Датский король

Корнев Владимир

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Князь Дольской

 

 

I

Как-то Мария, женщина благочестивая и большая поклонница церковного искусства, предложила Ксении посетить «достойную самого глубокого внимания» выставку допетровских икон из знаменитой коллекции Ширинского-Шихматова в музее Училища барона Штиглица. Ксения живо заинтересовалась заманчивым предложением и в свободный от репетиций и спектаклей день, сопровождаемая подругой, прохаживалась по претенциозному зданию в Соляном переулке. На выставке было действительно немало редких икон строгановской школы и северных писем более древнего периода, но она оказалась камерной — все экспонаты разместились в двух зальчиках, очевидно, освобожденных классах, просторный же центральный зал под стеклянным куполом был занят большой экспозицией французского рисунка классической эпохи. Полная духовных впечатлений и настроенная теперь на уединение, балерина хотела было отправиться домой, а может быть, и в храм, но подруга попросила не покидать ее — разве не стоит посмотреть графику Давида и Энгра, чтобы сравнить с их живописными шедеврами из Лувра? Ксения не стала возражать, — у нее тоже возникло определенное любопытство. Если бы не присутствие избранных искусствоведов, художников и немногочисленных эстетов, музейный зал можно было бы назвать пустым, но Ксения нашла, что это даже к лучшему. Она могла подолгу стоять возле каждой работы, погружаясь в свои никому не ведомые мысли. Выставка представляла почти сплошь наброски и этюды обнаженной натуры, рождавшие в неискушенном посетителе весьма противоречивые впечатления. В один из моментов, когда Ксения созерцала очередную «nue», незнакомый баритон приглушенно заметил:

— Занятное зрелище, мадемуазель, не правда ли?

Чужое вмешательство было для Ксении нежелательно и подействовало как ожог, но в первый момент она даже не обернулась, а стала искать рядом приятельницу: ту словно ветром сдуло. «Наверное, ушла в другой конец зала. Как некстати!» Статный господин лет сорока, который стоял за ее левым плечом, был давно готов к этой встрече и великолепно осведомлен о привычках и пристрастиях балерины. На первый взгляд он казался свободным художником: бархатный берет цвета спелой вишни, просторная блуза, поверх которой белел большой отложной воротник: темно-синий, в тон блузе, атласный бант на шее, ухоженные напомаженные усы, аккуратная заостренная бородка. Под мышкой незнакомец держал ящик — этюдник, полированная поверхность которого эффектно расплывалась разводами благородной древесины. На мастере были брюки из крашеной холстины и массивные ботинки толстой свиной кожи, изжелта-коричневые, со шнурками из такой же кожи. Этот вид показался Ксении достойным внимания: «Колоритный тип: все на нем с иголочки, словно только от портного, почти вызывающе театрально! Ему бы еще ботфорты и кружева на воротник, был бы похож на мушкетера. Что это — поза или подлинная суть?»

— Позвольте представиться: Дольской, Евгений Петрович Дольской, — странный незнакомец почти насильно притянул к губам руку Ксении, при этом сам едва склонил голову. — Восхищен вашим божественным талантом, видел вас во всех партиях. Вы настоящая Сильфида — у вас крылышки за спиной, не замечали? Нужно быть слепым, чтобы этого не видеть!

Балерина грустно улыбнулась: «Начинается! Все поклонники вырезаны по одному шаблону». Она спросила иронично:

— А вы, конечно же, князь и виртуоз кисти? Звучит: князь Дольской! Значит, вас положено титуловать ваше сиятельство?

Поклонник едва коснулся пальцами кончика бородки, стал его поглаживать:

— Фамилия действительно ко многому обязывает, но меня, а не вас, и такой официоз ни к чему. Обойдемся без титулов — мы ведь не в дворянском собрании, правда? А вот живописец я не Бог весть какой, вернее было бы сказать, начинающий художник. Хотя искусство — моя «одна, но пламенная страсть». Вы же, оказывается, не только балерина, но еще и весьма проницательная женщина, и я мог лишь мечтать о такой встрече.

Ксения понадеялась, что если сразу откроет Дольскому свои впечатления от выставки, он, пожалуй, оставит ее в покое.

— Вам интересно знать, что я думаю о выставке? Ну, так вот: она мне в целом не понравилась! Исполнено, бесспорно, мастерски, но слишком уж много обнаженного тела. Красивые формы, чувствуется, виртуозный почерк, а духовной гармонии — увы! — я не ощутила, — это искусство не для меня. И потом, ведь здесь есть даже примеры откровенной пошлости, альковные сцены!

От Ксении Светозаровой, слывущей в богемных кругах набожной затворницей, даже старой девой и молодой ханжой, Дольской готов был услышать именно такое категоричное мнение:

— Что тут скажешь, — французы всегда были сластолюбивы. Их не переделать, и, может, следовало бы снисходительнее отнестись к их традиционному эротизму? Ведь если взглянуть на эти рисунки с некоторой иронией… — Он вовремя надел маску моралиста. — Но не поймите меня превратно! Я ведь вас понимаю, возможно, во многом разделяю ваш взгляд: это задевает религиозные чувства, а святое лучше не трогать… И правда — смотрите, как пошло, соблазнительно переливаются, играют эти капельки воды на женской груди! И ведь акварель Энгра…

— Вот именно! Нельзя оправдать творчество, вводящее в соблазн. — Ксении казалось, что тема теперь закрыта и краткое знакомство закончено, но разговорившийся князь не отступал:

— Между прочим, у меня в роду было много духовных лиц, даже и архиереи, вот только знать бы, кто именно! Я, к сожалению, плохо знаком со своей генеалогией по линии матери, но ведь я по-своему тоже служу Богу как раз в творчестве, которое, как вы справедливо заметили, вещь деликатная. Картина, простите за невольный каламбур, не должна выходить за этические рамки.

Это суждение Евгения Петровича показалось балерине вполне разумным и искренним, а сам князь-художник даже обаятельным. Тут-то вот и проснулось любопытство в наивной душе:

— А вы в какой храм ходите, где ваш приход?

— Что интересно, драгоценнейшая, по материнской линии у меня глубокие греческие корни. Еще ее дед в Одессу перебрался из Салоник, стало быть, прадед мой. Матушка рассказывала: набожен был, на Афон к монахам и в Святую землю плавал. Меня по этой причине с детства в греческую церковь частенько водили, так до сих пор в греческую и захаживаю… Я хотел сказать, окормляюсь там.

Ксения никогда не видела богослужения греков, но была наслышана о его строгой красоте и давно хотела сходить в греческий храм.

— Знаете, это так неожиданно! Действительно интересно… А греческая церковь, по-моему, недалеко от Николаевского вокзала, такая величественная, с большим куполом?

Дольской вспомнил, что где-то в тех краях:

— Да… совсем недалеко. Как раз на Греческом проспекте. Если хотите там побывать, нет ничего проще. Мы сможем вместе посетить богослужение, как только вы пожелаете.

Легко воспламеняющаяся, импульсивная Ксения сразу же вознамерилась ехать, да и обстоятельства складывались на редкость удачно: в музее ей совсем наскучило, никаких дел в этот день больше не намечалось, а в храме (была суббота) наверняка уже готовились к повечерию накануне воскресного праздника, зато новый знакомый не был готов:

— Excusez-moi, я, к сожалению, не могу ехать прямо сейчас. Впечатления от подобной выставки будут только мешать сосредоточиться на молитве. К тому же я хотел бы причаститься, но совсем не готов. Возможно перенести наш «поход», скажем, на ближайшую среду?

Ксения согласилась только на следующее воскресенье, но для князя это оказалось еще удобнее.

Перед тем как ознакомить Ксению с византийским богослужением и «родовым» приходом, Дольской счел необходимым поговорить и с «попом», который будет служить в назначенный день. Нужно было расположить священника к себе и отчасти объяснить деликатную ситуацию с балериной, чтобы тот по возможности помог князю выглядеть в ее глазах постоянным прихожанином храма. Увидев серьезного, представительного господина, греческий батюшка готов был внимать его нуждам.

— Должен сразу признаться, святой отец, что перед вами, так сказать, заблудшая душа и христианин только по имени — меня крестили Евгением, но я желаю обратиться к истинной вере, исправить недоразумения и изъяны моего воспитания.

— Так вы, вероятно, грек по происхождению, если пришли именно сюда?

— О да! То есть матушка моя была гречанка (она-то и крестила меня, слава Богу), но рано умерла и не успела обучить даже простым молитвам. Я рос и воспитывался под влиянием отца. Papa, скажу я вам, был большой оригинал и не подал мне достойного примера…

— Не стоит осуждать родного отца, даже если он заблуждался, — это противоречит заповедям Христовым, — заметил священник.

— Еще как заблуждался! Он же был страстный западник. галломан, гордился близким знакомством с маркизом де Кюстином — откровенным ненавистником России, Православия, и под его влиянием даже принял католичество. Представьте, он называл меня исключительно «Эженом», заставлял отстаивать нудные латинские мессы. Потом papa в духе новых европейских веяний вовсе отступился от христианства: после его смерти я с ужасом узнал, что он на старости лет стал членом некоего тайного мистического общества. Теперь вы сами понимаете, какой пример подавал мне отец. Католицизм я возненавидел настолько, что в гимназии, когда стал изучать Закон Божий, это неприятие, простите, целиком перешло на православие — как ни бился со мной наш законоучитель, толку от этого — увы! — не было. С той поры и не причащался. А уж студенческие годы, естественный факультет, разумеется, только добавили мне атеистического скепсиса. И вот теперь я искренне раскаиваюсь в своих заблуждениях, но даже не могу молиться: пальцы в щепоть не слагаются, точно закоснели, выю перед образами согнуть не могу, но если я что-то твердо решил, не отступлюсь…

— В наше время такая решимость, тяга к покаянию похвальны весьма. Приходите в храм, сын мой. Я позабочусь, чтобы опытные люди помогли вам освоить катехизис, изучить молитвы, словом, пройти воцерковление. Если сердце ваше возгорится Верой, то Господь примет вас как смиренное чадо и вы станете достойным членом Церкви Христовой.

— Видите ли, святой отец, кроме религиозного порыва меня привели сюда еще и дела личного свойства. Я влюблен и не намерен затягивать с предложением. Мечтаю создать настоящую христианскую семью. Поверьте, моя избранница глубоко верующая, благочестивая девушка хорошего рода, и если она узнает, что я только сейчас почувствовал тягу к Вере, стою, так сказать, только на пороге храма, это сможет обернуться крахом всех моих светлых надежд — решительным отказом… Вы меня понимаете?

Пастырь всем своим видом выражал участие, однако попросил уточнить:

— Ваши чувства я понимаю и готов бы помочь, но чем? Воцерковление — не простая формальность и требует немалого времени.

— Это само собой разумеется, и я готов стать прилежным учеником, но в том-то все и дело, что сейчас обстоятельства не терпят отлагательства… Д-да… Доя начала мне просто необходима вот какая помощь, ради Бога выслушайте! Мы придем вместе с моей избранницей на литургию в это воскресенье, и нельзя ли было бы сделать так, чтобы она поверила, что я здесь давно уже не случайный человек? Думаю, было бы достаточно одного вашего слова, жеста, указывающего на наше знакомство, и всего-то! Ведь это во благо, мы ведь, в конце концов, оба станем верными прихожанами. И мы сами, и дети наши будем Господа за вас молить! Я человек состоятельный, умею быть благодарным… Мне кажется, жертва от сердца всегда угодна Богу, и я не поскуплюсь — это была бы моя первая помощь нашему храму и мой первый осознанный христианский поступок. Войдите же в мое положение, святой отец!

Батюшка перекрестился:

— Во славу Божию! Не вижу ничего искусительного, если поспособствую благонамеренному человеку в святом деле создания семейства. Как учат преподобные отцы: «Семья — малая Церковь». Постараюсь, не сомневайтесь! Глядишь, еще и венчать вас Господь сподобит… А насчет жертвы — да не оскудеет рука дающего. Промыслительно будет, если в тот же день и пожертвуете.

«Вот и прекрасно! — заключил князь, полагавший, что упросить батюшку будет труднее. — Все бы дела так удачно начинались».

 

II

Утром условленного дня роскошное авто было подано к дому, где Ксения Светозарова снимала квартиру. «Художник», еще не справившийся с полудремой, ожидал балерину на улице возле подворотни, Ксения спустилась в точно указанный час. Дольской, на этот раз при бабочке, в строгом черном костюме и лаковых штиблетах, сам приоткрыл ей лакированную дверцу, заботливо помог устроиться на заднем сиденье. Автомобиль показался ей знакомым, словно уже отвозил ее куда-то: «Как похож на то ландо, в котором я ехала на вокзал перед гастролями». Шофер, однако, был другой, она внимательно его разглядела, и одет иначе: в твидовом полупальто, клетчатой кепке, глаза закрыты стеклами темных очков, на ногах высокие шнурованные ботинки с гетрами (Евгений Петрович предусмотрительно сменил прежнего «возницу», отставного измайловца). «Показалось», — облегченно вздохнула простодушная звезда сцены.

Перед входом в греческий храм, окруженный аккуратно рассаженными лиственницами за невысокой садовой оградой, Ксения стояла долго, с интересом рассматривала непривычный византийский центральный купол, охваченный сплошной аркадой витражных окон. Девушка решила, что это наверняка храм во имя Святой Софии, как в самом Царьграде — Константинополе, но на всякий случай спросила спутника:

— Собор, конечно, Софийский?

Евгений Петрович помедлил с ответом, но в этот момент, откуда ни возьмись, появился молодой человек (это был обыватель с Песков, которого Дольской нанял для пущей уверенности в себе, чтобы тот помогал ему, если вдруг что-то позабудется или не заладится). Неизвестный без запинки отчеканил:

— Нет, сударыня! Это, прошу прощения, не собор, а церковь Великомученика Димитрия Солунского.

Ксения кивнула со смущением и благодарностью.

— Да, это Дмитриевская церковь, — важно подтвердил Дольской.

— А кто этот молодой человек? — полюбопытствовала Ксения.

Художник равнодушным тоном ответствовал:

— Из постоянных прихожан.

Князь пропустил даму в храм вперед себя. Ксения самозабвенно крестилась, а хитрец за ее спиной и пальцем лба не коснулся. Голову предусмотрительно оставил непокрытой: чтобы шапку ломать не пришлось перед христианским Богом.

Окаждая просторное помещение церкви, священник какое-то мгновение задержался на месте, заметив в толпе прихожан давешнего посетителя, кивнул ему с благосклонным выражением на лице, точно приветствовал. Князь в ответ еще ниже склонил голову. Это не осталось незамеченным Ксенией, любившей с замиранием сердца следить за всеми подробностями богослужения, понимая, что любая деталь исполнена глубокого смысла. «А он часто здесь бывает — непустой человек!» — уважительно подумала балерина.

Сам Евгений Петрович почувствовал себя в храме очень неуютно: у него было ощущение, будто пол раскален и от этого горят пятки. Князь злился. Ксения же, наоборот, была под впечатлением иноязычного богослужения, спокойно-благостного, и самого убранства церкви. Резной ореховый иконостас с древлеправославным, вероятно, афонского письма деисусом, казалось, источал светоносное тепло. Через большие высокие окна под куполом, почти плоским, на молящихся и священников в черных головных уборах цилиндрической формы с расширяющимся, как бы приплюснутым навершием, не похожих на русские камилавки, лился умиротворяющий свет. «Свет Невечерний!» — подумалось впечатлительной девушке. Сверкало чеканным серебром висящее на цепях большое паникадило — хорос, цвели затейливые византийские орнаменты на стенах. Диакон возглашал ектенью, в которой Дольской с трудом узнавал лишь отдельные слова, зазубренные еще за гимназической партой (он только хотел, чтобы это «вбивание гвоздей» в голову поскорее закончилось), а Ксения, прекрасно знавшая содержание службы, повторяла про себя знакомое «Кирие элейсон!» — самую короткую молитву, исполняемую в большие праздники любым церковным хором и по-гречески. Эта молитва была первой, которой научила маленькую Ксюшу нянюшка, и потому ей всегда было приятно повторять слитые воедино напевные слова — призыв к Творцу из глубин существа. Усердный помощник Дольского на всякий случай крестился чаще, чем положено, а внимательно следивший за ним Евгений Петрович, которого так и подмывало уйти, в мучениях пытался ему подражать. Хорошо, что Ксения растворилась в общей молитве со всей свойственной ей искренностью и самозабвением и не заметила, как неуклюже, с усилием паралитика, чуть ли не кулаком, тыкал себя куда попало князь с «греческими корнями».

В какой-то момент Дольской потерял помощника-«грека» из виду. «Пускай его. Здесь он мне, пожалуй, уже не понадобится», — подумал, отдуваясь, Евгений Петрович. Ему было душно и муторно от ладана. Служба тем временем близилась к концу: псаломщик читал благодарственное правило, иерей готовился в алтаре к воскресной проповеди. Теперь воздыхатель сосредоточил все внимание на Ксении: «Сколько она еще собирается здесь время терять?» А девушка никуда не торопилась. Она принялась неспешно обходить храм, задерживаясь у каждой чтимой иконы. Поклонилась чудотворным спискам Благовещения и Параскевы, древнему образу «Милующей» Божьей Матери — надписи она разобрать не могла, но лики были знакомы и дороги. Опустившись на колени перед аналойным Крестом с частицей того самого. Животворящего Голгофского, приложилась к святыне. Разбитый Евгений Петрович волочился за ней как привязанный, силился повторять ее действия, но все у него выходило механически, неестественно. «И зачем я эту греческую родословную выдумал? Если она опять захочет в церковь, только к Юзефовичу. Надо было сразу к нему, а то решил изобразить перед примадонной „носителя“ византийских традиций… Стареешь, Евгений!» Перед уходом Дольской, словно бы вспомнив о чем-то незначительном, но необходимом, сделал княжеский жест. Достал из внутреннего кармана сюртука внушительных размеров пачку купюр и положил рядом с кружкой для пожертвований (в щель толстая пачка не прошла бы). Видевшая это Ксения была озадачена: «Можно ли верить щедрости напоказ?»

Но эта мысль быстро покинула ее — она была так поражена строгой торжественностью византийского литургического пения, акустикой мощных сводов и не совсем привычной утонченной красотой греческой иконописи, что захотелось еще побыть среди такого благолепия. Тем более близилось время проповеди, Ксения же никогда не уходила со службы, не выслушав напутственного пастырского слова, но князь, который уже не мог больше терпеть подобную обстановку, стал мягко уговаривать балерину уйти с ним. При этом он несколько раз извинился и, не смея поднять глаз на свою спутницу, признался, что до сих пор всегда посещал храм один, а ее присутствие настолько волнует его, что совершенно не дает настроиться на молитвенный лад. Ксения растерялась и не знала, как быть, тогда Дольской наконец решил за даму сам: крепко взял ее за руку и буквально вывел из церкви.

— Какие у вас пальцы холодные. Евгений Петрович!

— Со мной всегда так в храме — от избытка чувств! — оправдывался лукавец, не смотря даме в глаза. Он даже достал тонкий платок с готической монограммой и смахнул воображаемую слезу.

На паперти большая группа калек и нищих уже поджидала «благодетеля». Слышались возгласы:

— Евгений Петрович, кормилец ты наш!

— Спаси тя Господь, надежда наша!

— Дай те Бог здоровья на многая лета!

Филантроп не глядя раздал страждущим несколько рублей серебром. Ксения все более удивлялась происходящему и, всегда склонная поверить в искренность чьих-то добрых намерений, теперь смотрела на князя с пониманием.

Она не могла видеть происходившего после: обескураженного священника, который обнаружил среди пожертвований тугую пачку аккуратно нарезанной газетной бумаги, обложенную с двух сторон «синенькими» (князь-то «подсунул» Богу нехитрый муляж). Не видела она, увы, и того, как к самой паперти тихо подъехал извозчик и вышедший из экипажа щеголевато одетый юноша быстро рассчитался с «убогой» массовкой новенькими десятирублевыми купюрами и так же бесшумно уехал, даже не перекрестившись на храм. В авто «начинающий живописец» предпринял решающее наступление:

— Послушайте, мадемуазель, я хотел бы просить вас об одном одолжении. Это, конечно, дерзость, и вы, возможно, откажете… В общем, я поражен вашей красотой и давно хотел сказать… Вы как чистый, незапятнанный лист… Любой художник мечтал бы творить на таком листе.

Ксения насторожилась.

— Осмеливаюсь просить написать с вас портрет. Смиренно жду вашего согласия.

