Датский король

Корнев Владимир

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Княжеский дар

 

 

I

За последнее время Арсений, не помышлявший никогда об иконописании, перекопал массу специальной литературы, изучил лицевые подлинники и прочие собрания изографических канонов. Он обошел множество храмов и часовен, вникая в тонкости изображения Николая Чудотворца, и у него уже сложилось довольно ясное представление о будущем образе (еще бы — сколько святых ликов глядели на него за это время!), но когда светский художник обратился к духовным основам священного письма, тут же убедился, насколько сложнее и глубже, чем казалось поначалу, предстоящее ему дело, какой верой должен обладать простой «богомаз», пишущий по прорисям, не говоря уже о полном удалении от мира и строгой аскезе иконописца-монаха. Арсений не чувствовал себя созревшим для столь «умного» дела: не будучи готовым к «творческому постригу», он в то же время не хотел писать образ в академическом, обмирщенном духе, коих были полны главные соборы столицы Империи. Чудо повергло художника Десницына в тревожные раздумья: «Какая разница, что там за икону вообразил себе Вячеслав, а тем более этот самодур Евграф Силыч, которому, наверное, и котел уже в преисподней приготовлен, — мне-то зачем по своей воле в ту же смолу лезть? Звонцов тоже хорош. Ладно портрет, так я еще икону должен за него писать! Ни опыта, ни покоя в душе… Безумцы, какие безумцы… Только ради этой женщины, ради нее одной!» И он, установив на мольберт очередной холст, забыв обо всем прочем, увлекся изображением прекрасной «модели». Ксения как живая стояла перед мысленным взором Арсения. Лишь изредка приходилось поглядывать на рисунок, чтобы случайно не изменить позу и не упустить что-то из антуража.

Арсения поначалу раздражала однообразная работа над портретом, со временем же он стал находить изысканное удовольствие в том, что на каждом следующем холсте проявляется та или иная едва уловимая черта прекрасной дамы, виденной им всего один раз. У него уже возникло ощущение каждодневного ее присутствия в мастерской. Писал он теперь подсознанием, интуицией: кисть словно бы сама накладывала свежие, новые мазки, и в этой игре света и тени, составляющей почти зеркальную реальность, вот-вот должно было выкристаллизоваться совершенство. Когда Вячеслав принес картину для реставрации и «иконную» доску, извинялся, что у самодура-толстосума одна причуда за другой, «а теперь вот еще и сама эта сентиментальная прима навязала какую-то дилетантскую мазню, будто в ней вообще может быть что-нибудь путное, хоть сколько-нибудь ценное», и не его, дворянина Звонцова, вина, что придется заниматься одновременно портретом, иконой и еще этой «грязной» дерюгой. Арсений улыбнулся улыбкой стоика:

— Значит, так нужно, а там посмотрим… Случайности не существует, Звонцов. — Говоря так, Сеня, примериваясь, уже разглядывал специально заготовленную доску, на которой ему предстояло написать образ Святителя и Чудотворца.

Вячеслав Меркурьевич решил, что друг его совсем спятил — никогда раньше он не замечал в Десницыне смирения на грани тупости. Да и суждение о «случайности» показалось скульптору каким-то странным, но в творческий процесс он не решился вмешиваться.

Передав Звонцову результат очередного «сеанса», Арсений решил отвлечься, отдохнуть. Лучший отдых, как известно, смена работы. Он приготовил растворитель, острый скальпель и, разбираемый любопытством, принялся осторожно снимать толстый слой краски, скрывавшей изображение. Как ни старался художник, краска давала трещины. Естественно, самые крупные и грубые появились как раз там, где темнели клеевые полосы: на алом фоне зажелтел отчетливый крест, теперь уже будто бы резное Распятие. Арсению стало не по себе: «Устал… К чему вся эта мистика? Нет, определенно что-то надо делать с нервами, да только что тут сделаешь, когда работы невпроворот…» Хотелось воздуха, свежего ветра: он открыл настежь окно и рванул глухой ворот косоворотки так, что пуговицы посыпались на пол. Порыв ветра сорвал тряпку, которой была закрыта наконец «обретенная» иконная доска, пока что не тронутая Арсением Он спешно закрыл ее: «Это потом, потом… Богу Богово, кесарю кесарево! А сейчас на улицу, куда угодно: может, успокоюсь».

Арсений вышел по Малому проспекту на набережную и, подставляя лицо приморскому бризу, не обращая внимания на редких прохожих, направился от Тучкова моста к Биржевому, замедлил шаг на Стрелке, любуясь величавой панорамой Дворцовой и широким невским разливом, а после проследовал мимо академических учреждений, с угасающей ностальгией проводил взглядом Академию художеств и застывших перед ней сфинксов, надменными стражами вечности взирающих на щедро позлащенный купол «Исаака-вели-кана», и свернул в глубину острова перед Морским кадетским корпусом уже в виду кружевных крестов Киево-Печерского подворья. Не доходя Малого, художник зашел в подворотню и вернулся проходными дворами на 9-ю линию, как раз к своему дому, описав, таким образом, довольно приличный круг. Дома Арсений, однако, опять почувствовал непреодолимое любопытство и опять подступился к старой картине. С осторожностью хирурга он поддел скальпелем посторонний красочный слой справа. Достаточно было легкого прикосновения, чтобы засохшая корка отпала, обнажив четкую подпись: монограмму «КД» на золотом гербе. Именно так и значилось на холсте: «КД»! Тогда, сняв несколько наносных слоев краски, он узнал… часть своей работы, написанной в Баварии, — полузабытый пейзаж средневекового городка Роттенбурга. Ошалевший художник бросился в кухню, открыл до отказа водопроводный кран и подставил голову под мощную ледяную струю. Он не мог взять в толк: как картина, являвшаяся ему еще в сказочных детских сновидениях, только спустя многие годы воплотившаяся в реальность, оказалась у балерины?

 

II

Арсений не помнил, сколько дней провалялся в постели то в кошмарном сне, то в полусонном состоянии, когда от перенапряжения нервов и смертельной усталости ему не хотелось шевельнуть ни рукой, ни ногой. Снилось, будто он пишет икону Николая Угодника как автопортрет, добавляя детали, которых в его внешности недостает для канонического образа, будто бы он убежден, что Ксения сразу узнает в святом лике его черты и догадается о масонской авантюре — такая вот наивная и отчаянная попытка предостеречь балерину, оградить от нависшей над ней беды. Сон этот все время повторялся, и — что было самым тягостным — художник никак не мог закончить работу. Иногда расслабленного Сеню умудрялся кормить старший брат, но это были эпизоды, потому что он, по обыкновению, пребывал в тяжелом запое и большее время вообще неизвестно где пропадал.

Когда кризис прошел, Арсений пришел в себя и ужаснулся: «Сколько же времени я провалялся в постели? А вся работа стоит!» Поднявшись, он принялся осматривать мастерскую. Больше всего он боялся, не исчезла ли заветная доска, а та, похоже, действительно куда-то запропастилась. Он смотрел во все углы, даже под стол залез и под диваном пошарил: старой, неприметной доски нигде не было! Пошатываясь, Арсений подошел к мольберту и тут увидел то, что искал, но увиденное превзошло все его ожидания: перед ним красовался готовый, еще не просохший от лака образ Архиепископа Мир Ликийских Николая, исполненный по древнему канону, но лик… Сначала Арсений решил, что не окончательно проснулся и грезит в дреме, но тут заметил остолбеневшего Ивана, чей взгляд тоже был прикован к иконе. На пораженных братьев бесстрастно взирал… сам Арсений Десницын. В обрамлении седых волос и окладистой бороды, в окружении золотистого нимба Святителя художник увидел свое собственное лицо!!! «Выходит, это был никакой не сон: я действительно написал в бреду „автопортрет“. Ужас какой! Так ведь и знал — добра от этих звонцовских прожектов не жди! Да еще „благодетель“ его, будь он неладен… Но как так могло получиться? Я ведь попросил благословение — у самого настоятеля Благовещенского храма — на написание образа!» Арсений честно признался себе: в заказной иконе отразились его дерзостные, тщательно скрываемые, мысли и желания. Мучительный соблазн изобразить себя вместо Божьего угодника возник в кошмарном сне.

Мало того, что предстояло написать икону для женщины, чей образ уже жил в его сердце, и что им была послана встреча в храме, так теперь выходило — их судьбы переплелись еще раньше, когда десницынский пейзаж неисповедимыми путями попал в ее семью! Последний «сюрприз» с реставрацией только окончательно убедил художника, что все это куда больше, чем набор совпадений, — это уже судьба. Промысл.

«Может быть, это единственный способ напомнить ей обо мне, намекнуть. Вдруг она узнает незнакомца из Николаевской церкви, вдруг воспоминание будет ей приятно?! Может быть, тогда… Нет, это невозможно, немыслимо написать такое! Это непростительно!» До сих пор не мог Арсений примириться с безумной идеей, но теперь оказался перед свершившимся фактом, да еще свидетель Иван стоял рядом. Внезапно отрезвевший, он осторожно потрогал младшего брата за плечо:

— Знаешь, Сеня, я пойду, пожалуй? — Иван смотрел на художника глазами, в которых читались недоумение и растерянность.

— Скажи, Ваня, — тихо спросил тот, — совсем я с пути сбился?

«Ваня» же смог вымолвить лишь одно:

— Совершенно ничего в ваших чудесах не понимаю, ты же знаешь. Спроси вон у Бога своего, а я тебе здесь не советчик — уж не обессудь.

Оставшись в одиночестве, новоявленный богомаз Десницын воззрился на скромный образ Вседержителя, едва приметный в дальнем углу комнаты: «Господи, что же Ты молчишь?! Я знать должен, угодно ли Тебе то, что я натворил, а если это соблазн, почему Ты, Господи, не удержал меня от соблазна?» Чуда не произошло: полузабытая Арсением икона была все так же сурово тускла и безмолвна. Ничего не прояснялось. Он отошел в сторону, понимая одно: что сделано, то сделано, а за свои поступки следует отвечать.

— Я НЕ ХОЧУ ничего дурного! — вырвалось у него напоследок как оправдание.

Он осторожно запаковал двусмысленный образ и сам принес Звонцову на Лермонтовский. Скульптор был так обрадован скорым исполнением столь сложной работы, что смог вымолвить одно:

— Ну, Сеня, опять ты меня спасаешь просто!

Он даже не удивился, что Арсений уже уходит, даже не развернув пакет, не похваставшись своей удачей, зато успел крикнуть вослед:

— Постарайся, друг, время не терпит, а Вячеслав Звонцов перед тобой в долгу не останется — слово дворянина!

«Знаю цену твоему слову, балабон титулованный», — подумал Десницын, оказавшись на улице. Он почувствовал вдруг, как полегчало на душе: «Пусть теперь делает с образом что угодно, только бы поскорее отдал своему масону… Может. ОНА и догадается?! Но это уж как Бог даст».

А Вячеслав Меркурьевич распаковал тем временем икону и внимательно вгляделся в нее. Он, конечно, был восхищен мастерством друга, даже зависть взяла: «Талантлив Сеня чертовски! Мне бы такой дар, я первым иконописцем был бы в России, а уж деньги сами бы в карманы текли! Да-а-а…» Охваченный бесплодными мечтаниями, продолжая разглядывать шедевр, Звонцов вдруг всплеснул руками: «Ба! Да Никола-то получился вылитый Король Датский!» Факт этот ваятеля позабавил, хотя и не удивил: в истории искусств ему известны были примеры, когда гений так вживался в свое творение, что оно невольно приобретало портретные черты автора, но Звонцов, сам не чуждый тщеславия, злорадно предположил и то, что Арсений сознательно допустил столь дерзостный прием. Выходило, что и Десницын. всегда скромный, стеснявшийся похвалы, наконец-то выдал свою тягу к славе, а значит, в своих приземленных устремлениях он Звонцову сродни!

Не догадывался скульптор о самом главном: для КОГО «чистый» Сеня пошел на такое. Откуда ж ему было знать о том, что произошло в Николаевской единоверческой церкви?

 

III

В последнюю седмицу августа всесильный Евграф Силыч наконец-то смог лицезреть «новоявленный» образ Николы Угодника, который как раз доставили от Звонцова. Любитель роскоши не мог наглядеться на усыпанную драгоценными камнями золоченую ризу, глаза слепило от всех этих бриллиантов, сапфиров, изумрудов, от кроваво-красных рубинов, доставленных по заказу русского богача из далекой Кохинхины. Сам святой лик скромно смотрелся в лукавой россыпи сверкающих каменьев, а Смолокурову казался чем-то второстепенным, даже недостойным детального рассмотрения. Магнат был озабочен тем, как бы поскорее вручить дар «дражайшей» Ксении: «Не устоит перед таким богатством — кто ж перед ним устоит?» У него в голове даже сложилось напыщенное двустишие:

Сорвется вожделенный плод — Мне прямо в руки упадет!

Перед началом церковного индикта Ксения в очередной раз приехала в княжеский особняк. Хозяин встретил ее более торжественно, чем обычно. Дольской чинно проводил гостью в «обновленную» домашнюю церковь или, скорее, часовню, где находилась икона.

