государь, в полный рост изображенный на парадном портрете, украшающем залу, насупил брови и, взыскующе взирая на собравшихся, обвел зал внимательным взглядом молчаливо свидетельствуя непреклонность монаршей воли и законов Империи.

— Решается вопрос о порядке исследования доказательств по делу. Вчера мы, позволю напомнить, завершили допрос лиц из числа указанных в обвинительном акте по эпизоду об убийстве Савелова.

Большинство присутствующих составляли важные мужи в шитых золотом мундирах высших рангов государственной службы, с регалиями, не уступавшие друг другу в пышности усов, в размерах баков и благородных лысин. Тут же находились преуспевающие буржуа, одетые с иголочки у лучших столичных портных. Отдельно расположились люди торгового сословия — большей частью дородные, с буйной растительностью на лице, сурово оглядывающиеся по сторонам господа, готовые на любые издержки, дабы выручить сотоварища по цеху: это была купеческая депутация могущественного ярославского землячества обеих столиц. Как всегда в подобных случаях, хватало в зале и зевак — любопытствующих мещан, профессиональных правдоискателей, вечно против чего-то протестующих студентов. Были здесь даже те, кого принято называть «темными личностями». Слышалась и иностранная речь: на открытое слушание съехалось множество репортеров со всех концов света, а ряд государств, где Гуляев оставил по себе наиболее «яркую» память, прислали на процесс, обещавший стать хрестоматийным, и представителей своих органов юстиции (они, разумеется, не играли никакой процессуальной роли, но что поделаешь — политическая дипломатия!).

Неплохой психолог, Думанский не мог, однако, взять в толк, как выдерживают обыватели подобные судебные заседания: по лицам было видно, что почти никто из присутствующих в зале зевак не понимает сути происходящего — ни пояснений экспертов, ни тонкостей толкования закона, ни значимости требований сторон о точном соблюдении процесса: ждали лишь сенсации и ради нее терпели долгий утомительный перечень приводимых доказательств. Вереницей допрашивались свидетели, изучались документы, осматривались вещественные доказательства, оглашались справки и заключения.

Внешность вошедшего в зал очередного свидетеля, как и большинства проходивших по делу лиц, нельзя было назвать приятной: вызывающий взгляд, застывшее, без тени эмоций, лицо, волосы зачесаны назад, черные усики топорщатся в стороны наподобие маленьких острых лезвий: поверх невзрачной, в черную полоску, точно пижамной, пары небрежно наброшено дорогое черное пальто, словно бы с чужого плеча, вокруг шеи обвился грязно-серый вязаный шарф: лаковые штиблеты, гармонировавшие с пальто, производили впечатление новых, но сапожная щетка явно их не касалась. Кесарев — так звали свидетеля — уверенно поднялся на трибуну, картинно положил руку на Священное Писание, неторопливо и словно бы через силу произнес клятву.

Обвинитель, как и требовала от него судебная этика, бесстрастно вопросил:

— Свидетель, поясните, пожалуйста, суду, какие отношения существовали между подсудимым и погибшим?

Кесарев с готовностью отвечал:

— От Савелова я неоднократно слышал, что Гуляев «перешел ему дорогу». Он и раньше Гуляева недолюбливал, а после одного случая так и вовсе стал ненавидеть. Савелов сразу покидал те места, где появлялся Гуляев. По личной причине, даже по интимной. — При этих словах он обвел присяжных многозначительным взглядом, что породило шепот в зале.

Прокурор удовлетворенно кивнул. Думанский обратился к председательствующему:

— Могу я задать уточняющие вопросы?

— Пожалуйста, если господин обвинитель более вопросов не имеет.

Думанский незамедлительно перехватил инициативу:

— В таком случае, господин Кесарев, поясните, когда и при каких обстоятельствах погибший все это вам рассказывал? Вы ведь служили в банке всего-навсего помощником секретаря. По меньшей мере, странная доверительность крупного финансиста к скромному служащему… Какие особого свойства отношения между вами существовали, если господин Савелов нашел нужным сообщить вам причину своего разлада с подзащитным? В своих показаниях вы сочли необходимым подчеркнуть неприязнь Савелова к Гуляеву, но ведь к последнему, как можно заключить из газетных сообщений, относится подобным образом девяносто девять процентов мужского населения Европы. Может быть, вы в состоянии пояснить и отношение моего подзащитного к Савелову? Мы ведь слушаем дело об убийстве господина Савелова господином Гуляевым, а не наоборот.

На секунду показалось, что свидетелю не хочется отвечать на заданный вопрос, но тут же его лицо приняло независимое выражение. Он с подчеркнутой любезностью улыбнулся адвокату, как бы давая понять, что тот напрасно отнимает у него бесценное время:

— По-моему, о наших отношениях с покойным и так все ясно. Должность в его банке я занимал незаметную — это правда, но мы с ним были добрые друзья, а уж как люди становятся друзьями, это одному Богу известно. Савелов мне однажды рассказывал, что Гуляев его чем-то обидел, задел. Может, это и было связано с женщиной — точно не скажу. А Гуляев ненавидел Савелова, это точно! Я думаю, подсудимый и сам этого отрицать не станет. — Кесарев с покровительственным сочувствием — как на больного — посмотрел на Гуляева.

Думанский разочарованно развел руками. Затем произнес:

— Поясните в таком случае хотя бы ваше собственное мнение о моем подзащитном, дабы суд удостоверился в том, что у вас нет оснований его оговаривать.

Кесарев не успел ответить, как сорвался обвиняемый, в который раз уже вызвав неудовольствие адвоката:

— Слушайте, да уберите вы отсюда этого таракана! Закон вы или кто? Не ясно, что ли, что он меня оговаривает? Что вы его слушаете? Он же соврет — недорого возьмет! Я сам не хуже Кесарева знаю, как Савелов ко мне относился, а он пусть нос не сует в мои дела!

Гуляев рванулся к Кесареву, потрясая кулаками, точно до его сознания дошло что-то важное:

— Ах ты, вражина анафемская, да ты сам меня с Савеловым рассорить хотел! Да это ж ясно как Божий день! Держал я некоторый капиталец в савеловском банке, а вот шаромыжник этот с большой дороги нашептывал покойнику, будто нечестно нажиты мои капиталы, — имя мое чернил, а сам-то в доверие втирался! Я когда о том узнал, все деньги перевел в Русско-Азиатский банк. С тех пор Савелов, Царствие ему Небесное, меня и невзлюбил… Ах ты ж мразь!

Последние слова Гуляев договаривал, когда уже двое бдительных жандармов скрутили его, не допустив до слегка побледневшего, но уверенного в своей недосягаемости свидетеля.

— Подсудимый! — завопил председательствующий. — Сколько можно напоминать, что вы в суде, где следует вести себя соответствующе! Прекратите мешать следствию бесцеремонными репликами!

Взяв себя в руки, председательствующий в строгом тоне обратился к адвокату:

— Прошу продолжать допрос свидетеля Кесарева.

Думанский последовал указанию:

— Свидетель, вы знали когда-либо человека по фамилии Челбогашев? Вам, по крайней мере, что-нибудь говорит эта фамилия?

Кесарев в упор посмотрел на адвоката, потом, сощурив глаза, ответил:

— Нет. О таком впервые слышу.

— Суд не будет возражать, если я оглашу копию определения о прекращении уголовного дела в отношении господина Кесарева, возбужденного в связи…

Думанский не успел договорить фразу, как с места вскочил обвинитель и замахал руками:

— Наше судопроизводство не допускает оглашения сведений о прежних судимостях обвиняемого! Почему мы ставим свидетеля в положение заведомо худшее в сравнении с положением обвиняемого? Я решительно протестую!

Председательствующий стукнул по кафедре молотком:

— Протест удовлетворяется!

Нужно было видеть реакцию Кесарева, который походил сейчас на павлина, расправившего хвост.

Адвокат, однако, и не думал отступать.

— Тогда, с вашего позволения, — он кивнул в сторону судьи, — я ознакомлю высокий суд с содержанием другого документа, обнаруженного в личном сейфе покойного: к сожалению, полиция не догадалась, что наше законодательство предусматривает хранение счетов, денежных средств и ценных бумаг не в одном только банке. К тому же я просил бы позволения допросить одну персону из прислуги Гуляева.

Получив разрешение, Думанский приступил к чтению документа:

— «Сим удостоверяю, что мною, Челбогашевым Дмитрием Михайловичем, взяты у господина Савелова сего тысяча девятьсот четвертого года, января, числа первого, семнадцать тысяч рублей ассигнациями, кои я обязуюсь возвратить не позднее седьмого июля тысяча девятьсот четвертого года». Далее следует собственноручная подпись должника.

— И что же? — Обвинитель, уставший не меньше остальных присутствующих, готов был сорваться, но сдержался. — Что с того? Мало ли убитый ссуживал денег? Неужели мы теперь будем изучать все его долговые расписки?

— Удивляюсь, коллега, — произнес Думанский, — вам прекрасно известно, что добросовестное судопроизводство не вправе упустить ни малейшей детали дела. Подобная расписка — важнейший документ в любом деле! В ней же указан срок уплаты.

Прокурор притих, оценив необдуманность своих слов. Теперь казалось, что защитник обращается уже не ко всему залу, а к одному прокурору:

— Только вчера господа члены Английского клуба пояснили высокому суду, что Савелов уехал из клуба, проиграв около пяти тысяч, причем уехал за деньгами, пообещав оплатить долг вечером следующего дня. Убийство, таким образом, совершено не просто в ночь накануне возвращения долга господином Савеловым, но — главное! — когда он сам должен был получить очень приличную сумму. Потерпевший направился в дом терпимости не за интимными услугами, о чем не стесняются говорить злые языки, забывая, a propos, что de mortuis aut bene aut nihil, а с совершенно иной целью — получить обратно свои деньги, ссуженные вышеупомянутому Челбогашеву. Тем подозрительнее в моих глазах выглядит факт, что Челбогашев назначил своему кредитору встречу в столь неподходящем месте. Хочу подчеркнуть это обстоятельство, чтобы не бросить тень на доброе имя покойного. Что же касается моего подзащитного, господина Гуляева, то он известен всей России не только как сибарит, сумасброд и человек развращенный, — я готов первым признать это, — но и, что явно делает ему честь, как щедрый филантроп и меценат. — Думанский передал председательствующему внушительную кипу бумаг. — Я думаю, что нет необходимости оглашать каждый из представленных мною документов о его пожертвованиях на нужды церкви, народного просвещения и медицины. Достаточно сказать, что общая сумма их превысила триста тысяч рублей, а если еще учесть, что по доброй русской традиции большая часть пожертвований сделана анонимно и не подвергалась, так сказать, земному учету, то можно быть уверенным, что эта сумма гораздо большая.

Нарастающий в зале шепот превратился в гул, и невозможно было понять, кто доволен услышанным, а кто откровенно раздосадован. Кесарев по-прежнему оставался внешне спокойным, стремясь всем своим видом показать, что впервые слышит фамилию «Челбогашев».

Вопреки протестам прокурора, призывавшего не доверять объяснениям Гуляева по поводу кражи его револьвера кем-то из прислуги (купец даже не удосужился заявить об этом в полицию), ходатайство адвоката о допросе горничной было удовлетворено. Из зала для дачи показаний проследовала женщина, одетая несколько богаче, чем полагалось прислуге, что, впрочем, никого не удивило: Нина Екимова была в услужении не у канцелярского чиновника с жалованьем в тридцать рублей.

— Свидетельница, до того как вас нанял в горничные мой подзащитный, были ли вы знакомы со свидетелем Кесаревым? — осведомился Думанский.

Не меняя выражения лица, женщина с полминуты настороженно смотрела на адвоката, очевидно пытаясь угадать, какого ответа он ждет, затем активно замахала руками, завертела из стороны в сторону головой, демонстрируя полное отрицание:

— Это господин, которые Ивана Демидыча знакомые? Нет, нет, нет! Откуда ж мне было их знать? Я и сейчас с ними не знакома. Приходили к Ивану Демидычу, и всё… Мое дело маленькое: пальто в прихожей принять, на стол подать, а знакомства там разные — не положено.

— Выходит, вы даже никогда с ним не разговаривали? Не встречались вне дома вашего хозяина?

— Да на что ж это вы намекаете? — Горничная заволновалась. — Я женщина строгая, никого до себя не допущу… Я простая ведь, с деревни, а этот все ж таки господин сурьезный. Кроме «здрасьте» да «до свиданья» ничего от него тогда не слыхала. Ну, могла потом на улице встретить, случайно, да вряд ли это…

Она стояла, переминаясь, нервно приглаживая волосы и поворачивая колечко на пальце камнем к тыльной стороне ладони.

Услышав то, что и рассчитывал услышать, адвокат обратился к Кесареву:

— Свидетель, вы подтверждаете эти показания? Казалось, тот недоумевал. Что от него хотят? Нелепый суд с нелепыми вопросами.

— Я, разумеется, подтверждаю.

Иного ответа Думанский и не ожидал. Допрос продолжался:

— А где вы были в ночь совершения убийства?

Кесарев пояснил, сложив руки на груди, ни секунды не раздумывая:

— Я отдыхал с друзьями в Павловске. Отужинал и ночевать остался в гостях.

Адвокат опять обратился к Екимовой:

— Несколько лет назад известный вам лишь как друг господина Гуляева господин Кесарев содержал трактир в Новгороде. Прислуживали там именно вы. Получается, что вы не помните своего прежнего хозяина?

Екимова ничего не отвечала, продолжая изучать собственное кольцо. Думанский многозначительно вздохнул и извлек из стопки бумаг, лежавшей перед ним, листок с машинописным текстом:

— Господин председательствующий, вас не затруднит огласить результаты исследования подногтевого содержимого трупа?

При слове «труп» бывшая трактирная подавальщица покачнулась. Ей принесли воды.

— «…На кистях трупа имеются… — председательствующий пробежал глазами текст акта экспертизы в поисках нужного факта. — Вот: „частички темно-серой шерстяной ткани, по всей видимости, костюмного сукна…“» Достаточно? У нас еще один свидетель защиты — господин Иванцов.

К присяге подошел неуклюжий мужичок в нагольном тулупе. Осенив себя широким двуперстным крестом, он приложился к Евангелию, как это делают на исповеди, и отвесил поклон залу:

— Не взыщите, православные! Бог мне судья, ежели чего утаю! Служу-то я извозчиком, — начал отвечать он на заданный адвокатом вопрос о роде занятий. — С лошадкой своей на хлеб насучный промышляем. А человека этого, — он торопился скорее выложить суду все, что ему известно по делу, — и убитого с ним-то ись он, конешно, тогда ишо живой был! — я подвозил. Он, человек-то этот, в сером спинжаке еще был, сукно, видать, дорогое. Подвез я их к дому этому — тьфу, страмотища! — на Гороховой. Да! Еще женщина с ними была. — Он подозрительным взглядом изучал стоявшую неподалеку Нину Екимову, которая, в свою очередь, ожидала, когда ее отпустят. — Как щас помню, за день до Казанской это было, под Влахернскую, то ись аккурат седьмого июля заполночь.

Впервые за время следствия Кесарев забеспокоился, накинулся на извозчика:

— Да ты… Что ты несешь, лапотник? Рожа-то у тебя какая… Видать, нарезался вчера… Да вы посмотрите, господа судьи, он же языком еле ворочает. Это ж просто пьянь… Совершенно невозможные подробности… Где ты меня мог видеть? Вы спросите — он ведь не помнит, что вчера было!

Мужик нисколько не смутился:

— Нет, барин. Зелья-то я вообще в рот не беру — по старой вере живу сугубо. А с памятью у меня, слава Богу, пока што грех жаловаться. Это ить у вас городских память короткая. Вы, господин хороший, так щедро тот раз со мной расплатились — уж куда там забыть! Я тада как раз лошадку из деревни привез, первый день на промысел вышел. Хороших людей по надобности возить — Божеское дело… Как не помнить — я на те деньги савраске моей новую сбрую справил. Благодарствуйте!

Поклонившись, он опять стал коситься на Нину, что не ускользнуло от опытных глаз адвоката.

— А эту женщину вы узнаете? Не она была со свидетелем и убитым в тот вечер?

Иванцов и рта не успел раскрыть, а Нина Екимова, лицо которой то краснело, то становилось белым как полотно, уже подскочила к нему, истошно вопя:

— Ну я-то тут при чем? Никогда я тебя не видела! Ты глаза свои бесстыжие пошире раскрой! Не было меня там, не было!

Напуганный извозчик отшатнулся и стал закрещивать вздорную бабу, словно хотел изгнать вселившегося в нее беса. Думанский уже переключился на Кесарева:

— Так вы, господин Кесарев, кажется, хотели заявить, что Челбогашев вам не известен? Я еще ничего не оглашаю! — Адвокат сделал упреждающий жест обвинителю, который собрался, было протестовать. — А у меня есть сведения, что в Новгороде было в производстве уголовное дело об убийстве одного местного купца первой гильдии, которое так и прекратили за недостатком улик, и, что любопытно, дело-то как раз в отношении вас, сударь, вкупе с вышеупомянутым Челбогашевым. Екимова взяла в долг деньги, а когда их надо было вернуть, кредитор был убит выстрелом из револьвера. В доме, где вы снимали комнату и который, разумеется, покинули после совершения преступления, было обнаружено письмо «незнакомого» вам Челбогашева, который любезно приглашал вас в Петербург, куда вы и отправились срочно, зачем-то прихватив с собой Екимову, хотя у нее, должницы, было безусловное алиби. Когда через несколько месяцев дело затребовала надзорная инстанция, тут же странным образом сгорела канцелярия…

Кесарев, выражая искреннее удивление, посмотрел на свидетельницу, которая все еще стояла у судебной кафедры с непроницаемым лицом, а потом, встрепенувшись, с нескрываемой ненавистью — на адвоката и почему-то особенно раздраженно на его безмолвного помощника. Впрочем, это продолжалось всего какое-то мгновение — он тут же принял безмятежный вид, невинно улыбнулся, рисуя пальцем на пыльной кафедре какие-то кружочки, и почти ласково пояснил:

— Я вас не понимаю, господин адвокат, вы же сами только что сказали, что улик было недостаточно, дело закрыли, потом оно еще и сгорело… А может, и вовсе не было дела-то? Или было, да не про мою честь. В России сколько угодно Кесаревых и Челбогашевых.

В свою очередь Думанский пристально посмотрел на свидетеля:

— Не спешите, свидетель, я еще не закончил. В новгородском преступлении помимо вас и Челбогашева, принимала участие еще некая особа… Поскольку впоследствии в окрестностях Петербурга был найден труп с документами пресловутого Челбогашева, возникает вполне логичный законный вопрос: кто же убил этого человека? А у вышеупомянутой некоей особы слабого пола в трактире, где та прислуживала, между прочим обнаружили любопытные документы — долговые расписки убитого купца, которые она забыла захватить с собой… или уничтожить. (Екимова слушала затаив дыхание.) И потом, вот ведь казус: канцелярия-то сгорела, а дело как раз сохранилось каким-то чудом. Господин секретарь, будьте любезны передать мне данные материалы.

Воцарившуюся тишину не посмел нарушить даже судья. Викентий Алексеевич уверенно и требовательно посмотрел на своего ассистента. Сатин растерянно захлопал ресницами, затем уперся взглядом в Думанского и наконец протянул ему первую попавшуюся под руку папку.

У Нины Екимовой окончательно сдали нервы: она задрожала, не отрывая глаз от папки, забилась в истерике:

— Это все он! Он это! Все Кесарев, а меня там не было! Уговорил меня, я левольверт и взяла, отдала ему, даже денег не брала! Знать не знала, зачем он ему нужон, убивцу окаянному!

Зал захлестнула буря эмоций — подобного финала следствия никто не ожидал: данное уголовное дело не обмануло ожиданий толпы. Еще бы: истинный убийца преспокойно фигурировал в качестве свидетеля, а на скамье подсудимых столько времени томился человек, к злодейству не причастный!

Между тем Кесарев, на некоторое время переставший быть центром всеобщего внимания, качнулся всем телом сперва вправо, затем влево, подобно маятнику, после чего вильнул в сторону и быстрым шагом направился к двери, через которую преспокойно покинул зал суда. Самое удивительное состояло в том, что никто даже не подумал препятствовать этому неожиданному побегу. Лишь в самый последний момент, обнаружив ошеломляющий факт — отсутствие свидетеля, превратившегося вдруг в подозреваемого, все наконец-то сообразили, что у них на глазах произошло нечто уж вовсе неподобающее.

Кесарев исчез так внезапно, будто его там и вовсе не бывало, испарился, что называется, в мгновение ока. Так окруженная кольцом охотников, загнанная лисица, исхитрившись, уходит от преследования. Всеобщее волнение охватило сбитый с толку зал. Ражие жандармы, стоявшие у входа, недоуменно переглядывались. Кое-кто из присутствующих поглядывал на потолок, ища несуществующее отверстие, но даже если бы таковое нашлось, разве у преступников бывают крылья?

Более других был обескуражен адвокат Думанский: он вел расследование к успешному завершению и вот теперь дело зашло в тупик. Лишь «подсудимый» Гуляев, в своей самоуверенной непосредственности совсем потерявший нить происходящего, кричал с места:

— Так я и не был с ним знаком-то! С Челбогашевым!

 

IV

Во время обыска на квартире у взятой под стражу Екимовой нашли темно-серую пиджачную пару — это было последнее доказательство вины Кесарева. Сразу после оглашения оправдательного вердикта Гуляева прямо в зале суда освободили из-под стражи.

Едва почувствовав, что спасен и не состоит под следствием, купец со всех ног бросился к Думанскому:

— Ну дела, ну диво — все видели, все слыхали, каков истинный правовед? Премного вам благодарен, господин Думанский! Век за вас буду Бога молить, душа родная! Это ж надо, это ж Сенат и Синод в одном лице — такие сети распутать, такой клубок змеиный! Умница вы мой раздрагоценный! Красавец вы мой яхонтовый! Я ведь уже смирился было, всё, думаю, — кандалы, каменный мешок, бессрочная каторга, а может, и вовсе виселица… Знать уж, Богу так угодно, голову с плеч — ну и прощай, головушка разудалая! А вы чудо сотворили! Николай-угодник прямо! Озолочу! Говорите, в чем нужда, — Гуляев рублем не поступится.

Думанский поморщился — он не любил чрезмерных излияний (к тому же на публику), и даже заслуженная похвала подчас утомляла его.