Она не ожидала подобного предложения, но в княжеских глазах было столько мольбы, что девушке показалось неудобным наотрез отказать:

— Право, не знаю… Меня не рисовали никогда: я, признаться, всем отказывала до сих пор…. А у вас такой грустный взгляд. С вами стряслось какое-нибудь несчастье?

Дольской выдержал стоическую паузу и картинно тряхнул головой:

— Да все пустое! Вот если бы вы согласились, для меня это было бы действительно подарком свыше.

Ксения с еще большим участием осторожно спросила:

— Мне показалось, вы сегодня не причащались? Вам так тяжело?

Усердный прихожанин успел подумать: «Нет ли в вопросе подвоха?», — но нужно было срочно дать достойный ответ:

— Я причащался в среду, когда вы, драгоценнейшая, не сочли возможным быть в храме.

— Ах да. ведь у меня же были репетиции, — вспомнила балерина. Она почему-то почувствовала себя виноватой перед «несчастным» (может быть, потому что сегодня тоже не участвовала в Евхаристии?), и это чувство тут же румянцем залило ее лицо. Дольской только и ждал чего-то подобного:

— Окажите честь! Посетите мой дом и мастерскую. Прямо сейчас! Я живу бобылем, никто нас не стеснит… Впрочем, что это я надоедаю своими домогательствами: раз не желаете, значит, не судьба мне вас написать…

— Разве я сказала «нет»? — теперь растроганная Ксения была почти готова согласиться позировать. — Поедемте, посмотрим, что у вас там за мастерская. Только, чур, не в духе той французской выставки: в костюме Евы я позировать не стану!

— Ну что вы! Я целомудренный художник, — воскликнул новый знакомый и поспешил приложиться к дамской ручке (невинно, в знак благодарности).

 

III

Как оказалось, Дольской жил неблизко. Автомобиль завез на Петербургскую сторону. Сначала он мчал по новомодному Каменноостровскому, но сразу за Александровским лицеем, пыхтя мотором, свернул направо по незнакомой Ксении улице и въехал во двор княжеского особняка цвета «серого гранита», выстроенного в духе L’Art Nouveau. Новый стиль поразил молодую балерину во Франции: парижане объясняли ей, что эта вычурная буржуазная причуда — любимое архитектурное развлечение парвеню и нуворишей. Среди многоэтажных громад Петербурга затейливый особняк в два этажа, уместный в предместье, смотрелся действительно эстетски вызывающе. Впрочем, уголок острова, где уединился родовитый «служитель искусства», во многом походил на предместье: редкие прохожие, утопающие в садовой зелени медицинские клиники, а далее, возле тихой речки Карповки, старые Гренадерские казармы с большим плацем. Снаружи особняк был эффектно украшен. Лепные панно в античном духе, несколько шокирующие смелостью выбранных сюжетов, «простоволосые» маски то ли наяд, то ли ундин, остекленные поверхности были откровенной данью европейской моде. Фасады, увитые плющом, вызывали в воображении Ксении воспоминания о декорациях «Спящей красавицы». В самом доме было изобилие разных предметов искусства, подобранных с тонким вкусом: живопись от старых итальянцев до новейших немцев, австрийцев, множество декоративной скульптуры, шпалеры на стенах коридоров, изображающие придворную охоту, тяжелая мебель старинной работы и стилизованная «под ренессанс». «Конечно, здесь не только наследственные реликвии — немало средств потрачено на этот современный уют. Состоятельный человек, а вот ведь несчастлив… но разве деньги могут сделать человека подлинно счастливым?» — рассуждала про себя Ксения. Хозяин вывел ее из раздумий:

— Это не более чем дорогие декорации неустроенной жизни одинокого поклонника муз. У вас будет много времени все здесь внимательно рассмотреть (разумеется, если захотите). Идемте, лучше я покажу вам свою мастерскую, а там уж побеседуем за чашечкой кофе. Я думаю, вы не откажетесь от хорошего кофе? Поставщики продукта с безупречной репутацией — годами на себе проверял. Я ведь, признаться вам, законченный кофеман.

Уловив близкую ей тему, балерина оживилась:

— Правда? Я тоже люблю кофе. Он бодрит, придает сил, будит воображение. Сцена отнимает много сил: иногда так измотает, что приходится пить очень крепкий, а иначе просто беда. И с утра трудно привести себя в форму без чашечки кофе. Моя прислуга покупает, кажется, у Перлова, впрочем, это, по-моему, неинтересно.

«Вообще-го не стоило бы с ним особенно откровенничать», — подумала вдруг Ксения, чувствовавшая себя неловко в приюте таинственного «живописца».

Хозяин нажал невидимую кнопку электрического звонка, и из коридора-лабиринта мгновенно явился красивый юноша лет шестнадцати в черном костюме, брюках и курточке со сверкающими пуговицами и золоченым галуном на стоячем воротничке. Он покорно кивнул головой, шаркнул каблуками и спросил с едва уловимой игривостью в тоне:

— Что угодно, ваша милость?

— Ты, Сержик, свари-ка нам кофе и подай в… — фраза оборвалась, словно Евгений Петрович подбирал подходящее слово, — в мастерскую!

Юный слуга переспросил:

— Куда?

Князь повысил голос:

— В залу с антресолью, в мастерскую! Разве у тебя плохо со слухом? И приготовь по-турецки, воду со льда не забудь принести. Да смотри поживее!

Юноша неспешно отправился на кухню, ворча под нос. Ксения смущенно проговорила:

— Не стоило так строго — он ведь совсем еще мальчик.

— Мальчик! Хм… Уверяю вас, если бы вы знали, что это за мальчик, не стали бы за него вступаться: отец с матерью последняя рвань, продали мне его как домашнюю живность и рады, что избавились, а он не успел и месяца пожить здесь, так возомнил о себе невесть что. Хорош отрок!

Евгений Петрович побагровел от возмущения, а балерина совсем было растерялась:

— Позвольте, разве в наше время торгуют людьми?! Я думала, в британских колониях, но и там…

— Не только. Торгуют везде, был бы спрос. В наш век человек не менее дик и груб, чем прежде, если не хуже. Но давайте не будем об этом, драгоценнейшая, — спохватился Дольской. — У нас с вами высокие цели, и незачем погружаться в грубую реальность. Решили, что я «рабовладелец»? Напрасно. Взял парнишку из нищей семьи, и теперь он учится в университете.

— Однако грубость с ним вы принимаете как должное?

Хозяин жестом пригласил гостью следовать за ним, по пути объясняя:

— Мне эта дикость так же отвратительна, как и вам, но в данном случае слугу давно уже следовало проучить. А вот мы, кстати, и в мастерской — располагайтесь, прошу вас!

Они оказались в средних размеров шестиугольной зале (это было легко заметить по потолку). Вдоль стен стояли высокие книжные шкафы, за стеклами тускнели полустертой позолотой желто-коричневые кожаные корешки без единого названия. В нишах между шкафами застыли бледные изваяния неведомых персонажей древней мифологии. Стены в зале на три четверти высоты были обшиты красным деревом, а под потолком располагался балкон, который Дольской назвал антресолью и куда вела узкая лестница с перилами, плавно переходящими в балюстраду, окружавшую залу. Мастерская, на взгляд Ксении, больше напоминала библиотеку строгого ученого мужа, а назначение балкона и вовсе было ей непонятно. «Инструментарий» живописца — мольберт, новые кисти, нетронутые тюбики с красками, лежавшие рядом грудой прямо на полу, да еще палитра без единого пятнышка, в буквальном смысле «tabula rasa» — все это почему-то казалось чуждым вкраплением в интерьере. Сам художник предложил ей сесть в одно из удобных кресел, окружавших столик с высокими часами в центре, увенчанными небольшой бронзовой скульптурой Гермеса и накрытыми герметичным стеклянным колпаком. Князь возложил большую ладонь поверх часов:

— Это подарок петербургских негоциантов. Полагаю, думая о высоком, следует прочно стоять на земле.

«В этот город торговли небеса не сойдут!» — вспомнилось вдруг Ксении, и она почувствовала, как тоскливо заныло сердце:

— Так здесь вы и пишете? А я думала, в мастерской художника все должно быть под рукой.

Евгений Петрович пояснил:

— Художник художнику рознь, и у каждого свои привычки. Я, к примеру, не выношу беспорядка. У меня здесь каждый раз тщательно прибирают после работы. Чувствую, что вам не нравится. Разочарованы, верно? Думали, здесь сплошные холсты, подрамники, мольберт посередине и какая-нибудь вещь в работе. Как видите, все не так. Я не столь уж часто пишу, больше читаю. Для душеспасения.

Ксения оживилась, осмелела:

— Вот как? Ну и чем же вы спасаетесь, Евгений Петрович? У вас такая обширная библиотека. Откройте мне тайну. Что это за книги?

— Да, в основном, духовные. От дедов и прадедов. «Преданья старины глубокой», — Дольской покрутил ус, — труды по богословию, святых отцов творения, летописи, жития.

— Л вы какие жития больше любите читать — Димитрия Ростовского или старые «Четьи-Минеи» митрополита Макария? — Ксения словно экзаменовала его.

— Я, мадемуазель Ксения, люблю и те. и другие, а читаю по настроению. Бывает, что и в древние «Минеи» заглядываю, чаще в пост, коща душа требует строгого чтения. Да и современных философов не отвергаю. Что греха таить? Ведь НУЖНО искать смысл в жизни, в любви. Интересовались, наверное, «Смыслом любви» Соловьева?

— Нет, — призналась Ксения.

— Тогда, конечно, имеете представление о православном неоромантизме Бердяева?

— И опять нет. У меня не хватает времени на философские сочинения да и современным философам, признаться, мало доверяю — все эти «нео» меня отпугивают. А вы читали «Мою жизнь во Христе» батюшки Иоанна Кронштадтского?

Прагматика Дольского бросало в дрожь от одного упоминания всенародно почитаемого «попа-черносотенца», но он сдержался:

— Не удосужился ознакомиться.

— Ну вот видите! А это действительно то, с чем следовало хотя бы, как вы говорите, ознакомиться. Там дух подлинной Веры! — воспрянула девушка, которой приятно было наставить любителя необогословия, по делиться своим духовным опытом.

— Я бы хотел в совершенстве знать греческий, чтобы в подлиннике читать святых отцов, но — увы! — в классической гимназии первым учеником не был, потом учился на химическом факультете университета, и тоже не блестяще. Вот латынь — другое дело! Частенько открываю «Ars Amandi», наслаждаюсь, а вот языка матери, к своему стыду, не знаю… — притворно посетовал хитрый Евгений Петрович.

— Мне тоже жаль, что я не знаю греческого. В хореографическом училище учат совсем другому, — заметила Ксения не без грусти. — Давайте уж лучше о живописи поговорим — любопытство разбирает, как вы собираетесь меня писать?

Князь оживился:

— Что значит «как»? Вот здесь поставим мольберт. Вы будете тут, можно сказать, отдыхать в кресле, если хотите, прямо в этом платье — оно необычайно вам к лицу! — и этих замечательных бусах. Кстати, какой это камень, не черный ли жемчуг Бенгальского залива?

— Это обыкновенный янтарь Балтийского моря.

— Да? — Князь был обескуражен («Прима Императорского балета носит бижутерию!»). — Так вот. Я буду вас писать как вы есть — ваш образ не требует прикрас. Можно, конечно, повесить сзади какую-нибудь драпировку, но в этом я тоже не вижу необходимости: вот именно так и напишу на фоне книг и антиков. По-моему. великолепно?

Ксения произнесла только:

— Вы художник — вам виднее.

После этого последовала долгая пауза: будущая модель и «автор» воображали творческий процесс. Тут подоспел нагловатый Сержик с дымящимся кофейником, двумя маленькими чашечками и стаканами холодной воды на никелированном металлическом подносе — по последней европейской моде.

Гостья внимательным взглядом обвела мастерскую, словно бы что-то искала, затем перекрестилась и, сделав первый глоток, на мгновение блаженно зажмурилась: кофе, действительно, оказался отменный, крепчайший и с кардамоном. Евгений Петрович тотчас посоветовал:

— Ну, что я говорил? Пейте без сахара и сразу запивайте водой. Эффект удивительный — контраст горячего и холодного обостряет вкус. Я только так и пью.

Крепким, приятно горчащим напитком наслаждались поначалу молча. Художник нарушил это молчание первым:

— Я очень рад, что мне удалось уговорить вас позировать. Только, дражайшая мадемуазель Ксения, от вас потребуется чуточку терпения: чтобы результат оправдал ожидания, я буду работать долго. Вы ведь не возражаете?

Ксения поставила на стол пустую чашку:

— Пока не возражаю, а там видно будет…

После того как княжеский мотор благополучно доставил балерину домой, в окне ее спальни зажглась и долго еще сияла лампада. С молитвой «Скоропослушнице» на устах Ксения уснула.

 

IV

До конца срока, определенного пресловутым господином Смолокуровым, оставалось полтора дня. «Конечно, замечательно, что я уговорил Арсения, — рассуждал скульптор, — но ведь это даже не полдела, все вилами на воде писано. Пойдет ли заказчик на такие условия, станет ли ждать Бог знает сколько времени? Непременно нужно попробовать хоть как-то его задобрить, хоть какие-то отступные предложить! Времени-то совсем мало, а что делать? Собрать денег по знакомым, сколько дадут, сколько успею. Действуй, действуй, Вячеслав!» Звонцов бегал, колесил по Петербургу, собирая по всем близким знакомым и дальним родственникам, тревожа всех, кто, по его мнению, не отказал бы, вошел бы в деликатное положение. Сочувствующих оказалось немало, готовых на пожертвование и даже на одолжение — единицы. За все про все до вечера набралось двести пятьдесят рублей. Вячеслав Меркурьевич не стал, однако, рвать на себе волосы, хотя следующий день был для него сплошным унижением. Сначала пришлось прибегнуть к помощи старика Кричевского. Узнав о случившемся, галерейщик долго ахал и охал, попрекал Звонцова за погибшие копии, сетовал о несчастной участи, преследующей его, как весь род Моисеев, сравнивая себя со страдальцем Агасфером. Наконец Звонцову удалось выпросить у старика сто рублей под сумасшедший процент. Последний визит был для скульптора самым мучительным: «Может быть, у Арсения все же есть хоть что-то, может быть, он даст?!»

На мансарде у друга скульптор в отчаянье закатил истерику: снова умолял о помощи, грозясь туг же, что того замучат муки совести; попутно сочинив про новые нападки масонов, которые срочно требуют первый взнос, а найти щедрого купца ему уже никак не успеть. Сеня отдал Звонцову триста двадцать рублей — все, что умудрился сэкономить за годы работы над заказом. Таким образом, результатом нечеловеческих усилий Вячеслава Меркурьевича оказались собранные примерно семьсот рублей — сумма сама по себе немалая, но не сравнимая даже с давно потраченным авансом. Что уж тут было вспоминать о полном размере назначенной компенсации?

На третий день, часа в три пополудни, Звонцов услышал громкий стук в прихожей и моментально вспомнил фатальный рефрен бетховенской симфонии. Деваться было некуда. И хотя в звонцовское ателье, где теперь оставалась единственная ценность, нуждающаяся в охране, — его собственная жалкая персона, попасть теперь было непросто, Вячеслав Меркурьевич с молчаливой покорностью поднял массивный накидной крюк: он не сомневался, что пришел сам заказчик.

Господин Смолокуров был не только статный, широк в плечах, так что закрыл собой дверной проем, но и ростом, как говорится, верста коломенская. Все в нем указывало на важность персоны: аккуратная стрижка, холеные усы и борода, тонкий запах духов, костюм безупречного покроя, сшитый, вероятно, самым дорогим портным. Котелок на голове иссиня-черного бархата и лакированные штиблеты, начищенные до такого блеска, что скульптор увидел в них отражение своего уменьшившегося в размерах лица. Крупные пальцы, на одном из которых Звонцов заметил старинный драгоценный перстень с бриллиантами, крепко держали ореховую трость с серебряным набалдашником — им-то господин, видимо, и колотил в дверь. Изысканность, которой отличалась каждая мелочь в образе этого, в буквальном смысле, большого человека, указывал на его аристократическое происхождение. Вячеслав Меркурьевич пожирал его глазами, как провинившийся вассал своего сюзерена: «Вот тебе и купец! Такой лоск можно впитать только с молоком матери… Если он действительно коммерсант, то фигура посерьезнее иного природного барина». Звонцов не успел сказать и слова, а гость уже наступал на него, заставляя пятиться:

— Ну что встал на проходе, как истукан? Вижу, сразу узнал: чует кошка, чье мясо съела! Я по твою душу. Картины-то куда дел? Не писал, наверное, вовсе, и аванс, пожалуй, пропил, свободный художник? Устроил тут цирк. Не иначе, обмануть меня задумал?!

Звонцов отступил внутрь, Смолокуров же хозяйской поступью обошел прихожую, затем, разглядывая помещение с таким видом, будто вообще не замечает скульптора, переместился в мастерскую. Язык едва повиновался Вячеславу Меркурьевичу, но «ваятель» дерзнул пролепетать в свое оправдание:

— Я, в некотором роде, честный дворянин! Ничего я не пропивал… случилось страшное недоразумение… Ваш посыльный видел последствия, он должен был вам передать: я готов повторно написать картины. Но мне нужно время…

— А что же мы тогда в полицию не обратились?.. Ты меня очень разочаровал, — все в том же грозном тоне продолжал заказчик. — Срок вышел, и картины твои мне теперь без надобности. А кредитов не даю — это не в моих правилах и не по моей части… Денег у тебя, разумеется, нет? Вижу, что в кармане блоха на аркане. На каторгу, небось, тоже не хочешь, значит, придется отрабатывать…

Звонцов был ошарашен заявлением о том, что картины больше не нужны: «Значит, зря уговаривал Сеню писать… Что же мне этот паршивец, этот мальчишка тогда наговорил… И как это понимать: „придется отрабатывать“?»

— А… А, простите, а что же я должен делать?

Звонцов совсем сник под уничтожающим взглядом. С высоты смолокуровского роста презрительно прозвучало:

— Барыню плясать! Ха-ха-ха! Будешь делать все, что я прикажу, — ты теперь мой раб.

— Но я, простите, не знаю, как вас называть, как мне к вам обращаться прикажете?

— Хозяином. Я теперь хозяин твоей жизни! — И купец стиснул трость так, что костяшки пальцев побелели.

Напуганный до смерти Звонцов бросился на колени:

— Я верну вам долг — я чувствую, что смогу, дайте только возможность, время…

Хозяин посмотрел сверху вниз на растоптанного «дворянина»:

— Да ты не обфурился ли. часом? Как там бишь тебя?

— Вячеслав Меркурьевич, — жалобно прохныкал скульптор, с которым чуть было не произошло то, о чем спросил Смолокуров.

Словно спохватившись, несчастный раб метнулся в мастерскую. Купец еще не успел и среагировать на подобное исчезновение, а Звонцов уже возвращался с пачкой мятых ассигнаций:

— Здесь почти семьсот рублей, точнее, шестьсот девяносто три рубля. Остальное отработаю — слово чести!

Смолокуров скривился, будто наступил на жабу:

— Ты бы еще на Библии поклялся… А теперь скажи мне, голубчик, сколько тебе времени понадобится, чтобы заново написать мои картины?

— Ну, два года… Нет, хотя бы год.

— Год? А про условия Веймарского контракта ты что, забыл? За каждый просроченный день виновная сторона обязана выплачивать растущий процент. А за год сумма должна вырасти в три раза. Раз в три раза, значит, обязан ты три желания моих исполнить. Никто тебя за язык не дергал: сам поставил условие, и нотариус по закону заверил. Теперь обижайся на свою жадность, а это спрячь обратно в кубышку. Есть у тебя один выход, единственный способ со мной рассчитаться. На твое счастье, один заказ я уже для тебя придумал, — он сверлил «ваятеля» глазами, дожидаясь ответной реакции.

— О, конечно, ваше сиятельство, я весь к вашим услугам! — Звонцов с готовностью кивнул.

— Как ты сказал? — коммерсант с подозрением посмотрел на Звонцова. — Что это тебе в голову взбрело? Хозяин, понятно?! Впрочем, шут с тобой. Называй меня просто Евграф Силыч.

Значит, ты, Звонцов, понимаешь — тебе от меня на том свете не спрятаться, — снова пригрозил купец. — Но если сделаешь одно дело, подумаю, может, прошу тебе долг. Слушай внимательно, таракан академический: будешь с натуры писать портрет одной благородной дамы, но сделать это ты должен так, чтобы она была уверена: художник — я сам! Понятно? Я — большой русский художник, который подписывает свои холсты монограммой «КД». Так что не удивляйся: для дамы я — князь Дольской и твои старые картины, конечно, представлю ей как свои.