— Я давно хотел преподнести вам одну вещь. Не знаю, как вы воспримете этот дар, но, признаюсь, был бы рад, если бы он вам понравился. Не погнушайтесь принять скромную дань, так сказать, знак внимания одинокого художника.

Балерина оказалась в миниатюрном подобии греческой церкви — убранство было скопировано, но она и представить не могла, чем сейчас удивит ее Евгений Петрович, а тот медленно подвел девушку к иконе, которая красовалась на широком аналое в центре.

Ксения тотчас, еще не успев оценить дара умом, благоговейно перекрестилась. Она не могла иначе ответить на проникающий до глубины души исполненный неотмирного покоя взгляд Архиепископа Мир Ликийских.

Этот удивительный Николин лик был для нее настоящим откровением: «Кто же такое чудо написал? Наверное, в какой-нибудь обители. Прислали ему с Афона, а он решил подарить мне — отдать такую Святыню! Как мне хранить такое, мыслимо ли?! Я всего лишь актриса…»

— Это я сам написал — пришло как-то молитвенное настроение, ну я и подумал — почему бы не написать? — игриво, так, словно бы речь шла об удавшейся поделке, произнес князь. — Да вы на оклад обратите внимание: подлинный шедевр, у Фаберже заказывал. Раритет, замечу вам, такой вещи в кремлевских ризницах не найдете!

Набожная гостья словно бы не слышала рассуждений о ювелирных достоинствах образа:

— Да вашей рукой Ангел Божий водил!

— Возможно. Но я этого не заметил, — «художник» позволил себе легкомысленно пошутить. — А вы мне льстите, право же, льстите — не стоит моя работа таких похвал. Просто хотел вас порадовать…

Балерина продолжала любоваться подарком:

— Это так неожиданно: настоящее откровение для меня, как благословение свыше! А завтра такой трудный спектакль: я танцую Жизель…

— Могли бы сразу сказать, божественная вы наша! Все замечательно складывается. Утром икона будет уже у вас в уборной — не беспокойтесь, я позабочусь, чтобы доставили. Надеюсь, это поможет при выступлении?

— Конечно! Но так неудобно, право… — Ксения смутилась, замялась. — А образ разве уже освящен?

Князь притворно надул губы:

— Обижаете, мадемуазель Ксения! Ее сам Высокопреосвященнейший Владимир освящал… На Киевско-Печерском подворье, — сочинил он на ходу. Упоминание Владыки Владимира было для Ксении наилучшей рекомендацией.

 

IV

То был особенный спектакль. Вряд ли когда-нибудь до этого дня, да и в ближайшие годы после, искушенные петербургские театралы видели такую «Жизель». Возможно, выступление прима-балерины Светозаровой и не было лучшим в ее сценической карьере (пресса, например, и вовсе его не заметила), зато сама Ксения запомнила его надолго. В тот вечер ею владело истинно молитвенное вдохновение — такой глубины чувство тихой покорности никогда еще не охватывало Ксению на сцене. Она знала, конечно, что хореографы называют «Жизель» религиозным балетом, но прежде считала эти слова лишь удачной метафорой, теперь же казалось, что она танцует перед незримым образом Николая Угодника и что это не танец даже, а подобие богослужения, в той мере, в какой может быть молитвой стихотворение, картина или другое исполненное сокровенного, духовного смысла произведение искусства. Во втором акте, с того момента, когда, согласно либретто, Жизель поднимается из могилы, Ксения приняла позу смиренного, богомольного поклона и так и не подняла головы до последнего выдоха. Ей было мистически страшно, но в то же время не постижимая умом сила подчинила волю балерины, словно предписывая исполнять партию героини, отдавшей себя без остатка высокой любви. Ей хотелось верить, что сила эта не злой рок, а Божий Промысл: «Неужели зло может так облегчать, очищать душу, обращать ее к свету? Нет и нет, ибо только Господь ведет душу на свет, а свет — Истина!» Настоящий катарсис испытала в тот вечер Ксения.

Передалось ли это ощущение публике? По крайней мере, один из находившихся в зале весь спектакль не отрывал от Жизели восхищенных глаз. Он впервые видел непревзойденный танец Ксении Светозаровой, и, в отличие от самой балетной феи, ему был известен источник очищения, им самим испытанного. Этот человек знал определенно, что влюблен, что наступил тот час, когда любовь овладела им безраздельно.

После привычных оваций и реверансов Ксения уединилась в своей гримуборной. Она опустилась в кресло, оглядела стены, стремясь поскорее выйти из роли, остановить легкое головокружение, сосредоточив взгляд на чем-нибудь привлекательном. Вот анонс ее дебютного выступления — фамилия напечатана маленькими буквами в самом низу. Вот броские афиши последующих спектаклей, и ее имя набрано уже крупно, со значением, в том числе на других языках (Ксения не смогла сдержать иронической улыбки). Вот легкая этажерка с программками, либретто, художественными журналами и рядом большая напольная ваза, полная высохших цветов. Справа на стене — шкафчик для грима, слева — заветная стойка с развешанными на ней пачками, пуантами, Стефанами и прочими деталями облачения героинь постановок. Взгляд ни на чем не задерживался — балерина волновалась. Над небольшим бюро с письменными принадлежностями висела овальной формы гравюра — портрет Тальони, перекочевавший сюда из дортуара училища, рядом большой холст — один из «самоваров», любезно подаренный Дольским. Ксения всмотрелась в него и разглядела за россыпью смелых мазков какую-то глупую физиономию в маске и шутовском колпаке. Наконец взгляд девушки сам выделил то единственное, что действительно могло по-настоящему увлечь ее, помочь сосредоточиться и в то же время облегчить душу, — подаренный князем образ.

В этот момент в дверь постучали. Оказалось, как всегда, доставили цветы: роскошные розы (естественно, от Евгения Петровича), еще множество других. Среди прочих букетов один выделялся своими размерами и простотой: огромная охапка флоксов, ромашек, ирисов, наспех перевязанная атласной ленточкой. Ксения поднесла букет к лицу, и ее окутало облако нежного аромата. Что-то выпало из букета на вощеный пол. Ксения нагнулась, подняла маленькую визитную карточку: «КД. Свободный художник». Она была сбита с толку: почему Дольской прислал два разных букета? И визитки были разные. «Непонятная прихоть!» — Ксения капризно передернула плечиками. Ноздри все еще щекотал сладковатый запах флоксов — он проникал в дальние, потаенные уголки женского существа. Розы стали привычными для примадонны, а вот давно забытое благоухание отцовской усадьбы… Ксения наконец поняла, что ей сейчас нужно: она подошла к новой еще не нашедшей своего места иконе и обратила взор к великому Чудотворцу.

После молитвы, уже переодетая, Ксения все же никак не могла налюбоваться на цветы. «Как много в них содержания, мира, неисповедимой высшей мудрости! Конечно, Господь создал их совершенными, им неведомы ни дремучие страсти животных, ни изощренные, порой скрытые светскими приличиями слабости и пороки человека… Все это так, но ведь кто же, как не грешный человек, составляет сами букеты, находит неповторимые сочетания, подбирает гамму красок, как композитор использует ноты, выражая в музыке свою душу? Получается, цветы не только гармоничны изначально, а еще и отчасти одушевлены тем. кто их дарит. Они становятся не только украшением природы, но окном в чей-то вдохновенный внутренний мир! А говорят, что есть цветы, которые убивают… Убийственная красота?! Возможно ли?» Эти размышления были прерваны приходом Дольского. Дверь в гримерную прима-балерины оказалась не закрыта, впрочем, для князя не существовало понятия закрытых дверей — он был вхож всюду от элитарного салона до (по слухам, правда) Зимнего дворца. Ксения в платье цвета беж, отделанном белыми кружевами, с глухим, скрывающим шею, воротничком, заколотым крупной агатовой брошью-камеей с изящным, «сапфическим» профилем, была как-то особенно хороша. Она не скрывала, что рада видеть Евгения Петровича: эта радость читалась во взгляде, в румянце щек, в некотором беспокойстве молодой женщины. Словно извиняясь перед гостем за беспорядок (кроме самой балерины никто и не заметил бы ничего подобного), Ксения обвела комнату руками:

— Вот видите сколько сегодня цветов! Значит, спектакль удался, публика рада… Сейчас бы все это собрать и в храм — там самое место розам, хризантемам, лилиям, а здесь… Вы извините, князь, у меня даже не прибрано! Право, неловко даже! Нужно скорее все это отвезти, так будет жалко, если завянут…

— Ну, разве это повод для беспокойства? — понимающе улыбнулся Дольской. — Мое авто к вашим услугам, только нужно позвать шофера — он быстро со всем управится.

Балерина поспешила добавить:

— Но ваши флоксы, князь, они просто замечательные! Только увидела — и на сердце стало так легко, я себя почувствовала маленькой девочкой… Это радость такая — в моей уборной цветущий сад! Я так люблю, когда мне дарят простые цветы…

«Какие еще флоксы? — удивленно подумал Дольской. — Я заказывал розы — неужели перепутали?! Эти мальчишки-разносчики, черт знает что у них в голове, — ну, я разберусь!» И тут он увидел на столике огромный букет ромашек вперемешку с флоксами и ирисами. Он был даже не в корзине, точно и не из магазина, а просто в скромной вазе, но с чьей-то визиткой. Евгений Петрович быстро вынул ее и, прочитав, почувствовал, как его прошиб пот, — на сером кусочке картона значились инициалы «КД»! Но подобных карточек он никогда не заказывал. Кровь бросилась в княжескую голову: «Это что еще за фокусы? Свободный художник — „природный дворянин“? Этот мазила вздумал мне дорогу переходить?! Нет, нет! Звонцов слишком трусоват и мелковат для такого поступка. Здесь бери выше — должна быть какая-то солидная фигура… А почему бы… Ну конечно же! „Карающий дух“, страж имперских устоев — вот он, грозный соперник! Как это я сразу не сообразил?» Он расстегнул верхнюю пуговицу на сорочке, расслабил узел галстука, опустился в кресло, одновременно пряча в карман чужую визитку. Ксения, которая заметила что-то неладное, засуетилась:

— Что с вами, Евгений Петрович? Дурно? У меня есть нашатырь, я сейчас…

— Ничего-ничего, — Дольской поспешил успокоить даму. — Пустяк! Просто у вас здесь душновато.

Балерина распахнула двери настежь:

— Вы правы. Окон ведь здесь нет, и очень тяжело проветривать. Мы сами с этим всегда мучаемся. Может быть, дать вам веер?

Дольской осклабился:

— А у вас завидное чувство юмора, мадемуазель Ксения: я сейчас похож на падающую в обморок институтку? Давайте-ка лучше схожу за шофером.

Он встал, решительно направился в коридор, но Ксения успела спросить вдогонку:

— Евгений Петрович, а правда, что бывают цветы-убийцы?

Дольской оглянулся, произнес на ходу:

— Увы! Это научный факт. Если я не ошибаюсь, у магнолии ядовитые испарения — можно поставить вечером в вазу и не проснуться. Есть еще какие-то сводящие с ума экзотические растения, с Явы… Хотя черемуха наша тоже голову кружит… А зачем вам это? Если хотите знать, можно и флоксами так надышаться, что потом пожалеете… — Он погрозил Ксении пальцем. — Впрочем, я, конечно, шучу — аромат чудесный, дышите сколько угодно!

 

V

После вечерни князь повез Ксению домой.

— Вы обратили внимание, какая замечательная, проникновенная была служба? Жалко, что мы успели только к концу, — заметила дорогой балерина. — У единоверцев всегда так — строго и благолепно. А пение какое! Сейчас подобное редко где услышишь: чем-то похоже на греческое, в этом настоящая древняя святость, правда, Евгений Петрович? Вам это, должно быть, особенно близко — ведь ваша матушка, я помню…

Дольской выразительно кашлянул, отвернувшись в сторону, важно подтвердил:

— Да-да… сердцем ощутил эллинский дух!

— Вот видите! — оживилась Ксения. — Я так и знала, что вы оцените по достоинству!

Князь тоже как-то встрепенулся, заинтересованно спросил:

— Послушайте, дражайшая, а что моя икона? Вы ничего не сказали — молитва придала сил на сцене?

Я заметил: мой Никола у вас в гримерной на самом видном месте, очень польщен…

— Ах, Господи! — балерина зарделась. — Как же я могла забыть?! Евгений Петрович, ведь я не знаю, как вас и благодарить, — образ дивный, вы иконописец милостью Божией! Точно вам говорю! Столько разных впечатлений, такой спектакль, я переволновалась и совсем голову потеряла… Простите, что так вышло, что вы первый вспомнили!

Дольской всем своим видом выражал искреннее любопытство, готовность выслушать все, что расскажет Ксения. У него даже задергался уголок губ, торжествующе-нервической улыбки он тоже не мог сдержать.