— Полноте, милейший, не стоит того… Все сложилось лучше некуда! Нервишки поберегите, они у вас слабые, а то ведь от радости в запой угодите… Я только исполнил свой долг: закон превыше всего! Да и что ж вы меня величаете — мерзавца ведь еще арестовать нужно, дело еще, можно сказать, только начинается. Еще понадобятся ваши свидетельские показания, господин Гуляев.

Выражение досады проступило на лице Гуляева.

— Эх, кабы я знал раньше, злодея того раздавил бы как клопа. Только вы ведали, что я не имел касательства к чудовищному обвинению. Это адское исчадие, мнится мне, еще много зла сотворит. Вот ведь тля! Холера босяцская… Каков наглец! А показания дам, непременно-с, всё по закону. Мы с вами наденем пеньковый галстук на этого сукина сына! А вы держитесь подле меня: теперь-то я воспарю и еще вас подниму. Сколько хочешь денег отпущу… Всякий день буду за вас молиться…

— Вот и ладно. На этом пока и оставим, а сейчас — уж не взыщите. В кулуарах мне, увы, не избежать «приятной» встречи — борзописцы так просто не отпустят. Честь имею кланяться! — Думанский протянул недавнему подзащитному руку, давая понять, что сегодня ему еще не миновать испытаний медными трубами.

Гуляев в ответ буквально раскланялся, однако было заметно, что он расстроен. Напоследок бывший обвиняемый с сердцем выложил:

— Эх, Викентий Лексеич, золотой вы мой! Обижаете! Гуляевской благодарностью гнушаетесь!

Думанский вытер лоб платком. Устал смертельно: нервное напряжение давало о себе знать. Как он и предполагал, сразу за дверями процессуального зала ему не без труда удалось отразить атаку целой армии «двунадесяти языков» газетчиков, которым пришлось отвечать на понятном им наречии. Какие-то совершенно незнакомые люди подходили к адвокату, поздравляли с блестящей защитой. Думанский был равнодушен ко всем похвалам в свой адрес.

Дождавшись, когда адвокат остался в одиночестве и аккуратно сложил в тисненую кожаную папку свои бумаги, к нему обратилась облаченная в траур Молли Савелова:

— Господин адвокат, не могли бы вы уделить и мне несколько минут?

Думанский казался растерянным: ему не хотелось ни с кем разговаривать, тем более с этой нервной особой, памятуя их нелицеприятный разговор перед заседанием, но отказать даме, да еще убитой горем, для него было недопустимо. «Я должен выслушать. Пусть говорит, только к чему это все? Сейчас опять будет истерика — как в тот раз…» Он, почти не поднимая глаз, довольно сухо, но вежливо отвечал:

— Чему обязан, mademoiselle?

— Господин Думанский, вам, конечно, известно, что с самого начала процесса я внимательно следила за тем, как вы вели защиту. Должна признаться — мое убеждение в меркантильности ваших интересов исчезло. Напрасно я вас обидела — поверьте, мне сейчас так неловко! Искренне сожалею об этом и приношу свои извинения. Горе застало меня врасплох — с нервами до сих пор трудно справляться. — Заметив, что Думанский нетерпеливо поглядывает на часы и переступает с ноги на ногу, Молли поспешила добавить: — Теперь-то я понимаю, что вы были честны, и постараюсь быть краткой. Видя, что вы защищаете истину, а не убийцу отца, стремитесь обличить настоящего преступника и тщательно подбираете неопровержимые улики, я вспомнила дополнительные факты, очень важные факты — они подтверждают причастность к смерти отца, более того — вину в убийстве! — именно Кесарева. Я считаю необходимым немедленно сообщить их вам. Этот мерзавец, лжедруг, часто бывал у papa, и papa имел несчастье доверять ему: вероятно, у того была чья-то серьезная рекомендация. Кесарев действительно пытался усилить вражду между papa и Гуляевым. Да собственно, до появления в нашем доме этого гадкого серого человека и вражды-то между ними никакой не было! Так, может быть, некоторое высокомерие со стороны papa: мы в родстве с Царствующей Фамилией, наш род древний, а Гуляев все-таки parvenue. Monsieur Думанский, я прошу вашей помощи! Невиновный оправдан, но убийца остался безнаказанным. Будьте представителем моих интересов в суде по делу истинного убийцы. Бесспорно, суть настоящего дела лучше вас никто не знает… Поймите же, я не могу, не хочу настаивать — я умоляю!

Удивленный и даже озадаченный откровенным обращением mademoiselle Савеловой, Думанский сделал вид, что не понимает:

— Я тоже напрасно не стану отнимать ваше время… Вы, вероятно, хотите отсудить у негодяя долг в размере семнадцати тысяч рублей по долговой расписке?

Молли сохраняла внешнее спокойствие, но ей сделалось больно оттого, что адвокат заподозрил в ее предложении корысть. Чувствуя, что он намеренно сух и безучастен, девушка попыталась объяснить еще раз:

— Ну, зачем вы так! Речь идет не о деньгах, а о памяти моего убитого отца. Я не жажду крови — я лишь хочу справедливости… а если угодно, безопасности себе и другим. Нужно же довести дело до конца! Где же Высший Закон, Высшая Правда?

Думанский, сожалея и вздыхая, говорил уже прямо, хотя отказывать ему было и неудобно, но другого выхода в разговоре с этой проницательной особой, которой, видимо, было понятно все с полунамека — из неосторожного взгляда, нервического движения пальцев, случайного вздоха, — он не видел.

— Я, к сожалению, только слуга земного закона и к тому же слишком занят. Боюсь, что вряд ли смогу быть вам чем-то полезен.

Молли, не ожидая такого твердого отказа, слегка вспыхнула:

— Моя настойчивость, наверное, выглядит бестактно. Я понимаю, вы, разумеется, сейчас очень устали… Впрочем, я сама виновата — теперь вы мне просто не верите…

Думанский, сообразив, что несколько перегнул палку, поспешил загладить собственную некорректность:

— Прошу прощения, mademoiselle Савелова, что вынужден прервать сейчас наш разговор… Меня действительно ждут неотложные дела… Но в другое время я всегда готов быть к вашим услугам…

Диалог закончился уже у подъезда здания. Думанский подвел Молли к ее экипажу и помог ей сесть, с сухой вежливостью поцеловав протянутую ему руку.

 

V

Футбольный матч был в разгаре. Компания мужчин среднего возраста, в зимних спортивных бриджах, с азартом гоняла кожаный мяч. Слышались смех, крики — игра доставляла наслаждение.

— Князь, умоляю, дайте мне пас! — нервничал форвард.

— Опять вы упустили мяч, ваше сиятельство! — досадовал другой игрок, переживая оплошность князя.

— Позвольте, я мяч не упускал, его господин адвокат отобрал, — шутливо оправдывался тот.

— Не обижайтесь, князь, таково мое амплуа! — Адвокат с иронией разводил руками.

— Браво, Думанский, вы действительно защитник от Бога! — восхитился кто-то из играющих, и в тот же миг раздался пронзительный свисток судьи. Игроки, чувствуя приятную усталость, стали расходиться на перерыв. Немногочисленным зрителям оставалось только делиться впечатлениями от увиденного футбольного действа — развлечения, вот уж несколько лет пользующегося успехом даже у столичной аристократии.

«Приятно! — размышлял Думанский. — Великолепный способ отдыха придумали эти англичане. Этакое совмещение приятного с полезным». Чувствуя живительное тепло во всем теле, он медленно пошел в раздевалку, но вдруг заметил знакомую женскую фигуру в черном пальто и черной же шапочке из каракульчи. Дама решительно направлялась в его сторону.

Это была жаждущая «Высшей Справедливости» дочь Савелова. «Да уж! Отдохнуть теперь не удастся, — с досадой заключил Думанский. — Предстоит очередная истерическая сцена, выплеск эмоций, будто мне не достаточно Элен».

— Здравствуйте, господин адвокат! Не прогоните, надеюсь? Или я отвлекаю вас от «дел, не терпящих отлагательства», и вы, наверное, думаете: когда же эта особа оставит меня в покое… Угадала? — робко и приветливо улыбнувшись ему, но тут же приняв серьезный вид, произнесла Молли.

Думанский ответил на ее приветствие молча, едва заметным поклоном, выжидающе посмотрел на просительницу, как будто надеясь, что она вдруг развернется и уйдет. Против своей воли он отметил, что серьги, которые Молли сегодня надела, удивительно идут ей. Бриллиантовые искры вокруг больших зеленых камней изысканно гармонировали с безукоризненным траурным нарядом и до невероятности бледным лицом. Наконец Викентий Алексеевич с усилием произнес:

— Сожалею, mademoiselle, все же я вынужден отказать вам, если речь идет о том же, о чем мы говорили после процесса: я не хочу и не могу быть вашим представителем в суде. Я, если вы помните, адвокат, защитник, а выступать в роли полуобвинителя, обличать кого-то, настаивать, чтобы его настиг карающий меч правосудия, не соответствует ни моей профессиональной роли, ни моим жизненным правилам.

— Тогда, вероятно, я единственное лицо, заинтересованное в том, чтобы убийцу постигло возмездие. Выходит так? Сама я, конечно, не в силах что-либо сделать, но вынуждена напомнить: у меня есть нечто, что послужило бы важным доказательством вины Челбогашева, а с ним и Кесарева. Я нашла черновик письма к этому самому Челбогашеву, где отец сообщает о невозможности встречи с ним двадцать восьмого июня девятьсот четвертого года в том доме, где впоследствии был убит. Дела заставили его тогда отлучиться в наше имение.

Думанский еле сдержался, чтобы не зевнуть, и произнес, всем своим видом выражая неизбывную скуку:

— Ну-с, и что из того? Я ведь, кажется, объяснил…

Молли уже начинала терять самообладание:

— Но я прошу вас, помогите… Даже не знаю, какие еще доводы вам нужны! Убеждать вас в том, что я готова на любые расходы, по-моему, излишне, это ведь и так очевидно.

— Ну есть же судебная этика, в конце концов… Участвовать по одному делу то на стороне защиты, то на стороне обвинения? Хм… Не припомню такого случая… Это импосибильно! Я, представьте, никогда не имел прокурорской практики.

Оставаясь неподвижной, Молли глядела на футбольное поле, не видя в то же время ничего вокруг — слезы застилали глаза. Ей было понятно, что она осталась в этом бездушном мире наедине со своим горем и уже никто на свете не поддержит ее и не поможет, а убитый отец каждый день будет укоризненно смотреть на неблагодарную дочь с огромного портрета в гостиной.

Думанского парализовал этот взгляд. «Какие глаза! Эта юная дама великолепна в сознании собственной беззащитности. Невозможно допустить, чтобы она сейчас зарыдала!» Но тут же холодный разум иронически заметил: «Брось, с твоей стороны это не более чем пустая сентиментальность. Помнишь, с какой экзальтацией она обвиняла тебя в продажности? Не кажется ли тебе, что природа ее горячности та же, что и у твоей благоверной, господин Думанский? Должно быть, и порошки тайком нюхает».

И тут словно кто-то подсказал адвокату прекрасный выход из создавшегося положения: он заметил невдалеке своего ассистента, Сатина, который, заранее пообещав принять участие в матче, освободился после делопроизводства только сейчас и даже не успел еще переодеться. Держа под мышкой какой-то сверток, он спешил к Думанскому, но, заметив, что тот занят важным разговором, тактично застыл в отдалении. Однако Сатин скоро забыл о правилах приличия и впился глазами в собеседницу своего коллеги — настолько ее облик совпал с тем идеалом женщины, который присутствует в сознании наиболее утонченных, даже избалованных в эстетическом отношении мужчин. Из состояния оцепенения его вывел Думанский, окликнув по имени. Теперь, обращаясь к Молли, Викентий Алексеевич стал более любезен, благодаря тому, что взаимоприемлемый выход, кажется, был найден:

— Постойте, по-моему, я знаю, как вам помочь! Что вы скажете, если я предоставлю вам своего ассистента Алексея Иваныча Сатина? Посудите сами: все, что касается убийства вашего отца, ему известно не хуже, чем мне, а главное, он-то как раз неоднократно и с успехом представлял сторону обвинения в подобных делах. Кстати, коллега намерен в скором будущем открыть собственное юридическое бюро.

Зачарованный взгляд ассистента убедил Думанского, что тот не откажет. Викентий Алексеевич уверенно продолжал, взяв последнего за руку и едва заметно ему подмигивая:

— Не смотрите, mademoiselle, что господин Сатин сейчас так скромен и застенчив. Когда вы увидите, с какой энергией, с какой страстностью он борется за права клиента, как непреклонен в своем намерении покарать зло, вы, несомненно, убедитесь, что на стезе служения закону его ждут лавры блестящего прокурора — просто он пока не столь известен в столичных кругах. Не сомневайтесь — коллега непременно добьется обвинительного приговора для Кесарева! Если только этому не станет препятствием извечная медлительность властей, которая, боюсь, может позволить убийце скрыться. Нельзя терять времени. Да! Ведь Алексей Иванович к тому же специалист в области гражданского права, и ему, извините за каламбур, не составит большого труда вернуть принадлежащие вам по праву деньги. Ну-с вот, будем считать, что я вас уже познакомил — прошу любить и жаловать. Словом, скажу без преувеличения, господин Сатин на юридическом поприще — моя правая рука. Да и на футбольном поле!

Молли отвечала со вздохом:

— Что ж, я согласна… если Алексей Иванович воздержится от двусмысленных улыбок…

Сатин смущенно произнес:

— Помилуйте! У меня и в мыслях не было оскорбления на ваш счет. Эти замечания безосновательны. А вот Викентий Алексеевич, как всегда, шутит — я всего лишь скромный слуга закона. Прежде всего, примите мои искренние соболезнования.

— Алексей Иванович, разумеется, вы уже поняли из нашего разговора, что у госпожи Савеловой к вам просьба касательно дела об убийстве ее отца? На сей раз, правда, придется рассмотреть это дело в несколько ином ракурсе, но надеюсь, вы без труда найдете общий язык и мое вмешательство будет излишним. Всю необходимую документацию нынче же передам вам в бюро.

— Спасибо за доверие. Я послужу интересам дела и клиента с превеликим удовольствием. Будьте покойны, mademoiselle, слово чести! Ваше дело как раз по мне, иначе, признаюсь, я бы воспротивился.

— Ну, так значит, быть посему! Я рад, коллега, что в вас не ошибся.

Адвокат хотел было тут же уйти, но Сатин задержал его, протянув сверток:

— Да, чуть не забыл, этот Гуляев — какова власть денег! — непонятным образом заполучил у судебных исполнителей обратно свой револьвер, который должен был храниться у них до вступления в законную силу приговора в отношении настоящего убийцы. И вот подзащитный передает его вам, так сказать, на память, с дарственной надписью.

Думанский брезгливо развернул сверток и, прочитав на серебряной пластинке, искусно впаянной в рукоятку: «Адвокату Думанскому от благодарного негоцианта», удивленно воскликнул:

— Да уж, эту бестию ничто не образумит! Каким был, таким и остался! Наверное, уговорил приставов в суде подменить на такой же… Алексей Иванович, голубчик, вы держите его пока у себя! Не следует потакать даже «невинному» беззаконию.

Раскланявшись, довольный, что устранился от неприятного дела, Викентий Алексеевич оставил Молли с Сатиным tête-à-tête договариваться об условиях сотрудничества, а сам поспешно вернулся на поле. Перерыв подходил к концу, вот-вот должен был начаться второй тайм. «Теперь самое время развеяться… Но все же, как хороша! Удивительная женщина!» — невольно восхитился Думанский и с наслаждением ударил по мячу.

 

VI

В привычный час Викентий Думанский явился на службу, готовый с головой уйти в дела. Вежливо раскланявшись с присутствующими, он поспешил к себе в кабинет. Картина, открывшаяся взору корректного Викентия Алексеевича, была весьма неожиданной.

— Что здесь творилось в мое отсутствие?! — возопил адвокат.

На пороге тут же выросла тщедушная фигурка секретаря. Бедный служащий был столь испуган разгневанным видом начальника, что не мог выговорить и слова: он беспомощно хватал ртом воздух, издавая лишь нечленораздельные звуки.

— Я вас спрашиваю, что здесь происходило? — требовал отчета Думанский.

В кабинете царил невероятный бедлам: ящики письменного стола были выдвинуты до отказа, дверцы шкафов какой-то злой дух распахнул настежь, обнажив их деревянную плоть, — содержимое, в беспорядке разбросанное по всему помещению, свидетельствовало о еще недавно бушевавшей здесь стихии.

— Отвечайте же, кто учинил этот разгром? — Думанский едва сдерживал праведный гнев.

— М-м… Видите ли-с, Викентий Лексеич, тут ваша супруга… С вашего позволения, тык скыть… Я не смел препятстыть… — переминаясь с ноги на ногу мямлил секретарь. Казалось, он готов провалиться сквозь землю, будто был виноват в чем-то непоправимом.

— Зачем она пожаловала?.. Да полно вам! Перестаньте дрожать-то, а лучше скажите вразумительно.

— Ваша супруга только что была здесь, — набравшись смелости, наконец ответствовал секретарь. — Она, простите, все время кричала, что вы взяли какие-то порошки. Вот-с!

Думанский мгновенно покраснел и весь как-то сник. Подчиненный, уловив пикантность ситуации, в которую попал господин начальник, сразу обрел самообладание — перед ним стоял Думанский, которого незачем было бояться. В тоне секретаря появилась уверенность, даже некоторая игривость:

— Мадам также сетовала, что вы отобрали все ее деньги.

— Хм. Спасибо, — тихо произнес Викентий Алексеевич, стараясь не смотреть в глаза подчиненному. — Думал, что хоть здесь буду избавлен от ее истерик!

Секретарь совсем уже освоился с ситуацией и сам принялся было наставлять патрона:

— Не стоит так убиваться, Викентий Алексеевич. Даст Бог, все образуется: мало ли что между близкими людьми бывает? Она и еще сказала…

Думанский отрезал:

— Оставьте! Не желаю о ней слышать… И кстати, в ваших советах не нуждаюсь.

— Прикажете здесь убрать? — осведомился приструненный секретарь.

— Ась? — И опять отведя взгляд в сторону, Думанский мучительно выдавил: — Н-нет уж. Я сам… Да! Вот еще что. Должен вас предупредить: потрудитесь впредь сюда никого без моего ведома не впускать.

Подчиненный угодливо осклабился:

— Кофе-с принести?

В ответ адвокат только вяло махнул рукой — маленький человек исчез за дверью.

Думанский подошел к окну и уставился в одну точку. Там, на дворе, у каретного сарая возились дети прислуги, копошились какие-то мужики, до слуха Викентия Алексеевича долетали обрывки площадной брани, но перед его глазами стояла только картина вчерашней ссоры с женой. Он вспомнил, как застал ее в своем домашнем кабинете. Жена что-то разыскивала среди деловых бумаг на столе. Увидев его, Элен бросила:

— Ты взял?

— Дорогая, есть какие-то рамки приличия. По какому праву?..

— К ч…ту приличия! Плевать на ваши приличия и на тебя, правоведа!.. Ты взял ЭТО?!

— Почему вы разговариваете со мной в таком тоне? Я не намерен это терпеть!

Взгляд ее глаз был страшен: в нем сплелись воедино безумие порочной страсти и отчаянная ненависть. Она разбрасывала вещи и бумаги.

— Где? Зачем ты это взял? Прячешь от меня, да?.. Мое! ЭТО только мне! Не смей трогать, негодяй! Я ведь все равно найду… Ну где же, где же… А, ч-ч…рт!

Думанский попытался обнять ее за плечи и, сдерживая чувство брезгливости, произнес:

— Довольно. Успокойтесь… Вы больны, Элен, а эта гадость совсем погубит вас. Вам бы душу облегчить, исповедоваться…

— Хватит проповедей! Отдай немедленно!!! Слышишь, ты?! Ханжа! Сушеный сноб! — она сорвалась на крик, схватила что-то со стола и, скомкав, бросила ему в лицо.

Думанский едва выносил эти бесконечные сцены, этот визгливый, режущий слух голос, однако и на сей раз ему удалось сохранить присутствие духа.

— Успокойтесь. Мне не до ваших фантазий и истерик, ступайте к себе. Элен, я ничего не брал! Послушайте, вам давно пора показаться хорошему врачу. Я все устрою: лучшую лечебницу, новейшие лекарства, покой и уход… Вы же были совсем другой, Элен! Я любил вас когда-то, но этот яд… Когда я ухаживал за вами, я и подумать не мог…

Жена в исступлении бросилась на него.

— Мерзавец, ты клялся передо мной, перед Богом и людьми быть со мной в горе и в радости… Как врал! Тебе нужны были только мои деньги. Еще святошу изображал, бездарный актеришка! А теперь хочешь упрятать меня в желтый дом, да? Вот цена твоей любви!

Викентий Алексеевич насильно усадил ее в кресло. Ее трясло как в горячке, она явно не отдавала себе отчет в том полубреде, что срывался с запекшихся губ:

— Господи, кто бы знал, как мне плохо… Ты мучаешь меня, живу, как каторжанка какая-то… как монашка в затворе… Ты лишил меня свободы — у тебя одни дела на уме… Я хочу бывать в обществе, мне нужен воздух, аромат богемных кругов! Я задыхаюсь без поклонения: мужчины не видят моей красоты… Почему у нас нет своего выезда — это все твоя патологическая жадность! Да ты просто хочешь сжить меня со свету, сгноить, но я не позволю, не дамся! Это я испорчу тебе карьеру, это я разорю тебя, уничтожу, это я, это я, я…

Взглянув на жену, он невольно поразился, какие изменения произошли за последнее время в ее внешности. «Куда подевалась та нежная романтичная девушка-институтка, та добрая Элен, которая не могла спокойно видеть мертвую птичку и как-то целый вечер плакала над книгой про Антона-горемыку? Та красавица, что мечтала стать моим добрым гением? Вместо нее — совершенно незнакомая и чужая женщина! Абсолютно белое безжизненное лицо, совсем как у мраморной статуи. Будь моя воля, того, кто ввел в моду пить уксус, сослал бы на самые страшные сибирские рудники без суда и следствия! Ну уж во всяком случае не взялся бы защищать ни за какой гонорар. Зрачки величиной с булавочную головку, ноздри нервно подергиваются… Не иначе, готовится устроить очередной спектакль, напугать взрывом эмоций. А потом наигранное в бреду незаметно для нее самой станет настоящим. Непременно надо ее как-нибудь успокоить, а то не пришлось бы снова посылать за доктором. Подальше от греха! Вчерашние „Ведомости“ как раз писали о том, к чему приводит женское неистовство, мещанка Селиванова в состоянии экзальтации откусила своему сожителю два пальца на левой руке… Господи, как же я сам измучился с ней!»