Звонцов несколько опешил от столь странного авантюрного предложения. Ему не было жалко проданного чужого имени, но он не мог взять в толк, как это можно перевоплотиться в Смолокурова, и растерянно молчал.

— Ничего ты, я вижу, не понял! — И заказчик терпеливо разъяснил, что в его собственном особняке все уже готово для работы, что модель ждет первого сеанса.

— Твое дело портрет писать, а уж об остальном я позабочусь. Нашел тебе место укромное: и обзор хорош, работать удобно, и, главное, та, что будет позировать, подвоха не заметит. Было бы рвение с твоей стороны и осторожность — знакомить я вас не собираюсь, совсем это ни к чему. Буду стоять перед моделью с палитрой и кисточкой по холсту мазать — ей не будет видно, что я там малюю, но зато к концу сеанса будешь заменять мою мазню своим холстом, чтобы результат был для нее налицо, работа, дескать, продвигается. Да ты внимательно слушай и не делай больших глаз — из моих слов ничего не упусти, здесь все хитро и важно!

Смолокуров взглядом барышника, оценивающего рабочие качества ломового жеребца, посмотрел на «художника» и тоном, не терпящим возражений, стал объяснять, что ему требуется:

— Слушай, что я тебе сейчас скажу, и не вздумай перебивать! Я детально изложу все, что касается моей, то есть, считай, нашей с тобой творческой кухни — проделаешь все в точном соответствии с моими указаниями. Повторяю, Звонцов, слушай внимательно, ничего не упусти! Итак, первый сеанс: у меня на мольберте чистый холст. Я усаживаю даму на расстоянии, напротив, и начинаю малевать на холсте, делая вид, что непринужденно пииту. Что я буду вытворять с этим холстом, тебя не касается. Так я стою перед ней с кистью, развлекаю ее попутно светской беседой, а она убеждена, что идет живописная работа, потому что моей мазни не видит. Ты же — слышишь или уже заснул? — так вот, ты из укромного места (так тебя спрячу, никто не заметит, и обзор обеспечу великолепный!) делаешь в это время настоящий, детальный рисунок по холсту, то есть все как полагается. Кстати, мы заранее с тобой договоримся о продолжительности сеанса, ну там, час или больше, впрочем, будешь писать столько, сколько потребуется, но уж за это время будь любезен написать в лучшем виде. Затем я увожу даму на перерыв и делаю так, что холста она не увидит, — сошлюсь на то, что показывать незавершенный этап работы не в моих правилах. В перерыве ты, сударь мой, заменишь на мольберте мои художества своим холстом и можешь отправляться восвояси, пока тебя не вызовут. Затем — не отвлекайся, Звонцов! — мы с дамой вернемся, и на этот раз я уже буду изображать работу, не касаясь холста, чтобы не испортить твое бесценное творение. Через часок приятного общения я наконец показываю ей, что у меня, то есть у тебя, вышло. Ты так не напрягайся, Звонцов, — вон пот на лбу выступил, не надо так — но внимать внимай и запоминай все! К следующему сеансу готовиться будешь тоже у меня…

— Что значит готовиться? — вырвалось у Звонцова, который предполагал, что у купца все будет заранее заготовлено и продумано.

Смолокуров побагровел и рыкнул:

— Я же сказал — не перебивать!!! Разумеется, готовиться — не значит краски замешивать и холсты натягивать. Твое дело — живопись, вот и будешь писать копию с собственной работы у меня на дому, чтобы, когда дама придет во второй раз, работать в своем тайнике по этой копии.

Звонцов, ничего не понимая, выпученными глазами смотрел на купца.

— Ну и непонятливый ты, братец, тупица просто! А что неясно-то? Любая дама любопытна от природы или от Бога — это уж как тебе угодно — а значит, наверняка опять захочет полюбоваться на прежнюю работу, и мне потом, выходит, придется мазать прямо по твоему художеству. Я ведь не фокусник, не кудесник, подменить уже ничего не смогу! Понял теперь, что копия тебе нужна, а не мне? Вот, значит, и будешь по ней писать, — промышленник как-то нехорошо, двусмысленно подмигнул должнику. — Так, значит, и пойдет: каждый раз я буду портить холст предыдущего сеанса, а ты, как уже бестолковому сказано было, будешь по его копии усердно работать, а настанет перерыв, ты уже, брат, спеши испорченный холст заменять новым, более прописанным, и так до полной, как Петр Великий говаривал, виктории, до победного конца! Но не дай Бог заболеть вздумаешь или соврать, что болен, на сеанс вздумаешь не прийти, еще какой-нибудь фортель выкинешь, я с тебя, Рафаэль ты мой, шкуру живьем спущу и буду друзьям как охотничий трофей показывать! В общем, братец, буду я портить твои холсты, ибо необходимо, а твоя наиважнейшая задача растянуть всю эту церемонию, то бишь живописание свое, значит, напишешь столько холстов, сколько мне нужно. Куда их девать, это мое дело. Сеансов тридцать будет достаточно, верно я подсчитал? Шестьдесят подрамников, кстати, уже заказано. Может, ты мне больше картин должен? Или хватит? Вот теперь, кажется, все. Да! И чтобы ни одна душа об этом «предприятии» не знала, дело чрезвычайно секретное. Вижу, не нравится мой план?

— Но позвольте! — Звонцову не хватало воздуха, он и хотел было сдержаться, но уж больно непонятно и возмутительно все выглядело. — Евграф Силыч, сами посудите — к чему делать копию? Давайте я буду писать один холст. Вы вполне могли бы писать всегда по чистому планшету, а потом, как договорились, я буду подменять ваш, э-э-э, результат своим холстом. Это ведь разумно! А даму попросите уж как-нибудь умерить любопытство — разве так необходимо смотреть на то, что уже видела, во второй раз? Так ведь все как по маслу пойдет, а иначе… Вы даже не представляете, какая сложная у вас схема, и нужный результат в этом случае просто недостижим! Каждый следующий сеанс будет отодвигаться от предыдущего все дальше и дальше — только попробуйте, прикиньте, сколько времени уйдет на все, да к тому же, простите, псу под хвост! Работа кропотливейшая, технология такая, что нужно постоянно накладывать краску слой за слоем, а ведь нужно, чтобы слои просыхали, да еще на двух холстах! А вы знаете, при элементарном подсчете выходит, что один холст будет жить всего два сеанса, для того, чтобы после третьего то, во что я буду вкладывать душу, вы выкидывали в мусор! Чтобы писать эти проклятые копии, мне придется у вас дневать и ночевать — представляете, сколько времени я должен буду писать, скажем, пятьдесят девятый холст?! Ведь вы же хотите сами следить за работой, а понимаете ли вы теперь, что это практически нереально? — «Художник» уже совсем осмелел, раскипятился. — Да ведь это просто изощренное издевательство! Я дворянин, в конце концов, и честь имею, а вы меня унижаете этим сизифовым трудом… Побойтесь Бога, помилосердствуйте, в конце концов, скажите, что это шутка, Евграф Силыч…

Звонцов чуть не заплакал.

Смолокуров стукнул по столу кулачищем:

— Хватит жертву из себя изображать! Это я по твоей милости потерял уйму денег и времени, и ничего я тебе не предлагаю, а требую! Быстро же ты, дворянин без двора, забыл про свой «долг чести», ну так я тебе сейчас напомню…

Купец схватил Звонцова за отвороты шлафрока и приподнял над полом.

— Не стоит, — поспешно произнес скульптор, чувствуя, что внутри у него что-то оборвалось. Ему было предостаточно недавних побоев и глумления.

Вячеслав Меркурьевич покорно молчал — это было молчание бесправного раба. Это был моральный триумф Смолокурова. Поначалу он наслаждался сознанием своей полной власти над человеком, но в то же время понимал, что сам нуждается в этом человеке, что этот художник — главное средство для достижения его заветного страстного желания, и не следует испытывать на прочность чужое достоинство, нельзя перегибать палку Неожиданно для Вячеслава Меркурьевича он вдруг переменил тон разговора:

— Что-то вы, Звонцов, совсем раскисли. Мужчина вы или нет? Мне не нужен художник, у которого кисти будут валиться из рук. Знаю я, о чем вы думаете: нищета, голодное существование. Выкиньте из головы все попечения о хлебе насущном. Это не должно вас беспокоить: не забывайте, что имеете дело с серьезным человеком. Уж я как-нибудь позабочусь о вашем благополучии, только добросовестно исполняйте заказ. Мне нужна эта женщина, ее благосклонность, и если с вашей помощью я добьюсь ее, то, попомните мое слово, — еще будете меня благодарить! Это может стать выгодной сделкой.

Теперь скульптор смотрел на заказчика по-другому: душу его еще холодил почтительный страх, но там же одновременно просыпался и меркантильный интерес.

Он даже подумал: «Еще посмотрим, для кого в конце концов окажется выгоднее этот заказ!» Впрочем, исполнение портрета имело дополнительную сложность, о которой Смолокуров не мог и догадываться. Как скульптор Вячеслав Меркурьевич недурно рисовал, а вот писать маслом ленился и толком не умел, мыслил, так сказать, выпуклыми, осязаемыми образами. Но это его не столь уж и волновало, ведь утром он приготовился к самому худшему, а теперь перед ним опять открывалась определенная перспектива, к тому же Вячеслав Меркурьевич никогда не забывал, как виртуозно владеет кистью Арсений Десницын.

 

V

В общем, нетрудно догадаться, куда направил свои стопы Звонцов, когда его наконец оставил могущественный заказчик. Конечно, путь его лежал на Васильевский. Благодаря общедоступному трамваю, который экономный ваятель предпочитал всем видам передвижения, от своей первой Коломенской части он добирался до заветного места всего за каких-нибудь двадцать минут. Когда скульптор в очередной раз заявился к художнику, тот едва смог сдержать раздражение. Сене все еще было больно любое напоминание о его погибших картинах, а мысль о том, что все нужно писать заново, вообще лишала его покоя. Он старался отвлечься, занять себя чем угодно, только бы не думать об этой кабале, а тут опять Звонцов — ясно же, по какому поводу!

— Ты по поводу нового заказа? — уныло спросил Арсений, хотя скульптор не успел еще и рта раскрыть. — Что твой всемогущий купец — тоже в чем-нибудь с масонами сошелся?

Звонцов тут же преподнес ему новый «сюрприз»:

— Да они вообще не желают иметь дела ни с каким купцом! Видно, не хотят привлекать к себе лишнее внимание — как всегда, все в тайне. Их «мастер» опять прижал меня к стенке! Те жалкие деньги, что удалось собрать за три дня, я ему отдал, но теперь у него другие условия, совсем другие. Теперь ему нужен портрет. Один женский портрет… Не беспокойся только, сначала я сам сделаю рисунок, а потом уже ты начнешь с него писать. У тебя должно получиться неподражаемо!

Сеня совсем было растерялся:

— С чего это ты взял? И почему вдруг все так переменилось? Ты хотя бы модель-то видел?

— Не перебивай! — осадил его Вячеслав Меркурьевич. — «Мастер» с ней сам, похоже, мало знаком. Знаю, что есть какая-то дама, я почему-то уверен, что аристократка из очень знатного рода. Во всяком случае, этот тип явно опасается, что она до него не снизойдет, но готов на все пойти, чтобы ее добиться. Судя по всему, она из тех особ, для которых деньги если что и значат, то исключительно в прикладном смысле. Уж это наверняка… — Когда Звонцов увлекался какой-нибудь идеей, то громоздил одно предположение на другое. — Похоже, ее привлекают личности с романтическим флером, с искрой Божьей, поэты, художники, а «вольный каменщик», сам понимаешь, герой не ее романа. Возможно, посылает ей дорогие подарки, а она, пожалуй, еще и прячет с глаз долой эти знаки внимания. Его, конечно, такая перспектива не устраивает: сам посуди, разве такие могущественные люди могут стерпеть отказ хоть в чем-нибудь? Они же считают себя хозяевами этой жизни! Вот он и хочет пустить пыль в глаза, предстать перед ней этаким художником и эстетом, а чтобы у нее не возникло никаких сомнений, самолично с натуры написать ее портрет. Он еще задумал растянуть эту процедуру на большой срок, тогда у него будет уйма времени, чтобы обольстить свою пассию. А сейчас уже места себе не находит, торопит меня: начинай, дескать, отрабатывать, уговор дороже денег…

— Размахнулся, упырь! Самолично! Да уж… — Арсений хмыкнул, запустил пальцы в шевелюру. Звонцов продолжал стоять у него над душой. Художник обреченно развел руками:

— Я твой должник, Вячеслав. Что же тут поделаешь! Буду писать, а как иначе? Все, что нужно, я сделаю, только ты тоже постарайся: рисунок должен быть тщательный, детальный.

— Нет-нет, — запротестовал Звонцов. — Я тебе еще толком ничего не объяснил, а ты уже загорелся… Это же особенный заказ, иезуитский… Не знаю, как и сказать сразу… На самом деле ты должен будешь сделать много неоконченных портретов.

— Как это?! — насторожился художник, — Зачем это?!

— Такая вот прихоть! Да ты не перебивай, а то я сам запутаюсь… придется основательно поработать: тридцать сеансов, но каждый раз нужно будет писать по два одинаковых холста… понимаешь? Первый сеанс — моя работа. Я сделаю два одинаковых рисунка, один привезу тебе, и ты сделаешь два подмалевка. Потом, между сеансами, станешь медленно прописывать по очереди все стадии в двух экземплярах, а я буду в нужное время приезжать и забирать то, что в очередной раз у тебя получилось. Изображая из себя живописца, заказчик будет портит!» холст прошлого сеанса, в перерыве же он должен подменяться более прописанным. Соответственно, только шестидесятый холст будет окончательным — ты положишь последний мазок. В общем, придется сделать пятьдесят девять незавершенных и один оконченный портрет… Ну что? Совсем тебя озадачил?

Десницын угрюмо молчал, видно, не находил, что и сказать.

— Выручай, брат! — взмолился Вячеслав Меркурьевич. — Тут уже выбирать не приходится. Пойми, мне же конец, если ты откажешься!

Рассерженный Арсений быстро заговорил, едва не срываясь на крик:

— Что говорить? Какие-то непонятные подмены, махинации… Ввязались мы в заведомую авантюру, масон твой затевает обман и нас за собой тянет!

Звонцов, однако, не отставал, чуть не плача:

— Хочешь отказаться?! Да ты что, Сеня! Вот сделаешь дело, и тогда — полная свобода от всякой зависимости, от нечисти этой. Свобода для нас обоих! Соглашайся, Сеня! Не хочу я в тюрьму, понимаешь?!

Десницын так и не мог до конца разобраться в хитросплетениях чужой затеи, хотя чувствовал не только явную опасность и омерзение, но и то, что, лишь исполнив издевательский заказ, можно избавиться от этой опасности. Здесь скульптор был совершенно прав. Душа молила об одном: «Господи, не остави раба Твоего, помоги пройти это испытание, не осуди трудов моих, да не будут они Тебе в поругание!» Сеня еще раз посмотрел на измученного Вячеслава: «Что же я натворил! Если из-за меня, не дай Бог, с ним что-то случится, я себе этого никогда не прошу. Сейчас еще можно спасти его, не наломать еще больше дров», — и протянул руку старому товарищу.

— Была не была! На все воля Господня.

И тут художника точно осенило:

— Постой! Да от такой затеи, которую тебе этот авантюрист предложил, можно умом тронуться! По плану подмены картин особа будет видеть, что пишет масон, но ты-то как будешь делать при нем копии? ТЫ же писать не умеешь! Картины-то подменить можно, а тебя-то мной не подменишь!!! Он тебе лично какие еще условия поставил?

Скульптор словно очнулся от дурного сна, стал тереть ладонями лоб, виски:

— Что я, болван, наделал? Это было как наваждение! «Мастер» говорил про какое-то «укромное место» в его особняке, откуда мне придется писать каждый сеанс… Что я наделал? Что же теперь будет?!

Арсений понял, что если он сейчас не разрядит атмосферу, не успокоит отчаявшегося друга, тот может наделать неизвестно что:

— Подожди, я сейчас…

Он принес откуда-то лавровишневых капель. На лице Звонцова изобразилась мучительная гримаса.

— Нет, эта микстура для твоих слабонервных институток! Водки бы лучше налил… Может, все-таки найдется водка?

Арсений недовольно хмыкнул, пропал опять и вернулся с графином. Налил до середины большой граненый стакан, поставил перед Звонцовым. Тот, ни слова ни говоря, жадно выпил и тут же налил еще.

Художник взял его за плечи, усадил на кожаный диван:

— Нужно подумать… Мне нужно хорошенько подумать.

Пока «ваятель» «общался» с графином, Арсений Десницын наводил порядок в мастерской, протирал пыль, переставлял с места на место предметы, двигал мебель — это помогло наконец. Упорядочить мысли, остановиться на единственной приемлемой идее:

— У нас, Звонцов, один выход: нужно уговорить этого… проходимца, чтобы он разрешил работать дома и с большими промежутками, чтобы холсты успевали просохнуть.

— А как добиться-то? — жалобно произнес обмякший от выпитого Вячеслав Меркурьевич. Обещанные Смолокуровым деньги стали для него маячившим вдали фантомом, а на первый план снова выплыло сковывающее отчаяние.

— Сам думай, как. Это твоя забота! У меня только одна голова, и та раскалывается.

Звонцов начинал понимать, что распутывать завязавшийся узел ему придется самому, — все сложности исполнения заказа на друга не свалишь.

— А если я договорюсь, ты меня не подведешь?

Арсений угрюмо буркнул:

— Да ты теперь сам, смотри, меня не подведи, горемыка!

Уходя, как бы оправдываясь, скульптор изрек:

— Мне, дворянину, думаешь, приятно перед черт знает кем комедию ломать? Ничего не поделаешь — приходится!

 

VI

Вячеслав Меркурьевич был настолько озадачен осознанием нависшего над ним бремени, что даже не заметил, как Арсений посмотрел в широкое трехстворчатое окно, на купола стоявшей поодаль, через дорогу напротив, старинной Благовещенской церкви и, широко перекрестившись, погрузился в глубокие раздумья. Но если бы это священнодействие и не ускользнуло от рассеянного взора Звонцова, в ответ он мог бы только усмехнуться с грустным скепсисом. «Свободный художник» уже почти не думал о баснословном гонораре — только о том, согласится ли заказчик на его условия.

Арсений остался в весьма противоречивых чувствах. Как ему казалось, он и сам часто преступает в творчестве границы дозволенного («Такие зыбкие эти границы в искусстве!» — думал он порой), но стать инструментом в руках богатого самодура и желающего спасти себя честолюбца — смириться с этим положением было для него настоящей мукой. Желая отогнать мрачные мысли («Alea jacta est»!), Арсений подошел к мольберту, уставился на недописанный этюд: самовар на холсте теперь выглядел безнадежно мертвой натурой, взгляд не улавливал игру света, искомый образ растворился в немом красочном пятне. Художник все-таки бросил отчаянный мазок на шероховатый грунт, но тут что-то загремело в соседней комнате-кладовке, из-за двери донеслась неотчетливая брань. От неожиданности он даже чуть кисть из рук не выронил. «Свалился на мою голову еще этот родственничек, теперь от него не отделаться! Может, сидел бы в тюрьме — спокойнее было бы и для него, и для других, а так натворит бед обязательно». Непутевый старший братец Десницына жил у младшего в мастерской уже второй год, как тот и предполагал, на нелегальном положении — не выставить же на улицу единоутробного брата. С вечера «брательник» где-то напивался, а вернувшись, уползал в каморку, чтобы, очухавшись, продолжить свой бесконечный загул. Конечно, художнику все это страшно мешало. «На сегодня работа закончена, — понял он, отложил в сторону палитру, стал нервно оттирать грязной ветошью золотистую краску с пальцев. — Сколько все это будет продолжаться? Отовсюду одни напасти!»

В тот же вечер Арсений был в церкви Благовещения. Там душа на время успокоилась, от сердца отлегло: как раз читался акафист образу «Утоли моя печали».

— А кто заказал такую требу? — поинтересовался Арсений у пожилого служки.

Тот прищурился, ответил как-то особенно искренне и по-доброму:

— У нас издавна заведено каждую среду ввечеру этот акафист петь. Выходит, Она Сама и заказала — Царица Небесная, Надеждо всем концем земли, Утешение наше.

«Утешение наше» — эхом отозвалось в просветленной голове художника.

 

VII

Спустя несколько дней, когда балерина была на репетиции нового спектакля, на квартиру к ней пожаловал посыльный от князя Дольского и оставил горничной большой керамический вазон, в котором красовался роскошный розовый куст. Посыльный строго наказал, чтобы та ухаживала за цветами:

— Если розы увянут, это, конечно, будет неприятно вашей барыне, и господина Дольского это, несомненно, очень огорчит.