— Так вот. Все по порядку. Перед спектаклем я, разумеется, собралась репетировать, но у меня твердое правило: не приступать к работе без молитвы. Vous comprenez, «служенье муз не терпит суеты»! Вспомнила ваши слова и решила — Николай Угодник поможет непременно. Поставила свечу перед новым образом и прочитала коленопреклоненную молитву, ту, что обычно после акафиста читается, раз двенадцать ее повторила, потом молилась своими словами (у меня иногда бывает такой порыв, когда выходит очень складно и чувствуешь, что душа очищается, точно на исповеди). На репетицию я просто полетела, правда, мне до сих пор кажется, что жесткого пола даже не касалась, а потом вернулась в гримерную и обомлела прямо: свечка лежит на ковре и продолжает гореть (видно, я забыла потушить, так торопилась, а она упала просто). Нет, вы понимаете, Евгений Петрович, горящая свечка на полу, а огонь от нее не распространяется! Мне некогда было поражаться, я только перекрестилась, опять к иконе поставила и за кулисы — уже спектакль начинался…

— Да разве можно так?! — не выдержал Дольской. — Вы меня поражаете, голубушка: не первый год в театре, а как будто только вчера сюда попали. Разве позволительно забывать о пожарной безопасности? Да все ваши хранилища для костюмов, декораций, ваши гримуборные и, прежде всего, сама сцена, да и зрительный зал с его деревянными конструкциями, — настоящая пороховая бочка, которая только и ждет той самой случайной, роковой искры! Спичку достаточно обронить, и за какой-нибудь час от этой громадины останется груда пепла и кирпичей! Какова беспечность, вы подумайте, а?

Услышав последние слова, даже шофер обернулся к хозяину, решив, что тот обращается к нему, но князь недвусмысленным жестом дал понять, что он глубоко заблуждается. Шофер натянул кожаный шлем по самые уши.

— Неужели вы не понимаете. Евгений Петрович, — раздосадовано произнесла Ксения, — это же чудо прямо! Святой Пасхальный огонь всего раз в году в Иерусалиме не обжигает, только согревает, а здесь получается то же. О пожаре и речи быть не могло!

— А вы, драгоценнейшая, знаете, что, по данным историков, театры горят, в среднем, каждые тридцать лет, а то и чаще? Догадываетесь о причине возгорания или еще нет? Освещение, милая моя, банальнейшая вещь! То от масляной лампы загорается, то от газового рожка, а чаще — именно от свечки и из-за рассеянности человеческой, конечно. Вот хотя бы один пример. Был в Москве такой театр. Петровский. Знаменитый, кстати, вы-то наверняка о нем слыхали. А в 1805 году, 22 октября, если не ошибаюсь, этого уникального здания не стало. И вот почему — некий растяпа из служащих две зажженные свечи в гардеробе забыл, а москвичи тогда, между прочим, утверждали. что пожар случился из-за назначенного на воскресенье представления «Днепровской русалки»: дескать, в ней столько чертовщины, что православному человеку и в будни грешно смотреть, не то что в праздник. Я уже не хочу вспоминать страшную гибель Эммы Ливри — вы и сами о ней прекрасно знаете, а тем не менее так неосторожны.

— Не хотите же вы сказать, князь, что на Императорской Мариинской сцене ставят чертовщину? Если бы подобное и было, я ни за что не согласилась бы участвовать в постановке, — язвительно заявила прима, а сама подумала: «Откуда такие познания в этой области? Чего он только не знает — завидная эрудиция, уникальная! Просто заслушаешься».

— Я не имел в виду ничего подобного, только вас жаль…

— Вы преувеличиваете, в данном случае по крайней мере… Послушайте-ка лучше, что произошло со мной потом. Первый акт публика приняла восторженно (без сомнения, это от вашей иконы!). В антракте, воодушевленная, спешу переодеться — нужно было сменить платье на белое, подвенечное, но, когда его принесли из костюмерной, я вижу, что оно все измазано гримом, жидким тоном для тела и в клею и, конечно, никуда не годится. Скажите мне теперь, почему именно в этот день Серафима принесла из прачечной запасное платье Жизели, которое я обычно использую на гастролях, и все завершилось настоящим успехом — сами видели, что в зале творилось! В этом тоже ничего удивительного?!

— Да ваша костюмерша заранее позаботилась о вас, вот и забрала платье накануне постановки… — попытался возразить Дольской.

— Погодите, вы еще всего не знаете: перед спектаклем, когда я разминалась, на сцене оказалось разлито масло! Я чудом не упала, а если бы… Нет, вы только представьте, что могло бы произойти — стоило лишь поскользнуться. Кто же, по-вашему, уберег меня, сохранил, «поддержал»? Ну же! Какая сила? Думайте что хотите, князь, а я уверена — все дело в новой иконе, и решила бесповоротно: такой образ только в храме висеть достоин, а для моей гримерки слишком большая честь. Не возражайте — я жертвую ваше творение Богу! Могу я распорядиться подарком по своему разумению?

Евгений Петрович вздохнул, однако кивнул в знак согласия:

— Воля ваша, драгоценнейшая мадемуазель Ксения. Поступайте с ним, как считаете нужным.

— Я считаю это должным, а не нужным, поймите…

— Понимаю! — заверил лукавец. — Сказано ведь: грешно хранить святыню под спудом. Пусть поклоняется православный люд.

Сколько иронии слышалось в этих словах! Но Ксения слишком увлеклась мыслями о предстоящем пожертвовании и не заподозрила ровным счетом ничего. Немного помолчав, она изрекла:

— Ну что же… Я уже выбрала храм — тот, в котором мы были сегодня, и хотела бы…

«Иконописец» понял, что сейчас последует приглашение участвовать в передаче дара. Он поспешил предупредить:

— Это может показаться странным, но у меня, грешника, столько дел сейчас, суета сует, знаете ли. И потом: я человек скромный, не смогу я быть в храме. Рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Вам виднее, но для себя я не считаю возможным это отложить, — сухо извинилась балерина.

— Не нужно сердиться, дражайшая: образ доставят на место, когда вам будет угодно.

— А я и не сержусь нисколько, и не сомневаюсь, что вы как человек благородный исполните мою просьбу. — Она действительно не сердилась, только было жаль, что Евгений Петрович не хочет присутствовать при дарении созданного им шедевра.

Тем временем мотор притормозил возле дома Ксении.

— Приехали-с, ваше сиятельство! — сообщил шофер.

Прощаясь с дамой, князь приложился к восхитительным пальчикам, но под конец не сдержался, сказал в сердцах:

— Не выходят у меня все-таки из головы сегодняшние чудеса. Кто-то нарочно опрокинул свечку в гримерной, и пачку испачкали вам назло! Я столько подлости видел в жизни и давно уже не верю в такие совпадения. По-моему, все дело в зависти… У вас ведь есть враги в театре, мадемуазель Ксения?

— Помилуйте, какие враги! — Ксения протестующе замахала руками.

— Ну, завистники-то наверняка имеются, возможно, кто-то на подозрении…

Балерина смутилась всего на какое-то мгновение и ответила твердо:

— Нет! Не думаю и думать не желаю. Пустое все это, князь.

— Да вы только послушайте, что пишут газеты о той же Коринфской! И так заслужила дурную репутацию в России из-за бесконечных скандалов, а тут я своими глазами прочитал, что в Париже, потакая дурным нравам публики, она раздевалась донага и в таком виде скакала по сцене. Представьте, успех превзошел шаляпинский! Не удивлюсь, если в следующий раз она шокирует зрителей, скажем, жонглированием пудовыми гирями. Ха-ха-ха! Говорят, у нее много помощников в зале. Например, бытуют слухи, что когда она не смогла выполнить фуэте во втором акте «Лебединого», то один из этих наемных поклонников отвлек внимание зала искусной симуляцией приступа эпилепсии.

На все эти коммеражи Ксения, поморщившись, незамедлительно отреагировала:

— Князь, я терпеть не могу сплетен. Имейте это в виду и в будущем избавьте меня от выслушивания подобных гадостей.

 

VI

Выбор храма для драгоценной жертвы был сделан Ксенией Светозаровой без малейших колебаний: «Конечно, единоверческий на Николаевской! И престол соответствующий, и бабушке на небесах радость, и отец Михаил одобрил бы — дай ему Бог скорее побороть недуг! Потом надо будет написать Кате в Шамордино: пусть знает, что не забываю юность, дружбу нашу, вечерние стояния у Николы…»

О пожертвовании она сообщила настоятелю, пожилому протоиерею, в субботу на вечерней исповеди. Батюшка довольно поглаживал бороду, согласно кивал, одобрительно окал, выдавая речью уроженца северных губерний.

— Вот и хорошо, матушка. Это правильно, что строгой веры держитесь, а мы ведь не раскольники — у нас все чин но чину, как в любом храме, разве только благостней. После Литургии, после Причастия посмотрим, что за образ такой дивный явлен, помолимся соборне. Господь всякую жертву чистых сердцем благословит и примет. А ваше сердце зрю — голубиное.

В тот же вечер Ксения телефонировала «дарителю» Евгению Петровичу. Он оказался, как всегда, пунктуален: еще не кончилась Евхаристия, а «Никола» уже был перевезен из театра в церковь. Воскресный прием нового образа соответствовал рангу столь чтимого святого. И причт, и прихожане, разумеется, смогли по достоинству оценить мастерское письмо, великолепную ювелирную работу, богатство ризы.

— Спаси Господи! От вашего дара, матушка, и храм теперь преобразится, — расчувствовался отец настоятель, никогда не испытывавший такого благоговения перед иконами нового письма.

Стройный хор пропел многолетие щедрой жертвовательнице. Ксения даже расплакалась: все прошло так, что лучше и придумать было трудно. Она пожалела лишь об отсутствии князя: «Ведь это он достоин чествования, он подлинный творец и должен сейчас стоять здесь, слышать похвалы… Мне-то — за что такая честь? Призри, Боже, на труды раба Твоего Евгения, смягчи его сердце, суету искусительную отведи от него!»

Дома Ксения предалась воспоминаниям, самые сокровенные мечты закружили ее в своем чудесном, сказочном водовороте. Она плакала, плакала от предчувствия чего-то светлого, нового, что вот-вот должно было войти в уже ставшую привычной чопорную жизнь балетной примы. Только сон успокоил ее.

 

VII

Арсений давно уже не был на исповеди, не причащался. «Пожалуй, с Великого четверга!» — соображал он, напрягая память. Он понимал необходимость участия в Таинстве и чувствовал, что душа близка к отчаянию. просто превратилась в клубок противоречий.

Все это накопилось, в основном, за последние месяцы, но что-то вязкое, рутинное мешало Десницыну собраться с мыслями, настроиться на единственно верную ноту и прийти со своими бедами к священнику, готовому выслушать, дать совет, освободить от тяжкого темного комка, что все набухал и набухал и мог вот-вот взорваться и сломать, обескровить самого Арсения. Все, на что решался художник, — молиться, ставить свечи, изредка подавать поминальные записки и вскоре, часто не дожидаясь конца службы, покидать храм. Раньше он не замечал за собой такого. Смятение, житейские тревоги покидали его только возле алтаря, намоленных икон, а теперь это помогало все реже и реже. И еще было одно гнетущее ощущение: словно бы некто медленно, исподволь подчиняет его своей воле! А тут еще образ Николы, написанный, как считал Арсений, в большом искушении.

«Сам того не желая, я оскорбил Святого Угодника!» — эта мысль постоянно пульсировала в мозгу, не давала покоя. Наконец наступил день и час, когда измученный художник заставил себя идти в церковь. Он не читал покаянные каноны, просто решил для себя самое важное: что же сказать батюшке и где исповедаться. «Это возможно только в храме, посвященном Святителю Николаю».

До Кузнечного Арсений добрался пешком, минуя полгорода. Как шел — почти не помнил, все время глядел себе под ноги, так что перед глазами мелькали то булыжник, то деревянные торцы. Голову поднял только на углу Николаевской: пятикупольный храм, классический портал; густой колокольный звон, уносящийся в облака. Перекликались колокольни, звонницы: у Богородицы Владимирской, у ближней Троицы и Знаменья, у Крестовоздвиженской и Покрова, что на Боровой за Обводным. Словом, по всей округе призывали ко всенощной. У Арсения от такого многоголосья даже голова закружилась. Молодой прихожанин-единоверец, с виду приказчик какой-нибудь лавки, подхватил его под локоть.

— Худо вам, господин хороший? Помочь чем?

Десницын сделал глубокий вдох:

— Благодарю. Ничего не нужно.

Приказчик пожал плечами, скрылся за церковными дверями.

Художник стоял перед храмом как вкопанный. Впервые за последние месяцы его не подмывало уйти невесть куда, не клонило в сон, не казалось, что священное действо происходит где-то в отдалении, а он лишь присутствует как зритель в зале — печальный либо безучастный к сути происходящего. Теперь он опять чувствовал себя участником таинства, душа опять открывалась навстречу бытию и его Творцу. Надежным, согревающим светом горели лампады, семисвечник на престоле, видневшийся через раскрытые Царские врата; торжественно покойно перетекая друг в друга, звучали возгласы дьякона и священника, и земля уже не колыхалась под ногами Арсения, как по дороге в храм, а снова обрела твердость палубы ковчега Вечного Спасения, плывущего в безбрежном житейском океане. Служба была долгая, но Арсений совсем не утомился, наоборот, совершенно утвердился в намерении исповедоваться. Огни на престоле погасли, Царские врата закрылись, но тут из алтаря вышел священник в черном подряснике с бронзовым распятием в руках и произнес проповедь. Пастырь говорил о великом подвиге смиренного служения Богу тех святых, «чья память ныне совершалась», о тяготах, искушениях и муках, сопровождавших их земной путь, и о всемогуществе Господа, причислившего их к ангельскому лику за гробом. Он призывал слушавших его прихожан следовать примеру Божиих угодников, уподобиться им в терпении мирских тягот: «Несть испытаний, возлюбленные мои, иже не от Бога нам посылаемы бывают и все скорби даются по силам нашим. Воистину претерпевший до конца спасется!»