Но настоящая истерика только начиналась.

— Ты отвратительный, бесчувственный человек! Жалкий эгоист… Ты ненавидишь меня. Носишься со своими подзащитными, с этими монстрами — лишь бы сделать мне плохо… Вспомни, когда ты в последний раз дарил мне что-нибудь достойное? А я так люблю драгоценности, я чахну без бриллиантов — я создана купаться в их блеске, ослеплять поклонников… Мне опостылели все мои уборы — ничего сверхмодного, экстравагантного, волнующего! Я сама поеду к ювелирам, у меня достаточно средств! Ты думаешь, у меня нет любовников?! Ничтожество!!! А-а-а! Ты не хочешь быть со мной?! Ты мне отвратителен! — Она была вне себя. — Убирайся к ч…ту! Пусть тебя убьют твои клиенты! Ненавижу!!! Я сама отравлю тебя… Нет! Я убью нас обоих — мы должны умереть вместе…

Она чувствовала твердость мужа и не могла этого вытерпеть, пытаясь сделать все, чтобы вывести его из равновесия, лишить самой возможности покоя. Этот вчерашний скандал, как всегда, закончился тем, что Думанский не вынес накала атмосферы и, хлопнув дверью, выскочил на улицу. Он хотел бежать куда угодно, только бы оказаться подальше от этого дома, от безумной бестии, чьим мужем он имел несчастье быть. Ноги сами привели его в клуб. Он почти не появлялся в собственном доме: с утра — суд, контора, прием клиентов, собрания; вечером — друзья, клуб, бильярд, возлияния, порой чрезмерные… В театре — один, в пустой ложе на двоих.

Музыка то успокаивала его, то захватывала всего целиком, возбуждала или, во всяком случае, приносила забвение хотя бы на несколько часов. Но в конце концов он опять оказывался дома, где царил холод давно уже расстроенных семейных отношений. А разве эти отношения были когда-то иными? Только в пору ухаживания и, пожалуй, некоторое время после. Во всяком случае, Думанский почти уже не помнил об этом.

Как-то Элен сорвала ему очень выгодное во всех отношениях, заведомо выигрышное дело. Явилась в контору, вошла без предупреждения в его кабинет как раз в тот ответственный момент, когда там присутствовали клиенты и вот-вот должна была состояться сделка. Она устроилась в кресле в эффектной позе и со свойственным ей бесстыдством закурила тонкую длинную пахитоску, глядя на мужа с таким укором, будто он причина всех бед, преследовавших ее с колыбели. Думанский готов был сгореть от стыда — ему и так надоело чувствовать на себе косые взгляды сослуживцев, которым, как водится, все было известно о его семейной драме, а тут очередная мизансцена скандальной пьесы разыгрывалась на глазах людей, от которых зависело его материальное положение и, в сущности, карьера. Извинившись перед клиентами, Викентий Алексеевич хотел было вывести неожиданную визитершу в приемную, но та принялась кричать:

— Ты используешь меня в своей грязной игре! Ты отнял у меня все деньги! Ты взял надо мной опекунство, ради того чтобы обладать моими капиталами! Если ты сейчас же, немедленно не дашь мне денег, я не знаю, что сделаю! Я пойду закладывать вещи!

Тогда все-таки удалось вывести истеричку из кабинета, Думанскому пришлось дать ей, сколько потребовала. Что еще оставалось делать? Он лишь предупредил жену, чтобы та впредь не смела появляться у него на службе. А теперь…

«Чего ожидать от нее теперь, после учиненного разгрома? — размышлял Думанский и внутри у него все клокотало. — Да ведь ее мало убить… Это же мегера, какой-то сгусток ненависти… Что за чудовищный пример падения нравов! И совершенно не контролируема! Это существо, приносящее только вред — себе, окружающим. Зло, которое воспроизводит зло, купается во зле, гиена, фурия, исчадие ада… До чего все это мерзко… Эдак можно и женоненавистником сделаться. Остановись, Викентий, успокойся! Это крест твой. Сказано ведь: каждому крест по силам его. Я должен терпеть».

Думанский хотел было отвлечься на что-нибудь другое — так подсказывал ему здравый смысл, и все же уязвленное самолюбие никак не могло согласиться с житейской мудростью. «Но что я, в конце концов, сделал? Какой совершил смертный грех? За что такие мучения! Ведь это же невозможно дальше выносить! Зачем только брал это опекунство… Разве можно было рассчитывать на какие-то улучшения? Из этой ямы еще никто не выбирался, а я взял и сам затянул себе петлю на шее. Что из того, что она мне венчанная жена? Давно нужно добиваться развода и потом действительно поместить ее в лечебницу — в Удельную, в Крым… Там ей самое место, а я все жалею! Тряпка, за это и терплю от нее! Решил поиграть в благородного супруга… Зачем? Зачем? Свистунов давно советовал — брось все, смени квартиру, спрячься от всех, ищи душе покоя! Какой там покой! Сам-то он может обрести этот покой? От покоя, что ли, его исступленные сочинения? Великий композитор! Тоже мне, советчик!»

Опомнившись наконец, адвокат кинулся в приемную: секретарь преспокойно сидел на своем обычном месте, во взгляде его прочитывалась одна неизбывная скука.

— Так где она сейчас? — бросил Думанский.

— Сказала, что едет домой, — ответил секретарь, лениво зевая.

«Проклятье! — чуть не произнес вслух адвокат. — Дома — истерика, здесь — грубое сонное царство! Вот дрянь… Решено — разведусь, и точка!»

Вне себя от ярости, он рванул с вешалки пальто и мысленно был уже на улице, но пронзительный телефонный звонок остановил Думанского. Не дожидаясь, пока «проснется» секретарь, Викентий Алексеевич сам снял трубку:

— Адвокатское бюро слушает!

Приятный голосок барышни-телефонистки проворковал:

— Алло! С вами будут говорить из полицейского управления.

Девичий голос сменился стальным баритоном:

— Это адвокатская контора? Извольте-ка пригласить господина Думанского.

— У телефона. Слушаю.

На том конце провода замолчали. После короткой паузы тот же голос, но уже в более мягком тоне, произнес:

— Господин Думанский… Видите ли, у нас весьма печальное сообщение, касающееся…

— Моей жены? — не задумываясь, выдохнул Думанский. Услышав эти слова, секретарь встрепенулся.

— Нет, нет! С ней, слава Богу, все в порядке.

«Я убежден как раз в обратном», — подумал Думанский, а голос в трубке продолжал:

— Речь идет о вашем сотруднике, господине Сатине. У вас ведь служил такой сотрудник?

Викентий Алексеевич почувствовал, как у него начинает кружиться голова, и опустился в кресло.

— Помилуйте! Разумеется, Алексей Иванович мой ассистент, мой ближайший сотрудник! Очень положительный человек… Простите? Я что-то не понимаю — то есть как «служил»? Он и сейчас…

— Сейчас я, к сожалению, не могу дать вам исчерпывающей информации, — угрюмо вещал полицейский чин. — Удостоверение личности и визитные карточки с данными Сатина обнаружены в кармане сюртука… Собственно, обнаружен труп, а в кармане вышеперечисленное. И кстати, монограмма имеется соответствующая на нижнем белье. Вот и все, что нам известно. Срочно необходимы ваши показания, впрочем, формальности вам известны не хуже меня. Труп обнаружили только что, в N-ском переулке. За вами уже отправлен мотор.

Не желая верить услышанному, Думанский впился пальцами в телефонную трубку, мысленно взывая к милосердию страшного вестника, будто тот, подобно святому угоднику, мог сотворить чудо.

— Сатин убит?! Но этого просто не может быть! Это невозможно, несправедливо… За что, в конце концов?!

Ему никто не ответил. В полицейском управлении уже повесили трубку. Бедный Викентий Алексеевич стоял ошарашенный возле своего письменного стола. Его рассеянный взгляд блуждал по следственным документам, которые еще вчера держал в руках его ассистент, можно сказать, едва ли не единственный друг, и вот теперь этот еще толком не познавший жизни молодой человек найден мертвым Бог знает где… Внезапно снова противно затрезвонил телефон. На сей раз барышня так же бесстрастно сообщила, что адвоката вызывает некий Ландау. «Хм… Ландау — один из уважаемых клиентов». А тем временем трубка уже настойчиво вещала:

— Господин Думанский? Мое почтение! Говорит Ландау…

— Да, я слушаю.

— Это я, Марк Ландау! Ваш постоянный клиент, неужели вы могли забыть? Впрочем, я сейчас, к сожалению, совсем не обладаю временем, чтобы распространяться о нашем сотрудничестве… Викентий Алексеевич, вы себе не представляете, в какой жуткой ситуации я оказался: меня обвиняют в мздоимстве, казнокрадстве! Вообразите — я звоню вам из жандармерии! Я АРЕСТОВАН!!!

Думанский вспомнил одного из своих назойливых клиентов, общение с которым всегда было для него малоприятным.

— Да, господин Ландау. Вашему положению не позавидуешь…

— Еще бы! — голос на том конце провода приобрел явно возмущенные ноты. — Эти обвинения… Поймите же — это полный бред, наветы моих врагов! Вы единственное мое спасение в сложившейся ситуации, вы та соломинка… Да, вы, только вы можете мне помочь — такому адвокату по силам вытянуть любое дело!

Викентий Алексеевич ответил отрешенно, но вполне категорично:

— Увы! Вынужден вас огорчить: я не могу, Марк, я не могу… Я сегодня потерял единственного ассистента, близкого друга, в конце концов. Могу лишь посоветовать обратиться в адвокатскую контору Привалова. Он вполне компетентный защитник.

Не дожидаясь реакции Ландау, Думанский положил трубку на рычаг и с силой придавил ее, будто этим он мог на ближайшее время избавить себя от любых звонков…

На «место происшествия», как обычно указывалось в протоколе осмотра, Думанский добрался сам, не дожидаясь посланного за ним мотора. Там уже вовсю орудовали судебный врач, фотограф и следователь. Полицейские, как положено, ограждали исполнявших свои привычные обязанности профессионалов от вездесущих зевак, нищих и прочих любопытствующих, желающих взглянуть на тело, насильственно разлученное с душой.

«Праздному сознанию всегда недостает сильных эмоций. Чужая трагедия для толпы — не более чем захватывающее зрелище. Обыватель жаждет хлеба и зрелищ. А желательно — крови», — в который раз убедился Думанский.

Труп лежал в конце небольшого тупичка. С одной стороны виднелось серое пятно старого дровяного сарая, напротив рябила ничем не примечательная ограда небольшого казенного садика, а спереди, закрывая полнеба, нависал глухой брандмауэр многоэтажного доходного дома. В глаза бросился рисунок на стене, второпях намалеванный сажей: роза, как бы распятая на четырехконечном латинском кресте. Нечто подобное Думанскому где-то уже случалось видеть.

В позе еще не рожденного плода на грязном, затоптанном снегу лежал Сатин. Сильно изуродованное лицо его, ухоженная шевелюра, одежда, дорогие модные штиблеты, как-то нелепо выглядевшие на убитом, — все было в крови. Адвокат вспомнил, что Сатин происходил из давно обедневших мелкопоместных дворян и, кроме старухи-матери (да и то где-то под Екатеринбургом), родных никого не имел. «Наг я пришел на эту землю, наг и уйду», — отдалось эхом где-то внутри, и тут же больно кольнуло в сердце. «Эх, Алексей Иванович, Алексей Иванович! Какой бес занес тебя в эту трущобу? Кто знает, как все могло случиться, не уехал бы ты из родных мест в Петербург „юриспруденцию долбить“? О лаврах законника мечтал, а вышло-то вон что… Несчастье вышло… Как нелепо, Боже!»

Показания Думанский давал в каком-то полусне, чувство нереальности, абсурдности происходящего не покидало его. Сквозь этот морок он слышал голоса криминалистов, деловито обсуждавших предполагаемые подробности случившегося. До его слуха долетали и отдельные реплики праздной публики — неуместные вопросы, нелепые советы полицейским, и только последние, как ему показалось, вели себя подобающе ситуации: грозное молчание и физическая сила сдерживали тупой напор пошлости.

Наконец дознаватель прекратил задавать вопросы и, убедившись, что с адвокатом можно быть откровенным, продемонстрировал ему небольшой обрывок дорогого черного кружева и что-то напомнившую золотую серьгу с крупным голубым камнем (сапфиром на вид) в обрамлении бриллиантов:

— Вот, извольте видеть. Нашли любопытные улики — кружево бельгийской работы, судя по предположению эксперта, приобретено в торговом доме «Новости» на Перинной линии, а украшение на вид подозрительно дорогое. Не бижутерия ли? Еще предстоит установить… Преступление, по характеру нанесенных ранений, надо полагать, совершено женщиной. Сейчас-то всё уже затоптали, успели, однако, сфотографировать след дамского ботинка — небольшой, но отчетливый. Обувь была с острым каблуком, которым преступница явно воспользовалась при убийстве. Собственно, во всем почерке — типично женская истеричность. О выдержке и хладнокровии убийцы и говорить не приходится: видите, как обезображено лицо, месиво сплошное! Точно в исступлении — было нанесено много ударов, и все как-то неумело… Простите за эти подробности, но вы же понимаете — тут все детали важны, тем более такие «говорящие». На туловище повреждения тоже небольшой глубины — это явно от каблука, локализация в случайных местах: опытный преступник всегда знает летальные точки. В общем, или хотели помучить, или сил было маловато, чтобы сразу, наверняка… Я понимаю, вам тяжело слушать, но что поделаешь! Ваш коллега умер от потери крови, не сразу — таково заключение нашего медика… Да! Что интересно — денег не взяли. Мотивы преступления могли быть интимного характера, в связи с чем у нас к вам деликатный вопрос: покойный ничего не говорил вам по поводу своих отношений… ну, сами понимаете, какого рода?

Сатин был холост, в отношениях с противоположным полом щепетилен — за это Викентий Алексеевич мог ручаться, более того — ближайший подчиненный, уже полгода служивший в его бюро, порой казался ему юношей, требовавшим отеческой опеки, возможно даже не успевшим познать женщину. Впрочем, знай Думанский что-либо подозрительное о любовных связях Алексея Ивановича, и тогда не считал бы себя вправе предавать огласке чужие тайны, подавать повод для досужих сплетен о достойном человеке. Словом, он, конечно же, ответил отрицательно на подобный вопрос.

Сыщик пояснил:

— Дело в том, что по роду моей деятельности меня интересует только та информация, которую могут подтвердить окружающие или эксперты, — и в ожидании новых подробностей дознания обернулся к ассистенту, на месте заполняющему протокол.

— Я почти уверен — убийство ритуальное, — произнес тот. — В противном случае этот символический рисунок сажей сделан, чтобы ввести нас в заблуждение в отношении мотивов содеянного.

— Доказывать и разыскивать — по вашей части. Но для меня очевидно, что рисунок не имеет причастности к делу. Прежде чем появятся неоспоримые факты, можно лишь теоретизировать, неизбежно начинаешь подстраивать первый попавшийся визуальный материал под свою теорию, а не строить убедительную версию на основе фактов, — высокомерно резонерствовал дознаватель, точно проводил с малоопытным коллегой практикум по криминалистике. — Даже на стадии созерцания заметно, что штукатурка уже обветшала и рисунок явно не свежий, посему можно смело констатировать — этому художеству уже несколько месяцев, и оно не имеет никакой причастности к преступлению.

Он приблизился к адвокату и взял его за руку:

— Мужайтесь, Викентий Алексеевич, уже ничего не изменить. В данном случае смерть господина Сатина — факт непреложный, и теперь бесполезно изводить себя, думая о том, что убийства могло бы не быть. Вспомните, в конце концов, что в таких случаях говорил приснопамятный Борис Иванович Кохно. Склонность к убийству — это врожденный порок, и еще его знаменитая фраза: «Malum consilium consultori pessimum».

«Конечно, Господь покарает убийцу», — мысленно согласился Думанский, но вдруг, что-то мгновенно сообразив, встрепенулся:

— А откуда вы знаете профессора Кохно?

— Собственно, оттуда же, откуда и вы, — ответствовал дознаватель. — Мы ведь с вами, дражайший, оба закончили Училище правоведения, только я поступил двумя годами раньше. Да вы меня вряд ли помните: Алексей Карлович Шведов, начальник сыскной полиции, к вашим услугам. Вам-то уже тогда прочили блестящее будущее — правоведы смотрели на вас с завистью, и я, признаться… Весьма польщен, давно мечтал познакомиться с именитым адвокатом.

— Какая приятная неожиданность, и я что-то даже припоминаю… — произнес удивленный Викентий Алексеевич. — Выходит, мы с вами однокашники.

Лицо Шведова на мгновение озарилось подобием улыбки:

— Именно так. Чижик-пыжик, где ты был… Помните, конечно? Чем неожиданнее воспоминание о незабвенных годах юности, тем приятнее, — философски заметил он. — Вот вам, кстати, моя визитная карточка. Да-с… Мы, кажется, отвлеклись. Сегодня мои люди проводят обыск на квартире убитого, завтра с утра им следовало бы осмотреть его рабочий кабинет, ознакомиться с делами, которые убитый вел. У вас есть свои соображения на сей счет?

Думанский пожал плечами:

— Да у него, собственно, и не было своего кабинета — работал обычно за моим столом. Всегда рядом… Разумеется, все делопроизводство Алексея Ивановича, всю необходимую документацию канцелярия вам передаст, но я почему-то сомневаюсь, что убийство связано с деятельностью моего адвокатского бюро. Покойный вообще был безупречно честен. Чистый человек. Здесь трагическая случайность — знаете, темный переулок…

— Понимаю вас, коллега. Но, к сожалению, я знаю и другое — самые темные вещи порой творятся у нас под носом, а мы часто слепы и глухи… Что ж, тогда я должен буду побеспокоить вас завтра же, после обеда, и мы предметно поговорим о господине Сатине.

Обратной дорогой адвокат продолжал думать об участи несчастного коллеги, о его несостоявшемся будущем, о радостях, которыми тот жил, о том, что престарелая мать вряд ли вынесет свалившееся на нее страшное горе (хватит ли сил приехать хотя бы на похороны?), опять о самом Алексее Ивановиче и снова, снова о нем. Никто не мог прервать эти мучительные раздумья: шофер, знавший покойного по службе, угрюмо молчал. В бесконечном потоке мрачных мыслей Думанский вдруг вспомнил о мадемуазель Савеловой и о том, как он вчера передал Сатину дело об убийстве ее отца. В его совершенно расстроенном личными неурядицами и чудовищным убийством Сатина сознании вдруг что-то перевернулось.

«Господи, да ведь это же она! — От подобной мысли его просто на месте подбросило, было такое ощущение, словно с него живьем содрали кожу. — Выходит, я сам поставил его под удар! Я же должен был предположить, предупредить его, что… Именно такие и совершают убийства — для них не существует моральных запретов! С виду спокойные, а в глазах безумные искры. Будь прокляты все эти „роковые“ женщины! Как я с самого начала этого не заметил: сперва меня уничтожить грозилась, а после с той же горячностью просит не дать уйти от наказания преступнику. И эти ее сверкающие глаза… точно так же смотрит Элен, когда говорит о своей погубленной юности и присвоенных мною деньгах… Савелова эта наверняка помешанная — боготворила отца, решила отомстить за то, что Гуляев оправдан. Конечно же, она не поверила, что купец невиновен, и отыгралась на первом, кто под руку попался… До каких еще пределов может дойти вероломство людей! Худшее из зол то, что добром прикидывается. И этот спектакль в Юсуповом саду: говорила — дело не в деньгах, а в справедливости. Подлое семя! Всегда говорят одно, а на уме другое. У них всегда именно в деньгах-то и дело! — Думанский почувствовал, что в нем опять просыпается женоненавистник. — Она наверняка в сговоре с этим подонком Кесаревым! Мало ли что говорила, будто его не терпит. Знает она его давно, он уж как-нибудь успел убедить ее в своих „благих намерениях“. С чего же она так сразу мне поверила, что он негодяй? Э-э-э! Да тут, похоже, дело такое закручивается… А если дочь сама склонила Кесарева убить отца?! Может, еще и заплатила ему?! Она ведь единственная прямая наследница! „Всюду деньги, господа!“ Странно, что они сразу не взялись за меня… Бедный Сатин, он, похоже, влюбился в это чудовище, как говорится, с первого взгляда! Ах, проклятая серьга… Ну конечно! Все ясно до ужаса — его убили, а мне memento mori!»

Викентий Алексеевич тщательно восстановил в памяти каждое слово и каждый жест Молли, все более уверяясь в своих подозрениях.

— Вы помните адрес убитого Савелова, банкира Савелова? — спросил Думанский, наклонившись к шоферу и жарко дыша ему в ухо.

Тот, ответив кивком, послушно развернул мотор в нужном направлении.

 

VII

Мотор остановился на Английской набережной, в квартале от дома Савелова. Думанский не хотел шума вокруг своего посещения дочери убитого банкира. Внутри у него все кипело, он боялся наделать глупостей.

«Нельзя так распускаться. Я должен все взвесить, с этой особой следует вести себя осмотрительно, — убеждал себя Викентий Алексеевич, но предательская дрожь пробегала по телу. — Как я ее ненавижу!» — Он ужаснулся собственной агрессивности.

Сначала Думанский старался идти спокойным шагом, но у самого подъезда его опять подхватила волна непреодолимой ярости… Убийство Сатина. Злость на жену… «Пост» дворника адвокат преодолел беспрепятственно — тот сам уступил дорогу незнакомцу, полному решимости все смести на своем пути. Последний ощутил доселе незнакомое ему чувство мести и на нужный этаж буквально взлетел. Рука сама решительно дернула круглую медную ручку электрического звонка. Казалось, уютный дом содрогнулся от этого гневного трезвона. Думанский не помнил, сколько времени звонил, — гнев полностью овладел его существом, и, когда дверь наконец отворилась, он уже не мог контролировать своих действий.

Столь поздний звонок в дверь удивил Молли. Она даже решила не тревожить прихворнувшую горничную и открыла сама. Узнав Думанского, пропустила его в квартиру из полумрака лестницы. Барышня как раз собиралась уходить и была уже в меховом гарнитуре — пышной шапке и длинной изящной шубке из чернобурки.

Молли отступила в глубь прихожей, приветливо поздоровалась, но, видя перекошенное гневом лицо визитера, удивленно подняла брови. Улыбка ее немедленно сменилась выражением беспокойства и испуга.