Увидев подарок, Ксения невольно поразилась: «Как же всегда бывают красивы розы!» Полюбовавшись цветами, она спросила горничную:

— Глаша, голубушка, а посыльный больше ничего не передавал?!

Девушка зарделась:

— Да вот, дал мне червонец золотой. Думала сапожки на зиму справить…

— Ну и справь на здоровье, но я о другом совсем: мне ничего не оставлял, записку, может быть?

— Ах! — спохватилась Глаша. — Чуть не забыла! Велел вам карточку передать, визитную, значит.

Она достала из передника визитку и отдала госпоже. На белом кусочке картона значилось только: «К. Д.».

Розы были нуазетового сорта, совсем как в Париже. Она почувствовала, что ей приятно вспоминать о днях европейского триумфа. «Отказать после всего этого?! Человек так внимателен ко мне, и я, со своей стороны, должна ответить добром на добро. Почему я во всем сомневаюсь? Разве прима Мариинского балета не достойна иметь свой портрет? Может быть, его оценят потомки как иллюстрацию к истории театра… Это, конечно, гордыня во мне говорит! Наслушалась комплиментов и возомнила себя Тальони. Так нельзя! Прежде нужно посоветоваться с отцом Михаилом и спросить благословения!»

Раньше Ксения ездила в Тихвин без предупреждения, а теперь решила предварительно телеграфировать отцу настоятелю: «Вдруг у батюшки Михаила непредвиденные обстоятельства и увидеться с ним я не смогу?» Ответ пришел скоро. На этот раз Ксения как в воду глядела. Монастырская канцелярия сообщала: «Госпоже Светозаровой с любовью о Господе. Всегда рады видеть Вас в стенах Святой Обители, но вынуждены сообщить, что о. схимонах Михаил занемог и сейчас ни с кем общения не имеет. Все молим Пресвятую Владычицу Тихвинскую, нашу Покровительницу, о скором исцелении смиренного старца и чаем Ваших молитв». Небольшое письмо было подписано самим игуменом, что не оставляло сомнений в его подлинности. Это грустное сообщение Ксению сильно обеспокоило. «Когда много думаешь о себе, забываешь о бедах самых близких и дорогих людей». Тут же ей вспомнилась новопостриженница Шамординской пустыни, бывшая графиня Тучкова. За те месяцы, которые Екатерина провела в монастыре, задушевная подруга балерина отправила ей только пасхальную открытку, получила ответное поздравление, но толком не справилась, как живется молодой инокине в далекой обители, даже письма написать не удосужилась! «Как же я могла так оплошать? — сокрушалась Ксения. — Может быть, ей тоже нужна помощь? Совсем завертелась с этими гастролями, приемами, из театра почти не выхожу. Враг рода человеческого только и ждет, когда мы увлечемся суетой и забудем о главном! Прости меня, Господи, грешницу неразумную!» Ближайшую репетицию она намеренно отложила, сославшись на мигрень, и отправилась за Фонтанку, в единоверческую Николаевскую церковь — там ей все напоминало о подруге, о старой вере предков. Там был и древний чудотворный Тихвинский образ. Ксения могла заказать молебен об исцелении своего духовного отца и помолиться о здравии крестовой сестрицы, об укреплении ее в духовном подвиге.

Давно уже Ксения не прогуливалась по городу, но на сей раз решила, что паломничество, пусть и недолгое, следует совершать именно пешком, да и погожий июньский день располагал к неспешной прогулке. Балерина вышла из своего дома на Офицерской, по тихому Фонарному переулку дошла до Екатерининского канала, а там пришлось свернуть на шумный проспект. Она на мгновение остановилась у высокой колокольни старой Вознесенской церкви и быстрой походкой, стуча французскими каблучками по каменному тротуару, буквально пролетела до Фонтанки, не заглядывая в лица прохожих, не отвлекаясь на броские вывески, не вслушиваясь в цокот копыт, тарахтение моторов и писк клаксонов. Наконец Ксения оказалась на набережной: повеяло свежим ветром с залива, в котором сразу угадывался йодистый настой водорослей: с барок, сплошной чередой тянувшихся до самой Невы, пахло рыбой. Небесная синева вырывалась на волю, отражалась в воде, и порой казалось, что невесомые белые тучки и мачты чухонских лайб плывут не в вышине. а по серебристой речной ряби. Балерина перешла на южную сторону Фонтанки, перевела дух и неторопливо, с удовольствием вдыхая волнующие запахи, любуясь фасадами набережных, побрела в направлении Невского. На реке, впрочем, тоже кипела своя, особенная жизнь. Грузчики-«крючники» привычно таскали на спине здоровенные кули, «носаки» переносили с барж доски и укладывали в штабеля, тут же стайками сновала детвора. Кто-то пытался утащить полено из дровяного штабеля, другие наблюдали за тем. как мальчишки постарше удили мелкую рыбу. Кряжистые дядьки с барж, занятые своей тяжелой работой, то и дело натужно покрикивали на путавшуюся под ногами ребятню:

— Не замай, мелюзга, зашибу ить грешным делом!

Прохожие часто заглядывались на молодую барыню, тоненькую, затянутую в корсет, в безукоризненно сшитом темном платье и скромной шляпке. Интеллигентным господам, не чуждым света, она казалась образцом хорошего тона, людям церковных правил — примером благообразия. Сама Ксения, увлеченная своими заботами, не замечала посторонних взглядов. Так, вдоль залитой солнцем теплого летнего дня Фонтанки, оставив позади полдюжины мостов, особняки, казармы, больницы, девушка довольно быстро добралась до ничем не примечательного пустынного Щербакова переулка и по нему вышла к Владимирской площади с большой красивой церковью, со множеством нищих на паперти, что указывало на почтенное отношение к храму жителей округи, на близость богатых доброхотов, центральных проспектов. «Где-нибудь в провинции Владимирская церковь была бы кафедральным собором, но не в столице — здесь размерами и величием никого не удивишь. А говорят, в ней отпевали самого Достоевского, и вообще это был его приход!» — расеужда-ла набожная балерина, переходя площадь. Ей оставалось пройти по Кузнечному, миновать бойкий рынок, а от него до Николаевской улицы и единоверческого храма — рукой подать.

 

VIII

Ксения вошла в церковь как раз перед тем, как строгий псаломщик в черном до пола подряснике завершил чтение шестого часа (служба здесь длилась почти непрерывно, как в монастыре). Он удалился в алтарь, торжественно неся перед собой старинный канонник. «Может быть, по нему вели службу еще до Петра Великого. Еще не было этого храма и самого Петербурга, а эта книга уже была. Она дошла до нас через века, как доходит молитва святых и предков, которые давно уже в мире ином, и не прерывается связь времен. Разве можно постичь умом величие подлинного таинства, а ведь оно вершится прямо у нас на глазах!» — в который раз изумилась Ксения. В полумраке, при свете одних только свечей и лампад, среди множества потемневших от древности образов, которыми здесь были завешаны все стены, она отыскала по памяти чтимый образ Тихвинской Божией Матери. Девушка не могла сразу не узнать его: столько искренних, отроческих просьб о помощи в заботах учения было произнесено перед ним двумя задушевными подругами, ученицей балетной школы и питомицей Института благородных девиц. Она тут же на одном дыхании прочла «Взбранной Воеводе…». Ксении показалось, что в строгом взыскующем Лике Богородицы на мгновение проявились мягкие, теплые материнские черты, словно и Она узнала в молодой балерине Светозаровой вчерашнюю девочку, вымолившую когда-то у Чудотворной мудрого духовника, который теперь лежит на одре болезни. А балерина ни на минуту не забывала о «недугующем» схимонахе Михаиле. Ей нужно было срочно найти священника, чтобы тот успел до вечерни отслужить акафист Тихвинскому образу с молебном о скорейшем выздоровлении старца. Сначала строгий единоверческий батюшка был недоволен — ко времени ли треба? — но, когда узнал причину и увидел, что на глазах у просящей помощи прихожанки вот-вот появятся слезы, велел поставить аналой перед киотом с Чудотворной. Не столь уж много народу было в храме в этот час, и те, кто присутствовал при молебствии, послушно подхватывали за отцом настоятелем каждый следующий икос :

— Новый источник чудес в стране северной явися икона Твоя Тихвинская, Пресвятая Владычице, независтно точащий изцеления всем притекающим с верою: слепии бо прозирают, немии богоглаголеви бывают, глусии слышат, разслабленнии возстают, бесноватии от уз демонских свобождаются… — возглашал пастырь.

Хор согласно славил Богородицу, а Ксения представляла себе мучимого недугом тихвинского схимонаха и пела особенно старательно, вкладывая в священные слова просьбу сердца и сама проникаясь вековечным духом акафиста:

Радуйся, отчаянных Надеждо; Радуйся, грешных Спасение. Радуйся, печальных Утешение: Радуйся, больных Исцеление… Радуйся, святителей Удобрение. Радуйся, девствующих Похвало; Радуйся, всех благочестивых Веселие. Радуйся. Владычице, милостивая о нас пред Богом Заступнице!

Вспоминала она и свою крестовую сестру, убежденная в том, что возносимая за тысячу верст от нее молитва чудесным образом укрепляет веру задушевной подруги в истинность выбранного ею тернистого пути к высотам благочестия, а быть может — на все Божья воля! — и святости. Сам настоятель почувствовал вдруг, какой молитвенный порыв охватил эту по-детски верующую молодую госпожу, стоящую вокруг паству — усердных прихожан, лица которых он видел в Николаевском храме изо дня в день, открыл высокий киот, как в большой праздник, и первым приложился к чеканной драгоценной ризе, застыв в благоговении перед чудотворной святыней предков. Как можно было не последовать его примеру? Никто не остался безучастен, каждый исполнил свой христианский долг, утолил духовную жажду. После молебна Ксения заказала ежедневное «сугубое» поминовение «болящего» за проскомидией. Она хотела еще рассказать батюшке о своем знакомстве с художником, чтобы тот вразумил ее, следовало ли давать согласие на портретирование, и если «да», то благословил бы ее, но, к сожалению, она не знала священника и все-таки не решилась ему открыться. Ксения понимала, что с ее стороны это слабость, что она, наверное, впадает в соблазн, а поделать с собой ничего не могла. На душе от этого было муторно, но решение пришло вдруг само: «Подойду к Николаю Угоднику — исповедуюсь ему, а уж он все услышит, поймет, укрепит и наставит!» Перед древним «Николой в житии» аршина в полтора высотой под округлой затейливой работы сенью теплилось несколько разноцветных лампад в серебре, освещавших сам центральный образ многомудрого угодника Божия. Он был написан как и требовал канон: с огромным открытым лбом, седые волосы и борода обрамляли аскетический лик, пронзительный взор указывал на неусыпное вечное бдение Святителя. На полях же иконы в живописных миниатюрах, как в любимых Ксенией с детства «Минеях», была запечатлена вся земная жизнь великого угодника от мига рождения до последнего вздоха, и обретение его мироточивых мощей.

Девушка стремилась подойти ближе, но возле самой иконы стоял молодой мужчина, которого можно было принять и за «вечного студента», и за человека, не чуждого творчеству, а кто-нибудь излишне категоричный в суждениях, возможно, увидел бы в нем неприкаянного социалиста-революционера. Во всяком случае, он являл собой один из характерных петербургских типов: длинный черный плащ, расширяющийся книзу наставленный ворот, небрежно обернутое вокруг шеи, серое в бледных узорах кашне, один конец которого был перекинут через плечо. Ксения видела и лицо незнакомца. Оно отражалось в стекле киота, и было странно видеть рядом этот реальный земной образ и образ Святого Николы. Черты незнакомца вряд ли можно было назвать утонченными, но тонкими — пожалуй: несколько продолговатое, осунувшееся лицо, заострившийся нос, выразительный очерк губ, едва заметная раскосость глаз. Больше всего Ксении запомнились именно карие глаза, видимая печаль — признак одиночества. Волосы у молодого человека были темные, длинные, сливавшиеся с ухоженной бородкой и усами. Было во всем этом что-то иконописное. И тут же аналогия повела Ксению в ином направлении: «Вот настоящий тип художника». Незнакомец стоял у иконы в независимой позе, сложив руки на груди, точно перед картиной в музее, внимательно всматриваясь в изображение святого и ничего не замечая вокруг. Казалось, он хочет запомнить мельчайшие детали. Глубоко верующая Ксения была в недоумении: «Что он там пытается найти? Разве можно так пристально разглядывать икону? Это же не инфузория под микроскопом!» Так продолжалось довольно долго, и вдруг (художник, видимо, устал от созерцания) молодая балерина заметила, что взгляд карих глаз встретился с ее отражением в стекле. Он мгновенно изменился в лице, будто почувствовал удар в спину, покраснел, в смущении спешно перекрестился, приложился лбом к киоту и быстро отошел в сторону, наверное, в глубь храма. Ксения не стала оборачиваться, склонила голову — она тоже ощутила неловкость положения, но не выдала своих ощущений: медленно, с достоинством подошла к образу. Молитва сначала не шла ей на ум, но, наконец сосредоточившись, Ксения исполнила все, что хотела, и удалилась в соседний придел. Сердце все еще билось учащенно, так что пришлось прислониться к стене и приложить руку к груди.

 

IX

Первый, подготовительный, сеанс работы над портретом совершенно удался. Евграф Силыч был доволен: «модель» не заметила, что балкон под потолком мастерской сплошь затянут плотной шторой, на нее, кажется, даже произвело впечатление, как легко работает статный «художник». Она восседала на фоне драпировки черного бархата, задумчиво вглядываясь в предметы, заполнявшие залу.

А зала действительно преобразилась. На красном дереве стен теперь были развешаны невиданные картины, каждая из которых показалась балерине достойной самого пристального внимания.

Все полотна были подписаны уже знакомой монограммой «КД».

Ксения была восхищена:

— Вы создали такие уникальные произведения! Я, конечно, не первая вам такое говорю. Жаль, что почти не бываю на выставках.

— Скажите лучше, мадемуазель Ксения, какие работы вам особенно нравятся?

Гостья простодушно и коротко, без задней мысли ответила:

— Все.

Дольской широким жестом руки обвел мастерскую, как бы в очередной раз демонстрируя висящие по стенам «самовары»:

— Они ваши, драгоценнейшая!

Такого королевского подарка балерина не ожидала. Она почувствовала себя поставленной в неудобное положение: принять подобный дар, стоивший, возможно, целого состояния, она не могла, да и разместить эту коллекцию ей просто было бы негде.

— Постойте, это ведь не миниатюра, тем более не торт какой-нибудь! Я польщена, но…

Евгений Петрович протестующее замахал руками:

— И слышать ничего не желаю: любая картина, по правде, мизинца вашего не стоит. Евгений Дольской не меняет своих решений! Повесите их где-нибудь в интерьере на память о нашем знакомстве, вообще поступайте с ними как вам заблагорассудится.

Гордая гостья оставалась непреклонной и согласилась принять в дар тем не менее лишь одну из работ. Тогда настойчивый хозяин распорядился, чтобы выбранную картину отправили ей тотчас же. Он всем своим видом дал понять, что любые возражения бесполезны. «Этому мужчине лучше не прекословить, — поняла Ксения Светозарова, чувствуя, как ее тренированная воля слабеет. — На Тебя уповаю, Господи!»

Перед началом сеанса Ксения все-таки не удержалась и задала вопрос, действительно принципиальный для нее — это было заметно по тому, каким строгим, «взыскующим» стало вдруг лицо молодой балерины:

— В прошлый раз я не осмелилась спросить — почему у вас в мастерской нет икон? Разве творчество не нуждается в постоянном обращении к Высшему Началу?

— В мастерской не держу — знаете, драгоценнейшая, здесь слишком светская обстановка. Бог и так видит мои труды, Он ведь все видит… а перед работой я молюсь в домовой церкви: там родовые иконы, благодать… Она маленькая и уютная, правда, сейчас там беспорядок и ремонт. Зато, когда все приведут в надлежащий вид, сам Владыка Митрополит согласился ее освятить, и вас мне тоже хотелось бы видеть на освящении.

Слова князя были вполне убедительны, так что молодая балерина не усомнилась в сказанном: «А он, оказывается, вхож в церковные круги и знаком с самим Высокопреосвященнейшим Владимиром! И не так рассудочен, каким кажется на первый взгляд… Ему, пожалуй, можно доверять».

— Благодарю за приглашение. Это приятная неожиданность для меня, — Ксения искренне улыбнулась.

— И не беспокойтесь — я обязательно перенесу сюда из церкви намоленный образ! Там-то их достаточно, а здесь тогда тоже станет благопристойнее. И кстати, если вам понадобится еще что-то, не стесняйтесь — все будет исполнено.

Князь подошел к мольберту, готовясь приступить к работе:

— Думаете, профессиональный рисунок — это что-то вроде разыгрывания на пианино гамм? «До-ре-ми-фа-соль», так сказать? Нет, это, голубушка, дело се-е-рь-езнейшее! Вот, к примеру, в Императорской академии преподают рисунок тональный: тут и лессировка, и разные тонкости со светотенью. Сейчас я, собственно, и собираюсь сделать акадэмический рисунок. А в Училище барона Штиглица, где судьба так благосклонно подарила мне встречу с вами, всегда практиковали рисунок конструктивный, новаторский — прямую противоположность традициям классики (не думаю, что вам близко подобное искусство). Кстати, я заметил, что в последнее время и у Штиглица наконец-то стали обращаться постепенно к акадэмической школе, а это говорит о кризисе безудержного экспериментаторства, граничащего в живописи с дилетантизмом…

— А разве игра на фортепиано — забава для чувственных институток и нервических молодых людей? Откуда у вас такое пренебрежительное отношение к гаммам? — Гостья готова была заступиться за бедных музыкантов. Благородный порыв преобразил ее лицо — оно стало еще красивее.

Хозяин загадочно улыбнулся:

— Вот устроим перерыв, и тогда вы узнаете все, что я думаю о музицировании… Потерпите еще немного — я, кажется, ухватил главное в вашем образе.

«Что он там такое подметил?» — Ксения заволновалась, словно только что совлекли некий непроницаемый покров с ее внешности.

Князь то и дело бросал на грунтованный холст беспорядочные карандашные штрихи и походя рассказывал гостье о своих паломнических поездках:

— Однажды, дражайшая, пути Господни привели меня на Святой остров Валаам. Жил я там в покоях у самого настоятеля: мы с ним сошлись скоро и были накоротке (задушевный, надо сказать, собеседник!). И вот однажды повел он меня в одно прелюбопытнейшее место. Есть возле монастыря тропинка, которую все называют аллеей одинокого монаха. С давних лет привился на Валааме обычай: каждый инок сажал с краю этой тропинки пихту или лиственницу. Смотря по тому, как росло дерево, потом можно было судить о благочестии посадившего ее. Так вот эту аллею игумен-то мне и показал. Представьте себе такую узкую дорожку между двух рядов старых пихт. Настоятель мне говорит: смотрите, мол, как живописно, красота какая и благодать, ходит, мол, по тропинке монах, думает о вечном и читает свое правило. Я слушать слушаю, а сам все наверх смотрю — на кроны и стволы. Так как вы думаете, что заметил? Почти все деревья кривые! Вот вам и «отцы пустынники» — даже в обители, как оборванцы поют, «судьба играет человеком» и строит разные гримасы. Кстати, ведет эта тропа на погост. Так что у благочестивых монахов все кончается тем же, чем и у нас, грешников… Но это, мадемуазель Ксения, по-моему мнению. Может, я и не прав. Скажу только, что святые места впечатлят кого угодно. А в другой раз. …

И продолжал в том же духе, пока Ксения, мысленно не сходившая со своего «камня веры», не попросила устроить перерыв. Конечно, ей было трудно совладать с любопытством: хотелось посмотреть, что же появилось за это время на холсте, заглянуть на творческую «кухню» портретиста. Она хотела было подойти к мольберту, но Дольской вовремя угадал и предупредил ее желание, шутя погрозив пальцем:

— Милейшая Ксения Павловна, мы так не договаривались! У меня тоже есть свои правила, и одно из них: не показывать результат работы раньше времени. Потерпите немного, и в конце сеанса я удовлетворю ваше любопытство. Кстати, вы слышали, что американские индейцы считают, что когда один человек изображает другого, то крадет его душу, — не боитесь?

Гостья не успела никак прореагировать на сказанное, а энергичный Дольской уже уводил ее из мастерской по коридору, все время менявшему направление, мимо дверей с изогнутыми в виде змей и ящериц бронзовыми ручками.