«Значит, происходящее со мной тоже от Бога? Звонцовские заказы, эпопея с портретом, все эти совпадения от Всемилостивого Бога?! Но почему сама любовь, в которой ни корысти, ни похоти нет, почему она так мучительна?» — недоумевал художник.

Он пристроился к длинной веренице людей, уходящей в боковой придел, где батюшка уже выслушивал произносимые шепотом откровения страждущих духом. Многие исповедники молча ждали, когда наступит их черед, кто-то бормотал покаянные молитвы. Стоявшая перед Арсением женщина в кружевном черном платке держала в правой руке раскрытую книжицу, в левой — свечку, почему-то зажженную. Арсений осторожно заглянул к ней через плечо: оказалось, дама читает акафист Николаю Чудотворцу. Художник и не подумал, что в правиле, читаемом перед исповедью, такого акафиста нет, наоборот — подчиняясь какому-то внутреннему порыву, сам зажег свечу.

Удивительно было и то, что молитвы, которых Арсений не знал наизусть, разве что слышал когда-то давно на службе, вдруг нараспев зазвучали в мозгу его, а губы зашевелились в шепоте:

«Буря недоумения смущает ми ум, како достойно есть пети чудеса Твоя блаженне Николае? Никтоже бо может я исчести аще бы и многи языки имел… Богу в тебе прославляющемуся, дерзаем воспевати: Аллилуиа».

 

VIII

Иерей Антипа, служивший в Николаевском приходе уже с десяток лет, духовник был опытный, выслушивал стремящихся облегчить душу спокойно, терпеливо, умел в долгом и сбивчивом рассказе уловить тонким пастырским слухом главное и дать мудрый совет, но если видел перед собой лукавца или пустослова, мог и оборвать словоблудие, урезонить или просто отправить искусителя получше разобраться в себе самом и прийти в другой раз в над лежащей сосредоточенности и смирении. С недавних пор подобные «путаники» среди исповедующихся стали попадаться все чаще. Вот и сегодня внимать отчаянным жалобам паствы было тяжелее прежнего. Арсений же, покорно ожидавший своей очереди, заметил лишь, что исповедь идет как-то непривычно медленно, минуты словно растягиваются.

В этой неопределенности, безразмерности времени слух его обострился, и до него сквозь тихое пение акафиста стали доноситься слова исповеди.

— Мне понадобились деньги. Сумма приличная — завершалось строительство доходного дома, — деловито объяснял батюшке ухоженный господин, судя по всему, из купеческого сословия, какой-то домовладелец или строительный подрядчик. — Это недалеко, на Свечном — да вы его, пожалуй, видели. Подошел срок с рабочими расчет держать — щепетильная ситуация: с одной стороны, платить нечем, с другой — дело чести. Собрался взять кредит в банке Вавельберга, хотя не очень-то надеялся, что получу, а накануне заказал в вашем храме молебен Николаю Угоднику перед этим вот самым драгоценным образом — у меня старообрядческие корни, а дед перешел в единоверчество. В общем. родовая традиция — эти молебны здесь при каждом серьезном предприятии, хотя сам я скептик, достижения прогресса, знаете ли, но все же…

Священник насупил брови и тяжело вздохнул:

— Все мы маловеры, блуждаем, аки овцы. Только покаяние спасительно, и если оно искренне…

— Вы меня не так поняли: я не атеист, не чужд веры, я хочу рассказать о другом. Дело в том, что после службы в вашем храме надобность в кредите отпала! — В голосе коммерсанта была радость. — Случилось чудо. Представьте, на следующий день я приезжаю на стройку и узнаю, что рухнули леса (а ведь я выбирал самый качественный брус) и все рабочие, вся артель погибла, так что я оказался никому не должен! Но это еще не все! К вечеру я получаю приятное известие: дядюшку моего на Урале внезапно хватил удар, и я оказался единственным наследником его горных заводов. Можно сказать, счастье привалило, откуда и не ожидал, как же теперь не веровать? Ясно, что Божий угодник услышал мои молитвы и Господь мне благоволил. Хотел вот поделиться, батюшка, такие со мной чудеса произошли. Жертвовать хочу на храм, я ведь теперь перед Богом в неоплатном долгу!

— Да ты понимаешь ли, что говоришь?! — батюшка выпрямился во весь рост, отшатнулся в гневе от «кающегося». — Ведь бес в тебе сейчас говорит, разума тебя лишил, и не меня, грешного, ты искушаешь, а Господа Самого подкупить вздумал! Пребываешь в соблазне, и тебе невдомек… Или посмеяться над истинной верой вздумал?! Избави Бог от таких жертвователей! Ступай прочь, нечестивец, и запомни — велико твое заблуждение, а Отец наш Небесный поругаем не бывает!!!

Побагровевший то ли от стыда, то ли от злости господин немедленно отправился восвояси, смутив окружающих. Арсений уже давно отошел в самый конец очереди, но продолжал слышать все так отчетливо, будто это он сам исповедует кающегося грешника, место которого у аналоя заняла женщина, которая тут же жалобно запричитала:

— Умаялась я, батюшка, с мужиком своим! Хлещет ее, проклятую, четвертями, за всех прочих работников отдувается…

— Что ж это он так? Не заставляют же?

— То-то и оно, вроде как не по своей воле! Токарь он, Ваня мой, — руки золотые, из дерева что хочешь выточит, а работы не было, ну и запил. Раньше-то, как воскресенье, всей семьей сюда на раннюю обедню. Совсем никудышный мужик стал, не работник — если выпросит где пятак, тут же в кабак несет, и у меня стал деньги отбирать (судомойка я в трактире), а как не дам, то и поколотит. Беда, ой беда!

— Известное дело, но ты, мать моя, ведь ему потворствовала. Раньше сама, небось, шкалики подносила, баловала, с этого и началось — я в душе читаю и знаю наперед, сколько вас таких жен-«мироносиц» ко мне плакаться приходит, а не видят, что в мужнем питии большая доля их греха!

Несчастная Токарева жена и не думала возражать, только вид стал у нее совсем жалкий, но отец Антипа добавил спокойно, даже ласково:

— Да на тебе лица нет, голубушка! Совсем ни к чему это — отчаиваться, когда у нас помощь такая на небе-си. Нет недуга неизлечимого — главное, рук не опускать. Попробуй-ка супругу святой воды в зелье подливать понемногу. И просфорки кусочек можешь иногда подложить, незаметно только, а то бес противоречия в нем взыграет… Мученику Вонифатию молишься? Вот то-то! Неустанно молись, акафист читай — он в этом деле первый целитель и помощник, и Царицу Небесную умоляй о нечаянной радости. Опамятует твой Иван, воспрянет еще — не теряй веры!

После этих отчаянных сетований прихожанки и увещеваний священника Арсений невольно подслушал историю еще более странную и совсем уж безблагодатную.

— Я, ваше преподобие, беллетрист. Точнее сказать, это в прошлом — занятия изящной словесностью, публикации в альманахах, популярность. Вам мое имя, пожалуй, ничего не скажет: душеспасительные повести — не моя стихия, но в богемных кругах моими сочинениями восхищались, даже моден был и преуспевал. Одна матрона, особа весьма значительная, задумала устроить судьбу единственной дочери, и выбор пал на меня, ибо я был жених с будущим. Потом я узнал, что мамаша очень сильно постаралась: ходила к хироманткам, каким-то там модным гадалкам и добилась желаемого — приворожила, как говорится, свою préférée, взлелеянное чадо к вашему покорному слу… pardon, именно ко мне, рабу Божьему. Сначала все складывалось как нельзя лучше: уже состоялась помолвка, и дело шло к свадьбе, — если бы «доброжелатели» не открыли ей глаза на мои бурные любовные приключения в прошлом и природную слабость к женскому полу.

Невеста дала мне от ворот поворот. Страдал я, представьте. больше года, но до конца не отчаялся, напротив — написал новый роман. Роман о роковой любви, порочной страсти. Его сразу напечатали в «Золотом руне». Сочинение это имело скандальный успех. У богемной молодежи книга была нарасхват, ее передавали из рук в руки. Началось массовое подражание манерам героев, а мои «герои»-то через одного содомиты, кокаинисты или поклонники свободной любви и абсента. Самое худшее, что наиболее впечатлительные читательницы и читатели стали кончать с собой, и таких случаев было немало. Ужасно, но я и сам впал в меланхолию, в душе пустота и равнодушие, ни в чем теперь не нахожу не то что удовольствия — все стало вдруг бессмысленно! У меня нет будущего, ваше преподобие… Вот вы, наверное, думаете, грешник пришел каяться? Отнюдь нет, я давно уже не посещаю церковь: жизнь и творчество сформировали мои собственные особые представления о нравственности, хотя теперь это не имеет никакого значения. Просто я живу по соседству, а тут вдруг заметил — не могу спокойно пройти мимо этой церкви, какой-то магнетизм начинаю чувствовать или электрические разряды… Вы, кажется, меня не понимаете?

Отец Антипа смотрел на литератора как на сумасшедшего: в выражении его лица сострадание сочеталось со стыдливой брезгливостью, из чего явствовало — слушать этот дерзкий рассказ было подлинным мучением для пастыря.

— Тогда я буду предельно откровенным, ваше преподобие, и объясню на физиологическом уровне. Это будет ближе всего к моим ощущениям: я чувствую возбуждение, подобное непреодолимому влечению к женщине! Одним словом, плотское вожделение к вашей церкви. Вот и решил убедиться, внутрь заглянуть, и знаете — внутри-то оно еще сильнее! Чем же, по-вашему, это можно объяснить, а?

Батюшка решил, что безнадежный циник-извращенец намеренно испытывает его терпение, провоцируя скандал в святом месте, и трижды, точно изгоняя беса, грозно перекрестил искусителя. Тот отступился, попятился к выходу из храма, в дверях замахав руками, выкрикнул напоследок что-то нечленораздельное, как настоящий бесноватый.

Иерей, продолжая вершить таинство, ласково поманил к себе совсем не старого, но уже отставного офицера в поношенном мундире, правый рукав которого был пуст и заправлен в карман. Отец Антипа, видя перед собой заслуженного инвалида, не стал бередить душу несчастного, понимая, что грех его во многом искуплен уже физической мукой, и собрался было без расспросов накрыть его епитрахилью, но военный стремился исповедоваться:

— Грешен, отче, перед Господом смертным грехом — унынием и отчаянием. Порой страшное на ум приходит — кому я нужен, такой урод, какая от меня польза, а ведь офицер служить должен, ведь присягу Царю и Отечеству приносил, — руки на себя наложить хочется! Единственно только Вера не позволяет… Я корпус по первому разряду закончил, мог выйти в лейб-гвардию, но сам попросился на турецкую границу. Когда до начальника заставы дослужился, вышел у нас один нешуточный инцидент. Дело на армянскую Пасху было: в самую ночь на праздник турки пробрались через границу и учинили резню прямо в местном храме, ни детей, ни стариков не пожалели (они ведь всегда готовы безоружных «гяуров покарать»!), да еще умудрились к себе назад вернуться и молодых армянок в плен увели. Ночи там — не видать ни зги, хоть глаз выколи, вот и случилась беда, но мы, конечно, сознавали, что вина за этот кошмар во многом на нас — преступно потеряли бдительность. Наутро я личный состав по тревоге поднял в ружье. Все обозлены, возбуждены были до предела. Пришлось мне с двумя солдатами выйти на нейтральную полосу (без оружия, разумеется, как предписывают правила дипломатии), против турецкого поста, чтобы заявить сопредельной стороне решительный протест и потребовать немедленной выдачи российских подданных. Турецкая пограничная стража не заставила себя ждать. Они даже и не думали с нами разговаривать, солдат на месте убили — Царствие им Небесное! (турку же что человека зарезать, что барана — все равно), а мне мешок на голову и потащили в какое-то селение. С нашей стороны огонь не открывали, и я тогда понял: видно, не хотят поддаваться на провокацию, а может, в меня случайно попасть боятся. По дороге избивали, потерял я сознание, а очнулся уже в вонючей яме, где они содержат пленных. Потом меня таскали в штаб какой-то части, добивались, чтобы нарисовал им план пограничных укреплений, били постоянно и голодом морили. Первые дни я просто молчал, терпел, но как-то прямо на допросе стал молиться вслух — лучшего орудия против боли и унижения не знаю. «Все равно убьют, — думаю, — басурмане, так нужно умереть как подобает русскому офицеру и христианину». Вот я «Символ веры» читаю и «Спаси, Господи», даже нараспев — дал тогда Бог сил петь! — а мучители мои такого не ожидали, совсем озверели. Не церемонясь, отрубили мне кисть правой руки — чтобы не мог крестного знамения сотворить, а я сам так на них обозлился, что боли почти не чувствую! Осенил себя обрубком — кровь прямо в лицо хлещет, в глазах круги красные, но продолжаю молиться. Тогда их, с позволения сказать, офицер рубанул меня ятаганом уже по локтю. Креститься я уж не мог, на ногах-то еле удержался, но молитву шепчу… В общем, и остаток отсекли, изуверы, до самого плеча. Думали, что я уже не выживу, но не вышло по их убогому разумению. Видно, Господу угодно было утвердить Святое Православие — сохранил Он мне жизнь за то, что не изменил Ему, не уступил иноверцам! Свои в беде не оставили: застава с присланным на подмогу казачьим эскадроном все-таки границу перешла — и армян освободили, и меня спасли, и туркам дали тогда жару! Если бы еще можно было руку вернуть… Списали меня, само собой разумеется, подчистую в отставку — что пользы армии от увечного штабс-капитана? Калека ведь я теперь, честный отче! Все к тому же тихо устроили — огласка о таком инциденте не на пользу дипломатическим отношениям с Портой. Ясное дело, но представьте, что у меня с тех пор на душе — стыдно в моем-то возрасте обузой быть Отечеству! Как не служить? Грешно! Я не жалуюсь, определили мне, конечно, казенный пенсион, да недостаточно на семью этих средств: супруга обречена зарабатывать уроками музыки за ничтожную плату, двое детишек как сироты растут — это при живом-то отце! Сбился я с ног, мне же теперь никакой гражданской службы не дают — всюду вежливый отказ. Без правой руки даже секретарем не устроиться! Другой бы запил, но я до такого позора не смею опуститься. И молитву исполнить толком не можешь: ванькой-встанькой кланяешься, а перекреститься нечем… Невмочь мне терпеть такое, света белого не вижу. Даже ночью ни сна ни отдыха — руки вроде нет, а болит, ноет, будто на месте! Как же прикажете дальше жить, отче? Ваш совет как Божью волю приму: наставьте меня, грешника ущербного!