Думанский, приблизившись вплотную, глухим задыхающимся голосом прерывисто объяснился:

— Решили, что Гуляев купил меня? Вот она, ваша низкая месть! Вы! Вы чудовище, двуличная, лживая бестия!.. Ведьма!.. Но у меня есть доказательства! Ведь ТЫ убийца…

— Да как вы смеете! Врываетесь, с такими… такими чудовищными обвинениями… Я не понимаю… Да вы, часом, с ума не сошли?!

— Молчать!.. Сейчас поедете со мной и все расскажете сами!

— Пустите! Куда вы меня тащите? Оставьте же меня!!! Мне больно, слышите вы?! — Молли резко рванулась, высвободив руку из плена цепких мужских пальцев, и ударилась спиной о большое настенное зеркало в прихожей. Множество трещин паутиной расползлось по поверхности стекла, дробя его на десятки маленьких, неправильной формы зеркал. Думанский, подскочив к дочери банкира, снова перехватил ее запястья, будто сковав кандалами:

— В полиции сами все расскажете: кому и как поручили убийство вашего отца!..

Эти слова словно застряли у него в горле: он вдруг как будто впервые увидел Молли. Пушистая шапка съехала на затылок, открыв маленькие мочки с теми самыми серьгами, одну из которых Думанский полагал найденной на месте преступления. Они отражались в каждом «зеркальце» — изумрудные капли в искрящейся бриллиантовой россыпи. «Похожие, но совсем не они!!! И обе на месте. Какой же я идиот!» Занемевшие уже пальцы разжались сами, отпуская испуганную девушку.

— Наваждение… нервы… Кажется, я ошибся, mademoiselle. У меня сегодня был тяжелый день. Простите меня! Ради Бога, простите! Я не знаю теперь, что и думать… Мой ассистент, Сатин, погиб. Убит… — Викентий Алексеевич, сжимая руками готовую разорваться голову, стремительно покинул квартиру.

Думанский не находил себе места. Смерть друга и скандал в савеловских апартаментах сделали свое дело.

«Первое я, наверное, не мог предотвратить, как не могу ручаться за то, что подобное не случится когда-нибудь и со мной, — рассуждал Викентий Алексеевич. — Но оскорбить женщину, поднять на нее руку — как я мог себе такое позволить!» Он объяснял свою безобразную выходку умопомрачением, расшатанной нервной системой, но это не успокаивало — в его сознании подобная причина никак не могла оправдать вопиющей грубости поведения. «Проклятая Элен, — в ярости повторял он. — Это она меня довела. Демон в человеческом обличии, а не женщина. Если так пойдет дальше, скоро я во всех буду видеть одних злодеев».

Мучительнее всего было то, что Думанский почувствовал вдруг непреодолимую зависимость от оскорбленной им барышни Савеловой — еще никогда в жизни с ним не случалось ничего подобного.

Образ Молли преследовал его повсюду. «Какой странный у нее взгляд — ни с чем не сравнимый, она так волнующе-трогательно моргает, просто обезоруживающе… Испуганно-беззащитная красота! И как я мог видеть в ней изощренное притворство?!»

Бессонница совсем измотала Викентия Алексеевича — видения, полные бесстыдного соблазна, всю ночь поджаривали его на огне, а под утро приходил один и тот же кошмарный сон: скорченный труп Сатина на снегу, испещренном следами изящных ботинок, и едва различимая фигура уходящей через садик женщины-убийцы. Просыпаясь в холодном поту, Думанский вскакивал с постели: «Нет, это не она! Это никак не может быть она! Но если бы я не свел ее с Алексеем, не передал ему это проклятое дело ее отца, он наверняка остался бы жив! Значит, она — косвенная причина его смерти? Но что из того, если я ЛЮБЛЮ ее… А почему именно ее? Не потому ли, что оскорбил… Но разве моя любовь оправдывает содеянное?»

Вопросы, бесконечные вопросы, на которые не было ответа, раскалывали его мозг. Думанский чувствовал, что сходит с ума и не остается ничего, никакого средства к спасению, кроме молитвы. И он стал молиться: «Господи, вразуми и наставь! Разреши узы, оковавшие душу мою! Укажи путь Истины мне, ничтожному рабу Твоему!»

Утром следующего дня Думанский в спутанных чувствах, ведомый скорее привычкой, чем профессиональным долгом, явился на службу. Здесь он уже застал чинов сыскной полиции, которые сновали по конторе в поисках чего-либо с их точки зрения подозрительного, перебирали содержимое рабочих папок его несчастного помощника. На адвоката эта процедура подействовала раздражающе: будучи профессиональным юристом, он терпеть не мог обыск как таковой, даже в тех случаях, когда не отрицал его необходимость (что-то нечистоплотное виделось в этом потомственному аристократу), а в данной ситуации, можно сказать над еще не неостывшим телом, и подавно. Если бы не появление в дверях Шведова, который уже в полдень готов был к «предметному разговору», Викентий Алексеевич вряд ли и дальше мог бы изображать относительное спокойствие. Он попросил машинистку сварить кофе и с первым же глотком крепчайшего горького напитка, коротко заявил:

— В убийстве Сатина виновен все тот же Кесарев: он мстит, я уверен в этом!

— Поначалу, дражайший Викентий Алексеевич, мы с коллегами склонялись к аналогичной версии, но потом обнаружились новые скверные обстоятельства. Во избежание недомолвок между нами я должен ввести вас в курс дела. В общем-то, можно было бы считать, что ничего особенного не произошло, если бы при обыске на съемной квартире убитого в бумагах не нашлось множество упоминаний о его долгах и кредиторах. Между прочим, в итоге мы имеем весьма впечатляющую сумму. Вот такой, скажу я вам, непредвиденный пируэт.

— Не может быть! — Этот щекотливый факт изумил Думанского. — Вы уж простите, но это звучит как бред, просто нелепость какая-то — Сатин, же имел приличное жалованье на должности моего помощника, он даже собственное юридическое бюро собирался открыть! Скрывать не стану, я лично ссудил ему некоторую сумму, но на длительный срок в конфиденциальном порядке и уж, разумеется, безо всяких унижающих достоинство обременительных расписок. Кроме того, мне несколько раз приходилось безвозмездно давать Алексею Ивановичу некоторые суммы на лечение тяжелобольной матери. Зачем ему было лезть еще в какие-то долги? Нет… Он не мог, не должен был нуждаться! Тут очевидное недоразумение — ваши люди переусердствовали.

Шведова ничуть не удивила столь эмоциональная реакция отторжения со стороны адвоката:

— Что ж, вы, я вижу, в смятении, но, голубчик, извольте сами взглянуть: вот копии долговых расписок, а это, так сказать, сводная ведомость — у кого, сколько и до какого срока взял. Причем, заметьте, особо пикантная деталь: большинство денег — опять-таки внушительную сумму! — ссудил убитому не кто-нибудь, а Сергей Александрович Савелов. Да-да, именно он! Не сам, правда, через банк, но это вряд ли меняет дело, а главное — все засвидетельствовано документально. Убедитесь сами, что здесь никакой «нелепости» — голые факты, коллега. На фактах — вам это известно не хуже меня — строятся доказательства.

— Просто невероятно! И ведь Сатин ничего мне не сказал! Поистине, чужая душа потемки. Да он и не был для меня чужим… — Думанский отставил кресло, заходил по кабинету, сдавив ладонями виски. — Кажется, знаешь человека как самого себя, доверяешься ему, безусловно, а на деле выходит, что… К тому же — как это я сразу не вспомнил? — он ведь получил деньги еще и от mademoiselle Савеловой! Нечто вроде аванса за участие в повторном процессе. Та буквально умоляла, чтобы сторону обвинения представлял я, но выступать в роли прокурора — это совсем не мое, и я без тени сомнения счел за лучшее передоверить дело Кесарева Сатину…

Начальник сыскной полиции по-прежнему невозмутимо вернул взволнованного адвоката к его рабочему столу и продолжал апеллировать к бумагам, указывая пальцем какие-то позиции:

— Надо полагать, ваш ближайший сотрудник задолжал кому-то — я еще раз подчеркиваю! — астрономически крупную сумму и пытался вернуть ее следующим весьма оригинальным способом — назанимав, сколько возможно, заново. Кстати, обратите внимание, коллега: против каждой фамилии — довольно скромная цифра: должно быть, убитый не хотел афишировать свои денежные затруднения…

Правовед все еще не мог смириться с тем, что Сатин был совсем не так безупречно чист, как привыкли считать в бюро, и, по привычке, все еще выступал как бы в роли защитника на процессе:

— Что ж, неудивительно! Кому же приятно признавать свою финансовую несостоятельность.

Шведов тем временем, не придавая значения словам Думанского, логически подвел его к предварительным выводам следственной группы:

— В целом, мы склонны придерживаться той точки зрения, что истинной причиной убийства послужили именно деньги.

Костяшки сцепленных пальцев адвоката побелели — так он был внутренне напряжен. Адвокат опять встал с места не в состоянии на чем-либо остановить взгляд:

— Подумать только! Оказывается, он был в таком сложном положении. Нет уж, дайте-ка я все же взгляну на список… Так-так… Эх, Сатин! Бедняга… Что же ты, брат, натворил? Алеша… Увяз настолько, что… Скрыл от меня. Зачем?! Разве бы я не понял. Разве не помог бы? Как все глупо получилось — теперь уж точно не поможешь! Теперь только что панихиду заказать…

— В чем дело? — наконец забеспокоился Шведов, заметив, что с Думанским творится неладное и речь последнего звучит как-то нездорово. — Что вы там такое особенное увидели, право же… Да вы слышите ли меня, Викентий Алексеевич?

— Извольте, вот: господин Быстров, промышленник, был нашим клиентом как раз в то время, когда Сатин взял у него в долг, купчиха Сегодняева тоже, граф фон Бауэр…

Следователь насторожился:

— То есть вы хотите сказать, что убитый… занимал деньги у клиентов?! Но ведь за такое могут и из коллегии попросить, а уж руки точно никто не подаст. Что же могло сподвигнуть его на эти, как бы помягче выразиться… нечистоплотные поступки? Может быть, сомнительная любовная история? Интрижка какая-нибудь. Многие в его возрасте легко теряют голову из-за женщины.

Вспомнив о Молли и своем вчерашнем отчаянном визите в дом покойного банкира, Думанский встрепенулся:

— Женщина?! — И тут же отрицательно покрутил головой. — Совершенно исключено: мы ведь дневали и ночевали в конторе, все время друг у друга на глазах. А интрижка — совсем не его правилах. Тем более, если бы он вдруг влюбился… Постойте-ка, а разве вы меня уже не спрашивали об этом — прямо там, на месте преступления? Я еще тогда высказался определенно.

«Господи, неужели и меня в чем-то подозревают? Этого еще нехватало!» — теперь он ощутил себя на допросе.

— Да? Возможно, что и спрашивал. Значит, тогда я эту версию не исключал… Впрочем, есть нечто более любопытное, Викентий Алексеевич… — задумчиво произнес Шведов, на время закрыв разговор о сатинских прегрешениях. — Вы помните изображение на стене? Ну там, в тупике. — Его взгляд встретился с тревожным взглядом Думанского. — Вижу, вспомнили. Вот отсюда вторая версия — ритуальное убийство. Ее сразу же выдвинул мой ассистент, а я поначалу отмел, зато теперь считаю, что поторопился. Сейчас поймете, что я имею в виду, говоря о ритуальном характере. Распятая на кресте роза — так называемый розенкрейцеровский крест, если быть точным. Именно такой рисунок! Вы, вероятно, слышали о розенкрейцерах? Есть такой старинный рыцарско-масонский Орден.

— Я не предполагал, что вас могут интересовать такие материи.

— По роду деятельности мне приходится интересоваться абсолютно всем. На то ведь и «тайная» полиция: сами действуем тайно и разгадываем разные тайны. Как говорит обыватель, жандармы всюду суют свой нос. Царская служба обязывает! Ну так вот, о рыцарях Розы и Креста, прочих любителях скрытой символики и мрачных доктрин. Заметьте, всю эту хитрую атрибутику — пентаграммы, пирамиды со Всевидящим Оком посередине, просто перевернутые кресты или треугольники в окружении трех шестерок — нам не впервые случается видеть на месте преступления, особенно когда речь идет об убийстве совершенном садистическим способом! Я уже не говорю об исторических примерах из глубины веков. Совсем не исключено, что в данном случае имеется архисерьезная мистическая подоплека преступления. Попытайтесь посмотреть на это «банальное» убийство именно в ритуальном ключе. А если у вас появится новый материал по делу или даже собственная свежая версия, не сочтите за труд явиться ко мне в Департамент на Фонтанку. Мой кабинет не забудете — под номером ч…това дюжина. Тоже своего рода мистический знак. Кабинет остался в наследство от прежнего начальства. Да и просто — заходите в гости, Викентий Алексеевич, милости прошу! Я ведь оставил вам свою визитку, не так ли?

— Кажется… Ну разумеется, оставили, — подтвердил Думанский, глядя на донышко чашки, где бурела жирная кофейная гуща. — Знаете, я сейчас что-то не в себе — это так неожиданно. Нужно серьезно подумать над вашей информацией.

 

VIII

Молли рыдала в голос: от обиды, от одиночества, от сознания неопределенности положения. Всепоглощающее презрение к зарвавшемуся адвокатишке, первому в жизни гордой юной дамы наглецу, посмевшему поднять на нее руку и походя, пусть даже в аффектации, обвинить ее в убийстве самого дорогого человека, сменялось вдруг какой-то подспудной жалостью к этому холерику и вдобавок к себе самой. От подобной житейской путаницы и внутреннего разлада на душе было так тяжело!

Мать она потеряла еще во младенчестве, и о ней остались самые неясные воспоминания. Молли росла дикой, замкнутой девочкой, близких подруг у нее не было — вместо них были музыка и книги, а мечты о каком-то туманном, но непременно счастливом будущем заменяли реальную жизнь. Зато всегда рядом с ней был отец: пестовал, опекал, а порой и ограждал дочь от некоторых экстравагантных и не в меру ретивых претендентов на ее руку, точнее, на завидное наследство. И теперь, когда его вдруг не стало, Молли оказалась совершенно одна в почти незнакомом мире. Ей наконец открылась та сторона жизни, которую все эти годы умудрялись тщательно скрывать от нее. Она вдруг увидела людскую зависть, алчность. Даже знакомые, всегда бывшие в ее представлении лучшими друзьями дома, искренними доброжелателями семейства Савеловых, предстали вдруг в неожиданном свете. Молли не могла и вообразить себе такой черствости и равнодушия к чужому горю. А сколько вдруг объявилось «друзей» бедного папеньки, желавших получить «что-нибудь на память о покойном»! Ей стали наносить визиты какие-то «родственники», «дядюшки» и «тетушки», о существовании которых Молли и не подозревала. Эти люди не скрывали цели своего прихода, тем более что у всех «она была одна».

В обществе Молли не давали прохода разного рода «сочувствующие», чьи сплетни о сказочном богатстве единственной законной наследницы банкира Савелова постоянно доходили до нее. Тогда Молли затворилась дома, но и здесь ей постоянно чудилась эта крысиная возня. Единственное, на что находились силы в таком положении, было судебное расследование по делу об убийстве. Она не могла остаться неблагодарной дочерью. После столь страшной гибели отца Молли не скупилась на гонорары следователям, высшим полицейским чинам, лучшим адвокатам — лишь бы был найден убийца, лишь бы справедливая кара постигла его уже в этой, земной, жизни. Обычно кроткая, зла никому не желавшая, Молли чувствовала в себе неистребимую ненависть к негодяю, разрушившему счастье ее семьи, еще недавно казавшееся столь прочным. Иногда Молли самой становилось жутко от охватившей ее жажды мщения, но она успокаивала себя надеждой на то, что все забудется, стоит только найти преступника.

Когда на скамье подсудимых оказался Гуляев, Молли уверовала, что именно он виновник смерти отца, ведь ей так хотелось скорейшего разрешения всего этого кошмара! Узнав о том, что нашелся юрист, готовый защищать человека, сделавшегося ее смертным врагом, она ужаснулась. «И для служителей закона не осталось ничего святого. Только деньги управляют всем!» — с горькой досадой сетовала она.

Таким образом, адвокат Думанский стал в ее представлении едва ли не символом продажности и святотатственной беспринципности. В самом разбирательстве по делу Гуляева Молли почти не участвовала (только однажды ее вызвали для дачи показаний): следователь старался не тревожить излишними вопросами убитую горем женщину. Но ни одного судебного заседания Молли Савелова, неизменно облаченная в траур, не пропустила — присутствовать на них представлялось ей делом чести. Храня молчание, она выслушивала показания свидетелей, выступления судей, обвинителя и защитника.

«Пусть я буду немым укором для этих бессердечных людей. Пускай они запомнят меня на всю жизнь. На Страшном суде я стану главной свидетельницей их беззакония!» — воображала несчастная. И все-таки финал процесса оказался для нее неожиданным.

К возможному оправданию Гуляева Молли давно приготовилась, но предположить, что это оправдание вселит в душу надежду на справедливость, она никак не могла. И уж тем более не ожидала, что такую надежду может подать ей адвокат Думанский. Казалось бы, он оправдал свой гонорар, избавив от петли развратного купца, и все же не поставил на этом точку. «Неужели в нем заговорила совесть? — спрашивала себя Молли. — Странно, что я сразу отказала ему в праве быть порядочным человеком. А если он действительно человек благородный и честный слуга закона, то ничего удивительного нет в том, что, отстояв права ложно подозреваемого, примется за поиск истинного преступника и найдет его».

После такого «прозрения» у Молли тотчас сложился новый план действий: упросить Думанского способствовать скорейшему возобновлению следствия по делу и добиться осуждения Кесарева. Когда адвокат предложил ей услуги своего ассистента, Молли была несколько разочарована, но, по сути, план ее начинал воплощаться в жизнь, а это, считала она, важнее всего.

«Теперь-то уж точно справедливость восторжествует!» — убеждала себя Молли. Она чувствовала в себе запас душевных сил, которого, как ей казалось, должно было хватить на то, чтобы вынести все трудности, связанные с новым процессом. «А когда он завершится, в жизни начнется счастливая полоса. Непременно должно быть так, и никак иначе!»

Неожиданный скандальный визит Думанского с известием об убийстве Сатина окончательно поверг девушку в отчаяние. На следующий же день с самого утра она заперлась в спальне, пытаясь самостоятельно, без помощи нотариуса («Ну их, крючкотворов этих, — бумажные души!») составить прошения прокурору, в Окружной суд, даже в Сенат. В поисках справедливости, ища надежной защиты, бедная сирота вознамерилась было подать прошение и на Высочайшее Имя, но, задумавшись, решила: «Если прочие инстанции останутся равнодушными, тогда лишь буду умолять Государя». За время процесса в домашнем архиве скопилось много судебной хроники, и Молли попыталась выудить из нее нужные сведения; к тому же можно было воспользоваться и толстенным справочным ежегодником «Весь Петербург», где значились адреса, номера телефонов всех столичных адвокатских контор и практикующих светил юриспруденции, но после «общения» с Думанским девушка решительно не знала, к кому же из этих защитников-правоведов обратиться. Горничная через двери пыталась уговорить барышню принять пищу:

— Убиваете вы себя-с! Говели бы, еще понятно, а так куда ж это годится — голодом себя понапрасну морить да душу изводить?

Вечером в прихожей кто-то позвонил, но Молли и не думала выходить. Через пару минут в спальню постучала горничная:

— Барыня, сюпри… сюрприз вам прислали-с, мальчишка-рассыльный приходил!

Неприбранная и измученная Молли, ворча, выглянула в гостиную:

— Что там еще за глупости? Без них голова кругом идет… Ну, сколько можно мне мешать? Это невыносимо, жестоко, наконец…

На столе в китайской вазе стоял огромный букет свежих роз. Пурпур лепестков и матовая зелень стеблей причудливо сочетались с росписью по фарфору — огненно-золотыми извивающимися драконами. Горничная игривым тоном доложила:

— Сказал, что от какого-то важного господина, а имя, дескать, назвать не изволили — «их ноги-то-с»!

— Инкогнито! Запомнили, Глаша? И ноги тут совсем не причем. Это латынь, древний язык. Да, и вот что — заберите-ка их себе. Я не принимаю цветы невесть от кого!

Расстроившись пуще прежнего, Молли опять заперлась в спальне. «Кто на такое способен? Если Думанский, то это уже слишком. И он смеет надеяться, что я прощу его хамскую выходку?! Как бы не так! Хамство и вздорность нельзя ни себе позволять, ни другим спускать».

Неизвестный, однако, оказался настойчив и педантичен: букеты свежих роз стали появляться в квартире у Молли ежедневно, да еще и с неизменной точностью — в один и тот же ранний час. По указанию Молли, их сразу несли то к Глаше, то на кухню; чаевые молодая хозяйка брать запретила.

Время шло, а Молли Савелова все никак не могла найти обнадеживающий выход из создавшегося положения. Не знала, как возобновить и продолжить судебное разбирательство.

Через неделю в урочный утренний час дежурно зазвонил колокольчик в прихожей, и Глаша уже по привычке сразу открыла: в дверном проеме, как и следовало ожидать, показались огромные розовые соцветия, из-за которых на сей раз выглядывали сразу двое юных рассыльных, мал мала меньше. Выглядело все это весьма комично, учитывая, что большие вазы они едва удерживали:

— Куда прикажете-с, тетенька?

Обидевшись на «тетеньку», Глаша фыркнула. Но это не был еще конец церемонии и даже не вся процессия: на сей раз рассыльные выступали в роли то ли пажей, то ли герольдов. Раздвинув запыхавшихся мальчишек, с еще одним благоухающим букетом неописуемо прекрасных чайных роз в плетеной жардиньерке в прихожую вошел сам заказчик «цветочной феерии». Им действительно был не кто иной, как злополучный адвокат. Он, не раздеваясь, прошел мимо Глаши в прихожую (это тоже задело горничную) и, подозвав юных спутников, коротко указал на распахнутые двери залы:

— Туда!

С чрезвычайной торжественностью «пажи» поставили вазы на самое видное место в гостиной и, получив от Думанского по двугривенному, умчались в совершенном довольстве, только их и видели. Молли строго наблюдала за происходящим, а затем, полная решимости, двинулась на незваного гостя с единственным намерением выставить его вон:

— Это вы у Гуляева купеческим замашкам научились? Браво! Тому ли еще научитесь, господин правовед, — лиха беда…

— Но, Мария Сергеевна, выслушайте же, Бога ради! — Думанский встрепенулся, однако тотчас отступил на шаг, понурив голову. — Поверьте, я глубоко сожалею о происшедшем… недоразумении. Я, конечно же, очень виноват перед вами! Это было отвратительно. И все-таки…

— Никаких «все-таки»! То, что случилось с monsieur Сатиным, — ужасно. Я очень сожалею о нем, о его печальной участи. Но как вы только могли подумать, что я способна… Несусветный, кошмарный вздор! И вообще, после того «визита» на вашем месте я навсегда забыла бы сюда дорогу.