 

X

Наконец поворотом литой змейки он отворил одну из этих тяжелых дверей и жестом пригласил Ксению войти в комнату первой. В центре просторной комнаты балерина увидела концертный «Бехштейн». Но это был не единственный предмет, имеющий отношение к музыке. В застекленных шкафах-витринах, поднимавшихся почти до самого потолка, красовалось множество различных инструментов, редких образцов работы лучших мастеров. Из всех этих скрипок, виолончелей, флейт, кларнетов и валторн можно было бы составить целый симфонический оркестр. Ксения не знала, что и сказать, так и застыла на пороге, а Евгений Петрович, усиливая произведенное на даму впечатление, с удовольствием комментировал:

— Это только одна из моих коллекций. Я интересуюсь многими сферами человеческой деятельности. Здесь есть настоящие шедевры: скрипки кремонских мастеров, Амати, Бергонци со смычками Турта — жил такой искусник во Франции лет сто назад. Его прозвали «Страдивари смычка»! Есть арфа работы Надермана…

— А что это за диковинный инструмент?

— Вы удивлены? Настоящие великорусские гусли. Сам знаменитый Налимов изготовил по моему личному заказу! Точь-в-точь на таких самогудах играл в былинные времена Садко… Посмотрите-ка лучше сюда: это греческая кифара, на ней можно славить Аполлона. А вот барабан там-там, привезен из Французского Конго. Занятная штука, не находите? Можете по нему ударить: пигмеи вызывают таким образом духов предков.

Ксении совсем не хотелось бить в языческий барабан, с пигмеями она не имела ничего общего, но сведения, сыпавшиеся из Евгения Дольского как из рога изобилия, просто подавили ее. А хозяин тем временем уже был у «Бехштейна». Он без предупреждения коснулся клавиш, и зазвучала музыка. Согласно мощной звуковой волне резонировали стены. Какая-то грозная стихия была воплощена в этом творении неведомого балерине композитора. Ксения чувствовала величие исполняемой музыки, ей даже казалось, что она где-то уже слышала подобное. Одно лишь неприятно поразило ее — это сочетание звуков несло в себе гармонию разрушения, словно морские валы бились о стены маленького княжеского «замка», а с небес раздавались громовые раскаты. Ксения молилась про себя, наблюдая за тем, как укрощают клавиатуру княжеские персты, то взлетая в воздух, то впиваясь в клавиши точно когти хищника.

«Да это настоящий виртуоз! Необычный, совсем непростой человек!» — думалось молодой гостье. Концерт прекратился столь же внезапно, как и начался. После короткой паузы Евгений Петрович произнес:

— Теперь вам понятно мое отношение к музыке?

— О да! Я восхищена вашим мастерством, хотя подобная музыка не для меня.

— Представьте, у меня и ученики есть. Конечно, всего два-три юноши. Вести целый класс мне не по нраву — трудно представить, как можно чему-то учить целую ораву молодежи, у которой в «крови горит огонь желанья». Мне ближе дело меценатства: в Консерватории есть мои стипендиаты. Я вскоре собираюсь организовать в союзе с Филармоническим обществом концерты этих молодых дарований. Милости прошу, если вам это интересно.

— Благодарю, очень любопытно было бы послушать, если позволит время. Кстати, что вы такое исполняли?

— «Демиургическую сонату». Имя автора, боюсь, ничего вам не скажет, но он безумно талантлив и даже моден в отдельных кругах. Когда-нибудь его имя станет известно миру, но оно сокрыто до поры… А почему вы так пристально разглядываете рояль? Это самый обыкновенный «Бехштейн».

Ксения взволнованно ответила:

— Он напомнил мне зловещую черную птицу. Огромного ворона. Смотрите, как распахнуты его крылья, и тень их падает на нас с вами!

— У вас бурное художественное воображение, мадемуазель Ксения, только я вижу альбатроса, буревестника! Вы случайно не знаете, в природе встречаются черные буревестники? Хотел бы я написать такого с натуры, — рассуждал князь на обратном пути в мастерскую.

Гостья промолчала. Бережно усадив Ксению на прежнее место, Дольской произнес:

— Музыка неожиданно приводит человека в дурное расположение духа и рождает странные образы. Тем более в моем доморощенном исполнении… Впрочем, не стоит так поддаваться настроению, драгоценнейшая. В следующий раз, если, конечно, вы пожелаете, я исполню что-нибудь более привычное из классики на любом из этих инструментов, учитывая чувствительность вашей натуры. Не хочу показаться навязчивым, но, по-моему, была бы неплохая традиция, если бы мы на каждом сеансе устраивали музыкальный перерыв?

Гостья благосклонно кивнула, заметив, однако:

— Только уж, пожалуйста, не на там-таме.

Хозяин отреагировал на шутку раскатистым смехом.

— Признаться, для меня это приятная неожиданность, — продолжала заинтригованная балерина, — не предполагала, что вы так всесторонне одарены. Где же вы так научились играть?

— Вы преувеличиваете, милая Ксения Павловна. Впрочем, я обучался в европейских консерваториях, и сам Рубинштейн наставлял меня игре на фортепиано. Наверное, кое-что все-таки неплохо усвоил — вашему вкусу я верю.

Звонцов, прислушавшись к этому диалогу, был удивлен не меньше Ксении. Во время перерыва до его слуха доносились мощные аккорды из какого-то отдаленного помещения, но он не мог представить, что это играет купец. Вячеслава Меркурьевича разобрало любопытство: «С какой стати этому талантливому самодуру понадобилось представляться художником? Вполне бы мог покорить барышню музыкой. Если, конечно, играл сам Смолокуров…» Насколько Звонцов мог судить о качестве исполнения, он слышал игру настоящего виртуоза.

В тот день Дольской старался больше не утомлять даму сильными впечатлениями и делал все, чтобы гостья не задумывалась о портрете, позировании и «Демиургической сонате».

 

XI

Звонцов не терял времени даром (Евграф Силыч предусмотрительно снабдил его биноклем, так что рисовал с комфортом): к моменту, когда князь и Ксения вернулись в мастерскую из музыкального салона, ваятель уже закончил рисунок углем и успел подменить на мольберте подрамник. По заведомой договоренности с Евграф Силычем, чтобы тот не испортил уже готовый рисунок на холсте своим «свободным творчеством», Звонцов предусмотрительно положил сверху лист чистой бумаги. После перерыва Евгений Петрович с притворным вдохновением продолжил непринужденно «штриховать» углем белую бумагу.

Академическим наброском и хозяин, и балерина остались вполне довольны. Новоиспеченный живописец даже поднял бокал шампанского за свою «несравненную модель»:

— Я не сомневался, что для позирования тоже нужен талант, и не ошибся. Мой тост — за гениальную балерину и талантливую модель! За ваш будущий портрет!

— А я пью за ваше беспримерное упорство! — добавила от себя Ксения в тон ублаготворенному князю. — Ваши французские розы еще стоят в моем будуаре… Если бы я заранее догадалась, как давно вы шли к этому, ни за что не стала бы потакать вашей затее с портретом, а теперь мне даже занятно: что же в конце концов у вас получится?

Дольской выслушал такое признание внешне равнодушно, но в душе он торжествовал:

— Благодарю за откровенность. Итак, за наш портрет!

Когда Евграф Силыч остался наедине со «скульптором», Меркурьев сын дерзнул изложить сложившийся у него план работы:

— Позвольте вам заметить: вы забыли учесть одну мелочь. До сих пор только вы ставили передо мной свои условия, теперь же я посмею выдвинуть свои.

Прошу учесть, что они основаны на профессиональном опыте.

Евграф Силыч, не ожидавший такого демарша, напряг слух и внимание.

— Итак, — набираясь смелости, продолжил Звонцов, — сейчас я сделаю копию своего рисунка, но заберу с собой. Вы должны понимать, что в дальнейшем я вообще не смогу работать в вашей мастерской: каждая стадия работы сама по себе требует тщательной прописки, прописка, сами понимаете, — дело кропотливое, а с учетом того, что вы будете портить холст за холстом и мне придется постоянно делать копии, получается, что я должен у вас дневать и ночевать. Согласитесь — все вместе это нереально.

— Пожалуй. Что же вы предлагаете в таком случае? — Заказчик сообразил, что первоначальные жесткие условия могут навредить ему самому в достижении вожделенной цели.

«Художник» еще более оживился, стал объяснять, жестикулируя:

— Все, что я предлагаю, вполне разумно! Конечно, у меня развита зрительная память — вы же имеете дело с профессионалом! — но чтобы начать работу маслом, передать мельчайшие детали образа, нужно забрать копию с собой. Писать я буду дома подолгу, может быть, сутками, и каждый раз промежутки между «вашими» сеансами будут все дольше — нужно ведь, чтобы просох очередной слой. Холсты в разных стадиях я обязуюсь доставлять вам исправно и своевременно. Самый большой перерыв, как вы понимаете, будет перед последним сеансом, но зато — уверяю вас! — результат всей этой эпопеи будет впечатляющий.

Звонцов, затаив дыхание, ждал, пока купеческий мозг переварит сказанное. Смолокуров долго ходил по мастерской, после чего изрек:

— Черт с вами! Кажется, у меня нет другого выхода. Я принимаю ваши условия, вас будут извещать о датах сеансов, только не вздумайте что-нибудь нахимичить — я вас тогда в порошок сотру.

— О чем речь! — воскликнул обрадованный Звонцов. Он на одном дыхании сделал копию рисунка, возможно, лучшую в своей жизни. «По-моему, это дело выгорит!» — ликовал он в душе. Так и улетел бы «на волю», если бы не вспомнил важную деталь:

— Евграф Силыч, вы там говорили о шестидесяти готовых подрамниках — может, распорядитесь перевезти их ко мне?

— Разумеется, разумеется… — процедил сквозь зубы несколько помрачневший высокородный «купец».

Звонцов уже собирался уходить, как вдруг Смолокуров остановил его:

— Видишь, икон у меня в мастерской нет? Наверняка все слышал. Нужно раздобыть где-нибудь старый образ… Купить, что ли? — Размышляя вслух, он разглядывал стены залы, словно выбирал подходящее место для иконы. Вдруг он внезапно остановился, впился взглядом в Звонцова. Вячеслава напугало преобразившееся лицо заказчика — в глазах Смолокурова горел дьявольский огонь, губы кривила усмешка изувера. — Мне тут одна замечательная идея пришла — ты мне, голубь, сам образ напишешь! Постараешься и напишешь в счет своего долга. Какой у нас святой-то больше всех Богу угодил — Никола? А ты мне угоди, как хозяину. Вот и пусть это будет Никола Угодник. Это мой второй заказ.

Задумавшись, Смолокуров продолжил, как бы про себя:

— Да-а-а… Значит, не желает барышня бриллианты принимать. Брезгует. Думает, ее за драгоценности купить хотят, а душа-то у нее гордая, неподкупная… Э-эх! У меня ведь тоже сердце живое — не золотая болванка с пробой! Но не так-то я прост, не так-то прост… А если мы возьмем, да икону эту… Я думаю, с иконой примет — никуда не денется! Мне ее лучшие ювелиры в золотую ризу закуют, самыми дорогими камушками украсят. Тут уж и сама мадемуазель Ксения не устоит… Тебе на днях доску доставят — вообрази, что ты иконописец, почитай там, что полагается, подучись. Не мне же тебя учить писать? Значит, напишешь, сподобишься. И не говори, что не сможешь…

— Смогу! — поспешил заверить Звонцов, а самого уже в холодный пот бросило. — Разве я вам в чем-то отказывал?

«Хорошо, — умозаключил князь. — А домовую церковь тоже как-нибудь устрою. Найдутся люди иконостас подобрать. С этого-то уж, пожалуй, хватит».

 

XII

— Все химичишь тут? Ну и вонь же у тебя знатная, Сеня, — поморщился Звонцов. — Когда найдешь секрет философского камня, не забудь мне похвастаться — я за тебя порадуюсь. — Скульптор застал Арсения в мастерской за смешиванием каких-то красок, от которых исходил уже знакомый едкий дух. — Ивана, надеюсь, сейчас здесь нет? — Сеня давно уже не скрывал от Звонцова беспутного постояльца-родственника, хотя и не догадывался о махинациях с надгробиями.

— Хоть бы поздоровался, старый друг, — произнес удивленный игривым настроем Звонцова Арсений. — Не беспокойся, этот пропойца вчера был у очередной знакомой девицы, так что, наверное, загулял и когда появится неизвестно! Он теперь помешан на регулярности связей между полами — модное веяние. Привел себя в божеский вид, бриться взял за правило. Все лучше, чем пьяным здесь валяться сутки напролет. Кто знает, может, женится, и семейная жизнь его изменит.

Воздух в десницынской мастерской давно уже приобрел характерную особенность: гостям сразу приходилось зажимать нос от непривычно сильного запаха реактивов, причем витали здесь не только испарения лака или растворителя — обычные спутники живописи, — а характерный едкий дух химической лаборатории. То был дух необычных опытов, задуманных Арсением еще за границей, под влиянием йенского «Мефистофеля».

У него на мансарде стояли два шкафа с химикатами, и какие-то физические приборы тоже имелись. В общем, квартирка напоминала скорее лабораторию алхимика, чем мастерскую живописца. Пары реактивов постоянно витали в атмосфере.

— Слушай, закрывай свои пузырьки, не оставляй ничего в открытом виде. Не дай Бог, тут же все ядовитое! — не раз предупреждал Звонцов.

Арсений находился в творческом поиске. Он мечтал изобрести такие краски, которые дадут какой-нибудь удивительный эффект.

История с пуговицей в Веймаре не давала ему покоя, русский художник пытался восстановить чудесный рецепт объемной живописи. В книжном шкафу у него были работы Менделеева, Петрушевского, особенно он штудировал «Свет и цвет сами по себе и по отношению к живописи» недавно ушедшего из жизни Куинджи. Одной из его любимых работ мастера была «Ночь на Днепре», где Куинджи (по ходившим в Петербурге слухам) использовал какие-то особенные краски, которые ему якобы сделал сам Менделеев. От этого у его пейзажей был замечательный эффект объемного света. Это было подобие тех красок, которыми была написана и пуговица. К этому стремился и Арсений — к объему, к свету.

Между заказами, когда просыхали холсты, Арсений все время пробовал изобрести эти краски. Он писал небольшие предметы, потом смотрел под разными углами, под разным светом, что получается. По всей мастерской было разбросано не менее двух десятков картонок с красовавшимися на них пуговицами.

На эксперименты уходило много денег из тех, что Арсений выручил за «ржавое железо», но средств он не жалел, хотя «ради искусства» зачастую приходилось экономить на самом необходимом. Сам Арсений задумывался порой: «Кто знает, может, это и есть чернокнижие и настоящая алхимия?» Однако исповедоваться в греховном увлечении он не спешил: мечтал использовать изобретение в высших целях, да и любопытство было слишком велико. В общем, художник утешался самооправданием. Теперь Арсений «колдовал» над портретом очередного медного самовара с изуродованным, мутно желтевшим обнаженным нутром. Он хотел изобразить старый прибор для кипячения чая так, чтобы в нем можно было угадать изборожденный морщинами и лучащийся внутренним светом старческий лик в духе Рембрандта. Ему опять требовались деньги на продолжение опытов, но, чтобы их получить, нужно было завершить «самовар».

Тут Арсений заметил, что Звонцов торжественно держит в руках большой тубус.

— Ну и ну! Твой заказчик на уступки пошел?! — Художник уже решил было, что на этот раз заигравшемуся скульптору не выпутаться из кабалы.

— Кажется, мне повезло. Сам до сих пор не верю… Ты лучше сюда посмотри.

Скульптор, открыв футляр, развернул перед Десницыным карандашный портрет Ксении Светозаровой. Он не заметил, как изменился в лице Арсений. Художник пристально вглядывался в черты молодой женщины, изображенной Звонцовым. «Эта тонкая, лебединая шея, взгляд одухотворенный… Если бы я еще мог видеть тогда эти обнаженные руки, тогда сразу узнал бы…»

— Так это она? — вырвалось у Арсения.

Вячеслав Меркурьевич был обескуражен риторическим вопросом:

— Кто она?

— Балерина Светозарова.

— Ну разумеется! Кто же еще?! — Звонцов почувствовал раздражение. — Так ты будешь писать?

— Конечно. Конечно, буду, — Арсений не мог оторвать глаз от рисунка: сложа руки на груди, любовался неожиданной натурой. — Сегодня же начну, только рисунок оставь.

— Можешь писать у себя, как тебе удобнее. О подрамниках не волнуйся — тебе их доставят… Да ты не торопись, вживайся в образ, а я постепенно буду забирать по холсту.

Десницын, все еще прикованный взглядом к рисунку, не мог унять волнение и стал объяснять скульптору, как он видит творческий процесс:

— Я стану для тебя прописывать разные стадии, а у меня останется основной вариант, над которым усиленно поработаю, и копии. Его-то в конце концов и предъявишь как результат.

Сам успокоенный, Звонцов поспешил угомонить Арсения:

— Что ты так волнуешься! Ты все идеально продумал. Я все понял. Если же хочешь балерину вживую увидеть, разглядеть повнимательнее, сложности тут никакой нет. Сходи на балет (билет и хороший бинокль я тебе обещаю), а после подождешь у выхода из театра — там поклонники всегда толкутся, тоже приму подкарауливают. Она обязательно выйдет, и тогда ты сможешь воочию уточнить все детали внешности. Если одного раза будет недостаточно, придешь потом еще, благо тебе уже будет известно, где ее найти… Кстати, Мариинский-то в двух шагах от моего дома, так что и ко мне не премини заглянуть лишний раз: потолкуем, расскажешь, как дела идут! Да, вот еще что, чуть не забыл… Ты, Сеня, иконы никогда не пробовал писать? У нашего заказчика очередная блажь — нужно написать образ в подарок — Николая Чудотворца. Купец собрался балерине бриллианты преподнести, но чувствует, видно, что та просто так не примет, а в ризе иконы совсем другое дело — из уважения к святыне вряд ли сможет отказаться. Это. правда, не сейчас, не сразу, но и в долгий ящик откладывать нельзя.

«В храме точно была она!» — окончательно убедился художник.

То, что произошло с ним там — встреча с таинственной красавицей возле древнего «Николы в житии», и сейчас, когда «звонцовская» набожная балерина оказалась той же самой дамой из ампирного храма, Арсений Десницын не мог воспринимать иначе как чудо. Чудо Господне. слишком уж возвышенным было произошедшее, чтобы считать его банальным совпадением.

«И этот заказ — опять Никола! Образ великого угодника Божия Николая в дар именно ей — здесь не может быть простое стечение обстоятельств, здесь…» Сеня опустился в глубокое кожаное кресло — кровь ударила в голову, горячо пульсировала. Он сдавил пальцами виски, заставляя себя успокоиться, поостыть. Господь дал ему большое и открытое сердце, но это — увы! — не могло обеспечить достойного положения в суровой земной жизни. Он не привык обольщаться на сей счет: «Кто знает о моем существовании? А ей рукоплещет сам Государь, весь мир… Опомнись, Сеня. — каждому свое. И чудо бывает искушением…»

Скульптор ушел довольный — добился столь необходимого согласия, и живописец заставил себя приступить к работе над портретом примы Императорского балета, которая растерянно улыбалась ему с чужого подготовительного рисунка (кстати, весьма посредственного).

 

ХШ

Провитав неделю в винных парах, Вячеслав Меркурьевич «очнулся» и первым делом забрал у Арсения начатый холст. Художник был искренне удивлен, ведь готовые подрамники с самым лучшим грунтом на осетровом клее давно уже ему доставили; все это время он самозабвенно работал над заветным «настоящим» портретом.

— Что ты за человек, Звонцов? Вечно ты ищешь приключений на свою голову! Неужели этот твой любитель балета псе еще спокойно ждет второго сеанса?

В тот же день к ваятелю заявился смолокуровский Сержик и сообщил, что патрон взбешен, давно уж договорился с дамой об очередном сеансе, завтра же требует прописанный маслом портрет и лично Звонцова к себе «на аудиенцию».

Сержик брезгливо добавил:

— Разве вы настолько бедны, что не можете установить в ателье телефонный аппарат? Я не могу застать вас на месте целую неделю! У меня тоже есть свои дела и совсем нет желания без толку бегать из одного конца города в другой. Я вам не мальчишка-курьер!

Тут уж зашипел побагровевший «дворянин»:

— Ты еще смеешь мне выговаривать?! Ну-ка, живо лети к своему хозяину и передай вот этот пакет — в нем то, что он требует. И с чего ты вообразил себя курьером — я тебе на извозчика давать не собираюсь.

— Хорошо, только как бы вам не пришлось самому завтра добираться до Петербургской на ваньке, — если господину не понравится работа, авто к подъезду можете не ждать.