Лицо отца Антипы просветлело, в глазах искрилась благодарная радость христианина, почуявшего родственную, чистую душу. Видевший такое преображение, Сеня поразился: «За весь вечер этот инвалид, может быть, первый, кто нисколько не лукавил, ничего не скрыл, не требовал себе. Так, наверное, праведники исповедуются. И батюшка тоже это видит!»

— Крепись, чадо, сил не теряй! — батюшка даже встрепенулся. — Свой долг Отечеству ты уже отдал сполна, а что креститься не можешь, так за тебя теперь Ангел-Хранитель крестится, ты только молись, сын мой, как и прежде, духа не угашай! Обращайся и к заступнику нашему Чудотворцу Николаю, и к Тихону Задонскому — в бесовских обстоятельствах он защитит. Твоя молитва непременно услышана будет — душа у тебя легкая, без ущерба, помыслы добрые. Да и грехи-то твои велики ли? Бог простит, и аз, недостойный иерей, прощаю, семейство твое да не оставит Господь Милосердный.

Отец Антипа что-то быстро вложил в руку офицеру. Тот сначала ничего не понял, потом разжал кулак, и художник разглядел на его ладони смятый четвертной билет.

— К чему это, отче? Разве я за подаянием? Не нищий я! Не надо этого! — Инвалид был растерян, почти оскорблен.

— Это не подаяние, а воздаяние! — не терпящим возражения тоном сказал батюшка. — Ты муки за Веру принял, так не погнушайся сим даром — Никола Милостивый преумножит его многократно. Пойди теперь, чадо мое, и приложись к его Святому образу.

Офицер опустился на колени, поцеловал руку пастыря и только потом, не поднимая головы, отошел «приложиться». На несколько минут в храме воцарилась умиротворяющая тишина, так что можно было расслышать шелест перелистываемых страниц молитвослова да потрескиванье свечей в паникадилах.

Не заметив, как допел до конца акафист великому Христову Святителю, подхваченный волной общего покаяния, Арсений вдруг почувствовал, что обжег руку — догорела свечка. Подул на пальцы, огляделся. Женщина, которой он подпевал, все еще держала зажженную свечу. «Странно! Моя потухла первой, а она ведь раньше зажгла». У художника опять засосало под ложечкой. Тут он увидел такое, чего никак не ожидал здесь увидеть: исповедники, получив отпущение грехов, прикладывались к стоявшей рядом большой иконе в новой драгоценной ризе. Арсения не удивил дорогой оклад, не удивило и то, что икона изображала Николая Угодника — мало ли в русских храмах богато убранных образов великого святителя? Зато другое просто ошарашило: это был образ, совсем недавно написанный им самим — Арсением Десницыным! Роковой лик невозможно было спутать ни с каким другим.

Художник медленно, обуздывая колотившееся сердце, отошел в сторону, прижался спиной к холодной колонне. Крестясь, он повторял про себя два слова: «Господи, помилуй!» Его охватил легкий озноб, тревожные мысли роем неслись в голове — было жутко. Арсений опять ощутил мучительную богооставленность, но креститься не перестал. И тут подошла Она! Та, над чьим портретом работал, забыв самого себя. Женщина, ради которой он уступил искусу.

 

IX

Теперь Ксения участливо вглядывалась в его лицо. Арсений растерянно, еле слышно спросил:

— Чем обязан? Что-то случилось, мадемуазель?

Она покраснела из-за неловкости положения:

— Простите… мне показалось, что это с вами нехорошо… Выходит, я ошиблась. Прошу прощения за беспокойство!

Ксении захотелось оставить в покое болезненного вида прихожанина, не желавшего чужого участия, но он предупредил ее уход:

— Постойте! Сейчас это пройдет. Главное, что я вас встретил. Я сейчас все объясню: мы с вами незнакомы, но однажды виделись именно в этой церкви. Это было недавно. Помните, еще служили акафист Тbхвинской Богоматери? Вы, конечно, не помните, или…

Столь быстрой реакции Арсений не ожидал:

— Отчего же, я узнала вас. Вероятно, и не подошла бы, если бы не узнала. Еще бы не запомнить: вы тогда так уставились на образ Николая Угодника, что я решила: вот стоит художник или какой-нибудь ценитель церковной живописи. Теперь невольно оказалась свидетельницей, как вы читали вслух акафист Святителю. Сейчас среди «просвещенных» людей нечасто встретишь кого-нибудь, кто бы так знал хотя бы «Символ веры», не то что акафист.

— Знаете, теперь многие интересуются допетровскими иконами, а их больше всего у старообрядцев и единоверцев, — зачем-то вставил Арсений.

Дама живо возразила:

— Но я прихожу сюда молиться. Это храм, а не музей, а вы меня удивили своим пристальным разглядыванием иконы, кажется, все детали изучили. Как в лупу смотрели!

— Наверняка решили, что я безбожный материалист?

Она молчала, словно знала, что новый знакомый даст ответ на свой вопрос.

— Я художник, вы это точно угадали, но православный: не хочу казаться умнее предков, тех, кто веками строил Россию, этот город. Конечно, среди передовой богемы модно сейчас посещать разные там антропософские общества, пускаться в философствования: где оно. Высшее Начало, и есть ли вообще… А я просто ВЕРУЮ! Какой в жизни смысл без Веры? Меня в детстве так воспитали — по старым, можно сказать, древним правилам. И вообще, я чувствую это у себя в крови… Еще Достоевский, помните, написал: «Без Веры гвоздя не выдумаете!» Теперь выдумщиков стало пруд пруди, а почвы-то иод ногами у них никакой, только заумные «измы» в голове.

Глаза Ксении светились радостью.

— Про безбожника вы сами за меня домыслили, и неверно — я ведь ничего подобного не сказала. Теперь могу признаться: вы мне запомнились, скорее, из-за своей необычной иконописной внешности. Я наверняка не первая вам это говорю. — Она вдруг поймала его взгляд. Он не был бесстыдным, обжигающедерзким, этот мужской взгляд, но была в нем нескрываемая нежность…

— А разве важно: первая, или я уже слышал подобное? Важно, что вы первая, от кого мне хотелось это услышать. Я разве что-то не то говорю? Если бы даже вы не узнали меня, я вас все равно узнал бы и в толпе на улице… Опять говорю лишнее… Пускай — я откровенен! Я знаю: вы — Ксения Светозарова, вы балерина Императорской сцены, но для меня это факт второстепенный в сравнении с тем, что мы все-таки встретились. Поверьте, здесь не совпадение, наша встреча — настоящее чудо!

Художник втайне надеялся, что она, конечно же, нашла сходство его внешности и лика на подаренной иконе, и теперь ждал: признается или нет?

Балерина вздохнула:

— Неудивительно, что вы меня запомнили. «Приму» Мариинского театра многие узнают. Думаете, это так приятно? Кто-нибудь издалека тычет в тебя пальцем или назойливо напрашивается на знакомство… Как я устала от глупого идолопоклонства! Я не о вас, конечно нет! В конце концов сама подошла к вам, не зная даже вашего имени… Безумно глупо!

— Меня зовут Арсений. Арсений Десницын.

— Да, Арсений, все это романтично, это не проза, но чудо — не слишком ли? Мое появление здесь сегодня не случайно только в том смысле, что я давно задумала пожертвовать что-нибудь этому приходу. Один поклонник подарил мне на днях замечательный образ Николая Угодника, и, безусловно, раздумывать не пришлось. — Ксения задумалась, помолчала. — Впрочем, как знать… А вдруг вы правы? Событие на самом деле промыслительное…

В мыслях у нее было: «Господи, вразуми, в чем промысл Твой, в чем Твоя воля?»

— Если бы вы знали… — бормотал Арсений. — Если бы я мог…

У него чудом не вырвалось лишнее признание. Он чувствовал себя поверженным, просчитавшимся авантюристом: «Так ни о чем и не догадалась! Ввел в соблазн самого себя, вот и расплата!»

А Ксения Светозарова заметила только смятение художника и поняла: она должна сейчас сделать нечто, способное вывести беднягу из этого состояния, иначе последствия их встречи могут быть самыми непредсказуемыми. Балерина открыла ридикюль, что-то быстро достала оттуда и протянула Арсению:

— Не хочу, чтобы наше знакомство доставило вам боль. Оно не может так оборваться — я чувствую, что это был бы верх нелепости, непоправимая ошибка. Вот контрамарка на мое ближайшее выступление. Я танцую Сильфиду, совсем скоро. Не станем прощаться.

Арсений застыл у колонны с кусочком картона в руке и стоял так, пока церковный сторож не объявил, что храм закрывается.

Удаляясь от храма, Арсений думал, что он что-то сделал или делает не так. Художник боялся потерять контроль над собой. Странные, необъяснимые совпадения не оставляли его, и в их центре по-прежнему был таинственный звонцовский благодетель (по крайней мере, внутреннее чутье подсказывало Арсению, что именно ОН). Десницын испытал какое-то ожесточенное вдохновение, — обида и творческий задор перемешались в душе его. На ходу на одном дыхании он сочинил сонет, словно кто-то надиктовывал ему строки:

В мирах любви — неверные кометы, — Закрыт нам путь проверенных орбит! Явь наших снов земля не истребит. — Полночных солнц к себе нас манят светы. Ах, не крещен в глубоких водах Леты Наш горький дух, и память нас томит. В нас тлеет боль внежизненных обид, — Изгнанники, скитальцы и поэты. Тому, кто зряч, но светом дня ослеп. Тому, кто жив и брошен в темный склеп. Кому земля — священный край изгнанья. Кто видит сны и помнит имена, — Тому в любви не радость встреч дана, А темные восторги расставанья!

Придя домой, Арсений записал возникшие строки. Перечитав написанное неоднократно, Десницын никак не мог поверить, что его первый поэтический опыт может быть столь удачен. Он сам даже не вполне понимал смысл того, что написал.

 

X

К тому времени, как Дольской-«Смолокуров» прислал Сержика домой к Звонцову за законченной работой («Радуйся, бездельник, — в последний раз туда едешь — если, конечно, привезешь готовый портрет и этого зазнавшегося мазилу в придачу», — напутствовал хозяин своего капризного «рассыльного»), доведенный Арсением до состояния, когда даже один мазок мог бы навредить произведению, портрет балерины Светозаровой уже несколько дней красовался на самом видном месте в мастерской Вячеслава Меркурьевича. Рядом для пущей достоверности в живописном беспорядке лежали кисти, мастихины и вымазанная дорогими красками палитра. Хитроумная «эпопея» с портретированием сеанс за сеансом, этап за этапом, растянулась на много месяцев. Двойная авантюра удалась, все прошло как по нотам: Ксения не могла и подумать, что автор портрета не Дольской; ну а князь-«купец», в свою очередь, даже не догадывался о существовании живописца-самоучки Десницына. Евгений Петрович только и думал о том, как успешно развиваются их отношения с примой Светозаровой и что он вот-вот добьется своей заветной цели (в светских кругах «кем-то» уже был запущен слух о якобы состоявшейся помолвке, причем Ксения хранила молчание, не торопясь что-либо опровергать), «мазила» же Звонцов тешил дворянское самолюбие тем, что, кажется, сумел провести всемогущего Евграфа Силыча (он точно забыл, кому обязан успехом этого рискованного дела). По-своему был доволен и Арсений: незадолго до заключительного сеанса, на котором Дольской намеревался торжественно представить даме сердца результат «вдохновенного творческого процесса», балерина очень кстати отправилась на гастроли — Сене как раз хватило времени в соответствии с планом сиятельного самодура фактически написать все заново.