— Вы правы, мое поведение и сейчас, должно быть, выглядит дико. Глупо рассчитывать на снисхождение… Выходит, не прощен?

— Нет и нет! — гордая хозяйка дома оставалась непреклонной.

— Правильно, барышня, храни Господь от таких молодчиков! — Горничная догадывалась, что ценное зеркало разбил именно этот «ферт».

— А тебя не спрашивают, Глафира! — Молли указала на место бойкой прислуге, перейдя с ней на «ты», что означало крайнюю степень раздражения. — Хотя действительно: Боже сохрани когда-нибудь еще иметь дело с подобными типами.

— Ну, в таком случае вы не оставляете мне другого выбора! — Адвокат мгновенно сбросил пальто на пол и рухнул на колени перед Молли прямо посреди прихожей.

— Что вы делаете? Вы с ума сошли!

— Пусть так, но вот вам слово дворянина — я не сойду с этого места до тех пор, пока не добьюсь прощения. Хоть полицию вызывайте!

— А и вправду, кликнуть городового? — не удержалась Глаша.

— Этого только не хватало! Пусть стоит, если ему так хочется. А ты бы лучше цветы вынесла, советчица.

Захлопнув перед носом Думанского двери, Молли скрылась в гостиной. Через полчаса на парадном входе снова зазвонил колокольчик. Mademoiselle Савеловой опять пришлось выйти на звонок: Думанский по-прежнему стоял на коленях, а хозяйственная Глаша охотно впустила с лестницы двух мастеровых с большим, аккуратно упакованным во что-то мягкое предметом. Рабочие развернули упаковку, обнажив зеркало, — исполненный заказ, который должен был заменить разбитый экземпляр. Они попытались поднести зеркало к стене, но на пути их оказался застывший Думанский. Тогда мастеровые попытались обойти препятствие справа, потом слева — безуспешно. Старший, точно извиняясь, осторожно произнес:

— Ваша милость, нам пройти бы.

Истукан ожил, но отрицательно покрутил головой. Глаша присоединилась к просьбам — последовал тот же ответ. Наконец вмешалась сама Молли:

— Та-ак! Что же здесь еще происходит?

— Дак вот, барынька… Нам бы зеркальце заменить, а господин мешают… Не подойти-с.

— Ничего не поделаешь, голубчик. Я дал слово, что не сойду именно вот с этого места!

— Вам не надоел этот спектакль? Встаньте сейчас же! — тон Молли был повелительным, не допускавшим возражений. Адвокат, охотно повинуясь, вскочил на ноги:

— Слава Богу — я прощен!

Такой реакции девушка никак не ожидала:

— С чего это вы взяли?

Думанский опять бухнулся на колени. Теперь от его падения затряслась мебель, даже гул по квартире пошел. Молодой мастеровой, засмотревшись на «блажного» барина, выпустил зеркало из рук, и лишь чудом успел подхватить его. Старший, придерживая хрупкое изделие одной рукой, в свою очередь с перепугу отпустил тяжелый ящик с инструментами, чтобы подстраховать другой. Ящик, упав, чуть не отдавил ему ногу. Кривясь от боли, «страдалец» сквозь зубы процедил:

— Ах ты ж… Евсей… Чего ж ты… Ну ты, парень, и не прав!.. Не при господах будь сказано.

— Дак ведь я…

Подмастерье, не зная, как оправдаться, униженно запросил Думанского:

— Барин, вы бы хоть сюда, что ли, перебрались?

— Я тут не при чем. Вы не меня, барыню просите, — адвокат многозначительно кивнул на mademoiselle Савелову.

Евсей взмолился:

— Барыня-матушка! Уж не взыщите, что не в свое дело лезем! Не до ночи же нам тут выплясывать?

— А, «барыня-матушка», может, простите меня? — скромно потупив взор, виновник неудобств подхватил умоляющий тон простолюдина.

— Ну хорошо, хорошо! Так и быть, я вас прощаю. — Молли была вынуждена уступить. — Только, пожалуйста, встаньте скорее, пропустите же их.

— В знак примирения позвольте пригласить вас на прогулку…

— Вот еще, со всякими безобразниками разгуливать! — проворчала Глаша.

— Опять ты со своим резюме! — хозяйка так озадачила горничную незнакомым словом, что та тут же проглотила язык. — Я вовсе не собираюсь ни с кем «разгуливать». Слышите вы, господин правовед?! Ни в коем случае!

«Господин правовед» был вынужден подчиниться и покинуть савеловский особняк, но это было всего лишь тактическое отступление, к тому же на упроченные позиции.

 

IX

Пришла уже настоящая зима. Вступил в свои права постно-морозный декабрь, а Викентий Алексеевич все продолжал исправно присылать по заветному адресу живые цветы, ведь теперь он добился маленькой, но немаловажной победы: теперь Молли позволяла оставлять их в гостиной.

Пути Господни, как известно, неисповедимы, и чаще всего простым смертным не дано знать, к чему ниспосылаются им расставания с дорогими сердцу людьми или новые встречи, хотя ни одно, казалось бы самое незначительное событие в жизни, не происходит без Высшего Промысла. Вот так, в те же самые первые зимние дни в доме Савеловых нежданно-негаданно появился новый член семейства. Очередной дядюшка не претендовал на роль ближайшего родственника покойного отца Молли, он назвался единокровным братом ее матери.

— А я и не знал, что у меня племянница такая красавица! — произнес он едва ли не с порога и наклонился к изящной ручке новообретенной родственницы. — Статью в мать — такая же стройная и видная была покойница. Я ведь, милая, ее могилу проведать приехал, праху родному поклониться. Когда она умерла, был я молод — гусарство, знаешь ли, mon enfant, женщины, карты. Чего там греха таить, не вспоминал тогда о сестрице. А теперь, видно, скоро сам предстану пред Господом. Прощаться пора с миром этим и со всем, что было родного! Эскулапы говорят, недолго мне уж осталось — и так зажился. Да я долго и не побеспокою, милая племянница. Погляжу на столицу, вспомню былые лета, друзей помяну — мне ведь только и осталось, что панихиды служить. А зять-то мой как поживать изволит? Все финансами занят? Прежде, помню, только биржевые дела его и занимали. Морганом стать мечтал!

Это было произнесено с таким простодушием, с такой искренней доброжелательностью, что Молли даже не рассердилась, а лишь удивленно спросила:

— Разве вам не известно, что случилось с papa?

— Что же, милая? Я ведь сюда прямо с вокзала. Захворал, пожалуй, зятек любезный? В наши годы немудрено — рушится храмина телесная.

Молли каким-то шестым чувством угадала в дядюшке человека необыкновенного, не просто умудренного жизненным опытом, но таившего в себе нечто большее, чему молодая женщина названия не знала. Во всяком случае, этот сгорбленный, измученный болезнями человек с проникновенным взглядом почему-то вызывал у нее безоговорочное доверие. Она поведала ему о гибели отца. Старик молча выслушал племянницу, гладя по голове, затем осенил себя широким крестом и с чувством произнес:

— Неисповедимы пути Господни! Помни, что батюшке твоему сейчас лучше — душа его свободна уже от всех земных тягот.

«Да не священник ли он? — подумалось Молли. — Так проповеди говорят».

Дядюшка словно прочитал ее мысли:

— Какой там священник! Грешник я, милая, великий грешник.

Молли казалось, что со смертью отца она утратила остаток и без того подточенной «передовыми» научными теориями веры в Бога. Однако теперь, слушая этого старого человека, она подумала, скорее даже почувствовала: «Нужно, чтобы дядюшка непременно оставался у нас… у меня в доме. От него исходит какое-то необъяснимое тепло».

С детства она любила сказки о домовых, добрых духах, охраняющих своим присутствием жилище. «Пусть он будет добрым духом, ангелом нашего старого дома, может быть, именно он вернет жизнь в эти остывающие стены».

Конечно, дядюшка был странен: то и дело уединялся в отведенной ему дальней, прежде годами пустовавшей комнате, часто заговаривался, что-то бормотал под нос — то ли молился, то ли вспоминал картины бурно прожитой жизни. Бывало, он часами не выходил из своего обиталища, а когда появлялся, всякий раз объяснял Молли, что пишет то ли мемуары, то ли какой-то бесконечный роман. Из его сбивчивой, взволнованной речи нельзя было точно понять характер произведения.

«Чудак! Старый добрый чудак», — решила племянница. В том, что он самый настоящий, а не мнимый дядюшка, она имела возможность убедиться в самый день приезда: старик сразу признал в древнего письма образе Иверской Божией Матери, темневшем в углу большого киота в гостиной, родительское благословение на брак покойной сестре. «Это родовая святыня семьи нашей, — сказал он Молли, не раз уже слышавшей историю старой иконы от отца. — Мне вот не досталась. Не думал я в молодые годы о женитьбе, да и потом как-то не устроилось. Матушку твою хранил образ, сей, он и тебя сохранит — ты только верь!»

Молли верила не столько в благословение свыше, сколько в силу слов дядюшки, но как могла она верить чему-либо или кому-либо еще? Из головы не выходил Думанский.

«Даже если допустить, что он и в самом деле осознал свою неправоту, как могу я теперь обратиться к человеку, который так страшно меня оскорбил? Забыть, простить, просить… Просить о помощи? Того, кто вот здесь, в моем же доме назвал меня фактически отцеубийцей?!» И в то же время Молли Савелова чувствовала, как в душе опять поднимается волна щемящей жалости к этому несчастному (она слышала о его семейной драме), в сущности, такому же одинокому, обманутому циничной реальностью существу, как и она сама.

Ей было страшно признаться себе в непреодолимой тяге к Викентию Алексеевичу. «Сатин погиб, а этот адвокат — единственный юрист, способный отстаивать мои интересы в суде», — пыталась она оправдать свою «заинтересованность» персоной Думанского. Подобное объяснение «силы тяготения» устраивало и отчасти успокаивало Молли. Помогало и постоянное присутствие рядом дядюшки, который день ото дня становился для привязчивой племянницы и ближе, и дороже. Она постепенно открывала ему свое сердце, все более убеждаясь — с мудрым простецом можно быть откровенной. Тот участливо выслушивал Машеньку, вздыхал и покачивал головой, а однажды стал вдруг куда-то собираться, наставительно бормоча:

— Ты уж потерпи, дитя мое, я скоро.

Дом он покинул в тот же вечер. Теряясь в догадках, Молли уже решила, что никогда не увидит ставшего ей родным человека, но по прошествии трех дней, к неописуемой радости молодой хозяйки, он вернулся — какой-то умиротворенный и просветленный. На нетерпеливые расспросы о том, куда он так спешно исчез и где был все это время, старик торжественно ответствовал:

— Признаюсь, я сейчас прямо из Кронштадта. Все устроил — теперь собирайся ты. Поговей, душенька, и поезжай с Богом!

Молли участливо смотрела на дядюшку: «Бедный! Верно, совсем повредился в уме, — зачем это мне ехать в Кронштадт?»

— Да ты, я смотрю, не поняла ничего? — воскликнул раздосадованный старик. — О tempora, о mores! Видно, и впрямь быть Петербургу пусту! Рядом денно и нощно такой светильник веры пылает, а им невдомек! Горькие мы сироты при живом Отце Небесном…

Молли догадалась, куда клонит старый чудак. Она, конечно, слыхала о священнике Иоанне Сергиеве, который многие годы был протоиереем в Андреевском соборе Кронштадта. По всей России шла о нем молва как о великом праведнике, помогающем православным в бедах и недугах. Ехали к нему страждущие из разных губерний, говорили, что врачевал и исцелял их кронштадтский батюшка, укреплял в вере даже Государей с Августейшим Семейством, будто бы чудеса творил своей доходчивой до небес молитвой.

Однако Молли как-то решила про себя, что все это не более чем красивая легенда.

— Что же вы, дядюшка, мне предлагаете? Верить рассказам о кронштадтском чудотворце? Это моей горничной простительно. Не смейтесь надо мной, дядюшка!

Старик взволнованно замахал руками — ему было бы больно слышать такое и от прохожего на улице, а тут родная племянница уколола его в самое сердце. Он хотел было затвориться у себя в комнате, но жажда правды требовала выхода:

— Эх, милая! И ты с отступниками! Откуда столько гордыни, где же вера твоя?

У старика перехватило дух, пошатываясь, он направился к двери. Молли едва успела подхватить инвалида под руку.

Несколько дней дядюшка пропадал в своей комнате, слег, молчал, есть отказывался.

Молли была обеспокоена. «Кто бы мог подумать, что он такой чувствительный? Наверное, я была непозволительно груба. Если с ним что-нибудь случится, никогда себе этого не прощу».

Она вдруг вспомнила о Думанском и почему-то подумала, что судьба их отношений теперь зависит от чудаковатого, телесно немощного старика. «Только бы дядюшка поправился! Пускай мои силы ничтожны, но его удивительная сила духа будет залогом моего счастья. Пусть у меня нет теперь веры в Бога, но я доверюсь человеку, чья вера никогда не иссякнет. Доверюсь, как своему духовному отцу, — он не должен предать меня». С такими вот мыслями молодая госпожа Савелова, «особа передовых взглядов», не прощающая Богу своего сиротства и одиночества, по ночам читающая модных философов, явилась к захворавшему, отрешившемуся от всего дядюшке. Она опустилась перед ним на колени и, целуя высохшую старческую руку, обещала поступить так, как ему будет угодно, только бы прекратились ее несчастья. Пораженный, инвалид, еле сдерживая слезы, благословил Машеньку ехать в Кронштадт и там открыть все свои печали великому праведнику. Племянница покорно согласилась.

В Кронштадте Молли без труда нашла Андреевский собор — ей не пришлось даже справляться у прохожих о храме, где служит отец Иоанн Сергиев. Небольшими группами и поодиночке люди стекались к святому месту. Пути Господни вели их сюда из самых дальних уголков необъятной Православной Империи через радости и скорби, через испытания веры, по обету, по откровению в духе словно бы здесь, а не в суетной столице билось горячее сердце Святой Руси. Молли не могла разделить сокровенных чувств богомольцев: она видела только множество людей, в основном простого звания, видела их лица, отмеченные печатью страданий, поражалась неземному свету, исходившему от этих лиц. Подобный свет после смерти papa в ее упрямом недоверии миру оставался только на ликах икон. И здесь она все же ловила себя на мысли, что эти люди — убогие, жалкие — чужды ей и даже неприятны.

«Зачем я ехала сюда? Разве мне это поможет?» — сокрушалась Молли.

В храме ее поразила торжественная тишина: с раннего утра отец Иоанн исповедовал. Длинная вереница жаждущих покаяния и Святого Причастия тянулась через весь храм, обрываясь в нескольких метрах от аналоя с крестом и Евангелием: здесь проходила граница между суетой мира сего и Таинством. Пожилая, сгорбленная жизненной ношей крестьянка и ждущая первенца молодуха, грузный, с заметным брюшком, купец, все время вытирающий платком капли пота со лба, и рыжебородый молодец в праздничной кумачовой косоворотке с вышитой подпояской, отставной офицер в поношенном мундире без погон, с георгиевской ленточкой в петлице и пышными усами а-ля Скобелев, скромный чиновник в пенсне, с бородкой клинышком, дряхлая барыня в чепце и кружевной шали, бережно поддерживаемая под руку верной рабой, — все смиренно стояли в этой безмолвной очереди за утешением, за добром, за истинным чудом освобождения души от разъедающего ее греха.

Молли, продолжавшую чувствовать себя неловко, особенно поразили две знакомые фигуры, слившиеся с вереницей других исповедующихся. В высокой стройной монашке, перебиравшей, склонив голову, четки, она неожиданно узнала княжну Ч. — юную красавицу, на которую еще недавно заглядывались все без исключения посетители петербургского Дворянского собрания. Молли слыхала, что Ч. набожна, много жертвует на богоугодные дела, но зачем было ей, прекрасно обеспеченной, лелеемой многочисленной родней, окруженной поклонниками молодой княжне отказываться от полной чаши земного счастья и принимать постриг? И другое не могла понять Молли: каким образом здесь оказался барон Л., немец, глава благополучного семейства, проживавший в одном из роскошнейших петербургских особняков? «Почему лощеный господин, одетый у лучших английских портных, образец безупречного вкуса и изысканных манер, истово крестится, открывая всем сокровенные глубины своей души? Какая неосторожная сентиментальность! Да он, кажется, даже плачет?»

Между тем близилась ее очередь: один за другим исповедующиеся, подходя к невидимой черте, оборачивались к миру с поклоном, просили прощения у присутствовавших и покорно шли к отцу Иоанну. Молли понимала, что уже совсем скоро наступит ее очередь открыться кронштадтскому батюшке, и с каждой минутой становилось все более не по себе, все тяжелее, все страшнее. В то же время ей показалось, что она… давно его знает, этого доброго пастыря. Она чувствовала, как существо ее разрывается на части, недоверие и опыт последних тягостных месяцев жизни нудили вырваться из этой пугающей тишины, прочь из душного полумрака храма, домой, в Петербург, но крупица надежды, остаток какой-то детской наивности, сохранившейся в дальних уголках ее души, все же одолевал и влек к аналою, к мерцающим перед образами огонькам лампад!

Молли вдруг пронизало чувство светлой обреченности, рассеявшее все сомнения: «Пусть будет то, что должно произойти. Так нужно какой-то высшей силе — я не могу ей противиться».

Она двигалась вперед, не чуя под собой ног, повинуясь этой силе и течению людского потока. Вот, уже просветленная, отошла прикладываться к иконам, славить всепрощение Господне юная монахиня — бывшая княжна Ч., вот исповедался барон Л., непрерывно крестясь на храмовый образ Андрея Первозванного, проковылял с верой в исцеление сухорукий калека в морской форме, и пришло время покаяния для самой Молли — теперь ничто не отделяло ее от места исповеди. Не помня себя, она приблизилась к аналою, накрытому золоченой парчой, колени сами подкосились, она увидела перед собой медное распятие старинного литья и склоненную к ее лицу голову кронштадтского праведника. Молли хотела открыть ему все свои беды, все, что так невыносимо тяготило душу, хотела рассказать о безвременной смерти отца, об убийстве Сатина, о нелепой любви — она уже вполне осознала свое чувство к Думанскому, — о том, как предмет любви незаслуженно оскорбил ее, и мыслимо ли после всего этого мечтать о нем, принимать его ухаживания. Молли как-то сразу решила ничего не утаивать от священника, но волнение было так велико, так билось сердце, что она смогла лишь выдохнуть:

— Согрешила, Господи… Каюсь, святой отец!

Воцарившееся молчание казалось ей бесконечным.

Чувствуя себя как бы на границе жизни и смерти, придавленная стыдом, Молли ждала, что же теперь будет. Сердце повисло где-то в пустоте. Она как будто увидела себя со стороны — удаленной от Спасителя мира своей волей, своими грехами. Сами собой полились слезы, плечи задрожали. Притихнув, девушка замерла в неведении, будет ли ей даровано прощение, достойна ли она вообще хотя бы приблизиться к счастью.

— Утешься, раба Божия! Не потакай бесу отчаянием своим. Иди, милая, за мужем праведным и верь: он тебе во спасение дан от Господа. Испытаний жди, да не бойся: я грешный, за вас с суженым молиться буду, приму часть ноши твоей на себя — вместе, паче же с верой в Спасителя нашего, Мария, всякую напасть легче вынести и одолеть.

С этими словами отец Иоанн накрыл исповедницу епитрахилью и, положив длань на ее голову, прочел молитву о разрешении от грехов рабы Божией Марии.

«Он все насквозь видит! Он способен помогать в испытаниях, как святой угодник!» — поразилась Молли. Чувство благоговения охватило молодую женщину. Поцеловав благословляющую руку пастыря, служащего ежедневно Божественную литургию, она ощутила необычайную легкость в душе. Ей вдруг вспомнилась первая исповедь, давние годы безоблачного детства, покойница матушка, державшая ее на руках, и старый-престарый приходской священник в их усадьбе, исповедовавший девочку, — его добрые глаза, окладистая серебряная борода. Молли вспомнились рассказы няни об этом священнике — отце Анемподисте: он еще матушку крестил, венчал бабку и деда. «Когда-то это было? И отец Анемподист давно уже покинул этот мир, но все сохраняется в памяти! И я когда-нибудь непременно расскажу об этом своим детям… Значит, ничто не канет в Лету. Выходит, жизнь действительно вечная?! — осенило Молли. — А матушка всегда называла меня Машенькой».

К причастию Молли шла с волнением, но теперь это было благостное волнение в ожидании очищения, а не трепет смущенного непонимания предстоящего. После свершения Таинства, когда она прикладывалась ко Святой Чаше, праведный пастырь снова напутствовал ее:

— Гряди с миром, Мария! Веруй, молись, помни, что тебе сказал, и все приложится!

А народ, который Молли в гордыне своей успела мысленно окрестить «темным царством», чинно поздравлял:

— Со Святым Причастием, барышня!

«Тело Христово приимите, Источника безсмертнаго вкусите!» — торжественно звучало под сводами храма.

«Как давно я не была в церкви… Когда отпевали papa, я словно ничего не видела и не слышала, а сейчас… Легкость какая. Этот свет, идущий отовсюду — от икон, от людей — чудо! Неужели отец Иоанн действительно чудотворец?»

У Молли кружилась голова от вершащегося в ее присутствии, с ее участием священнодействия, но она решила непременно дождаться проповеди. Ей стало казаться, что в душе назревает важная перемена, рождается что-то новое. Проповедь была долгой: отец Иоанн говорил о долге христианина в земной жизни, о великой миссии России духовно просветить мир и о том, что всякий называющий себя православным должен всегда помнить об этой миссии и быть ее достойным, о пренебрежении к власти Самодержца, о разврате и богохульстве, насаждаемых в России иноверцами и безбожниками… Но более всего Молли запомнились слова, обращенные к «просвещенной» интеллигенции:

— Вы, интеллигенты, оставили небесную мудрость и ухватились за земную суету, ложь, мираж, мглу непроглядную и будете наказаны собственным безумием, своими страстями. Вы пренебрегли живою водою, светом животворным, солью земли и стяжаетесь в истлении своем вечном, не увидите во всем света Божия, но пребудете во тьме! Вы предпочли Христу — Льва Толстого, высших светских писателей, умноживших свое борзописание до бесконечности, так что некогда Христианину взяться за слово Божие… Воля греховная, воспринятая по неразумию, неосторожности и навыку в юности, остается в душе и в плотских удах до зрелых лет, а иногда и до старости, и вообще во всю жизнь. Помни и берегись!