«Негодный молокосос!» — пробормотал Звонцов и, подумав, что с Евграфом Силычем шутки плохи, стал нервно паковать подрамник с холстом.

На обратном пути, уже на Петербургской, самовлюбленный Сержик, словно вспомнив о чем-то, стал заглядывать во дворы старых домов, пока наконец не остановился возле неприметного деревянного флигеля. На чурбаке рядом с поленницей дров старик-дворник, кряхтя и вытирая картузом пот со лба, упрямо колол какие-то доски. С пренебрежительной иронией Сержик осведомился:

— «Скажи мне, кудесник», что это ты тут делаешь?

Дворник потрогал бороду, ухмыльнулся:

— Хе! Кудесник, значица? Хе-хе! Я, вишь, господин хороший, собачью будку на дрова пустить хочу. Намедни пес сторожевой околел. Ох и злющий был, зараза, столько чужаков тут перекусал. Вот тебя бы, господин студент, уж не обессудь, всенепременно за ляжку бы ухватил — больно подозрительный! Надежный сторож-то был, я его ишшо кутенком брал… Да вы кто таков будете?

— Не студент, а остальное не твоего ума дело!

Бородач насупился, встал, не выпуская топор из рук. Сержик предупредительно произнес:

— Сядь, дядя. Я мирный обыватель — не видишь? Ты бы мне одну доску-то уступил, ту, что пошире. Заплачу хорошо, не обижу.

Дворник поскреб в затылке: зачем этому барчуку старая пропахшая псиной доска? Да и сколько запросить за этакое «сокровище», он не знал.

— Держи и не торгуйся! — юнец протянул ему три рубля. Дворник заграбастал трешницу и выбрал самую большую доску. Сержик с трудом ухватил ее, да и был таков с доской и подрамником под мышками. Теперь он исполнил все поручения хозяина.

«Подмалевок» так понравился Смолокурову, что на какое-то мгновение он даже пожалел, что сам не художник, но тут же подумал о важности своей собственной миссии и отогнал непозволительную, бестолковую мысль. Убедившись, что Звонцов «не химичит», он узнал от Сержика о найденной доске для подарочной иконы и тотчас сменил гнев на милость. Закопченный кусок дерева Евграф Силыч разглядывал с каким-то безумным сладострастием:

— От конуры, говоришь?! Это случайно вышло или ты сам сообразил?

Сержик заискивающе-игриво произнес:

— Я, Евграф Силыч, ваши тайные желания всегда угадываю! Просили же грязную, со свалки, вот я и нашел. Разве что-нибудь не так?

Хозяин изумился:

— Лучше было трудно придумать… Негодяй из тебя, мальчик, первостатейный вышел, и то ли еще получится! — Он протянул Сержу пачку денег. — Это тебе на развлечения, щенок. Ну вот что! Теперь будешь сам ездить к художнику за холстами, когда понадобится. Учти, пока я жив, большого ходу тебе не дам!

Фаворит скрупулезно подсчитал купюры, пошутил дерзко:

— Как знать, ваша милость.

Юнец был зол на Звонцова, но это не интересовало ни хозяина, ни скульптора. А доска как раз подошла под драгоценную ризу, словно НЕКТО выпилил ее по размеру.

 

XIV

Второй сеанс «работы» над портретом был как по нотам сыгран. Сначала Дольской предупредил балерину:

— Сегодня я буду писать маслом. Это, конечно, начальный, но очень ответственный этап работы. Впрочем. вам эта «кухня» неинтересна — пока что, откровенно говоря, мазня и смотреть не на что, а вот пару часов попишу — увидите сами, что у нас с вами получается!

Ксении было приятно подметить, что Дольской сдержал обещание: рядом с мольбертом, немного в стороне, стоял раздвижной аналой с потемневшей, видимо, очень древней иконой. На доске едва можно было различить изображение какого-то воителя, облаченного не то в римскую тунику, не то просто обернувшегося в кусок ткани, босого, мускулистого, с палицей в руках. Евгений Петрович усердно помолился этому святому еще до начала работы, а потом объяснил любопытной модели, что это новгородский образ XV века, изображающий Иисуса Навина, покорившего Иерихон и чудесно истребившего хеттеев, аморреев, хананеев, ферезеев, евеев, иевусеев и все народы с их царями, жившие в земле Ханаанской. Ксения плохо помнила эту часть Ветхого Завета, была озадачена:

— А зачем он истребил столько людей?

Дольской наставительно растолковал, что так было нужно для того, чтобы предать Землю Обетованную в руки Богоизбранного народа. Спорить с ним набожная девушка не стала: решила при возможности расспросить об этом духовного отца. « Главное, что теперь здесь будет звучать молитва, и святыня рядом», — так рассудила Ксения.

Дольской картинно порхал с кистью и палитрой перед мольбертом, бросая изредка небрежные мазки, — ему нравилось изображать из себя художника, пока под конец он в упоении не замазал сажей весь рисунок незаметно для модели. Ксения же два часа послушно позировала, убаюкиваемая невероятными баснями Евгения Петровича; потом он отвел ее в столовую. где уже был готов легкий, но изысканный ужин: кофе со взбитыми сливками, эклерами и ликерной карамелью. После ужина он пригласил балерину в музыкальный салон, где услаждал ее слух игрой на скрипке. Дольской поразил Ксению виртуозным исполнением каприсов Паганини — она никогда не слышала такой вибрации самого оголенного нерва музыки, никогда не видела столь неистового музыканта. Укрощая своенравный старинный инструмент, Евгений Петрович буквально рассыпал вокруг электрические искры — из глаз, из-под смычка, казалось, вот-вот вспыхнет его шевелюра!

Во время перерыва Сержик поменял холсты, да еще и предусмотрительно положил сверху лист картона. После возвращения в мастерскую князь продолжил работу, все так нее свободно бросая мазки, но теперь уже на картон. По окончании сеанса, невзначай убрав «живописный» лист, он предложил полюбоваться прописанным холстом. Взору Ксении открылся первоначальный результат работы Арсения.

— Мне кажется, вы подметили такое у меня в душе, что я всегда стараюсь скрыть. Как вам это удалось? Неужели глаза действительно зеркало души? — удивилась девушка.

— Так оно, видимо, и есть, — подтвердил «живописец». — И потом я ведь как-никак художник и обязан видеть за внешностью самое суть, иначе, извините, дежурная фотография выйдет, а не портрет.

 

XV

Скульптор не спал всю ночь, ворочался, гадал: «А вдруг ЕМУ не понравится то, что Арсений написал? „На аудиенцию“! И зачем это я ему вообще понадобился — окончательно закабалить?! Нужно было сразу ехать вместе с этим мерзавцем Сержиком». С утра бедняга дрожал как лист осиновый, но напрасно: автомобиль даже не пришлось долго ждать, а по любезности шофера нетрудно было догадаться о благорасположении заказчика.

Довольный Звонцовым, Евграф Силыч отсчитал ему несколько «катеринок» за усердие:

— Вы бы так же лихо с иконой управились, дорогуша, не было б вам цены. Кстати, уже, наверное, за нее принялись?

Скульптор, как всегда, поспешил соврать:

— Ну разумеется! Доску залевкасил, прорись сделал и теперь…

— Теперь выкиньте все это к чертовой матери, — спокойно, сложив на груди руки, распорядился купец.

Звонцов взопрел:

— Ну знаете!

— Не волнуйтесь так, — заказчик уже держал перед ним большой прямоугольный сверток. — вот вам доска. Николу напишете именно на ней, а не на чем попало! Мне ее монахи привезли специально для этой цели.

— Как вам будет угодно.

Звонцов пожал плечами, подумав: «Мне-то что за дело? Пусть Арсений разбирается».

Авантюра набирала обороты. Сеанс следовал за сеансом. Арсений не подводил, а Сержик пунктуально приезжал за холстами, больше не выказывая недовольства ролью посыльного. Богатый воздыхатель периодически телефонировал Ксении:

— Представляете, сегодня никак не мог заснуть: почему-то вспомнилась юность, былые мечты, надежды, да еще белая ночь за окном. Бродил по дому — хоть бы одна родственная душа в этом пустом склепе! Выпил… Не подумайте дурного — снотворные порошки выпил — не помогает, рвется душа наружу. Вдруг стихи вспомнились:

Дрожащий блеск звезды вечерней И чары вешние земли В былые годы суеверней Мне сердце тронуть бы могли. А ныне сумрак этот белый, И этих звезд огонь несмелый. И благовонных яблонь цвет, И шелест, брезжущий по саду, — Как бледный призрак прошлых лет. Темно и грустно блещут взгляду… [138]

Я ведь раньше преклонялся перед Фофановым, и не только из моды (в девяностые годы кто не читал Фофанова), но думал, все забыто, а оказывается, в памяти отпечаталось! Знаете, как там дальше:

Хочу к былому я воззвать. Чтоб вновь верней им насладиться. Сны молодые попытать. Любви забытой помолиться!..

Вот вспомнил и — не поверите! — только после этого уснул. Мне кажется, это вы заново пробуждаете меня к юности!

«Да. Совсем, совсем одинокий, неприкаянный человек!» — поражалась легковерная балерина, не подозревая, какая сеть плетется вокруг нее.

 

XVI

Ксения только что освободилась после дневной репетиции. Такова участь балерины — тяжелейший труд, перемежающийся редкими часами отдыха, да и выбор отдыха зачастую остается не за самой артисткой.

Теперь же она пребывала в неопределенности: как распорядиться неожиданно появившимся свободным временем?

Однако замешательство прошло, как только Ксения услышала где-то в отдалении явственные звуки скрипки. Вероятно, они доносились из зала — играли что-то знакомое. Балерина, не переодевшись, прошла лабиринтом переходов к сцене. В щель между занавесом и кулисой виднелся неяркий огонь свечи, именно там, в оркестровой яме, музицировал одинокий скрипач. Ксения отодвинула край тяжелого занавеса и, не задумываясь, как бы повинуясь проникновенной мелодии, вышла к свету, еще не видя маэстро:

— Здравствуйте! А я вдруг услышала скрипку и не смогла удержаться, так захотелось узнать, кто здесь священнодействует в совершенном одиночестве. Вы так самозабвенно играли, я не помешала?

Навстречу балерине поднялся высокий мужчина, положил инструмент на стул перед пюпитром, рядом с горящим трехсвечником. Это был не кто иной, как князь Дольской. Князь в шутку смутился и несколько ссутулился, изображая растерянность вчерашнего выпускника консерватории, которого застали в момент творческого уединения.

— Очень рад познакомиться с вами, мадемуазель Светозарова. Вы меня не знаете, конечно, — я в оркестре всего несколько дней служу, но давно уже поклонник вашего творчества. До сих пор созерцал вас с галерки, в бинокль, а теперь вот вижу совсем близко. Ваш последний спектакль перед гастролями меня так поразил — это незабываемо, — по-детски улыбнувшись, приглашая поучаствовать в необычной игре, подмигнул князь. — Значит, вы тоже пришли репетировать?

Ксения и вправду несколько смутилась, но при этом была приятно удивлена — откуда здесь оказался князь, кто его сюда пустил? И, с невозмутимым видом охотно вступив в игру, произнесла ему в тон:

— Да вот — не удержалась, как видите. А вы отчего решили, что я намерена сейчас репетировать?

— Не знаю — вы в пачке, ну я и подумал… Разве не так? Я вот тоже упражнялся, увлекся. Даже не представляю, который сейчас час.

Ксения сказала, что уже поздно, но это неважно, а наоборот — очень кстати, что он задержался, и попросила, если его не затруднит, аккомпанировать ей во время занятия. Было интересно вызвать Дольского на импровизацию.

— С удовольствием, мадемуазель Светозарова! — Было заметно, что «новый» скрипач даже не ожидал такого предложения и не смог скрыть улыбку. Они поспешили в репетиционный зал. Дорогой музыкант говорил о своих впечатлениях:

— А я всегда поражался вашим рукам, они у вас такие…

— Только не о руках! Не нужно — я вам не позволяю, — мягко предупредила балерина. Она продолжала вести себя так, будто они раньше не были знакомы.

— Но как же? — князь удивился, растерянно заморгав. — Я не могу не восхищаться, когда вижу красоту. Вы поразительно одухотворены! Мне даже сейчас, вблизи, кажется, что вы сотканы из воздуха и не ступаете по земле. Как вам это удается?

— Очень просто. Я ведь из эфира, как Терпсихора, вот и порхаю, пола не касаюсь — вы же сами заметили. А питаюсь амброзией. По-моему, ничего удивительного, все как положено небожителям.

— Простите — я только хотел сказать, что не знаю, какую музыку вам хочется слышать… В общем, я другое хотел спросить, а получилось совсем не то — со мной такое бывает, это от волнения…

Балерина улыбнулась:

— Вы замечательный музыкант, и совсем не нужно так волноваться.

Уже в репетиционной, когда Ксения была готова к экзерсисам, музыкант произнес решительно:

— Я сыграю из Баха, если вы не против. Все, что угодно, — на ваш выбор.

Она сказала, что именно Бах подошел бы сейчас, что он прекрасно уловил ее настроение:

— Давайте тогда попробуем арию из Третьей сюиты?

Дольской прижал инструмент к плечу, коснулся смычком струн, и полилось нежнейшее скрипичное соло, наверное, одна из гениальнейших классических мелодий, печальная и в то же время возвышенная, вечная, как сама музыка, мелодия, подслушанная двести лет назад немецким капельмейстером у ангелов небесных. Люстра под потолком мутно светила сквозь молочное стекло плафонов, подобно луне, плывшей над каменными сводами где-то в бездонной, темной выси… и слушала; свечи в жирандолях, мерцающие россыпями огоньков, как образы далеких созвездий, тоже смиренно внимали; даже резвившиеся под потолком на плафоне легкомысленные путти застыли в неподвижных позах, прислушиваясь к звукам скрипки, словом, весь микрокосм зала повиновался мелодической архитектонике Баха, смычку музыканта, вращаясь по законам Божественной гармонии! Слыша, чувствуя, как ария отдается в сердце, вибрирует во всем теле, творила неподражаемый хореографический экзерсис и сама Ксения. Все ее движения, бесшумные прыжки и изящные пируэты сплетались в причудливую вязь белым по черному, и в синтезе этих па, струнных аккордов и внутренней музыки, звучавшей в самой неземной сущности балерины, творился некий гениальный, уже воплощавшийся, но еще не обретший окончательной формы, балет. И Ксения, и музыкант понимали, что происходившее даже нельзя назвать репетицией — это было животрепещущее, интимное творчество. «За этим кроются чувства жертвенного самоотречения во имя искусства… Неужели подобное мастерство есть следствие ее глубокой религиозности — может, вот он, ответ на мой глупый вопрос?» — подумалось сиятельному скрипачу. От этой догадки ему стало как-то не по себе, и он отложил скрипку в сторону. Балерина остановилась:

— Браво, маэстро! Но что же все это значит — ваше присутствие здесь, игра в репетицию?

— А в этом нет никакой игры, дорогая моя, все всерьез! — Дольской вошел в роль и сразу не мог остановиться. — Я устроился в оркестр, выдержал испытание на вакансию первой скрипки. Просто без вас жизнь теряет для меня смысл, а теперь я смогу постоянно быть рядом с вами. Vous comprenez-moi?

После этих слов Ксения устало села на стул перед князем, глядя на него в упор. Она понимала, что, с одной стороны, он продолжает игру, с другой же — трудно было усомниться в серьезности его сердечных переживаний. И еще: впервые за время знакомства с Евгением Петровичем девушка вдруг ощутила какую-то нежную расположенность к нему.

— У вас такой вид, что мне хочется вас пожалеть.

— Правда?! — на миг встрепенулся Дольской. — вы знаете, я, наверное, не смогу играть в оркестре — это слишком ответственно. Давно хотел спросить, как вы себя чувствуете на сцене, когда на вас смотрят тысячи глаз? Вот вы одна сейчас просто околдовываете меня своим взглядом…

— Не беспокойтесь, князь, я вас не сглажу. Что же до вашего вопроса, то, когда на тебя смотрит один человек и ты ему должен сказать что-то важное — ты напрягаешься, а если в зале тысячи глаз — главное настроить себя так, чтобы об этом не думать. Иначе просто на сцену не выйдешь… Вообще, есть злой взгляд, он тебя как будто ранит, а тебе больно и в тебе нет сил, а есть хороший… Спасибо, что вы приехали, князь! Я было устала, а вы словно прибавили мне сил. Так мило с вашей стороны…

— Но это еще не все, мадемуазель. Ксения, я приехал за вами, чтобы показать вам своих чудо-подопечных, — торжественно произнес Евгений Петрович. — Соглашайтесь, право же! Ручаюсь, что это будет не какой-нибудь рядовой концерт.

Он передал балерине роскошный адрес-приглашение, как признался, собственной работы. На улице их уже ждал длинный, похожий на огромную таксу, лоснящийся, черный автокабриолет.

Ксения забыла, когда в последний раз находилась в зале, среди публики, и ей было приятно на время забыть о «станке», послушать классическую музыку спокойно, а не как обычно — на пределе физических сил. Они удобно устроились в автомобиле.

— Представьте себе, мадемуазель Ксения, мне сейчас вспомнилось детство, как я любил юродивых. Можно сказать, мы с ними дружили…

Балерина, отвлеченная от собственных мыслей, не сразу восприняла его слова:

— Что, простите? Вы сказали «юродивых»?

— Именно так. А вас это шокирует? Да, убогих с паперти и тех, кого обычно называют городскими дурачками. Меня всегда непреодолимо тянуло к таким.

Ксения опомнилась:

— Отчего же, я понимаю… И, упаси Боже, ничего предосудительного в этом не нахожу! Странно только одно: разве родители не ограждали вас от улицы, не опекали? Как вам удавалось «дружить» с этими людьми?

Князь посмотрел куда-то вдаль, точно разглядывал навсегда ушедшие образы прошлого:

— Мое детство было особенным — меня не держали в домашнем заточении, под надзором гувернеров, как это было тогда с отпрысками богатых родов. Когда «Белый генерал» с лёта готов был взять Царьград вместе с пресловутым Босфором и Дарданеллами, мой отец, командир гвардейского полка, от турецких пуль тоже не бегал и геройски сложил голову под Адрианополем в схватке с отступавшими янычарами. Я его и не помню — мне тогда года не было. Мать моя осталась единственной наследницей всех родовых владений Дольских и, конечно, окружала меня заботами, но не баловала зря, много возила по монастырям и воспитывала в строгих правилах веры. Она повторяла: «Есть у нас, русских, пословица: „От тюрьмы да от сумы не зарекайся“. Помни ее, Эжен, и всегда будь участлив к бедным и убогим».

— Но вы же говорили, что ваша матушка была гречанка? — удивилась Ксения.

Евгений Петрович утвердительно кивнул головой:

— Так оно и было: по крови гречанка, но по духу совершенно русская. Любила русское богослужение, а родного почти не помнила. О чем я говорил-то? Ах, о юродивых! Сколько я их тогда насмотрелся — и на паперти, и в храмах, и на подворьях… Всегда подавал им ради Христа; чем старше становился, тем больше подавал, а они со мной заговаривали очень охотно, счастья обещали и на благословения не скупились. Больно было их видеть, калек, особенно таких, что падучей страдали. Бывало, хватит несчастного припадок прямо во время службы, колотит его, и он никого вокруг не замечает, а маменька мне: «Не пугайся, mon enfant, он сейчас Самого Господа лицезреет!» Помню, дал одному такому, в грязи, в рубище, рубль, а он затрясся, рыдает и протягивает мне замусоленную ландринку. Я было отпрянул, но вдруг думаю — это же мне дар Божий! Взял, поклонился ему, и сразу в рот, a maman меня по головке гладит: «Чуткий ты у меня мальчик, тянешься к Божьему человеку!» И действительно — святые люди, на них мученическая печать! До сих пор люблю говорить с ними по душам… Тот, что мне карамельку дал, когда отпустило, сказал всего три слова: «Сладко жить будешь!» Как видите, прав был убогий: все блага жизни доступны князю Дольскому. Родительское наследство приумножил, и, надо сказать, оно прирастает день ото дня, только вот, дражайшая мадемуазель Ксения, частенько задумываюсь — а для чего, собственно, кому все это достанется?

Они вошли в зал уже после начала выступлений. Зал был подобран со значением — Петербургское Благородное собрание, публика была соответствующего уровня.

Слушателям сразу стало известно о присутствии на концерте примы Императорского балета, да еще не одной (недоступная балерина появлялась в обществе всегда без спутников или, в крайнем случае, с подругой, некогда тоже известной актрисой), а с кавалером, о котором чего только не рассказывали длинные языки любителей светских сплетен. Даже из ложи, абонированной Дольским, можно было услышать шепоток, пробежавший по залу. Реакция дам была моментальной:

— Смотрите, смотрите, Светозарова!