Сержик на какое-то мгновение застыл у порога комнаты, увидев итог столь кропотливой работы, но, от природы лишенный сентиментальности, к тому же испорченный дурным примером своего господина, без тени смущения тут же ляпнул:

— Да, сразу видно, голубая кровь, а не какая-нибудь летучая мышь со Староневского! Евграфу Силычу должно понравиться. А вы собирайтесь, Звонцов, да поскорее: он велел немедленно привезти вас и картину. Хозяин ждать не любит!

— Поговори еще, искусствовед! — прикрикнул на юнца Вячеслав Меркурьевич, которому, по правде, не хотелось ехать. — Без тебя знаю. Если бы не мое почтение к твоему хозяину, выставил бы паршивца за дверь!

Зло ухмыляясь, «паршивец» заметил:

— Ха! Можно подумать, вам он не хозяин!

— Поговори, поговори… — Звонцов продолжал ворчать, но сам был уже почти готов, спешно оделся и теперь упаковывал картины.

Бережно завернул в желтоватую хозяйственную бумагу крест-накрест перетянул прочным шпагатом и протянул было Сержику: неси, дескать, малый, но передумал — юный прохвост не вызывал у него доверия — и покрепче прижал к себе сверток. В душе Вячеслав Меркурьевич готов был раздавить наглеца, тем более что прекрасно понимал правоту его последней фразы.

Распоряжавшийся мотором Сержик, видимо, почувствовал себя настоящим важным господином и очень бойко давал указания шоферу, но нарочито негромко, так что Звонцов все время ерзал на месте, нервничал — было непонятно, куда же они едут — уж никак не на Петербургскую, к Евграфу Силычу. Не переезжая Невы, авто кружило по самому центру города, потом свернуло в незнакомую скульптору улицу, затем в какой-то переулок, и здесь Сержик объявил, что уже приехали.

— Идемте за мной, и быстрее! — не унимался он.

Зашли в ярко освещенный вестибюль, устланный коврами, со швейцаром и гардеробом. «Ресторан, что ли? Такое серьезное дело, неужели нельзя было решить его в особняке?» — недоумевал Звонцов, раздеваясь. Откуда ни возьмись, появился румянощекий малый в подпоясанной белой рубахе; сразу попятился, уступая гостям дорогу: «Добро пожаловать, господа хорошие! Вас давно уже ждут-с! Клиент только что из парной». Вячеслав Меркурьевич понял наконец, что Сержик привез его в баню: «Ну и причуды у этих толстосумов». Банщик подмигнул Звонцову и, привычно сложив ладонь лодочкой, протянул руку за чаевыми. «Живописец» хотел было сослаться на юнца, дескать, вот кто «банкует», но Серж разглядывал потолок, делая вид, что он здесь вообще лицо второстепенное. Вячеславу Меркурьевичу ничего не оставалось делать, как достать из кармана горстку серебра, а привыкшему к щедрым клиентам банщику с кислой миной забрать мелочь. Евграф Силыч восседал в мягком кресле, в отдельном номере. Все вокруг было в бело-розовых тонах: распаренная физиономия и богатырские телеса важного заказчика, завернутого в свежайшую простыню, точно в патрицианскую тогу, кипень чехлов на стульях и оттоманке, глянцевый изразец стен, даже пухлые амурчики, порхавшие по плафону вокруг люстры. Вид Смолокурова напомнил «художнику» рубенсовского Вакха (разве что древний бог был совсем нагишом), и эта ассоциация не вызвала у него особого восторга, зато купец не скрывал радостного любопытства в предвкушении волнующего зрелища.

— Наконец-то! Стервец ты, Сержик, я уже думал, ты забыл, куда везти нашего виртуоза кисти, пару раз уже успел в самом пекле побывать — ха-ха! Парок здесь знатный! Ну давай, Вячеслав Меркурьевич, покажи-ка, что ты там сотворил, удиви, порадуй!

Звонцов стал развязывать пакет, узлы никак не поддавались — дрожали пальцы. Евграф Силыч, все еще отфыркиваясь после парной, сам дотянулся до свертка и со словами: «Александр Великий узлов не развязывал!» — порвал руками толстый шпагат. Бумага сама упала на пол, и холст открылся для обозрения. «Художник» так и не справился с дрожью, но подрамник держал крепко. Отойдя на некоторое расстояние, Смолокуров оглядел портрет в разных ракурсах, почесал подбородок, затем с довольным видом откинулся в кресло и с чувством, покачивая головой, произнес:

— А хорошо! Хо-ро-ша, черт возьми!

Он вдруг вскочил и облапил Звонцова, чуть не выронившего от неожиданности картину, и облобызал прямо в губы:

— Польстил ты мне, Вячеслав Меркурьевич, сам себя превзошел!

Потом, не отрывая восхищенного, жадного взгляда от портрета, купец пустился в откровения:

— Что же это вышло-то? Стою как прикованный, а ее будто ветер вечности уносит ввысь, в небеса. Неземная красота, но не исчезает ведь, не возносится, а царит на этом вот самом холсте, будто нашла свое тронное место! Таинство подлинного искусства, загадка — так хороша она только на сцене, а ведь… мы ее писали в моем доме… Чувствую, ухожу в нее с головой, как в омут, как в самое лучшее вино, в блаженнейшую глубину! Что за женщина, а? Нет, ты скажи мне, Звонцов, откуда она такая взялась, эта балерина? Сначала я говорил себе, вернее, разум мне твердил: «Надо подняться, глотнуть воздуха! Заставь себя вдохнуть воздуха, и тогда можно опять в бездну сияющую», но куда там… Она же колдунья, волшебница! Да неважно, как ее назвать — Ксения Светозарова как жидкий огонь, обволакивает и обжигает, всего до последней клеточки пронизывает! Я хотел вырваться — веришь?! — чтобы заживо не сгореть, но из омута можно ли выплыть, из водоворота?! Скажи мне, Звонцов?

Вячеслав Меркурьевич не знал, как ответить.

— Молчишь, заячья душа, боишься: скажешь, а мне не понравится, да?! Я сам тебе тогда скажу: НЕВОЗМОЖНО и даже не желаю больше!!! Понятно тебе, художник? То, что ты сотворил, уже не портрет, не вещь — это женщина, живая, бесподобная!

Постепенно купец успокоился:

— Ну, будет! Дело сделано, батенька, работа закончена, и замечательно! Молодец, раньше срока сделал. Балерина приедет только через месяц со своих гастролей. Попариться-то не желаете, милейший Вячеслав Меркурьевич?

Звонцов обмяк от столь удачного для него итога «портретной» авантюры, от подобного обращения — он уже и забыл, когда всемогущий заказчик был так любезен с ним, называл «милейшим», он даже почувствовал какое-то пьянящее отупение.

— Что вы говорите, Евграф Силыч? Париться?

— Ну разумеется! Я же вижу, дорогуша. Вы совсем уморили себя работой — нужно отвести душу, грешную плоть потешить. Раздевайтесь, и никаких отказов!

«Художник» стал торопливо, как по приказу, разоблачаться, хотя и не был большим любителем бани.

— А ты все еще здесь? — Смолокуров грозно глянул на Сержика, сидевшего тут же, закинув ногу на ногу. — Распорядись, чтобы нам пивка свежего подали и закусить, соответственно, все, что у них тут имеется для такого случая. А сам отправляйся-ка, Серж, домой, нечего тебе здесь делать, серьезным людям мешать. И не вздумай оставить меня тут без мотора! Сейчас домой! Никуда не заезжай. А шоферу потом скажешь, чтобы вернулся за нами. Все уяснил? То-то! Да, вот еще что! Упакуй портрет получше и с собой забери — за него головой отвечаешь.

Недовольный юноша поплелся исполнять указания. Евграф Силыч, напоследок полюбовавшись образом божественной балерины, крикнул банщику:

— Эй, малый! Поддай-ка там пару, только кваску не жалей, люблю дух квасной! Ну, да мне ли тебя учить?

Звонцова, который уже стал покрываться гусиной кожей, пустил впереди себя, подбодрил:

— Сейчас, Меркурьич, причастимся русской баньки — этот парень дока, свое дело знает…

После телесного расслабления, исхлестанные вениками и разобранные по косточкам лучшим массажистом, «компаньоны» вернулись в предбанник, где их уже ожидал целый гастрономический натюрморт: пиво, раки, соленая рыбка. Завернувшись в простыни, Евграф Силыч со Звонцовым жадно прильнули к своим кружкам — в тот момент холодное «мартовское», казалось, было пределом их мечтаний. Скульптор, уже освоившийся с обстановкой, откинулся на спинку кресла и, вспомнив свое «дворянское достоинство», заметил:

— Пиво как пиво, а вот рачки действительно вкусны. Жаль только, что не омары, впрочем, их лучше к вину… Я неисправимый любитель портера с фисташками, с колбаской жареной, с горошком — привык, знаете ли, в Баварии. Там, бывало, зайдешь в какой-нибудь погребок…

— А я снетков уважаю! — заметил Смолокуров, разыгрывая из себя купца-простачка. — Простой сушеный снеток к пиву — первая заедка!

Вячеслав Меркурьевич тем временем уже начинал хмелеть — густое темное зелье после жаркой бани делало свое дело. Евграф Силыч шутя опорожнил очередную кружку, крякнул:

— Однако, мы, брат, все-таки ее околдовали! С портретом гладко как все получилось: тебе спасибо, не подвел, да и я тоже знал ведь, на что шел — ва-банк шел, Меркурьич!

Звонцов отогнал хмель, нагнулся к человеку, который так долго распоряжался его судьбой, и спросил настороженно:

— Выходит, я вам больше не должник? Верно ли я вас понял, господин Смолокуров?

— И как это вы угадали? — глаза Евграфа Силыча притворно округлились.

«Художник» немедля произнес, заикаясь:

— В т-таком случае, смею напомнить об одной фо-ормальности…

— Ах, да-да-да! Чуть не забыл… — Купец сразу понял, что тот имеет в виду, поднялся из кресел (теперь только Звонцов увидел в нем не легкомысленного бога вина, а величественного патриция), вальяжно подошел к вешалке, достал из внутреннего кармана английского пиджака пухлый сверток и непринужденным жестом протянул «художнику». — Вот ваша расписка и гонорар, любезнейший, душевно благодарен за службу! Знай, щедрость моя не знает границ. Здесь тебе за портрет, за икону и за картину, которую ты должен отреставрировать. Попрошу, не затягивай! Отреставрируй быстрее и не вздумай испортить.

Звонцов увидел, что в сложенный пополам листок бумаги с подписанным его рукой обязательством вложена пачка новеньких «екатеринок» — весомая благодарность! Он засуетился, не зная куда их положить, но все же куда-то спрятал, хотя пальцы опять плохо слушались. «Слава Богу!» — мысленно возликовал «вольноотпущенник» и блаженно потянулся, да так, что хрустнуло в суставах. Хитрый Смолокуров-Дольской в каждом его действии, жесте угадывал движения души:

— Что ж это вы, батенька, опять так разволновались? Спокойнее нужно быть, любить себя и беречь.

а то, сколько вас знаю, все на нервах, все подозреваете в чем-то Смолокурова, а ведь я всегда о вашей пользе забочусь, ну и о своей, конечно же… У меня ведь тоже давно, еще когда первые ваши работы купил, половину цикла украли, пока из Германии перевозили. Я вам специально не говорил до сих пор, а то еще связали бы с кражей у вас в мастерской, ломали бы голову попусту. Ну. теперь-то все позади — пора уж и забыть, верно? Главное, талант при вас, еще и не такое напишете! Я тоже считаю себя художником, но мой холст — это вся жизнь, некоторые художники не выносят вида своего творчества, когда работа закончена, а я большой поклонник моего творения. По правде сказать, дорогуша, и в вашей одаренности я никогда не сомневался!

От этих слов сердце Звонцова сладко таяло: он сейчас не хотел задумываться, сколько в них лести, а сколько от искреннего расположения. Половой принес еще пару пива. Подсев ближе, Евграф Силыч обнял «живописца», как закадычный друг, пододвинул к нему исходящую иеной кружку:

— Эх, бесценный ты мой Вячеслав Меркурьич! С нашим мистическим портретом я смогу подчинить себе чувства этой исключительной женщины, я добьюсь того, что ее душа сольется с моей воедино… Да ты понимаешь ли, что ради любви и душу продашь кому угодно — была бы высока цена? Стать магом с безграничной властью над всем, на что укажет твой палец, — от такого только дурак откажется! А любовь, послушная воле, как учит тайная мудрость веков, — не есть похоть дикаря, но и не любовь по долгу или из страха, как у христиан. Такой любви сам маг указывает путь, овладев ею, как формулой духа! Нет, брат, тебе пока этого не понять, да и нужно ли?