Марии Савеловой казалось, что старец не сводит взыскующего взгляда именно с нее.

Всю обратную дорогу она была под впечатлением от кронштадтского пастыря. Он стал для нее таким родным, что казалось, она знала его всю жизнь. И в то же время перед глазами стоял другой образ — Викентия Думанского. «Несомненно, отец Иоанн — святой, и молва, выходит, не всегда бывает пуста. Конечно, эти нелестные высказывания об интеллигенции… Но Викентий (она поймала себя на том, что впервые назвала Думанского по имени) ведь не такой, как другие — ведь это его батюшка назвал „мужем праведным“! Нет, он благородный, только может быть излишне горячим, ошибаться, но это из-за обостренного чувства справедливости, из-за стремления свершить правосудие… Он, возможно, даже любит меня…»

Дядюшка встретил свою Машеньку еще более добрым, чем обычно, и вполне оправившимся от меланхолического приступа.

С этого дня в доме Савеловых все стало чудесным образом меняться к лучшему. Старый инвалид как-то весь расправился, словно бы помолодел; он стал просто неугомонен, с утра до вечера семенил по квартире, весь в каких-то ему одному ведомых «важных» делах, то и дело напевал романс:

Я тебе ни о чем не скажу, И тебя не встревожу ничуть, И о том, что я молча твержу, Не решусь ни за что намекнуть…

При этом еще как намекал на скорую радость, то и дело забавно подмигивая и заглядывая племяннице в самые глаза со словами: «И я слышу, как сердце цветет».

Сама же Молли знала главного своего благодетеля. «Ведь ничего бы этого не было, если бы не праведный отец Иоанн. Он и дядюшку наставил отправить меня в Кронштадт, и мне открыл глаза: все вокруг, оказывается, совсем не дурно. И как много хороших людей — даже Глаша покладистее стала, по хозяйству все хлопочет. А может, это оттого, что батюшка Иоанн и сейчас за всех нас молится?»

 

X

В тот день Молли была дома одна — горничная еще накануне вечером отпросилась в гости к каким-то дальним родственникам. Дядюшка по своему обыкновению чуть свет отправился к обедне, а значит, его можно было ожидать не раньше часу пополудни. С утра Молли, как обычно, пребывала в туманных грезах — перед ней еще проплывали разрозненные образы сна, и она пыталась составить из них что-либо связное, хотя это почти никогда не удавалось, ибо сны, большей частью, мимолетны и фантастичны.

Ритмический перестук квартета подков за окном вернул Молли к действительности.

Она услышала, как распахнулись двери парадного, гулко отдались в регистрах лестничных пролетов чьи-то шаги. Не дожидаясь звонка, охваченная душевным порывом, Молли бросилась открывать. Все существо ее взывало: «Отче Иоанне, услышь мою молитву!» Думанский стоял на пороге в шубе, накинутой поверх строгого черного фрака. Галстук тонкого шелка был заколот булавкой с драгоценным камнем. В руках он, разумеется, держал вазу с розами.

Матового стекла ваза была будто прихвачена морозом, а гигантские оранжерейные розы, достающие Молли до самого лица, казались райскими кринами. «Как все же хорошо, что я послушалась совета дядюшки и побывала в Кронштадте! Чем моя жизнь теперь была бы, не будь в ней встречи со святым прозорливцем!»

Глаза Думанского сияли, а весь облик являл благородство славных предков с портретов в гостиной его дома.

— Здравствуйте! — тихо и как-то по-особенному торжественно произнес Думанский.

Молли качнулась, точно «нечаянная» радость происходила во сне, и отступила в глубь квартиры.

Думанскому хотелось отставить букет, подхватить эту хрупкую живую ношу и внести в дом, как уникальное произведение искусства, как некий дивный сосуд, наполненный самыми нежными, тонко благоухающими дарами Флоры, но он сдержался, боясь обидеть юную даму.

— Мне кажется, вы больше не сердитесь на меня?

— Разве так уж заметно? — девушка зарделась. — Нет, больше не сержусь…

— Значит, сердитесь меньше, да? Я счастлив! В таком случае, в знак нашего примирения, может быть, смилостивитесь и согласитесь поехать со мной куда-нибудь, просто проветриться, полюбоваться нашим зимним Петербургом? Погода сегодня на славу выдалась. Вы только посмотрите — сама красавица русская зима!

День и вправду обещал быть изумительным, и Молли более не находила, да и не стремилась найти причин отказать Викентию Алексеевичу:

— Едемте сейчас же, господин правовед. Только…

Думанский приложил руку к сердцу:

— Обещаю вести себя примерно!

Спустя какие-нибудь четверть часа (mademoiselle Савелова, приводя себя в должный вид, не заставила поклонника долго ждать) щегольской возок с красивой парой, привлекающей взгляды прохожих, проскользил вдоль Английской набережной, мимо Николаевского моста, затем свернул к Исаакию, к сияющим в рассветных лучах на фоне розоватого, в легкой морозной дымке неба, куполам…

Остановились против известной кондитерской на Невском: здесь было уютно, к великолепно сваренному кофе подавали свежайшие крендельки в розовой глазури и воздушные меренги. К тому же через огромные — от пола почти до потолка — витрины-окна можно было без помех лицезреть пеструю, вечно куда-то спешащую толпу.

— Как-то странно даже, — заметила девушка, осторожно откусывая краешек белого, как снежок, хрупкого безе. — Все куда-то спешат, у всех дела, а мы с вами лакомимся, можно сказать, откровенно предаемся праздности. Я вот тут позволяю себе радоваться жизни, а papa там… — Она сделала неопределенный жест, имея в виду мир иной.

— Зачем вы продолжаете себя мучить, дражайшая Мария Сергеевна? — продолжал адвокат. — Разумеется, ваш отец был достойный человек, и его гибель — трагедия, но — увы! — факт непреложный. Поймите — его уже не вернешь! А эти люди, они ведь тоже когда-то отдыхают, как мы сейчас. И вообще, все относительно: у меня в конторе и дома в кабинете во-от такие кипы дел (серьезнейших, уверяю вас!) но ведь это же не значит, что я не могу себе позволить иногда от них оторваться. Тем более, ради общения с вами. Pourquoi pas? вам и самой приятно за этим уютным столиком, в тепле, за чашечкой хорошего кофе. Ведь я прав? А расшатывать себе нервы — это самоубийство какое-то! Да, Кесарев на свободе, но он попадется обязательно, непременно попадется — поверьте моему опыту! Не сейчас, так в скором будущем. Подобные ему на свободе долго не задерживаются: сколько вор не ворует, а тюрьмы не минует.

— Вы действительно в это верите?! — в ее вопросе были надежда и мольба.

— Если бы не считал подобное аксиомой, никогда не выбрал бы для себя юридическое поприще, — уверенно изрек Думанский.

В подтверждение столь непоколебимой уверенности он рассказал анекдот из собственной практики:

— На последнем курсе училища мне довелось наблюдать за ходом одного процесса. Имело место дерзкое ограбление банка с отягчающими обстоятельствами, с применением оружия, правда, без жертв. Все улики определенно указывали на виновность одного человека, и он был без промедления осужден, но как вскоре выяснилось — невинно. Настоящий преступник тоже проходил по делу, и представьте — в качестве потерпевшего! Фигурировал как случайный посетитель банка, раненный при налете. Так вот: пары месяцев не прошло, как этот оборотень угодил в Акатуйские рудники пожизненно за убийство при очередном ограблении. А изобличили его знаете как? Ни за что не догадаетесь. По стойкому запаху одеколона «Наполеон» на месте преступления: убийца, видите ли, имел причуду не выходить из дому не умастившись им! По этой причине у него и кличка в блатном — в уголовном, простите, — мире была соответственная — «Бонапарт». Выходит, дурную службу ему сослужила — не избежал своей Святой Елены! Со словами вообще нужно обращаться очень аккуратно — они очень часто действительно определяют будущее.

Случай показался Молли и вправду забавным, так что даже рассмешил ее. Викентий Алексеевич рад был не меньше: хоть на время удалось отвлечь даму от печальных мыслей. Он вспомнил еще какую-то занятную историю, потом еще… Разговорившийся адвокат и симпатизировавшая ему молодая особа теперь чувствовали себя вполне непринужденно, так что окружающая обстановка постепенно отошла на второй план и перестала их занимать. Ни Викентий Алексеевич, ни Молли даже не заметили подозрительного субъекта, который пристально наблюдал за ними через стекло, стараясь не выделяться из многолюдного потока Невского. Когда после затянувшегося, продолжительного завтрака в кондитерской извозчик доставил господ назад — к подворотне дома банкира, Думанский, помогая даме выбраться из санок, осторожно сообщил о своем решительном намерении:

— Если позволите, я загляну к вам как-нибудь на днях. Это будет удобно?

— Удобно ли? Ведь вот запрещу, скажу, что нет, так вы нарочно явитесь и застынете в прихожей как изваяние. Знаете, вы тогда были похожи на сфинкса! Или на Эдипа… Ну что мне с вами делать, Викентий Алексеевич? — Молли выдержала мучительную для поклонника паузу. — Уж чем откладывать на потом, почему бы не заглянуть сейчас? Еще совсем не поздно. Считайте, что я сама пригласила вас на чашку чая — в награду за примерное поведение. И заметьте, Эдип, я не стану загадывать вам никаких загадок!

Думанский просиял:

— Прекрасно! Замечательно! Ведь вы даже не понимаете, что сами и есть та загадка, разгадывать которую для меня истинное удовольствие.

Он рассчитался с лихачом, тот, «премного» благодаря барина, от души вытянул кнутом лошадку и укатил в облаке снежной пыли, а хозяйка тут же увела гостя за собой, под арку. В самом конце глубокой подворотни из полумрака внезапно вынырнула фигура в длинном темном пальто с поднятым воротником, закрывавшим пол-лица и преградила адвокату путь к подъезду:

— Не торопись, голубь!

— Позвольте! Что вам угодно?!

— А сейчас узнаешь чего!

Сзади, со стороны Английской набережной, послышались частые шаги. Оглянувшись, Думанский увидел прямо за спиной рыжеволосого типа (шапки на нем не было) с изъеденным оспой лицом, на котором тускнели бесцветные, с застывшими как у трупа зрачками, глаза. В воздухе блеснуло лезвие финского ножа! Едва успев отклониться, адвокат перехватил занесенную над ним руку рыжего и ответил нападавшему профессиональным боксерским ударом левой в скулу. Выпустив нож из рук, рыжий отлетел к стене, и с лета развалил спиной поленницу дров.

— Ах ты… с…чара! — простонал он, еле двигая свернутой челюстью.

Молли улучила момент и попыталась выскользнуть из подворотни, но первый налетчик, в черном, схватив девушку за руку, притянул к себе:

— Куда?! Стой! И не дури.

— Оставьте меня! Оставьте же, слышите?! Викентий Алексеевич!!!

— А ну немедленно пусти ее, скотина! — Думанский кинулся на помощь, и угрюмый бандит, отпустив «пленницу» тоже достал из-за пазухи финку. Угрожающе ей поигрывая, он стал наступать на адвоката. «Черного» опередил пришедший в себя рыжий — подхватив полено потяжелее, с размаху огрел им Думанского по затылку. Викентий Алексеевич медленно осел на холодный булыжник, но с набережной уже слышался крик убежавшей Молли и обещающая спасение пронзительная трель полицейского свистка. В последнюю минуту Думанскому показалось, что в одном из нападавших он узнал Кесарева. Нет, не показалось — это был именно Кесарев, даже не удосужившийся сбрить свои мерзкие усики.

— Атас! Ходу! — крикнул в тот же момент кто-то из налетчиков, успев напоследок дважды выстрелить в уже лежавшего на земле адвоката, после чего оба растворились в проходных дворах.

За стеной несколько раз гулко, почти невыносимо для слуха, пробили часы. Викентий Думанский с усилием разомкнул веки: он лежал в чужой постели, затылок ломило, судя по ощущениям, голова была туго перевязана. Жестоко ныло плечо: его как будто упорно грызла целая стая мышей. Кроме того, плечо было так туго забинтовано, что казалось, оно омертвело и в нем прекратилось всякое движение, всякий ток крови. Голова же, напротив, как будто была обложена ватой, но при первой же попытке пошевелиться взорвалась нестерпимой болью. Чтобы не закричать, Викентий Алексеевич на несколько секунд задержал дыхание по новой европейской системе, которая только начала входить в моду. Только после этого он снова обрел способность ясно мыслить.

Все же оторвав больную голову от подушки, Думанский увидел справа от себя, в кресле, спящую Молли… и только теперь понял, что находится в доме Савеловых. Барышня, вероятно, заснула недавно и устроилась на своем «ложе», подогнув под себя ноги прямо в бархатных туфельках. Видение было столь трогательное, поза столь безыскусна, что адвокат невольно залюбовался этой красотой. Приподнявшись, он осторожно взял свисавшую с подлокотника девичью руку, губами нежно коснулся тонких, почти прозрачных, как у граций или муз, пальцев, запястья с синеватой, чуть заметно пульсирующей жилкой, но резкая боль опять заставила его откинуться назад. Знакомые сережки сверкали из-под свившихся непослушных локонов — изумрудные «капли», казалось, готовы вот-вот вытечь из бриллиантовых «соцветий». Вид их пробудил у Думанского воспоминания о недавно совершенном поступке — возможно, наихудшем в его жизни. Викентий Алексеевич едва сдержался, чтобы не застонать, а Молли уже открыла глаза, полные неподдельной тревоги, заботы о пострадавшем адвокате, ее защитнике в самом буквальном, героическом, смысле. Побледневшее лицо Думанского вмиг оживилось, чуть заметно порозовев:

— Мария Сергеевна…

— Тс-с!.. Вам нельзя разговаривать — доктор запретил! Закройте глаза и постарайтесь уснуть. Вы теперь должны меня слушаться как сестру-сиделку.

— Просто я хотел поблагодарить вас. Я ведь почти все вспомнил… Этот налет… Если бы не вы…

— На самом деле это я ваша должница: вы повели себя как настоящий рыцарь и джентльмен. А вам нужно Бога благодарить и того святого, что у вас на шейном образке — пуля угодила в него, а то бы прямо в грудь.

— Значит, мученик Викентий меня спас, ангел мой…

Молли решила, что последние слова обращены к ней и покраснела:

— Ну вот! Что это вы — опять бредите? Просила же молчать… Немедленно успокойтесь и спите, я приказываю! Иначе уйду сейчас же.

— Подождите, я хочу покаяться. Я так виноват перед вами. В тот раз, когда я… ворвался к вам как дикарь и наговорил безобразных дерзостей…

— Опять вы за свое! Я же простила, неужели вам недостаточно?

— Пожалуйста! Я бы хотел объяснить. Дело в ваших серьгах, почти такую же нашли на месте убийства Сатина. Только у вас крупный изумруд-капля в бриллиантовой оправе, а там — сапфир.

— Ах, серьги! — Молли несколько замялась и мгновенно покраснела, будто стыдно должно было быть ей. — Это был целый гарнитур: колье, браслет, кажется, еще кольцо. Колье лежало в сейфе, а после смерти papa исчезло. Так странно: оно ведь должно быть где-то в доме, но я всюду искала и не нашла. А серьги никуда не делись, потому что я давно уже ношу их не снимая. Не правда ли, странно?

— Да, что-то здесь не так… И опять этот Кесарев! Вся эта история с нападением, должно быть, наделала шуму? Расскажите же скорее, есть ли новые подробности, версии…

— Доктор запретил, вам нельзя волноваться.

— Поверьте, я буду еще больше волноваться, ежели останусь в неведении.

— Хорошо, но обещайте, что после этого вы непременно заснете.

Адвокат опустил веки в знак повиновения.

— Приходил следователь, назначенный по этому делу, Шведов Алексей Карлович. Сказал, что очень хочет с вами побеседовать, когда вам станет лучше. Успокойтесь же, в самом деле! Не забывайте: вы только что обещали.

Думанский сохранил спокойствие, хотя все-таки чуть-чуть слукавил — приоткрыл один глаз, наблюдая за девушкой (теперь Молли напомнила ему свернувшегося калачиком котенка), до тех пор пока та сама не уснула. Вот когда рыцарь-адвокат смог честно закрыть глаза и, блаженно улыбаясь, предался собственным мыслям.

 

XI

С рассветом — пока в доме никто не проснулся — Викентий Алексеевич, не желая компрометировать и смущать своим двусмысленным присутствием девичье уединение mademoiselle Савеловой, перебрался долечиваться к себе на Кирочную. Дома адвокат довольно быстро, за какие-нибудь три дня, встал на ноги, но, почувствовав себя здоровым, первым делом собрался отнюдь не на службу. Он был сам не свой — ставший в короткий срок дорогим женский образ безраздельно воцарился в его душе, и всем своим существом Викентий Алексеевич стремился по заветному адресу, который вспомнил бы и во сне, и однако же прежде следовало еще зайти на Фонтанку, 16 в Департамент полиции по делу о злополучном нападении.

Привычно взбодрившись чашечкой кофе с эклером, Думанский принял надлежащий для присутственного места строгий вид — крахмальная сорочка с черным муаровым галстуком, тройка цвета маренго с золотым знаком правоведа — коронованной колонной — в петлице. Обулся, застегнул на все пуговицы ратиновое пальто, окутав мягким кашемировым шарфом шею, и наконец, увенчавшись каракулевым с благородной «проседью» пирожком, выскочил на улицу.

Редкая для декабрьского Петербурга солнечная погода, небо в дымчато-белых облачках, порхающий на фоне импозантных фасадов рой искрящихся снежинок — признак легкого морозца — все, несмотря на предстоящее продолжение печального разговора, располагало Викентия Алексеевича прогуляться пешком. Он даже решил сделать порядочный крюк. Дойдя до шумного Литейного, устремился не на ближнюю Пантелеймоновскую, а совсем наоборот — направо, и быстро, проскочив еще пару людных перекрестков, свернул по Сергиевской, чтобы уже не спеша, все более погружаясь в не столь уж давнее «студенческое» прошлое, направиться в сторону Фонтанки.

Идя по улице, а потом по набережной — мимо классического, монотонного, желто-белого с зелеными куполами домовой Екатерининской церкви здания alma mater с одной стороны и ажурного строя обнаженных лип Летнего сада за речной преградой — с другой, можно было со светлой ностальгией вспоминать закрытую от постороннего взора размеренную жизнь элитарного юридического пансиона: милую семью воспитанников и воспитателей, юношеские мечты и надежды, запойное чтение книг и впитывание всего того, что прививали на лекциях и во внеклассном общении мудрые менторы-профессора; белые дортуары, белый огромный рояль в актовом зале, знаменитый тем, что на нем любил играть сам правовед Чайковский, игры в уютном дворовом садике, посещения училища попечителем, принцем Ольденбургским, и конечно, визиты Августейших Особ; сам Государь, не забывавший посещать своих будущих верноподданных, подрастающую надежду и опору, хранителей неколебимых устоев великой Православной Империи Российской… Теперь Викентий Алексеевич с горечью замечал, как все чаще, все наглее попирается Закон соотечественниками, представителями решительно всех сословий: то, что в юности выглядело идеальным, было священным и таковым, впрочем, осталось для принципиального Думанского, оказалось вдруг буквально ненавистным даже для многих бывших друзей, увлекшихся интеллигентской демагогией или откровенным приисканием выгодных мест, охочих до взяток и безудержного сибаритства. О начальнике сыскной полиции адвокат Думанский слышал как раз, наоборот, много отзывов в превосходной степени — как о достойном слуге Закона, безупречно честном, порядочном человеке, не жаловавшем модный либерализм и державшемся строго консервативных абсолютистских взглядов (говорили при этом, что у него доброе сердце, что он очень набожен и много занимается благотворительностью). «Дай Бог, чтобы это не были только слухи, которые обычно плодят льстивые подчиненные, — дорогой думал Викентий Алексеевич. — Если Шведов и вправду таков, можно надеяться на беспристрастно честное расследование дела несчастного Сатина. Дай-то Бог…»

Он и не заметил, как перешел Пантелеймоновскую, оставив позади Соляной городок и Цепной мост, и оказался возле фасада особняка без броских архитектурных деталей, который хорошо знал (Думанский слышал, что особняк был когда-то построен для графа Кочубея). Здесь, сколько он себя помнил, помещалось Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии, в обиходе называвшееся жандармерией или тайной полицией, следившее за соблюдением государственного порядка по всей России, вызывавшее буквально страх, трепет и ненависть у политических преступников всех мастей и легиона им сочувствовавших. Здесь же помещалось и нужное теперь адвокату управление сыскной полиции. Вывеска над входом гордо гласила, а кого-то и строго предупреждала: «Департамент полиции Министерства внутренних дел». Викентий Алексеевич вошел под кованый, на чугунных столбах, навес, прошел в широкий парадный подъезд. Представившись дежурному офицеру, Думанский назвал фамилию начальника сыскной полиции, а также сообщил, что тот должен его ждать. Жандарм доложил о посетителе по телефону, утвердительно кивнув невидимому собеседнику, затем отдал честь адвокату:

— Прошу вас, господин Думанский, проходите! Кабинет тринадцатый.

Перед входом в кабинет Викентия Алексеевича снова охватило сомнение: «Сатин и политика? По-моему, все же нелепость…» Но тяжелые резные двери перед ним уже распахнулись. Шведов рад был наконец-то увидеть бывшего однокашника снова в добром здравии. Думанскому же стало неловко за высокомерие, которое он выказал при предыдущей встрече, да и на дознании, и он искренне старался загладить оставленное тогда неприятное впечатление.

К счастью, разговор не отдалялся от сути дела, приведшего Викентия Алексеевича в строгий кабинет самого начальника сыскной полиции. Последний оказался так озабочен порученным ему расследованием, что мог рассуждать только об обстоятельствах, с ним связанных.

— Вся коллегия адвокатов в страшном волнении, делу присвоена первоочередная степень важности! Коллегия даже выделила персонально на поимку Кесарева пятьдесят тысяч рублей золотом. Кроме того, поблизости от вашей квартиры будет расположен усиленный жандармский пост на случай непредвиденной опасности. Следовало бы, любезнейший Викентий Алексеевич, столицу просеять сквозь сито: сейчас как раз все въезды-выезды из Петербурга перекрыты. Экий шустрый субъект этот Кесарев — действительно хитер, стервец, а мы-то его недооценивали! Подумать только — утер нос всему департаменту полиции! Дали сбежать этакой каналье прямо из зала суда, позволили напасть на вас — непростительное и непостижимое головотяпство.