— Та самая?!

— Где? Я ничего не вижу!

— Да вон же, вон! И с ЭТИМ!!!

— Ах да, теперь разглядела и глазам своим не верю. Кто бы мог подумать, эта «монашка» с НИМ! C’est monstrueux!

— Неудивительно: в тихом омуте…

Нашлись и такие, кто беззастенчиво навел на новоявленную пару бинокли и монокуляры. Князь как ни в чем не бывало несколько раз кивнул кому-то в знак приветствия и шутливо обратился к своей спутнице:

— Мадемуазель Ксения, а вы не боитесь, что после сегодняшнего вечера нас сочтут женихом и невестой?

С вызовом, обращенным к публике, Ксения произнесла:

— Пускай! Больше сплетен о себе, чем в родном театре, все равно нигде не услышишь. В глаза говорят только комплименты, за спиной — неизвестно что. А я к этому безразлична — Бог им судья! На подобные человеческие слабости обижаться не стоит. Давайте лучше музыку слушать.

— И верно, — князь предполагал подобный ответ. — Все это, дорогая моя, возня мышиная!

Первой на музыкальном вечере выступила молоденькая арфистка, которая очень старательно исполнила «Вариации на тему Моцарта» Глинки. За ней подросток-виртуоз на одном дыхании сыграл несколько этюдов Шопена, на бис — «Грёзы» Шумана, что-то из Грига…

Затем конферансье объявил:

— А теперь, дамы и господа, мы услышим божественные звуки скрипки.

Он назвал совсем простые русские имя и фамилию и добавил со значением:

— Запомните это многообещающее имя!

С мест поднялись несколько человек, видимо, искушенные меломаны, неистово захлопали:

— Просим! Просим!

На сцену выскочил худенький мальчик лет пятнадцати и, не называя произведения, ударил смычком по струнам. Играл он блестяще, но его манера извлечения звука походила на самоистязание, да и сама музыка воспринималась как некий пронзительный, дерзкий вызов классически канонам. Это был открытый протест против традиций, против общественного вкуса. Ксения понимала, что перед ней новаторский талант, но сердце не принимало ни подобную музыку, ни манеру исполнения: всякая скандальность пугала ее, что-то разрушительное чудилось балерине в таком творчестве, что-то буквально душераздирающее. И еще ей было жаль маленького скрипача: «Чахоточный какой-то, нервы совсем расшатаны. Старается, волнуется — еще бы не волноваться перед такой аудиторией! Столько важных персон — настоящий экзамен! Как взмок, бедняжка, да и душно тут…» Мальчик оторвал скрипку от плеча, тряхнув челкой, склонился в поклоне. Зал реагировал бурно, можно сказать, ему устроили овацию. Балерина тоже хлопала — больше из сочувствия, отчасти из приличия. «Концертант» дождался тишины, сделал глубокий вдох и, зардевшись, дрожащим, ломающимся дискантом произнес:

— Благодарю за оказанную честь, но должен сказать, господа, что своим успехом я всецело обязан моему высокочтимому покровителю князю Евгению Петровичу Дольскому! Только что впервые прозвучал шедевр его сочинения — «Диониссий… (мальчик запнулся) Диониссическое соло». Князь почтил нас своим присутствием, посему прошу поприветствовать этого великодушного человека! Спасибо вам, ваше сиятельство! — И он широким жестом показал на ложу, где расположился его патрон со своей спутницей. Присутствовавшие, сплошь высокие персоны и известные всей России люди, стоя, чествовали мецената, композитора и музыканта в одном лице. Сам Евгений Петрович встал медленно, благосклонно улыбаясь, принимал почести и тут же комментировал происходящее для Ксении, которой тоже ничего не оставалось, как подняться с места. Смущенная балерина готова была провалиться сквозь землю.

— Вы, однако, чувствительнее, чем я думал, мадемуазель Ксения. Совсем недавно говорили, что безразличны к мнению окружающих, — заметил Дольской и тут же распорядился, чтобы принесли шабли во льду.

— И содовой, голубчик, ради Бога! — почти прошептала вслед официанту Ксения.

— Такие вот у меня подопечные. Впечатляет, не правда ли? Чудо дети, скажу я вам, уникумы! — Дольской вальяжно откинулся на спинку кресла. — Взять, к примеру, этого мальчика. Жил себе в Волынкиной деревне, гонял голубей. Отца на заводе вагонеткой переехало, насмерть, разумеется — трагедия! Мать стала печь пирожки, пришлось ими торговать, остался мальчишка единственным кормильцем в семье. Еле перебивались, но он, слава Богу, грамотный оказался, смышленый — газеты читал, и вычитал, что есть некий важный господин, который помогает развиться юным талантам. Разыскал меня, бросился в ноги. Прослушал я его — оказалось, безупречный слух, все данные для блестящего музыканта! С тех пор при мне: теперь можно подумать, родился со скрипкой в руках, а ведь не пришел бы к Дольскому, так и сбился бы с дороги. Скольким же самородкам из народа я помог! У вас сегодня еще будет возможность убедиться — во втором отделении…

— Скажите, князь, — полюбопытствовала Ксения, — а эти ваши стипендиаты, они исполняют только произведения своего учителя и благодетеля?

 

XVII

Ответа она так и не услышала, потому что в ложу вошел незваный гость — жандармский генерал, чье имя социалисты всех мастей произносили с ненавистью, а верноподданные всех сословий — с надеждой (он занимал одну из главных должностей в Департаменте государственной полиции). Его «пришествие» было столь же нежелательно, сколь и неожиданно. Высокий и статный, генерал с исторической фамилией Скуратов-Минин являл собой пример честного русского офицера-службиста, готового «не щадя живота своего, сокрушать врагов Веры и Трона» (как внутренних, так и внешних), не лишенного при этом тех черт армейского начальника, которые попросту называются солдафонством. Шаркнув каблуками, бывший кавалергард галантно приложился к ручке балерины:

— Госпожа Светозарова, случайно узнал, что вы здесь. Душевно рад видеть вас. Нечасто увидишь нашу Терпсихору так близко и без официоза. Надеюсь, вам сейчас ничто и никто не досаждает? Знайте, что вы всегда под защитой моего ведомства, и вспоминайте иногда о вашем покорнейшем слуге, — генерал сделал вид, что до сих пор не заметил присутствия князя, а теперь уставился на него с высоты своего гренадерского роста:

— Господин Дальский, если не ошибаюсь?

— Ошибаетесь. Князь Дольской, — сквозь зубы процедил Евгений Петрович.

— Что-то смутно припоминаю. Хотя это даже хорошо, что до сих пор мы не были знакомы: со мной обычно знакомятся не по собственному желанию. Погодите-ка! Что же получается: тот самый живописец, чьи инициалы «КД» как-то промелькнули в прессе, и князь Дольской — одно лицо? Я правильно вас понимаю?

— Да, у меня такой творческий псевдоним, — насторожившийся Евгений Петрович, вообще не имевший желания знакомиться с генералом, ответил с некоторым вызовом. — Должен вам заметить, что ваше ведомство уделяет слишком большое внимание моей персоне. В прессе вряд ли обо мне писали: вернисажей я не устраиваю. Так что узнать о моих занятиях живописью можно было только из факта пересечения мною границы вместе с моими живописными работами.

— И все-таки нужно мне будет специально удостовериться, ваше сиятельство. Моему ведомству ничего не известно о Дольском-художнике. Этак, знаете, каждый может «найти» в себе «КД».

В этот момент зал разразился громкими аплодисментами в адрес очередного музыканта, а «его превосходительство» нагнулся к самому лицу Дольского и, перейдя на шепот, добавил:

— А представьте, что объявится какой-нибудь авантюрист-шарлатан, воспользуется вашей подписью-монограммой и захочет покорить сердце несравненной мадемуазель Светозаровой, прикинувшись живописцем. Вы об этом не подумали, батенька? Вот почему бы мне, к примеру, не назваться, ну скажем… «Карающий дух»! По-моему, недурно звучит? Ха-ха-ха! Советую на будущее подписывать свои работы как-нибудь иначе во избежание подобных недоразумений. В моем ведомстве любят полную определенность и чтобы никакой двусмысленности.

Скуратов-Минин не сводил профессионального «оловянного» взгляда с независимого господина. Таким способом он обычно парализовывал волю любого собеседника. точно факир кобру, но на сей раз перед ним был субъект, никакому внушению не поддававшийся. Оловянные глаза Скуратова-Минина сверкнули хитрыми искорками:

— А вы вот что, господа, приезжали бы ко мне вместе: посмотрите мою коллекцию ковров и шпалер. Тавризские ковры — еще одна моя слабость. Вам понравится! Надеюсь, князь, и вы когда-нибудь покажете мне свои замечательные полотна. Я особенно неравнодушен к портретной живописи…

«Неужели и о портрете пронюхал?» — неприятно удивился Дольской.

Прощаясь с дамой, генерал, все с тем же усердием некогда блестящего гвардейца стукнул каблуком о каблук, и шпоры серебряно прозвенели:

— Ну-с, буду душевно рад видеть вас у себя, а сейчас не смею мешать!

Ксения в ответ благосклонно кивнула. Генерал протянул новому знакомому руку:

— Счастливо оставаться, господин Дольской! — И чуть не вскрикнул, когда тот сжал его ладонь в своей.

«Ну и ручища! Мог и пальцы переломать!» — злился он, покидая ложу. Официант, и так запоздавший с заказом — вином и содовой, чуть не сбил генерала с ног.

— Черт знает что такое! — буркнул себе под нос Скуратов-Минин, но этого уже никто не услышал.

— Пью ваше здоровье! — сказал Дольской, приблизив пенящийся бокал к губам. У него было такое чувство, что только что он выиграл своеобразную дуэль. Балерина символически приподняла стакан с водой и поставила на место — пусть выйдет газ.

Выпив вина, князь заметил:

— Кстати, недурное шабли… Вам не показалось, что у его превосходительства слишком много слабостей? Для такой значительной персоны…

— Напрасно вы так, Евгений Петрович! — Ксения оборвала князя на полуфразе. — Это достойнейший, истинно благородный человек, а если несколько и чудаковатый, так кто из нас без причуд. Вот у вас разве не бывает княжеских причуд? Например, то, что касается репертуара ваших подопечных, вы ведь так и не ответили на мой вопрос, помните?

Дольской, не сдержавшись, экспрессивно хлопнул себя по колену:

— Х-ха! Теперь мне понятно — только такая настойчивая женщина, как вы, могла достичь таких высот в творчестве! Прекрасные дамы обычно ведь легкомысленны, только это, к счастью, к вам не имеет ровно никакого отношения. Что до моих питомцев, они обычно руководствуются своим вкусом при выборе программы и охотно берутся за классику любой сложности. Сам иногда поражаюсь, как им удается осваивать каприсы Паганини или «Образы» Дебюсси. Однако замечу — покровительство всюду весьма важно, в искусстве тем паче: сами посудите, что сталось бы с гением Моцарта, не будь его батюшка Леопольд придворным компонистом?

К этому времени «виртуозы» отыграли первое отделение. За разговором Ксения и не заметила наступления антракта. Она вообще почувствовала себя неудобно: «Чуть было не оскорбила Евгения Петровича! Он, в сущности, такой хороший — и что это на меня нашло?»

— Мадемуазель Ксения, не откажите мне теперь в просьбе — удовлетворите, так сказать, княжескую причуду. Может быть, музыки на сегодня хватит — отужинаем где-нибудь, скажем, у «Эрнеста»?

Валерина согласилась охотно и сразу — это была прекрасная возможность вновь подтвердить свое расположение к Дольскому. Несмотря на близость ресторана и скорость авто, дорогой Ксения успела по простоте душевной поведать князю историю своего знакомства со Скуратовым-Мининым:

— Это случай довольно курьезный. В нашем театре свои политические симпатии как-то не принято афишировать: во-первых, близость ко Двору, сами понимаете, во-вторых, балет — сфера рафинированного искусства, так что политика, как правило, остается в стороне, но и у нас случается всякое. Бывают события, которые никого не оставляют равнодушным, даже актеров. Я имею в виду убийство Андрюши Ющинского в Киеве. По-моему, дикое изуверство, и двух мнений здесь быть не может, но когда началась истерия в газетах, всякие общественные кампании, только мешавшие следствию, вы же помните, сколько появилось разных мнений, в том числе у тех, кто обычно не имеет своего мнения. Среди наших танцовщиков тоже нашлось несколько молодых людей (заметьте, не евреи даже!), которые под воздействием всей этой шумихи подписали обращение художественной интеллигенции в защиту обвиняемого в очень резкой, антигосударственной форме. Представляете, какой скандал мог разразиться? Артисты Императорского театра — участники такого обращения! Ими, разумеется, заинтересовалась тайная полиция и арестовала до выяснения обстоятельств. Да вам интересно ли, князь?

— Конечно! Продолжайте, пожалуйста. Очень забавно! — заверил Дольской, который на самом деле слушал с вниманием.

— Да что уж тут забавного: все могло обернуться серьезнейшими неприятностями, прежде всего для театрального руководства. Собралась депутация в жандармский департамент от всей труппы. А надо сказать, было известно, что сам Скуратов-Минин — страстный балетоман и к тому же не пропускал ни одного спектакля с моим участием. Преданных поклонников у артисток всегда предостаточно, и я, понятно, не исключение — уж вы-то знаете, Евгений Петрович. Но симпатии столь значительной фигуры, от которой зависят судьбы многих людей, порой могут пойти на пользу всему театру, и здесь как раз случился подобный force majeure. Словом, сам директор умолял меня попытаться уладить дело «ради спасения доброго имени театра», ради спокойствия его семьи и детей, и депутацию пришлось возглавить мне. Со мной вызвалось человек десять. но уже на месте всех точно сковало по рукам и ногам, и тогда решили, что кроме вашей покорной слуги ни у кого нет шансов чего-либо добиться. Генерал меня принял со всей учтивостью, но сухо. Узнав о цели визита, он был удивлен и спросил, зачем мне понадобилось вступаться «за ничтожных социалистов, которые своими опасными революционными настроениями отравляют политическую атмосферу в театре». Кажется, так он сказал, в общем, что-то в этом роде, я же поручилась, что они ничего общего с социалистами не имеют, а просто по молодости и неопытности запутались и стали жертвой нездоровой общественной атмосферы, что сами теперь не рады и искренне раскаиваются. Генерал тогда заметил, что речь идет о вполне зрелых людях, а не о каких-нибудь неразумных гимназистах, о том, что они должны сознавать гражданскую ответственность за свои деяния и тому подобное. И я с ужасом начинаю понимать, что мне, по сути, нечего ему возразить, попыталась еще что-то сказать об актерском товариществе, но и вовсе сбилась, разволновалась. Скуратов-Минин мое замешательство заметил, сочувственно произнес:

— Ну что вы, госпожа Светозарова, успокойтесь. Подумайте, стоит ли вообще так расстраиваться из-за этих баламутов?

А я все ищу какой-нибудь предмет в кабинете, какую-нибудь точку, чтобы собраться с мыслями, найти спасительный довод, вдруг вижу, солнечный зайчик заиграл на одном из генеральских орденов, тут-то у меня и вырвалось, сама не знаю отчего:

— Ваше высокопревосходительство, если бы вы сейчас могли видеть, как ярко сияет ваша орденская звезда, переливается на солнце — просто глаз не оторвать — редкостное великолепие! Я вам открою один секрет из моей творческой кухни. Когда балерине предстоит сделать фуэте, нужна какая-то точка, чтобы сосредоточиться, иначе не сконцентрировать силы для сложнейших па. И я в таком случае всегда смотрю на этот ваш орден — он ведь так блестит в партере, даже в полумраке. Вы не представляете, как это помогает мне в такие минуты — ваша звезда просто указывает мне путь, определяет рисунок танца! Пожалуй, можно настроить по ней мысли и чувства, как по камертону.

«Какая, — думаю, — глупость! Форменный бред несу! Все же погубила — сейчас укажет мне на дверь». А генерал, наоборот: сам просиял, заулыбался, ему понравился комплимент! Представляете, Евгений Петрович, я же все выдумала, а оказалось, этот орден Святого Александра Невского — его самая дорогая награда, память о предотвращенном покушении на Государя. Вы бы видели, как он сразу смягчился! Тут же восторженно заговорил о балете и, по сути дела, тоже сказал:

— А с «подписантами» вашими что-нибудь придумаем, пускай благодарят Бога за ваше заступничество и ваш талант. По мне, так не мешало бы выслать их из столицы куда подальше, но вас это огорчит.

Вот так я и познакомилась с господином Скуратовым-Мининым — исключительно волей обстоятельств. Никогда и не подумала бы, что придется общаться с жандармским генералом, да еще в его служебном кабинете. Ну я и решила было, что вопрос исчерпан и знакомству на этом конец, а генералу-то все представилось в ином свете. Он. оказывается, только и ждал от меня какого-нибудь повода для ухаживания и мой банальный экспромт принял слишком близко к сердцу. Пытался провожать меня после спектаклей, присылал дорогие подарки, которые я неизменно отправляла назад, и, наконец, явился ко мне домой при полном параде — делать предложение. Я отказала наотрез, даже назвала его сватовство бесцеремонностью и кавалерийским штурмом. Этот отказ генерал вынес с достоинством дворянина, признался, что получил хороший урок, но не уходил, пока я не согласилась принять в память о нашем знакомстве и о тех чувствах, «которые навсегда останутся в его сердце», роскошный персидский ковер. По-моему, это было правильно: в первый и последний раз принять от него подарок: я видела, что генералу так будет легче расстаться с несбыточными надеждами. С тех пор мы встречаемся только случайно, как сегодня, и он ни разу не позволил себе напомнить о своих прежних намерениях. А я думаю, если бы не тот случай и мои неосторожные слова, печального вообще не произошло бы.

— Да полно вам, драгоценнейшая! — воскликнул Дольской, как показалось Ксении, даже слишком жизнерадостно. — Забудьте об этом совсем. О какой вине вообще можно говорить? Кавалер сделал предложение, дама отказала — история стара, как мир! Поверьте мне, очень скоро время залечит его рану. А нас ждет замечательный ужин, и все надуманные печали остались позади — ну, я прошу вас!

 

XVIII

Уже через пять минут метрдотель в ладном смокинге советовал князю и балерине, какое лучше выбрать место. Метрдотель, Андрей Мартыныч, оказался знакомым князя, частенько заглядывавшего к «Эрнесту». Он тут же подобострастно согнулся перед постоянным и желанным гостем:

— На самый изысканный вкус, ваше сиятельство — все, чего изволите, как всегда-с!

Мгновенно, откуда ни возьмись, появились два молодых официанта в белых пикейных жилетах, при белых галстуках и таких же перчатках, выбритые как гвардейские офицеры — до синевы, и застыли по сторонам от распорядителя. После «настоятельной» рекомендации «Мартынычем» самых свежих на его усмотрение закусок, горячих блюд, первых и вторых, разного рода напитков и, наконец, десертов (длинный перечень всех этих яств представлял собой искусное плетение французских словес по прочной великорусской канве), князь заказал для начала холодную осетрину с хреном, паштет из белых грибов и графинчик смородиновой, дама же ограничилась консоме с гренками, а также бокалом крымского муската с миндальным пирожным. Метрдотель в считанные секунды отдал указания своим подчиненным, и те. не сказав гги слова, ловко упорхнули исполнять.

— Не извольте беспокоиться, господа — у нас не бывает проволочек! — заверил «Мартыныч», обнажив золотую челюсть, и тоже удалился.

— У вашего Мартыныча просто витрина ювелирного салона — ослепнуть можно, — заметила балерина.

Дольской нагнулся к самому уху балерины и прошептал интригующе:

— Между прочим, у этого милейшего господина золото не только во рту — я подозреваю, что он имеет кругленький счет в «Crédit Lyonnais».

Балерина так посмотрела на князя, что Евгений Петрович осекся:

— Assurément, это не наше… не мое дело.

Тут как раз принесли заказ. Вышколенные официанты сервировали столик и безмолвно застыли возле клиентов, готовые в любой момент наполнить бокал или прикурить папиросу (князь, впрочем, не курил). Опять подошел метрдотель проверить, как исполнен заказ. Ксения спросила своего спутника, можно ли сделать так, чтобы «не стояли над душой», и он тотчас дал понять прислуге, что сам позовет кого следует, если возникнет надобность.

— Как вам будет угодно-с, ваше сиятельство.