— И нужно ли? — задумчиво повторил Звонцов, на которого немедленно подействовала добавка «мартовского». Смолокуров-Дольской, заметив, что собеседник близок к тому, чтобы заснуть, взял его правую ладонь и принялся разглядывать, как заправская гадалка.

— Дай-ка я лучше посмотрю, что тебе готовит «день грядущий». Глупость? Не скажи! Здесь вся твоя жизнь записана. Ладонь всякого человека — страница вечной книги судеб. Не убирай руку, говорят тебе! Сиди спокойно и слушай… Занятно: у тебя, милейший, не рука, а роман Дюма-пэра! Вот видишь — это линия жизни, а это — богатства, они параллельны, на твое счастье. Так на ладони, я ведь ничего не придумываю… Погоди-погоди, ты уже решил, что все золото Старого и Нового Света у тебя в кармане? Здесь есть один очень важный знак. Линия судьбы дальше раздваивается: одна какая-то неясная, а вторая яркая и переплетается с линией богатства. Вскоре жди серьезного испытания. Тут, Вячеслав Меркурьевич, все зависит от тебя самого, от твоей собственной воли и разумения…

В затуманенном сознании свободного художника с особенной ясностью высветились последние смолокуровские фразы. Он понял, что речь идет о чем-то важном для него, Звонцова, все еще не оставившего надежд на творческую славу и жизнь, достойную «потомственного дворянина».

С этой минуты он как мог сконцентрировал внимание, стараясь вникнуть в каждое сказанное купцом слово, а тот действительно без паузы перешел к очень серьезному разговору на «вы»:

— Я надеюсь, Звонцов, у вас было достаточно времени понять, что наше знакомство, скажем так, дело не случайное, а для вас — вы же понимаете! — просто подарок судьбы. Думаете, я не знаю ваших честолюбивых планов? При вашем даре, батенька, они вполне осуществимы, но посмотрите на вещи трезвым взглядом — без моей помощи вам просто не обойтись! Некоторые известные — очень известные! — художники достигли успеха именно тем способом, который я намерен вам предложить. Я имею все возможности открыть прямой путь в Европу, за океан, к самым выгодным клиентам и сказочным гонорарам…

— Простите, Евграф Силыч, вы не преувеличиваете? — осторожно спросил Звонцов.

— Обижаете, милейший! Но если объяснять все тонкости процесса, это займет слишком много времени: мы им сейчас не располагаем, да и потом это кухня, о которой художнику знать совершенно не обязательно, а результат я вам гарантирую. Постараюсь быть краток. Для вас не секрет, что за границей строжайшая система налогов, съедающая до обидного большую часть прибыли. А если есть еще и незаконный доход, с ним и вовсе одна головная боль. Что из этого следует? Правильно! Крупные дельцы находят способы легализовать прибыль от своего дела. Один из таких способов состоит в том, что предприниматель «ставит» на предметы искусства. Какому-нибудь художнику-счастливчику делают весьма серьезную рекламу, создают привлекательное реноме в самых широких художественных кругах…

— И выставку можно сделать?

— Именно так. Организуют выставку, возможно и не одну. Восторженные рецензии в элитарных журналах тоже заказывают, если искусствоведческая братия и борзописцы сами не заглотят червячка. Можно и скандал какой-нибудь раздуть — богема любит скандалы! Когда имя нашему художнику сделано, начинается самое главное — «меценат»-предприниматель выставляет его работу на какой-нибудь аукцион, ну, скажем, на парижский «Дрюо» или на «Кристи» — там ставки выше. Заманчиво, не правда ли?

«Живописец» согласно кивнул.

— И вот начинается торг, соревнование покупателей, битва титанов, так сказать: торгуются всегда пара солидных родовитых иностранцев, которым в этой стране не нужно ни перед кем отчитываться, откуда у них деньги. Наконец лот находит покупателя за баснословную цену, одного из этих господ, в результате чего аукцион получает процент от продажи, весьма скромный в сравнении с налогами за прибыль подобного размера, а кругленькая сумма возвращается к нашему дельцу-«продавцу», но уже освобожденной от налогообложения, «чистой», так сказать…

— Погодите, Евграф Силыч! Что-то я не возьму в толк: как деньги возвращаются продавцу? Они же и должны остаться у того, кто продает картину… и почему покупателем обязательно бывает иностранец? Ничего не понимаю…

— Так я и знал: люди искусства смыслят только в части высших материй… Вячеслав Меркурьевич, дорогуша, вам бы все в облаках витать. А фокус-то на примитивнейшем уровне! Эти иностранцы — подставные лица, и «меценат» наш с ними в сговоре, поэтому получает назад и свои уже отмытые деньги, и картину тоже, только последняя числится на этом иностранце по каталогам, а фактически судьбой этой работы распоряжается делец.

А что касается их титулов, хорошо, конечно, когда удается найти сговорчивого шейха или пэра Англии, ведущего свой род от Рыцарей Круглого стола, это придает спектаклю достоверности, но главное, в общем-то, были бы иностранные подданные… Часто уже при помощи этого трюка с подставными покупателями картина «ходит» с одного аукциона на другой, из одной страны в другую, продолжая «очищать» большие или меньшие деньги. В этом случае художник уже имеет вознаграждение, а картина растет в цене.

— А если находится кто-то со стороны, перебивает ставку подставных лиц и действительно покупает картину — разве это невозможно? Что тогда?

Смолокуров вздохнул, пожалев, что весь вечер угощал Звонцова пивом, которое теперь явно затрудняет его мыслительный процесс.

— Бывало и такое, правда редко, ведь сразу трудно определить, какую сумму готовы дать за картину, — цель торга в том и состоит, чтобы ее выяснить. Но когда находится самодур, сразу отваливающий за картину большой куш, это же только на руку продавцу! Вещь «уходит» за хорошие деньги, значит, рекламная кампания нашего художника удалась. Можно уже выставить следующую его работу, и подороже! Но, повторяю, на такое удачное начало никогда нельзя рассчитывать… Послушайте-ка лучше, как действуют дальше в обычном случае, — для вас это должно быть интереснее всего. Через некоторое время после «приобретения» фиктивный покупатель, допустим, официально объявляет себя банкротом, и картина выставляется вновь, но теперь уже не на аукционе, а где-нибудь в художественном салоне на комиссию за немногим меньшую сумму. Все это сопровождается шумихой в прессе — в определенных кругах еще не стихли страсти по состоявшемуся на «Дрюо» громкому приобретению, а тут пресловутое полотно ищет нового владельца! И вот наконец находится крез (уже не подставной, а самый настоящий). Часто это бывают американцы — падки на все новомодное, как мухи на… сладкое, к тому же имеют деньги и убеждены, что лучше всего вкладывать их в предметы искусства, и абсолютно правы…

— Ибо «Ars longa, vita brevis», — заключил скульптор с видом аристократа, искушенного в латыни.

— Я бы сказал несколько иначе, Вячеслав Меркурьевич. Искусство, конечно, переживет любого коллекционера. но тут подход чисто практический — художественные ценности всегда в цене. Видите, каламбур получился! Итак, этот богач, зная, что картина совсем недавно была куплена еще дороже, покупает ее для своего личного собрания — он рад, что надежно вложил капитал. Наш закулисный делец, таким образом, получает миллионы, честно оставляя на долю художника десять процентов от этой суммы в любой твердой валюте. Это и есть чистая прибыль, конечная цена, итог нашей интриги. Такой процент, батенька, тоже, между прочим, составит миллионы! Как вам видится подобное предложение?

Звонцов молчал, и в этом молчании прочитывалась неуверенность. «Неужели усомнился в собственном таланте? Может, просто не доверяет моим гарантиям?» — подумал Смолокуров.

— А что это вы вдруг так помрачнели, дорогуша? Думаете, если «Дрюо», то там высочайшие требования при отборе, эксперты-академики, конкуренция мастеров, так, что ли? А о собственном даре, о своих великолепных работах уже забыли? Вы же талантище, Звонцов! Знали бы вы, что еще недавно нам удавалось продавать, и именно тем способом, который я только что обрисовал… Из заурядности мы делали мировую величину, да, да, почти из ничего! Вы вот думаете, П… — великий художник, знаменитость? Да этого гения я нашел на улице — он вымучивал какие-то маловыразительные парижские пейзажи под импрессионистов, под Писсарро и торговал ими на Монмартре по нескольку франков за штуку! Он же тогда едва концы с концами сводил…

— Неужели такое возможно? Вы лично знакомы с П…?! Просто не верится! П… стал, можно сказать, моим современным идолом, я изучаю его живопись, его манеру… Как же так, Евграф Силыч?!

— Атак! Именно Евграф Силыч Смолокуров, именно я сделал из него то, чем теперь восхищаются ротозеи по всему миру!!! Это и есть история искусств с черного хода, без прикрас! «Искушенные» знатоки поставили его средненькие вещи на аукционы, а дальше все покатилось по накатанной дорожке. Со временем мы просто перестали нуждаться друг в друге — он получил обещанное, а я, разумеется, заработал еще больше. Теперь П… для меня — вчерашний день! Честно говоря, и уровень отбора на аукционах стал выше, теперь там лучше разбираются, где искусство, а где трюкачество выскочек, но ваши опасения абсолютно беспочвенны — вас Европа примет на «ура». Для вас ситуация благоприятная еще и потому, что подобными предприятиями за границей занимается ваша старая знакомая. Надеюсь, у вас тогда не осталось к ней претензий? Вполне достойная, серьезная фрау, щепетильная, как все немцы. Правда, ее страсть к собакам переходит границы разумного, а я никогда не понимал, как можно не просто держать собаку в доме, но еще на правах любимого дитяти. Эта ее балованная Фиделька, кажется. — просто безобразие! Ну да пес с ней! Я, признаться, вообще собак не терплю, вот и ворчу… Вернемся лучше к делу. Так если вы согласны на мое предложение и готовы ехать в Германию, я помогу вам быстрее справиться со всеми формальностями и сам вояж устрою за свой счет.

Противоречивые чувства снова раздирали Звонцова. С одной стороны, он только начинал ощущать, что наконец освободился от долговой кабалы, и хотелось надышаться волей, к тому же он знал то, чего не мог знать купец-искуситель: Арсений взял со скульптора слово, что написание портрета — последняя авантюра с его участием, и на новую «выгодную сделку» со Звонцовым и собственной совестью художник Десницын уже не пойдет. Однако предложение все же было слишком заманчиво, разожгло любопытство Вячеслава Меркурьевича, а на языке его так и вертелся принципиальный вопрос:

— Вы, Евграф Силыч, конечно, можете не отвечать на мой вопрос, и все-таки хотелось бы узнать, если возможно, откуда берутся эти самые скрываемые деньги, которые идут на операции с картинами? Что за дело такое прибыльное?

— Упорно хотите казаться невинным дитем, Звонцов? Можно подумать, сами не догадываетесь! — В голосе Смолокурова послышались нотки раздражения. — Хватит чистоплюйствовать! Разумеется, доходы не от цветочной торговли — попросту грязные деньги. Кто, по-вашему, содержит приватные игорные дома, бордели для ограниченного крута лиц, кто занимается подпольной золотодобычей, поставляет оружие воровской братии и разным идейным боевикам-социалистам? А? Не знаете, да? Черти рогатые? Дудки! Все это, батенька, делают живые люди, такие же, как вы, только куда решительнее вас: они всегда помнят, что деньги не пахнут. Сантименты в сторону — большие состояния в белых перчатках не делаются! Вам, впрочем, пуг аться нечего — ваша роль в этой жестокой системе вспомогательная — благодаря вашим картинам серьезные люди выйдут в общество, станут comme il faut, и работа не пыльная, и пенки жирные обеспечены, так сказать, возмещающие всякий моральный ущерб. Главное, господин свободный художник, уясните раз и навсегда: одним талантом и усердным трудом вы никогда не заработаете ни имени, ни денег: сначала нужно, чтобы деловые люди, управляющие рынком искусства, открыли вам шлагбаум на пути к целям, которых мечтает достичь любой, кто взял в руки кисть и краски. А со временем, когда имя начнет на вас работать, станете рантье с приличным счетом в каком-нибудь надежном банке, будете творить в свое удовольствие, иметь репутацию мэтра, совьете роскошное семейное гнездо, где когда-нибудь и закончите свой век в кругу заботливой супруги и благодарных наследников. Никому и в голову не придет, что свой первый миллион знаменитый живописец Звонцов заработал сомнительным путем.

Вячеслав Меркурьевич слушал молча, то и дело приглаживая волосы, точно таким образом мог привести в порядок мысли. Многое в словах купца его коробило — цинизм не до конца разъел душу скульптора, однако слово «деньги» уже слишком много значило для него. Господин Смолокуров все продолжал объяснять ему взаимную выгоду их сотрудничества и снова перешел на искусительно-доверительный тон:

— Пойми ж ты, наконец, чудак-человек, перед тобой открываются такие возможности! Я тебе предлагаю свежие, можно сказать, драгоценные идеи, а ты со своим талантом красиво и легко воплотишь их в жизнь. При этом все так основательно и надежно, нюансы продуманы, все варианты заранее просчитаны! Я, брат, конечно, слабости твои вдоль и поперек успел изучить — неумерен ты порой до крайности и голову теряешь, но люблю ведь тебя, дурня, потому и дело предлагаю. Ну, довольно антиномии разводить! Решайся! Посмотри, Вячеслав Меркурьевич, на меня и скажи, что мы договорились.