— Что-ж, недосмотрели. Случается всякое… Погодите, а почему пост жандармский? — Думанский удивленно поднял брови. Он никак не мог взять в толк, за что удостоен внимания не обычной полиции, а политической.

— Да-да, коллега, не удивляйтесь, ротмистр Семенов ведет расследование непосредственно по линии корпуса жандармов. Я же вас предупреждал, что мистическим символом место преступления просто так не метят, и в нашем случае все оказалось ве-е-сьма непросто! — вздохнув, напомнил Алексей Карлович. — Словом, речь идет не о заурядном налете: есть тревожные факты, говорящие о связи нападавших на вас налетчиков с террористами. Такой вот пируэт-с.

— Господи! Только политики здесь и не хватало — впервые с ней сталкиваюсь в своей практике. — Адвокат прикрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла.

— Как это ни прискорбно, теперь придется столкнуться. — подтвердил Шведов. — Слава Богу, что во время процесса над Гуляевым, как положено, присутствовал фотограф. Он тогда «запечатлел» всех, кто давал показания. Среди фото, разумеется, нашлись и портреты Кесарева на любой вкус, так сказать. Это должно очень помочь сыску! По всему городу и предместьям уже расклеены розыскные листки: теперь злодею трудно будет скрыться, его теперь ни один дворник не пропустит, любая собака облает. Фотографические портреты, конечно же, имеются и у всех наших чинов от городового до квартального, даже и у филеров. Теперь они смогут успешно сличать всех подозрительных субъектов.

По агентурным данным выяснилось, что разыскиваемый не только известный в уголовном мире медвежатник, но и принадлежит к пресловутой банде «Святого Георгия». Отпетые канальи, скажу я вам! Хорошо организованы, а самое неприятное — это не просто уголовный элемент, обыкновенные «деловые люди». Тут-то, как вы справедливо заметили, любезнейший, самая грязная политика и замешана — добывают, видите ли, деньги на нужды своей партии и при этом не гнушаются ничем. Для «великой цели», коей они почитают свержение законной самодержавной власти, все средства хороши: вооруженный грабеж, разбой (это у них называется экспроприацией) и кое-чего похуже. О принципе Макиавелли, да и о нем самом, вряд ли что-либо слышали (ну разве что главари), а туда же — цель оправдывает средства! Одним словом, террор и все, что эти идейные упыри высокопарно именуют классовой борьбой.

Адвокат встрепенулся, взволнованный тон его голоса сочетался с убежденностью в правоте обвинения:

— Алексей Карлович, дружище! Окажите мне услугу исключительно для пользы дела: дайте мне сейчас хотя бы одно объявление о розыске Кесарева. Я сам закажу в типографии дополнительно несколько тысяч экземпляров и лично позабочусь, чтобы расклеили на каждом столбе, на каждой рекламной тумбе, да, в конце концов, на каждом доме! Я уверен — с Божьей помощью мы поймаем этого матерого медвежатника.

— Не сомневайтесь, Викентий Алексеевич, когда затеяна такая большая охота, рано или поздно непременно угодит в наш капкан. Не такие особи попадались! То есть я, конечно, хотел сказать, теперь это уже дело ближайших дней — серьезность положения обязывает.

— А кстати, — осторожно поинтересовался Думанский, — что там с расследованием убийства Сатина? Маниак еще не обнаружен?

Начальник сыскного отделения только развел руками:

— Боюсь, пока не смогу вас ничем порадовать. Ничего определенного — ищем-с! Я-то полагал, что вы сами подумали над моей версией, изучили досконально литературу по соответствующему вопросу. Или по-прежнему не рассматриваете гибель вашего сотрудника в конспирологическом ключе?

— Отчего же, я действительно много думал о предмете нашего предыдущего разговора. Между прочим, проштудировал труды по судебной психиатрии и вот к какому выводу пришел. Вам не кажется, что почерк убийства явно выказывает в преступнике душевнобольного? По-моему, так это определенный шизофреник, или параноик, одним словом, маниак, который одержим некой «сверхценной» идеей. Шизофреники весьма ловко маскируют свои действия дальней логикой, обладая на первый взгляд ясностью мысли, строго выстраивают их последовательность и очень часто, преследуемые таким систематизированным бредом, совершают самые жуткие преступления. Разве это не напоминает наш случай?

— Несомненно, вы в чем-то правы. У маниака-психопата своя логика, свой мир, своя мораль — там он царь и бог, сам карает и сам убивает (избавил Бог оказаться на пути у такого агрессивного безумца!). У нас, признаюсь, была сначала и такая версия, однако же… О! Смотрите-ка, самовар поспел! Очень даже ко времени.

И Шведов, отойдя к миниатюрному круглому столику в углу, на котором как раз умещался серебряный самовар в форме амфоры, проворно налил две чашки кипящего душистого напитка. Алексей Карлович хотел, чтобы адвокат хоть как-то успокоился, да и самому «главному сыщику» необходимо было настроиться, укрепить душевное равновесие: Думанского предстояло ввести в курс экстренной и совсем не легкой для изложения и восприятия информации (особенно принимая во внимание ослабленное состояние последнего и, прежде всего, его расшатанные нервы).

— Вот что, Викентий Алексеевич, у меня к вам, скажем так, приватный разговор, — вполголоса, будто у стен Департамента Министерства внутренних дел могли быть чужие, враждебные государственному порядку длинные уши, продолжил следователь, когда кобальтовые с золотым ободком чашки почти опустели. — Имейте в виду: то, что я вам сейчас открою, — сведения сугубо секретные. Строго для служебного пользования. Посему делюсь с вами исключительно конфиденциально, как правовед с правоведом — мы ведь римское право на кафедре у одних и тех же профессоров штудировали! Так вот, коллега. В ходе следствия по делу Сатина были подняты архивы Департамента за последние пять лет и обнаружились прелюбопытнейшие факты. Знаки, аналогичные обнаруженным на месте убийства вашего сотрудника, фигурируют не менее чем в двадцати делах: в одних случаях они были изображены кровью, в других краской, мелом или, как на том брандмауэре, углем, точнее печной сажей. Итак факты неумолимо свидетельствуют о том, что мы имеем преступления, безусловно связанные между собой. А именно, резонансные убийства, успевшие уже наделать много шуму. Посему мы теперь постарались заблокировать информацию: дабы случай с Сатиным не попал в газеты. Эти господа репортеры всегда приносят нашей работе столько вреда — и ничего удивительного: сколько вокруг продажной прессы, порой кажется, она заодно с преступниками. Увы, это недалеко от действительности! Что касается данной серии злодейств, все жертвы объединяет то, что карманные деньги и документы не тронуты, но однако же каждый из убитых имел большие долги, у каждого кредиторы буквально сидят на лестнице. Объединяет данные эпизоды и еще одна — иначе не скажешь — иезуитская деталь: лица убитых обезображены до полной неузнаваемости. Сожжены кислотой или размозжены, в буквальном смысле разнесены выстрелами в упор, сделанными уже по мертвому телу. Также находили трупы, лицевая поверхность которых выглядела так, будто ее обгрызли хищники, или, по крайней мере, одичавшие бездомные собаки. Но вот ведь какое qui pro quo обнаруживается при детальном криминалистическом осмотре: эти хищные укусы, скажем прямо, не слишком походят на укус каких бы то ни было животных. Тогда возникает просто леденящая душу версия — понимаете, на что я намекаю? И всякий раз, повторюсь, рядом этот мистический рисунок — роза, распятая на кресте! Как я и предполагал, дело приобретает государственный масштаб. Сегодня эти убийства привели в трепет Петербург, а завтра всколыхнут целую Империю!

Думанский, сидевший vis-a-vis, не удержался и так близко придвинулся к сыщику, что тот почувствовал его жаркое дыхание и увидел расширенные страхом зрачки.

— Получается, совокупность фактов подводит к одному выводу — значит, все-таки пресловутые масоны? По-моему, тоже — очевидный их «автограф».

— Подождите, не торопитесь с выводами, хотя, говоря по совести, этих вольных каменщиков я перевешал бы на фонарях безо всякого снисхождения! И помяните мое слово, коллега; если наша Империя теперь устоит (сие и буди!), то лишь благодаря силе, проявленной властью! Она хоть и Богоспасаемая, но при необходимости должна защищать себя любыми методами и всеми мерами.

Для вас ведь не секрет, что целью решительно всех мистических братств, тайных обществ et cetera является не что иное, как захват власти, власти во всех смыслах. По этому поводу уполномоченным представителем нашего ведомства был сделан персональный доклад Государю о принципах организации, местах расположения тайных гнезд смуты, подан подробный список их главарей. О-о-о, дорогой мой Викентий Алексеевич, — сии суть самые что ни на есть зловредные индивидуумы! Жандармский корпус, он, знаете ли, тоже не даром царский хлеб ест… Наше мнение таково: в кратчайший срок призвать к ответу, да что там — переловить всю тайную и явную революционную братию и устроить показательный процесс, а затем публично, для всеобщего назидания, развешать этих гуманистов-богоискателей, теософов-антропософов, рыцарей «тайной доктрины» на каждом перекрестке — sic! Это может послужить уроком загнивающей старушке Европе и амбициозным Северо-Американским Штатам.

— Резонно! — Видно было, что адвоката задело за живое. — Я не сомневаюсь, что жандармский корпус готов начать исполнение этого плана хоть завтра, но что же сам Государь? Приветствует внедрение полицейского способа правления? А как к этому относится Правительствующий Синод?

— Эк вы, батенька! Сколько вопросов-то разом накидали, умница вы наш. Святейший Синод не торопится высказать что-нибудь определенное. А вот Государь Император отнесся к докладу серьезнейшим образом: изволил заявить, что необходимо покончить наконец со всеми этими безобразиями «ввиду их особой опасности для верноподданных и самого благопроцветания Империи».

Так что, если понадобится для пресечения заразы, Он одним росчерком пера объявит боевую готовность в столичных гарнизонах, а возможно, прикажет ввести и другие воинские части в Петербург и Москву… Да-да! А вы чего ожидали? Я же говорю, любые методы допустимы… Россия может оказаться на краю гибели, в бездне, в хаосе. О масштабах подготавливаемой катастрофы честный обыватель и не догадывается! Даже мы, возможно, не вполне их представляем…

Адвокат всем своим видом выразил удивление, восхищение и вместе с тем священный ужас: «Неужто на самом деле все так далеко зашло, что наша Родина на грани военной диктатуры?!»

Шведов ненадолго умолк, вытирая батистовым платком испарину со лба — то ли от горячего чая, то ли сам не на шутку переволновался, но после этой процедуры вернулся к животрепещущей теме:

— Погодите-ка, я вам еще самого… э-э-э… интересного не рассказал. И самого жуткого. Только помните, о чем я вас уже предупреждал; рот держите на замке! Ответственность за разглашение строжайшая! Так вот: в лесу за Коломягами обнаружено свежее потаенное захоронение — более пятисот человек.

— Да-а… Это жутко слышать! Точно повеяло мрачным Средневековьем — XIV век, чума… Вроде бы никаких эпидемий ни в Петербурге, ни в окрестностях, слава Богу, давно не случалось… — Адвокат принялся было рассуждать вслух, но шеф сыскной полиции не дал ему опомниться:

— Какая эпидемия, любезнейший: яма вырыта в форме пятиконечной звезды, символа врага рода человеческого! Пентаграмма, понимаете?! И опять-таки — все трупы будто псами или волками объедены. Но следует, однако, заметить: волки в окрестностях столицы — уже явная редкость, количество бездомных собак регулируется и не превышает безопасного уровня. Вот вам тишь да благодать; это вам, драгоценнейший, не рядовая перестрелка с мелкотравчатыми боевиками-анархистами. Это уже вызов обществу куда серьезнее…

— Позвольте, тогда выходит невероятное, чудовищное преступление! Кому и для чего понадобилось убивать столько людей? Гекатомба какая-то! Жертво…

— …приношение, вот-вот! Наконец-то начинаете соображать. Но если бы только это. Совсем недавно подобная, с позволения сказать, могила была обнаружена на Выборгской стороне в районе Куликова поля, за римско-католическим кладбищем. Карманники намеревались закопать сотню рублей ассигнациями и золотые часы, похищенные у купца Семибратова. Начали яму рыть и… Подробности опускаю — вы сами уже догадались. А воришек даже простили ввиду особо важных обстоятельств, только это теперь без надобности: тронулись умом и пребывают в печально известном заведении на Пряжке, об их спокойствии теперь сам Николай Угодник заботится. И опять же — пятиконечная форма ямы! Под Первопрестольной на прошлой неделе — снова пятьсот жертв… Да вот — извольте полюбопытствовать! Идем, так сказать, в ногу с прогрессом: со всякой жертвы преступления срочно делается фотографический портрет. Тем более когда речь идет о событии из ряда вон выходящем, не имеющем аналогов в уголовной практике. Ну всмотритесь: разве по этим скальпированным черепам с пустыми глазницами, обнаженным сухожилиям, скулам, буквально обглоданным неведомыми тварями, по останкам того, что было человеческими лицами, можно кого-нибудь опознать… Дело, как вы сами совершенно справедливо заметили, чудовищное. Мы с вами давеча о ритуальных убийствах говорили. Теперь мной уже получены все необходимые полномочия. Принята, — добавил Шведов шепотом, — сверхсрочная, с грифом чрезвычайной секретности депеша непосредственно от его высокопревосходительства господина Председателя Совета Министров. Vous comprenez?Ждут скорых результатов, считают то, с чем я вас сейчас ознакомил, покушением не только на жизнь верноподданных Империи, но в целом — на государственные устои Отечества! Нами уже сформирован Чрезвычайный штаб по выявлению и устранению особо опасных политических преступников. Отчитываться будем лично перед Его Императорским Величеством! Вот такой пируэт-с: не раскроем дела о массовых ритуальных убийствах — дослуживать мне приставом где-нибудь в дальнем околотке Нарвской части. — Тут он бережно поправил на груди скромную Анну третьей степени и не без гордости добавил: — А удастся распутать змеиный клубок, обещают тогда вашего покорного слугу представить ко Святому Владимиру с мечами на шею — получается, приравняли мою гражданскую службу к боевым действиям. Вот, коллега, не все же потомственному русскому дворянину Ивану Шведову домушников да карманников на чистую воду выводить: выпало и мне личную преданность доказать Царю и Отечеству! Так сказать, за пользу — честь и слава.

Он задумался, видимо, о значительности своей служебной миссии, незаметно для себя самого скрестив руки на груди, стоя так, задумчиво вопросил:

— А знаете, коллега, что самое омерзительное в этом и без того, мягко говоря, грязном деле о жертвенном убое людей?

Думанский пожал плечами. Ничего омерзительнее того, что он только что услышал и того, что предстало перед ним на фотографических карточках, даже не приходило ему на ум и никак не могло родиться в его воображении, а уж «любопытства», желания «всмотреться» точно не вызывало…

— То, что о пропаже стольких подданных величайшей в мире монархии нигде никем заявлено не было — личности не установлены! Выходит, в стране о них никто и не вспомнил! В рамки здоровой человеческой логики не укладывается… Это же одновременно и самое подозрительное. Посудите сами: разве может такое количество народа вдруг взять и бесследно исчезнуть, да так, чтобы ни о ком даже не побеспокоились? Жена, сослуживцы, дворник, ну, соседи на худой конец (вот именно, на худой!). Вы же представляете, как обычно бывает, когда речь идет о пропаже добропорядочного обывателя. Ну, к примеру, месяц назад как раз соседка известила квартального, что Игнатий Морвенко, дававший деньги под проценты, уже несколько дней не выходит из собственной квартиры, а его собака все время воет. Выломали дверь…

— И что же, оказался убит? Грабители, вероятно.

— Отчего ж. Умер в своей постели — сердце. А когда пропал студент Веселовский, первым делом забеспокоилась квартирная хозяйка, которой он задолжал за пять месяцев…

Думанский помрачнел. В который раз уже, встав, заходил по комнате.

— Вы правы, разумеется, это, по меньшей мере, странно. А уж пропажа отца семейства или сына-студента тем более не останется незамеченной… То, о чем вы сейчас рассказали, действительно может коснуться любого подданного Империи! Количество жертв грозит только нарастать, как снежный ком. Действительно необходима срочная масштабная операция по розыску убийц. Кто знает, что там у них еще на уме! Вооруженное выступление? Это уж, Алексей Карлович, как раз та ситуация, в борьбе с которой любые средства допустимы.

— Вот именно! Вот и вы уже буквально повторяете мои слова! Посему наш Государь и готов на самые чрезвычайные меры, если с этой ч…товщиной не сможем разобраться мы и жандармский корпус. Даже на введение военного положения. В общегосударственном масштабе. Ведь опять-таки заметим: все эти безобразия происходят не в Псковской или Тверской губернии, а в самой непосредственной близости от столиц… Кстати, как ваше плечо?

— Какое плечо? Ах да… Не стоит особого беспокойства. Заживает потихоньку, хотя полностью восстановится еще не скоро. Хирург из клиники Виллие сказал, мне еще повезло — ранение сквозное и кость не задета. И вообще, в сложившемся положении это пустяк. Сотни людей погибли и их уже не вернуть — вот где настоящая трагедия!

— В таком случае радуйтесь, милейший Викентий Алексеевич, что не попали в этот мартиролог, — утешил Шведов, расплываясь в глуповатой улыбке и подмигивая раненому адвокату. — В вас стреляли почти что в упор, а вы стоите тут живехонек. Да вы, батенька мой, между нами говоря, и вовсе везунчик! Я уж молчу о пуле, попавшей не куда-нибудь, а в самую середину шейного образка. Необъяснимый науке феномен! Наверное, в сорочке родились, признайтесь?

— По-моему, сейчас не до шуток! — Думанский поспешил охладить пыл не к месту и не ко времени развеселившегося коллеги. — Что же до моего спасения, так то, что для науки нонсенс, доступно лишь религиозному сознанию как проявление извечного Высшего Промысла. Просто меня мой святой спас: Господь заботится о тех, кто не забывает о Нем. А вы — наука, сорочка! «Суха теория, мой друг…»

Алексей Карлович, не забывавший своих германских корней и Гёте противоречить не смевший, только развел руками:

— Против вашей горячей веры мне нечего возразить! Только, ради Бога, будьте осторожнее и не теряйте бдительности, а посему, милейший, настоятельно прошу и в дальнейшем вашей помощи по расследованию вышеуказанного дела и успешному исполнению сверхсекретного плана, в который я посвятил вас под свою ответственность. Я сам срочно уезжаю в Первопрестольную для координации действий с московскими подразделениями наших ведомств, но в случае поступления какой-либо новой чрезвычайной информации, связанной с Сатиным, или возникновения дельных предложений по плану смело обращайтесь к ротмистру Константину Викторовичу Семенову. Он, как я вам уже говорил, курирует вопрос подготовки операции по линии жандармского управления. Личность неординарная — из лейб-егерей, герой подавления боксерского бунта, георгиевский кавалер за пекинский штурм. Человек, известный своим бесстрашием, но вполне доступный, не ханжа — в Департаменте его кабинет вам любой укажет. Ну-с, в таком случае, желаю здравствовать, коллега! Нам с вами, чувствую, еще придется вместе порадеть «за алтарь, за Русь Святую и за Белого Царя».

 

XII

Скинув на пол прямо в прихожей тяжелую, на енотах, шубу, освобожденный от этих «зимних вериг», Думанский рванулся прямиком в савеловскую гостиную, уже не обращая никакого внимания на недовольство прислуги. Здесь, в зале, он поставил на ковер невиданную современной работы вазу, высокую, сужающуюся кверху, с неизменными, «в росе», розами. Молли вышла навстречу гостю. В облике молодой хозяйки безошибочно угадывалось одно: явление Викентия Алексеевича не было для нее неожиданностью, более того, она как раз ждала прихода этого человека, с каждым днем становившегося ей ближе даже на расстоянии. Сначала, точно зачарованная, девушка опустилась на пол рядом с вазой и стала перебирать длинные стебли, осторожно трогая шипы и шелковистые лепестки, задумчиво водила пальцами по фарфору, повторяя причудливый рельефный узор. Казалось, она не столько любуется пышными розанами и вазой, исполненной подлинным мастером на изысканный вкус, сколько неосознанно пытается оттянуть миг, который может изменить всю ее жизнь.

Наконец, решившись, Молли подняла глаза на Думанского и протянула ему обе руки:

— Да что же это я! Цветы дивные — не оторваться… Право же, извините… Ну как вы? Как вы чувствуете себя, Викентий Алексеевич? Ведь были совсем ослаблены и вдруг решили ретироваться! Хорошо еще, догадались сообщить куда. Иначе я просто… с ума сошла бы…

— Пустяки, даже не вспоминайте — сейчас я, как видите, цел и невредим. Здоров вполне! Право же, нет никакого повода для волнений, да и не было.

— Слава Богу! — вырвалось у Молли. — Только как же это не было повода — я все эти дни на улицу выглянуть боюсь, до сих пор не могу опомниться! Страшно подумать, что с нами могли сделать эти кесаревские… мерзавцы, если бы не полиция… Как тут не волноваться…

— Полно вам, Мария Сергеевна, дорогая! Просто не следует никуда выходить без меня, а я теперь, с вашего позволения, буду ежедневно наведываться, — адвокат ободряюще улыбнулся. — Пока вы со мной, ничего не случится — ручаюсь! Решительно не стоит бояться: все меры к розыску Кесарева сыскная полиция уже приняла.

— А мне почему-то тревожно. Нужно было еще тогда не отпускать полицию, добиться, чтобы их непременно поймали по горячим следам. И как это я не сообразила — непростительное легкомыслие!

— Опять вы сгущаете краски — ну к чему? Самое страшное, что могло произойти, уже позади. Даже я больше не беспокоюсь: теперь дело в надежных руках!

Молли растерянно пожала плечами:

— Но тогда: налетели, исчезли — как в дурном сне… Ну что же? Пожалуй, вы меня убедили и лучше совсем не вспоминать, а раз все обошлось, пойдемте-ка со спокойным сердцем пить чай. Вы любите с молоком?

— Англичане называют это five o’clock — у них это возведено в принцип, в ритуал, — с видом знатока заметил Викентий Алексеевич. — Я только «за»! Сейчас, кстати, ровно пять — выходит, сам Бог велел. Теперь уж нам никто не помешает.