Наконец-то князь и балерина остались вдвоем, vis-à-vis. Венгерский оркестр заиграл темпераментный чардаш. Рыдали скрипки. Сердце обжигали звуки цимбал. Свечи плавились в жирандолях. Ксения видела, что Дольской глаз с нее не сводит, но никак не могла понять происходящего в душе, не могла разобраться — рада она столь пристальному вниманию или ей все же не по себе. Постепенно в глазах князя появился вдохновенноартистический блеск, и он стал наизусть декламировать:

Thou wast that all to me, love, For which my soul did pine — A green isle in the sea, love, A fountain and a shrine. All wreathed with fairy fruits and flowers, And all the flowers were mine. Ah, dream too bright to last! Ah, starry Hope! that didst arise But to be overcast! A voice from out the Future cries, «On! on!» — but o’er the Past (Dim gulf!) my spirit hovering lies Mute, motionless aghast! For, alas! alas! with me The light of Life is o’er! No more — no more — no more — (Such language holds the solemn sea To the sands upon the shore) Shall bloom the thunder-blasted tree. Or the stricken eagle soar! [154]

Девушка никогда не изучала английский, уловила только общий тон и смысл стихов — они были о крушении любовных грез, зато после этого, не переводя дух. Дольской прочел известную балладу Гёте о двух душах, которые страстно и нежно любили в земной жизни, но в ином мире не узнали друг друга; здесь Ксении было все предельно ясно — немецкий она знала в совершенстве. Князь читал еще и еще из разных поэтов, но все об одном: неразделенная любовь, трагедия. Ей стало невмоготу слушать: было жаль Дольского и себя тоже жаль, появилось гнетущее чувство какой-то неопределенной вины перед ним.

— Не нужно больше, прошу вас, Евгений Петрович! Это так печально! Может быть, о чем-то другом? Может быть, что-нибудь свое?

— Если бы вы могли видеть, как вам к лицу эта чувствительность! — вырвалось у князя. — Но я не стану продолжать. Когда-нибудь в другой раз непременно прочту вам из своего. Будет другое настроение, и я подберу что-нибудь жизнерадостное… Ах, вы теперь просто обворожительны — позвольте ваше здоровье, мадемуазель Ксения!

Балерина была приятно удивлена услышанным: «Вот как — он еще и поэт!» Между тем раззадорившийся Дольской, не дожидаясь разрешения, уже налил себе водки из графинчика, выпил, прочувствовав приятный жар в сочетании с пряным привкусом смородинового листа, аккуратно отрезал кусочек осетрины и, обмакнув в сметанный хрен, с удовольствием съел. Девушка, невольно следуя примеру, пригубила муската. Венгры на эстраде продолжали играть что-то свое, западающее в душу. Ксения заметила, что бокал ее опустел, когда почувствовала легкое опьянение. Ей вдруг захотелось услышать, как играет Дольской:

— Послушайте, князь, я, наверное, опьянела, и моя просьба покажется вам блажью, но все-таки… Очень хочется музыки!

Дольской не понял — оркестр ведь не прекращал играть.

— Нет, не этой… Вы могли бы сами исполнить что-нибудь? Я так люблю «Полонез Огинского»!

Князь встрепенулся:

— Для вас — все, что угодно! Погодите-ка! Сейчас будет полонез…

Он пробрался к эстраде и, подмигнув, тихо сказал дирижеру:

— Маэстро, вы на заказ играете?

— Разумеется-с. А что изволите? — с готовностью спросил «маэстро», убрав со взмокшего лба прядь седеющих кудрей.

Дольской открыл портмоне и вынул приличную пачку денег:

— Тогда, дорогуша, поиграйте сегодня в карты со своими мадьярами! А я здесь сам за вас сыграю.

Дирижер удивленно развел руками, остановил музыкантов, давая им понять, что работа уже закончена, князь же подхватил чью-то скрипку, со знанием дела взял несколько аккордов, и все, кто в тот вечер были в «Эрнесте», услышали чарующую мелодию «Прощания с Родиной». В зале стало тише — разговоры за столиками почти смолкли, а оркестранты восторженно раскрыли рты. Дольской вошел во вкус и сыграл несколько любимых бешеных каприсов Паганини, потом что-то из «Цыганских напевов» Сарасате.

Но на этом импровизированное выступление князя не закончилось, а лишь перешло в другую область музыкального творчества: теперь он предстал перед публикой в качестве незаурядного оперного певца. Начал Евгений Петрович со всем известной арии Демона, причем его могучий бас трудно было отличить от шаляпинского, затем, не делая перерыва, он исполнил арию Ромео из оперы Гуно, как полагалось для данной партии — лирическим тенором, со всеми особенностями манеры Собинова. Когда большинство слушателей еще не опомнились от столь неожиданного вокала, кто-то в восторженном тоне выразил всеобщее желание:

— А вы не могли бы исполнить что-нибудь еще?

«Его сиятельство» снисходительно улыбнулся и продолжал петь Гуно — теперь уже из «Фауста», но… женским голосом! Да-да, это была ария Маргариты, превосходное сопрано, в котором посетители Императорских театров безошибочно угадывали лирико-колоратурные неждановские обертона. Казалось, голосовой диапазон этого человека не имеет границ и он один вмещает в себя целую труппу оперных корифеев — любая классическая партия была ему по силам!

Из зала раздалось сразу несколько возгласов:

— C’est magnifique! Qui est-ce?

— Это колоссально, господа!

— Браво, просим, просим!

Под занавес Дольской снова «вернулся» в шаляпинский регистр: заглушая всеобщие аплодисменты, торжествующе прогремело Мефистофелево «Люди гибнут за металл…».

Пришедшие поужинать господа не ожидали, что попадут на концерт всесторонне одаренного виртуоза, для большинства это было приятным сюрпризом. Выждав, когда окончится княжеский триумф, к эстраде степенно подошел метрдотель и предупредительно осведомился:

— Ваше сиятельство, а может, горяченького подать? Утомились — самое время откушать чего-нибудь сытного.

Князь поблагодарил «Мартыныча» за заботу, попросил шниц по-венски и сухого красного вина к нему. Он ослабил узел галстука, отдышался, но тут какой-то каверзник из-за столика ехидно спросил:

— Господин музыкант, что вы все на скрипочке? Поупражнялись бы на фортепиано!

Дольской с невозмугимым видом сел к роялю и в качестве «упражнения» исполнил несколько сложнейших импрессионических прелюдий. Этого было вполне достаточно, чтобы никто больше не сомневался в мастерстве Дольского и как пианиста. Под восторженные возгласы и рукоплескания присутствующих он наконец вернулся в общество Ксении Светозаровой.

— Вам понравилось? — с надеждой спросил князь.

Балерина ответила не задумываясь:

— Сказать так было бы слишком скупо — ваш музыкальный дар выше обыденных оценок! Вот только: что вы играли в самом конце?

— Клод Дебюсси. Это лучшее, что я знаю из современных авторов, — музыка впечатлений, мелодика будущего!

— Вот именно — будущего, — подчеркнула Ксения. — Для моего традиционного вкуса слишком непривычно. Свобода выражения уместна до известных границ… Но я, возможно, слишком консервативна.

— Вы бесподобны, драгоценнейшая! — коротко определил Дольской и принялся за шниц под кахетинское.

Балерина смотрела на него и молчала, точно собираясь поделиться чем-то. что ее беспокоит. Наконец, оглядевшись, решилась сказать:

— Вы знаете, князь, я подозреваю, что за мной следят. И раньше замечала что-то подозрительное, а теперь почти уверена. Их трое, все чем-то похожи друг на друга, я бы сказала, субъекты без внешности и одеты одинаково. Эти люди меня везде преследуют: на спектаклях; оправляясь на гастроли, я сталкиваюсь с ними на вокзале, даже во Франции они постоянно не давали мне покоя. А в последнее время замечаю их на улице, в обществе, в самых неожиданных местах, — она перешла на шепот, — и я догадываюсь, откуда они!

— При вашей проницательности нетрудно догадаться, — довершил ее умозаключения Евгений Петрович. — Я думаю, из того самого ведомства, может быть, даже лично от небезызвестного вам любителя кавалерийских сапог. Как бы то ни было, имейте в виду, что вам угрожает опасность — с этими шутить не стоит! Слушайте, а давайте я их выслежу и добьюсь от них признания, что им от вас нужно?

Ксения неуверенно произнесла:

— Вы полагаете, в ваших силах справиться с такими людьми?

— Уж поверьте, драгоценнейшая, собственные возможности я знаю, а использовать их ради вас доставит мне истинное наслаждение. Я на все для вас готов! — Князь сгоряча осушил полный бокал вина. Балерина иронически прищурилась:

— А если я попрошу луну с неба?

— Дайте мне точку опоры, и я…

— Ай да князь! Вы, оказывается, еще и физик! — Ксения всплеснула руками.

— Ради вас я готов быть физиком, философом, менестрелем — кем угодно.

— Теперь я вижу, что бывает, когда водку мешают с вином, — качая головой констатировала балерина.

— Смейтесь, шутите — это так вам к лицу! — парировал Дольской. — Вот хотите, я сейчас же распоряжусь, чтобы перекрыли Невский, а мы будем кататься на белых лошадях? Не верите?

— Верю, верю… только не хочу! Мне и здесь очень уютно.

— Я открою музей балета имени божественной Ксении Светозаровой…

— И в витринах будут выставлены мои истертые до дыр пуанты, истрепанные пачки, да? Кто же будет посещать этот «божественный» музей?

— Как кто — мы с вами! — не унимался князь. — Ни одного поклонника туда не пущу! Это будет закрытый музей — все будут о нем знать, но никто не сможет туда попасть. Сам буду его шефом, а вас назначу главной хранительницей. Я вообще объявляю вас Главной Актрисой в Мире!

Ксении начинала нравиться эта игра:

— Наконец-то — всю жизнь мечтала побыть главной! Сама буду выбирать себе партии… А новое почетное звание выше Заслуженной артистки Императорских театров?

— Безусловно — ведь это не звание, а Тbтул! К вам будут обращаться примерно так: Ваша Творческая Непревзойденность!

— Впечатляет. Значит, вы, князь, готовы исполнить все, что я хочу?

Вместо ответа князь достал откуда-то маленький блокнотик в золотом переплете с золотым же обрезом и крохотным карандашиком, приготовился записывать.

Ксения приняла самый серьезный вид и торжественно изрекла:

— Не хочу быть главною актрисой, хочу быть Владычицей морскою, чтобы жить мне в Окияне-море, и вы были у меня на посылках!

— Слушаю и повинуюсь! Только имейте в виду: в море мокро, а я и так уже у вас на посылках — по собственной воле.

Она выдержала многозначительную паузу, потом уверенно заявила:

— Я не хочу быть никем… Я уже есть — меня вполне устраивает такой status quo, как говорили древние.

— Я не древний. Я вполне современный человек и подозреваю, что ваше тайное желание быть дамой-авиатором.

Сквозь смех балерина едва смогла проговорить:

— Нет! Никогда! Разве вам неизвестно, что дамы боятся высоты?

— Это вы, достигшая недосягаемых творческих высот? Ну-у, тогда я сам научу вас управлять аэропланом и, таким образом, все исправлю.

— Так вы, выходит, можете все исправить… Вы что же, ВСЕ можете?!

Князь утвердительно кивнул:

— Решительно все… но только с вашей помощью, мадемуазель Ксения.

— Ай-я-яй, Евгений Петрович! Зачем вы до сих пор скрывали от меня свой незаурядный актерский дар? — Она в шутку погрозила тонким пальчиком. — И вообще в вас просто какой-то неисчерпаемый кладезь дарований!

— От вас я и не думал ничего скрывать, ни сном ни духом. Черпайте сколько угодно — этот кладезь отныне ваш!

Тут они оба захохотали — им было хорошо в этот вечер.

 

XIX

Провожая балерину. Дольской рассуждал о том, какая все же ответственная и почетная миссия быть актером, как трепетно нужно относиться к своему творчеству, как это должно быть увлекательно — воздействовать на души зрителей, до отказа заполняющих огромный зал. Он восхищался настойчивостью и трудолюбием артистов балета… Ксения слушала и ловила себя на том, что теперь определенно не хочется расставаться с Евгением Петровичем: пускай бы он продолжал так вот говорить о вечном и высоком, открывать свою многогранную душу, музицировать, даже читать грустные стихи. В этот вечер таинственный князь произвел на девушку неизгладимое впечатление, вскружил ей голову и, став ближе, почти покорил сердце — никто еще так красиво, романтично не ухаживал за молодой примой. Удивляясь собственной смелости, не допускавшая до сих пор подобных опрометчиво-легкомысленных шагов, она пригласила его к себе домой.

Князь, конечно, не мог упустить удобного повода провести остаток вечера с Ксенией.

В прихожей их никто не встретил.

— А где же ваша горничная? Избаловали вы, однако, прислугу, драгоценнейшая.

— Евгений Петрович, вы не представляете, — продолжала Ксения, — какая умница моя Глаша. У нее в руках все горит: не налюбуешься, когда делает что-нибудь по дому. А кулинарка какая: испечет такую кулебяку, что в лучшем ресторане не подадут! Да она и бисквиты со сливками прекрасно приготовит, и даже безе. Просто прирожденная хозяйка — на ней весь дом держится, и манеры у нее не как у других горничных — от куда что взялось? Она ведь почти девочкой из глухой деревни приехала, а я пожалела — взяла к себе в прислуги…

— Теперь-то, конечно, не жалеете, — хитроумно скаламбурил Дольской и не преминул сделать вывод: — Получается искусница какая-то из афанасьевских сказок — народная умелица! Выходит, не квасные патриоты придумали, что русский народ богат талантами… И это теперь-то, когда в Европе все обыватели стали на одно лицо! Нет, милая, Россия все же не Европа, скажу я вам!

— Я знаю только, Евгений Петрович, что она одна такая, наша Россия, у нее свой образ и душа, и мне вообще не хочется делать какие-то сравнения. Но это истинная правда: таланты — ее главное богатство. Божье благословение, если позволительно так сказать. Взять хоть наш театр, и не труппу даже — артист по своему призванию должен иметь хоть крупицу таланта, — а самых простых служащих, рабочих. Есть у нас совершенно уникальный человек из бутафорского цеха. Был как раз рабочим сцены, а оказался первоклассный краснодеревец, и теперь наша столярная мастерская у него в подчинении. Впрочем, для всех он по-прежнему просто Тимоша. Руки у него золотые — вот кому бы иконостасы резать! Мы с ним задушевные друзья — он добряк, настоящий большой ребенок. Дарит мне иногда свои чудесные поделки: однажды нож для бумаги подарил, с фигурной ручкой в виде крылатого стрельца. «Китоврас» какой-то. Сказал, что этот Китоврас приносит счастье. Что-то древнее-древнее, былинное! А Распятие вырезал на аналой — глаз не оторвать! Я только у староверов видела подобное, но там литье, а это легкое, из обыкновенной липы — Великим Постом на Крестопоклонной мне преподнес. Дивная работа… Да я вам сейчас его покажу!

Балерина пригласила Дольского в уютную гостиную, сама же отлучилась в соседнюю комнату (видимо, в спальню или будуар). Князь принялся разглядывать интерьер — ему давно хотелось побывать здесь, почувствовать дух дома, где живет та единственная на свете женщина, ради которой он был готов на любые благодеяния и преступления, словом — на все. Он увидел на стенах несколько старых портретов: вельможа в парике екатерининских времен с лазоревой Андреевской лентой через плечо, дамы с прическами по моде прошлого века и драгоценными вензелями Императриц и Великих княгинь на корсажах. Здесь же были изображения самих Государей. Два больших дагерротипа в овальных рамах, висевшие рядом, изображали молодого гвардейского офицера в форме времен Александра-Освободителя и красавицу в подвенечном платье. Внешнее сходство не вызывало сомнений — это были родители Ксении в пору, когда самой балерины, очевидно, еще не было на свете. По всей комнате висели фотографии каких-то танцовщиц (некоторые с автографами) в небольших разнообразных рамках, несколько южных пейзажей в духе Сильвестра Щедрина, олеографии и гравированные репродукции шедевров от нежнейшего Боттичелли до лиро-эпического Нестерова, православного, но с явно модернистскими живописными приемами. Один угол комнаты занимал высокий напольный киот: фамильные образа тускло золотились, огонек массивной лампады отражался в желтоватом стекле, отбрасывал теплые блики на чеканные ризы. В простенке между окнами стоял большой книжный шкаф, напоминавший величественное классическое строение. Застекленная дверца, к сожалению, была плотно занавешена зеленой шелковой шторой, так что нельзя было пробежать взглядом по корешкам, но стоявшие наверху мраморный бюст Пушкина и фарфоровый — Чайковского отчасти раскрывали не только литературные, но и музыкальные пристрастия хозяйки квартиры. Когда Ксения вернулась, бережно, на вытянутых руках, неся Тимошино распятие. Дольской остановился возле прекрасного беккеровского фортепиано, отделанного орехом с инкрустацией, с двумя витыми подсвечниками, укрепленными над клавиатурой по сторонам ажурного пюпитра, и, любуясь, провел ладонью по полированной медового цвета крышке.

— Смотрите какое! — благоговейно, точно восторженный ребенок, произнесла Ксения. — Без глубокой веры ничего подобного не сделаешь.

Больше она не сказала ни слова — ей казалось, что князь и сам все видит: распятого, изможденного и в то же время только уснувшего, сокрывшего до поры в своем неотмирном лике Таинство Воскресения Спасителя, ангелов, смиренно ожидающих Великого торжества у подножия Самого Господа Саваофа, наконец, резное узорочье славянской вязи, которой был причудливо разукрашен весь крест. Дольской же коснулся чудесного творения поверхностным, холодным взглядом, произнес что-то неопределенное, вроде: «Да, да. Вижу… Красиво», — и более не возвращался к этому предмету. Балерина еще недоумевала по поводу такой «теплохладности» Евгения Петровича, а он уже углубился в созерцание другой вещи, которая действительно приковала его внимание: это была очень странная картина, стоявшая на пианино прислоненной к стене. Холст был покрыт толстым, небрежно нанесенным слоем кирпичного цвета масляной краски, нарочито пастозными мазками, поверх которого виднелись остатки приклеенной бумаги и две жирные полосы неизвестного белого состава, правильным крестом пересекавшие все полотно! Не менее поразителен был контраст холста и рамы, не какого-нибудь ремесленного багета, а искусной резьбы старинной золоченой рамы стиля рокайль. Все вместе выглядело очень новаторски — это был яркий пример как раз того искусства, которое так соответствовало внутреннему духу Дольского.

— Я и не знал, что вы тайная поклонница современной живописи, — удовлетворенно заключил князь. — Такая смелая, экспрессивная вещь! Кто же это написал?

Восхищение гостя было так же непонятно Ксении, как и его равнодушие всего какую-то минуту назад:

— Не смейтесь — разве здесь можно что-нибудь разобрать? Это семейная реликвия. Она появилась в семье несколько лет назад, только бабушке чем-то не понравилась. Так уж Господу было угодно, что именно в эти годы умерла моя младшая сестра, а потом сразу мама — нелегко пережить подобную утрату. Бабушка почему-то стала видеть причину всех несчастий в этой картине и приказала замазать краской, а сверху сама наклеила — вот ведь старческая причуда! — афишу Шаляпина. Вскоре и она умерла. Теперь картина здесь, в моей петербургской квартире, но я ее отчистить не могу: афишу кое-как содрала, да толку мало — клей остался, полосы крест-накрест по масляной краске. Отчетливый крест на багровом поле! Теперь уже мне не по себе, когда я смотрю на то, что получилось.

Евгений Петрович наклонился к балерине и, заглядывая в самые глаза, поспешил исправить досадную бестактность:

— Простите, — действительно, вышло как-то нехорошо. Такое несчастье, а я … Не предполагал. Искренне сожалею и соболезную. Вот только мне сейчас пришло в голову: может, это, конечно, и глупость, но вы не допускаете, что так даже лучше, чем было? Приглядитесь, право же, вышла очень занятная вещь! Просто сейчас в моде такая живопись.

Ксения инстинктивно вскочила, гордо выпрямилась:

— Не понимаю, при чем тут мода?! Неуместная, неприличная шутка! Я обратилась к вам как к мастеру за компетентным советом — у меня нет знакомых реставраторов, и мне не до шуток!

Дольской опять убедился, что с Ксенией Светозаровой не поспоришь, да и спорил он только для «куража».

— К чему сердиться, голубушка! Разве я отказываюсь? Наоборот: меня так тронуло ваше доверие! Теперь я готов отреставрировать картину самолично, если, конечно, вы и это мне доверите. Не обещаю, что управлюсь быстро, но ручаюсь, что исполню все с особой тщательностью, как любую вашу просьбу.