За столом Думанский сел так, чтобы лучше видеть лицо Молли, освещенное тихим, ровным и спокойным светом лампы.

— Знаете… — он первым нарушил молчание. — Знаете, бывает, что два человека проживают вместе одну жизнь, большую и счастливую. Они находят истинное счастье в том, чтобы жить друг для друга, жертвовать друг для друга чем угодно, не задумываясь. Они идут земным путем рука об руку, и у них даже не возникает тени сомнения, что когда-то, перейдя за грань этого мира, они и там останутся вместе — в вечности…

Молли, не отрывая взгляда от накрытого стола, сама разливала чай, сливки из молочника. Думанский зачарованно наблюдал за ее движениями, за тем, как философски покойно наполняются чашки — сначала красно-бурая струйка, потом кремовая. Образы семейной идиллии не покидали его воображение. Только бы она слушала, только бы не пренебрегала его откровением!

— …Ну почему подобное принято считать всего лишь сказкой? Да-да: они прожили долго и счастливо и умерли в один день… Именно так — вот высшая правда счастливой жизни двух любящих сердец! Когда есть любовь, она и сказку превращает в реальность и даже…

Ложечка, которой Молли размешивала сахар, тонко прозвенела о дорогой фарфор. И этот тишайший, фарфоровый благовест перевернул что-то в душе Думанского. Он запнулся. Умолк на полуфразе. Посмотрел Молли прямо в глаза.

«Что же со мной происходит? — подумал он. — И какая из жизней — реальная? Та, в которой осталась духовно совершенно отдалившаяся от меня женщина, названная мною однажды женой, или эта, с тихим светом лампы и тихим, сосредоточенным лицом — Молли? Господи, да кого же я вел к алтарю, кому говорил слова священной клятвы? Где вся та жизнь и была ли она вообще?»

Прежнее вдруг отступило, сделалось ничтожным, мелким. Он понял: существует лишь та жизнь, что происходит сегодня, сейчас. Эта жизнь была перед ним. И имя ей было — Мария, Машенька, Молли… Молли, которая ладонью машинально расправляла несуществующую складку на скатерти, молчала и теперь неотрывно смотрела в меняющееся каждую секунду, вдохновенное лицо Думанского.

— Вы знаете… Знаете, я ведь решил, что со мною уже никогда ничего подобного не будет. Я крест на себе поставил. — Нервничая, он стал немного задыхаться. — Думал, так и умру, больше не полюбив… — Он замолчал, опять вспомнив о своем несчастном браке, о долге, который стал давно мифическим и все же повелевал ему остановиться. Но остановиться Думанский уже не мог. — Вы мое спасение, Молли! Ты любовь моя… Ты моя жизнь вечная…

Викентий резко поднялся из-за стола и принялся взволнованно ходить по комнате, порой прикасаясь к каким-то вещицам.

Девушка, как завороженная, следила за ним, за каждым его движением, действием. Зачем-то предупредила:

— Здесь беспорядок. Со вчерашнего дня не убирали… — И тут же спохватилась, понимая ненужность этих слов.

Для Молли стало вдруг очевидным, что все тревоги, терзавшие ее со дня гибели отца, отступили, а сложные обстоятельства личной жизни Думанского не имеют никакого значения в сравнении с тем, что происходит здесь, сейчас, в этой комнате — с ней, вернее — с ними обоими.

Она почувствовала, что успокоилась, будто вернулась наконец домой из далекого мучительного странствия. И этим домом была любовь к ней Думанского. Молли подошла к нему. Доверчиво подняла глаза. И они стояли так, почти вплотную друг к другу, но не соприкасаясь.

Сквозь ткань фрака Викентий чувствовал тихое жаркое дыхание молодой женщины, проникавшее в самое его сердце, усиливавшее ток крови в теле и наполняющее душу щемящей нежностью.

Он обнял ее за плечи, усадил в кресло и сам опустился рядом на колени. Лицо Думанского светилось внутренним светом. Это был почти экстаз. То, что древние называли катарсисом, очищением.

Молли сделала слабый жест рукой: непонятно было, хочет ли она наконец остановить Думанского или, наоборот, просит говорить.

— Вот только что, сейчас, со мной это было! — голос Викентия стал глубоким и спокойным. — Я не знал раньше, что это так, или, может быть, забыл, как это бывает, зато вспомнил теперь. Господи, Ты снова дал мне испытать это! И все же прежде все было как-то слепо, приземленно, а теперь… Ведь любовь моя находится не во мне. — Думанский притронулся рукой к груди, и слезой небесной чистоты блеснул камень на булавке. — Она высоко, вне меня, — он указал вверх, — я чувствую источник ее! И еще новое — в мир я пришел именно для того, чтобы донести до тебя эту любовь… — Думанский сжал руки Молли в своих руках. Так они оставались долго, не обронив больше ни слова, пока неясный шум, донесшийся из кабинета, не заставил их вздрогнуть.

С трудом возвращаясь к действительности, Молли проговорила:

— Это дядюшка… Да ты же ведь еще не знаешь — он теперь живет у меня. Инвалид и со странностями, но душа у него золотая! Вы непременно подружитесь.

Молли хотела подняться, но пережитое душевное волнение лишило ее сил. Викентий Алексеевич, впервые услышав «ты» от возлюбленной, от неожиданности сам еле поднялся с колен:

— Я позову его. Ты позволишь? Укажи лишь, куда идти.

— Только не отвлекай, если он занят! В такие минуты старик совершенно погружается в себя и не терпит, когда ему мешают. Представь, он пишет какие-то мемуары!

Викентий Алексеевич тихо постучал в дверь бывшего кабинета покойного банкира — никто не отвечал. Взялся за ручку — дверь оказалась незапертой. За массивным письменным столом мореного дуба, спиной к вошедшему, в кожаном высоком кресле сидел старик. Думанскому была видна только блестящая, обрамленная редкими седыми волосами лысина… Инвалид, уйдя с головой в свои дела, не слышал стука и, не заметив, как в кабинет вошел посторонний, продолжал вести какие-то финансовые расчеты: на зеленом сукне стола перед ним лежали пачки кредитных билетов, отдельно были расставлены аккуратные стопки золотых империалов и червонцев, серебро — рубли и полтинники. Викентий Алексеевич, помня предупреждение Молли, удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.

— А дядюшка действительно занят, не стоит ему мешать.

Думанский оглянулся, словно впервые увидел комнату, где находился. Он вдруг заметил, что воздух в помещении пронзительно свеж, как после разряда молнии.

— Ты ведь музицируешь. — Викентий указал на роскошный белый беккеровский рояль. — Ты ведь непременно прекрасно играешь Шопена! Какое счастье, что мы можем чувствовать одно и то же.

В это время из коридора послышались шаркающие шаги, и инвалид сам явился в гостиную.

— А вот наконец и Викентий Думанский собственной персоной, к нашему удовольствию! — обрадованно произнес старик, словно признав в адвокате старинного знакомого. («Откуда ему знать меня, мою фамилию? Впрочем, я, наверное, где-то уже его видел…») — Приветствую вас, господин хороший!

Он тут же обратился к племяннице:

— Теперь видишь, Машенька, чем сердце успокоилось? Слушай старика! C’est la vie, она меня многому научила. В мои лета уже смешно ошибаться и грешно обманывать.

Молли была несколько сконфужена, Викентий Алексеевич удивлен, но по всему было видно, что слова дядюшки приятны обоим.

— Вот вы и познакомились! — произнесла Молли, обрадованная тем, что знакомство произошло безо всяких церемоний. — Чаю, дядюшка?

Инвалид с достоинством пожилого человека кивнул:

— Охотно, милая! Только без молока! Да уж ты знаешь… А голуби не прилетали?

Привычная к подобным странностям, Молли сделала вид, что не обратила внимания на слова старика, подала ему чай, а тот, что-то недовольно ворча под нос о голубях, до которых почему-то никому нет дела, кроме него, удобно устроился за столом и, налив чай в блюдце, стал с удовольствием прихлебывать, закусывая аппетитными маковыми баранками и объясняя Думанскому:

— Я человек не светский и чай пью по-купечески, вернее сказать, по-московски — жизнь моя протекала все больше в Первопрестольной да в имении, с мужиками и бабами, как изволит выражаться моя любезная племянница. Такой уж я человек — люблю народ и скрывать этого, как у вас в Петербурге принято, не намерен! Не осмеивайте природной гордости великоросса — на ней да на Вере Святой Россия стоит, молодой человек!

— Я вовсе не собирался этого оспаривать. Мне, как и вам, неприятны люди, подвергающие сомнению очевидные истины. Я практикующий адвокат. Так вот признаюсь, что, если бы ко мне за помощью обратился кто-нибудь из этих болтунов-социалистов, я отказал бы не раздумывая.

Дядюшка просиял:

— Не сомневался в вашем благородстве, господин адвокат. Машенька, так ты не видела голубей?

Молли укоризненно произнесла:

— Дядюшка!

Старик махнул рукой, вспомнив, что уже спрашивал об этом:

— Ах да! «Уподобьтесь птицам небесным — они не сеют, не собирают в житницы…»

Он поднялся, давая понять, что собирается выходить из-за стола. Викентий Алексеевич хотел было помочь инвалиду добраться до кабинета, но старик замахал руками:

— Не надо, не надо! Сидите! А я уже напился — много ли мне, старику, нужно? Спасибо, детка, за чай — меня ждут неотложные дела! Рад, очень рад очному знакомству, молодой человек! Вы уж меня не забывайте!

— Видишь, какой у меня дядюшка, — сказала Молли не без гордости, когда старик удалился к себе. — Независимый, хоть и странный. С принципами.

— Замечательный старик, — согласился Думанский. — Таких — увы! — все меньше становится… О чем же он пишет? Наверняка что-нибудь нравоучительное, в назидание потомкам.

Молли пожала плечами — выражение лица у нее было растерянное, как у ребенка, не выучившего урок.

— А я, честно говоря, и не знаю. Мне ничего до сих пор не показывал. Он очень ревностно относится к этим своим писаниям…

Однако говорить им сейчас хотелось совсем не о том, и они оба ощутили это по атмосфере в комнате, где опять начал накапливаться как бы грозовой разряд.

От волнения Молли стала часто-часто моргать.

— Но что же с нами будет? Я ведь знаю — у тебя есть семья!

Думанский подошел к ней, взял ее лицо в свои ладони. И форма его ладоней совпала с выпуклостями и впадинками ее лица так, словно некогда они были одним целым.

— Была. Там давно уже нет ничего настоящего — остались только ложь и мучения. Когда-то обманулся… Но теперь все будет иначе — верь мне! Ты спрашиваешь, что ждет нас впереди? Мы станем мужем и женой. Как сказано в Писании: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть».

Лицо Молли горело в его ладонях, но взгляда она не опустила, готовая верить каждому сказанному им слову.

Викентий, осмелев, поцеловал ее в губы, подвел к столу, усадил, а сам сел напротив.

— И ты научишь наших детей словам первых молитв…

— Мы станем жить здесь, у меня? — Девушка продолжала моргать.

— Нет! В новой жизни все должно быть по-новому: новые стены, новый очаг. Переберемся куда-нибудь в Литейную часть — там жили мои отец и мать, там прошла моя юность, — на Фурштатскую, к примеру… У нас будет чудесная квартира: библиотека, кабинет — целая анфилада просторных, светлых комнат…

Молли встрепенулась, точно Думанский помог найти ей нужное слово.

— Да-да! Целая анфилада залитых солнцем комнат! Это как моя любовь к тебе — огромное пространство, кажется, больше уже ничего быть не может… И вдруг открывается новая дверь…

Было уже совсем поздно. Викентий начал прощаться. В прихожей он подхватил с пола шубу и, обернувшись к Молли, остановил ее:

— Не провожай меня. Не надо. Мы ведь увидимся завтра — я стану приезжать каждый день, как обещал…

Молли непроизвольно протянула руку, точно пытаясь удержать его, но Думанский уже спускался по лестнице и, спускаясь, полуобернувшись, успел еще раз охватить взглядом всю возлюбленную, застывшую в луче света, льющегося из прихожей.

На улице он сразу же взял извозчика. «В другое время пришлось бы искать, но сегодня у меня день удивительный! Чудесный день! И какая же она все-таки красавица!» Вскочив в сани, Викентий Алексеевич проворно запахнул меховой полог, тронув возницу за плечо, каким-то особенно доверительным, ласковым тоном объяснил, куда ехать.

 

XIII

В Петербурге готовились к встрече Рождества Христова. Весь город, от камергера Двора Его Императорского Величества до самого скромного мастерового, совершал приятные покупки: подарки, угощения к столу, разнообразную праздничную мишуру. Последние дни Филлипова поста были уже настоящим преддверием торжества: в воздухе чувствовалась особая атмосфера радости. Мужики, съехавшиеся из окрестных губерний на столичные базары, вовсю торговали елками, свининой, целые ряды на многочисленных рынках вдоль Садовой были увешаны розовыми поросятами и жирными гусями, в булочных готовились выпекать всевозможную сдобу, предлагали на заказ пироги: кондитеры встречали праздник во всеоружии — в витринах уже красовались образцы хитроумных тортов, прилавки ломились от шоколада и карамели. К удовольствию сладкоежек всех возрастов, здесь были мармелад и пастила, зефир и орехи, печенье на любой вкус. В винных магазинах ожидало торжественных застолий шампанское лучших французских сортов, искристое «Абрау-Дюрсо» из кавказских погребов и игристое цимлянское с донских просторов. Торговцы колониальными товарами закупали партиями мандарины и ананасы. Много работы было у Городской думы: центральные улицы иллюминировались, готовились места для праздничных гуляний, заливались катки в Юсуповском саду, на Марсовом поле, в Александровском парке у Народного дома. Театры готовили святочные постановки.

По невской глади, накрепко схваченной льдом, между Адмиралтейской и Мытнинской набережными курсировал юркий вагончик на электрической тяге — чудо техники. Он был разукрашен блестящей мишурой, гирляндами искусственных цветов; в вечерние часы светился разноцветными огнями, а впереди, над кабиной вагоновожатого, сияла Вифлеемская звезда. Жители Петербургской стороны могли в считанные минуты достичь «материкового» центра, чтобы поздравить родных и знакомых с великим праздником. В эти дни казалось, что сам механический прогресс нового века хочет польстить чувствам верующих.

Важные пары прогуливались по Гостиному, выбирая самые дорогие подарки. Господа интересовались парфюмерией и галантереей в Пассаже, цветами в магазинах Эйлерса, дамы требовали лучшую продукцию у «Буре». Роскошные экипажи подвозили сильных мира сего к салону Фаберже, откуда те возвращались довольные очередным редкостным приобретением. То и дело лощеный господин с прелестной бонбоньеркой «Жорж Борман» важно проплывал мимо рядового слесаря завода «Речкина», с достоинством несущего простенькую жестянку монпансье «Ландрин», и оба были одинаково довольны: первый — тем, что добавит очередную каплю удовольствия в полную чашу бытия дорогого семейства, второй тоже был счастлив порадовать сластями уставшую от домашних забот жену и детишек мал мала меньше, ждущих обязательного гостинца под Рождество.

В маленьком семействе Савеловых предпраздничными приготовлениями больше всего был занят дядюшка. Он наставлял Машеньку, куда послать прислугу за провизией для разговления, где нанять полотеров и гардинщика для приведения квартиры в самый благопристойный вид и даже — как нарядить рождественскую елку. Когда был жив отец, Христово Рождество справляли пышно, с размахом: приезжали расфранченные гости, слышались поздравления, Молли засыпали дорогими подарками. Так бывало каждый год, почти всю Святочную неделю, но теперь, когда дом остался без хозяина, Молли была в растерянности: кого приглашать, — может, и вовсе не нужно никакого приема? Горничная уловила нерешительность молодой хозяйки и осмелилась полюбопытствовать:

— Барыня, а на сколько персон в Рождество ужин-то готовить?

Молли замялась:

— Не знаю я, Глаша. Никого нарочно не приглашали, а кто помнит, сам придет.

Горничную такой ответ не удовлетворил — она ждала ясных указаний. На выручку растерянной племяннице пришел невозмутимый инвалид:

— Ты, Глафира, займись-ка своим делом — исполняй, купи все, что я приказывал, и не забудь про ягодное суфле, а гостя в святой день младенец Христос по нашим молитвам всегда пошлет!

Глаша загадочно улыбнулась и поспешила за покупками.

Накануне Рождества под руководством неугомонного дядюшки наряжали елку: развешивали стеклярусные бусы, «серебряных» херувимов, расписные шары, заворачивали в фольгу и привязывали к веткам оранжево-желтые мандарины. В сочельник, как положено, строго постились. Старик сам следил за приготовлением сочива и за тем, чтобы никто не притронулся к нему до навечерия праздника. Вечером же дядюшка направился в отдаленную, но любимую им Владимирскую церковь, за ним послушно последовали племянница и горничная. Приход был богатый, служба пышная. Собралось много важных господ в шитых золотом штатских мундирах, об руку с нарядными супругами, были здесь и генералы, и офицеры лейб-гвардии, множество купцов с Ямского рынка. Мещан поскромнее и простолюдинов почти совсем не было: они предпочитали посещать близлежащее небольшое, но уютное подворье Коневского монастыря, где служба шла по строгому уставу и, как говорили, «было больше благодати». В последние годы Молли редко ходила в церковь, даже в большие праздники, а если и бывала, то по настоянию отца. Но эта Рождественская служба впервые за много лет показалась ей торжественной и радостной и совсем не утомила. Она с особенным чувством, вспоминая паломничество в Кронштадт, боясь сфальшивить, вторила хрипловатому дядюшкиному баритону и низкому, с басовитыми нотками, голосу Глаши:

Рождество Твое, Христе Боже наш, Возсия мирови свет разума: В нем бо звездам служащий, Звездою учахуся, Тебе кланятися. Солнцу правды, И Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе!

На обратном пути незнакомые прохожие то и дело поздравляли: «С Рождеством Христовым!» Попадались компании славильщиков со звездой и вертепом, в основном дети под предводительством уже подгулявших взрослых, старательно выводившие духовные стихи. Певучий колокольный трезвон стоял над Петербургом. Праздничное настроение сократило приличное расстояние и скрасило путь до Английской набережной, причем пожилой инвалид нарочно даже не велел брать извозчика и сам с неподражаемой важностью шествовал впереди, с удовольствием раскланиваясь со встречными, несущими домой благую весть о рождении Богомладенца.

Ночью так и не удалось заснуть — то и дело заявлялись славильщики. Дядюшка приказал без того уставшей Глаше дежурить у дверей с большим графином водки и закуской.

— Сама должна знать! — сказал он. — Никого в эту ночь обидеть нельзя, спеши каждого уважить — не нами заведено, не нам и отменять.

Молли тоже не сомкнула глаз — до самого утра представляла, как придет единственный желанный гость, сомневалась, придет ли, молила праведного батюшку Иоанна не обмануть надежды.

Думанский явился часам к двенадцати. Розы на сей раз выбрал белые, лучшее шампанское, изящный браслет-змейку, духи «Лориган Коти» и огромную куклу — Молли, дядюшке — ореховую трость с серебряным набалдашником, и даже Глашу не забыл — подарил ей коробку шоколадных конфет «Эйнем». Сам Викентий Алексеевич был неотразим — во всем новом, с иголочки, от лучшего портного, и словно светился изнутри.

— Христос рождается, славите! Христос с небес, срящите! — театрально возгласил он с порога, пытаясь изобразить диакона, а потом уже по-свойски, с неподдельной радостью, поздравил: — С праздником, дорогие мои, с Рождеством Христовым!

Расцеловались, как уже совершенно близкие, давным-давно знакомые люди. Все были растроганы: Думанский — тем, что его ждали (до самого последнего момента душу подтачивало болезненное сомнение на этот счет), Молли — красавицей куклой от Дойникова, с фарфоровой головой и изящными, точеными из дерева ручками, чем-то похожей на саму молодую хозяйку и напомнившей ей наивные детские игры; дядюшка любовался дорогой тростью, то и дело поглаживая набалдашник с затейливой гравировкой и предвкушая удовольствие от праздничного обеда. Глаша заранее накрыла стол, не забыв слов старика о госте, которого Бог пошлет.

На белоснежной скатерти, расшитой по краю голубыми цветами, было изобилие всяческих яств — паштеты, ветчина, заливные, мясная кулебяка, соте из рябчиков, пикули, фрукты и пломбир к шампанскому, а в центре стола, на продолговатом блюде, венец всего пиршества — румяный, аппетитный поросенок, со всех сторон обложенный зеленью.

Трижды, как полагается, спели праздничный тропарь и приступили к трапезе. Душой праздника был дядюшка — тосты сыпались из него как из рога изобилия (он объяснял это тем, что в молодости служил на Военно-Грузинской дороге), при этом он еще успевал отвешивать комплименты племяннице, гостю и ловко прислуживавшей Глафире.

— Я поражен, — сказал он между прочим Думанскому, — вы, милейший, выглядите за этим столом так, будто вам свыше предопределено быть главой семейства и хозяином этого дома.

Викентий Алексеевич сконфуженно молчал — он думал о том, что рано или поздно наверняка придется подробнее рассказать Молли о своем неудавшемся браке, о безобразных выходках жены и ее порочных пристрастиях. Девушка с трудом сдерживалась, чтобы не показать, как ей приятны слова дядюшки, а тот, иронически улыбаясь, обратился теперь уже к ней:

— Что ж, Машенька, вот благороднейший человек, готовый, кажется, на все для твоего счастья, да и ты, я вижу, к нему неравнодушна. Я, грешник, не люблю притворяться и лицемерить: что вижу, о том и говорю. Браки совершаются на небесах — спору нет! Но я, если угодно, готов вас благословить, дети мои, и с радостью.

— Да, но… — Викентий Алексеевич хотел было поставить старика в известность, что уже женат и, прежде чем заключить новый брак, понадобится претерпеть массу формальностей, однако тот невозмутимо предупредил все объяснения новоиспеченного жениха:

— Я догадываюсь, что вы хотите сказать. Ошибки молодости — хотя какие ваши годы! — нужно исправлять решительно, одним махом! — И он сделал такое движение ладонью в воздухе, будто отсек голову назойливому бесу.

Молли дипломатично молчала, а инвалид тем временем уже заковылял к киоту за семейной святыней.

Так в самый день Рождества Христова в преддверии нового, 1905 года состоялась неожиданно скорая помолвка адвоката Думанского и mademoiselle Савеловой. Для обоих это радостное событие было безусловно главным рождественским чудом года уходящего.