— Нет, господин Смолокуров, мы еще не договорились, — Звонцов заупрямился, протестующее замахал руками. — Я подумаю пока… Позвольте же мне подумать! У меня уже есть кое-какие планы. Так сразу я не могу! Это предложение неожиданно. Но я подумаю…

Евграф Силыч вздохнул:

— Тугодум, право слово, — что тут еще сказать!

После этого он снова потребовал пива, но на сей раз ему не удалось заставить скульптора выпить «кружечку напоследок». Звонцову не хотелось теперь ни пить, ни есть. Он воззрился на самодура, мысленно вопрошая: «Ну, дальше-то что?» Дальше купец в одиночку разделался с «мартовским» и какое-то время переводил дух на оттоманке. Но это длилось не более четверти часа, после чего он вскочил, свежий как огурчик, заговорщически подмигнул живописцу, нервно ерзавшему в кресле:

— Вижу, баня надоела? Для полного утоления жажды нам, правда, еще кое-чего не хватает… Погоди-ка! — И кликнул «человека».

Тот не заставил себя ждать:

— К вашим услугам, господа!

Евграф Силыч нагнулся к его большому уху, напоминавшему морскую раковину, и что-то прошептал, сопровождая речь недвусмысленными жестами. Половой мгновенно выпрямился, его лицо приобрело самое строгое выражение, губы вытянулись в щелочку.

— Никак нет-с! У нас такое ни под каким видом не положено. Это бани-с, а не веселый дом.

Смолокуров раздраженно махнул рукой — пошел прочь, дескать.

Половой удалился в гордом молчании.

 

XI

— Ну, что делать-то будем? Как выпью — тянет на слабый пол — природный инстинкт диктует свою волю! Вам, небось, тоже охота, милейший? — Купец с вопрошающей иронией посмотрел на скульптора: — «Была бы только тройка, да тройка порезвей!» В борделе-то бывал? Не в «яме» какой-нибудь, а там, где свой круг клиентов и девочки — bénéluxe?

— Я не любитель подобных развлечений. Как-то, знаете, не привык, — ответил Звонцов, не глядя в глаза Евграфу Силычу.

— Ты, братец, не знаешь, от чего отказываешься.

«Братец» опять вспомнил о чести дворянина, и подобное предложение его покоробило: своих отношений с женщинами Звонцов не афишировал. Хотя никого и не любил по-настоящему, но случайные связи считал проявлением распущенности.

Сейчас, однако, нужно было как-то отговориться, чтобы не выглядеть ханжой или глупцом:

— Неожиданно это, Евграф Силыч! Я внутренне не готов…

— Да брось ломаться! Все для тебя неожиданно. К этому ты должен быть готов всегда! — Князь хлопнул его по плечу. — С немочками-то, небось, забавлялся! Не серенады же им под окнами пел? Знаю я одно местечко (прозвал я его «монастырем») — обслужат по высшему разряду. Не пожалеешь! А может, художник, ты эстет и увлекаешься нежными юношами? Вроде не похож…

С этого мгновения в Вячеславе Меркурьевиче вступили в борьбу два начала: с одной стороны, внутренний голос господина с безупречной репутацией удерживал его от опрометчиво легкомысленного шага, с другой — жалела познания творческой личности разжигала в нем интерес к «клубничке», короче говоря, христианский дух боролся с плотским искушением. «Я не могу унизиться до такой мерзости! — рассуждал он. — Но ведь я не монах и к тому ж ничем не обязан ни одной женщине. Я свободный мужчина, в конце концов. Да и платить буду не я». Скульптор и сам не заметил, как вдвоем со Смолокуровым они уже вышли на улицу, как уселись в авто, и шофер, успевший уже выспаться, ожидая хозяина, бодро завел мотор. «Будь что будет. Любопытно поглядеть на такое хотя бы раз в жизни», — решил Звонцов окончательно и забрался на заднее сиденье.

— Ну вот и хорошо! — потирал руки довольный Евграф Силыч. — А то строил из себя девственника-«гимназера». Сейчас едем на Петербургскую сторону, там есть одно заведение специально для господ гвардейских офицеров, но я накоротке с хозяйкой, так что нас там примут с распростертыми объятиями. — И он добавил, глядя на недоверчиво молчащего «гимназера»: — Барышни там блеск!

От быстрой езды звонцовская голова снова пошла кругом, видно, алкоголь «забродил» в крови. Мысли и до этого текли нескончаемым потоком, теперь же и вовсе старались перегнать одна другую. «И как это я сам до сих пор не постиг лукавство творческой карьеры?! Видел и не верил! Смотришь, бывало, на какой-нибудь черновой набросок того же П… в салоне, несколько небрежных штрихов, пожалуй и нарисовано-то спьяну, неверной рукой, а цена сумасшедшая со многими нулями! Да не его одного, не в одной галерее выставлены новомодные „шедевры“, хулиганская мазня за астрономические деньги. Тут и подумаешь: да у меня самого подобных почеркушек кипы, сколько рисунков куда лучше, но за них гроша ломаного не дадут. Отчего такое? Несправедливо ведь! Не хотел выводы делать, а теперь получается: все дело в этой проклятой рекламе, в покровителях, которые заинтересованы тебя покупать и продавать. Тьфу ты, как в грязи выкупался! Значит, торговля дарованием — обязательная плата за успех… А сам-то я кто, собственно?! Даже маслом писать не научился, а ведь мог бы… Ваятель! „Собственную песню“ в скульптуре искал… А впрочем, почему бы и нет?» Его размышления неожиданно прервал Евграф Силыч, задремавший было после бани с возлияниями, но мгновенно очнувшийся, когда авто тряхнуло на коварном булыжнике. Теперь он был настроен по-бодлеровски:

— Смотри, Вячеслав Меркурьич, ночь какая, а? Нависла над городом, как грозовая туча, точно стая нетопырей — небо как смоль! Вот, по-моему, настоящая петербургская ночь: промозглая, бесприютная, и в ней кошачьи глаза фонарей. Пушкина не люблю: «прозрачный сумрак, блеск безлунный», перламутр там разный… у него белая ночь, светлая, а мне по душе другая романтика. Опасная темнота, черные закоулки, когда подворотни и риск на каждом шагу. Вот здесь мое место, среди сутенеров, шлюх, спивающихся свободных художников, хе-хе! — Он недвусмысленно посмотрел на Звонцова. — Где-нибудь в грязном подвальчике — там такие типы оседают, о коих, батенька, при дневном свете и упоминать-то не след! Помнишь романс: «В двенадцать часов по ночам из гроба встает барабанщик», а тут несравнимо интереснее картина, мороз по коже, — голая реальность поднимается с городского дна и царствует здесь до рассвета. Улица опутывает тебя своими слизистыми щупальцами — я всегда был влюблен в улицу…

Ваятель, которого с новой силой обуревала прежняя idée fixe, не мог удержаться, чтобы не спросить:

— Послушайте, разве на аукционе обязательно выставлять живопись? Ведь вместо картин можно попробовать скульптуру! Вы же знаете, Евграф Силыч, по образованию и по призванию я ваятель. Живопись только мое увлечение, хоть это мне и удается… Разве коллекционеры не интересуются скульптурой? Я не вижу никакой разницы — и то, и другое искусство, лишь бы было талантливо.

— Скульптура — ваше призвание?! — моментально отреагировал Смолокуров. — Вот как? А я и не предполагал. Но это неудивительно: многие прирожденные художники умирают в убеждении, что они всю жизнь были ваятелями от Бога, бывает и наоборот. Скажем, Доре всему миру был известен как график, но искренне считал себя живописцем… Я помню вашу скульптуру, но, видите ли, друг мой, как бы это помягче сказать… Вы только поймите меня правильно: достоинства ваших пластических работ весьма спорны. Конечно, они смелые, новаторские, я не ретроград, но они стилистически совсем не сочетаются с вашей живописью. Ваше дарование художника подлинно выдающееся, многообещающее. С кистью в руках вы, не побоюсь этого слова, гений, а вот с резцом — только талант, я бы даже сказал, ремесленник. Не стоит обижаться — по этой части у меня острый глаз. Вот Буонарроти — у него потрясающее единство стиля ваяния и живописи. И какая мощь на счет этого! Стиль формирует личность — возьмите Александра Великого, Цезаря! Сказал же кто-то: «Человек — это стиль»! Если бы вы делали ваши скульптуры в том же стиле, как ваша живопись, эти работы были бы бесценны. Стиль подразумевает внутреннюю цельность, а в обычной жизни трудно быть всегда цельным и последовательным — часто это входит в противоречие с земным законом… В каждом твоем поступке должен читаться твой неповторимый стиль. Порой стильность может стоить тебе жизни, но даже вышибить себе мозги из револьвера ты должен стильно. К вашей живописи это имеет непосредственное отношение: вы нашли в ней свой стиль, а теперь хотите отступить? В стиле все и дело.

Скульптор не ожидал такой впечатляющей отповеди и, хотя ему было обидно за свои «синтетические» статуи, понял, что возражать бесполезно.

— Ну, порадуй меня еще хоть чем-нибудь, Вячеслав Меркурьевич! — снова перешел на «ты» Смолокуров. — Неужели у тебя не осталось ничего из старых твоих картин? Вспомни, может, пылится где-нибудь в укромном уголке, а? Может быть, ты дарил какие-то вещи друзьям, знакомым — я бы дорого купил, не обидел бы… Ты что, все еще боишься меня, что ли, — вот этого совсем не нужно, доверять нужно друг другу. Ты же благоразумный человек, ты же должен понимать, что я ведь уникальный шанс тебе даю великим стать! Через пять лет коллекционеры всего мира будут гоняться за твоими работами. Хоть это ты понимаешь, голова садовая?

Звонцов понуро смотрел себе под ноги. Смолокуров с досады махнул рукой:

— Глупец ты! Ну, может, образумишься, обдумаешь, поймешь, только смотри не опоздай — сегодня я сам предлагаю, а потом, гляди, не допросишься…

Замолчали оба. Первым все же подал голос вконец запутавшийся ваятель:

— Господин Смолокуров, может, это и не к месту сейчас, но меня мучит любопытство с того самого момента, как я услышал вашу игру на фортепиано… Позвольте вопрос: вы тогда сами играли?

— Ты еще сомневаешься?! Конечно, сам!

— Зачем тогда вам понадобилось изображать из себя художника, связываться со мной? Вы ведь могли бы покорить свою Прекрасную даму мастерством музыканта. Зачем все это, когда вы сами недюжинная натура?

— Конечно, сам играл! — повторил купец. — Так же, как сам писал портрет. А вы, батенька, подумали, я покупаю талант? Ошибаетесь — я просто на нем женюсь!

На лице Вячеслава Меркурьевича появилась глупая улыбка человека, который не понимает, шутят с ним, принимают ли за дурака, или говорят вполне серьезно. Улыбка сменилась приступом идиотского смеха, который подхватил и Смолокуров.

Жутко было слышать этот хохот в пространстве над Невой, между спавшим Зимним и Стрелкой, на готовом вот-вот развестись Дворцовом мосту при алом пламени ростральных жертвенников.

 

XII

«Заведение» оказалось в двух шагах от Биржевого моста. Это был большой, но мало чем примечательный дом эклектической эпохи, впрочем, не столь уж и частый пример для поражающей всевозможными строениями в новейших стилях Петербургской стороны: темно-серый фасад, скромная лепнина, балконы с дежурными кариатидами. Внутри все было отделано и обставлено с игривым шиком. Смолокуров запанибрата пообщался со швейцаром в расшитой галунами ливрее, напоминавшей то ли гусарский доломан, то ли придворный мундир. Сверху уже спускалась хозяйка в умопомрачительном халате с массой каких-то рюшек, оборок и розовом кружевном чепце — дама увядающая, но еще желавшая производить впечатление на противоположный пол.

— Незабвенная мадам Петухова! — представил бандершу Евграф Силыч и, как завзятый дамский угодник, приложился к ее руке. — Comment ça va, чаровница? Меня не забыла еще? Скучали, верно, скучали!

— Помилуйте! В такое время, господа! Мои девочки сейчас еще отдыхают. — с наигранным укором произнесла мадам. — Вы просто непредсказуемы!

Она обращалась, естественно, к Смолокурову, а у скульптора опять испортилось настроение: «Докатился до борделя, наследственный дворянин… Позор!»

Изучив посетителей взглядом профессиональной сводни, хозяйка благосклонно произнесла:

— Ну да что там чиниться: для вас всегда найдется компания. И для молодого человека — вы у нас, вижу, впервые. Не соскучитесь — мои цыпочки знают толк в деле. Вот увидите, c’est magnifique!

И она повела клиентов куда-то наверх по устланной мягкой ковровой дорожкой лестнице, окна которой выходили в глухой мрачный петербургский двор.

— Полная конфиденциальность — никто не узнает о нашем визите сюда, — Смолокуров ободряюще шептал на ухо скульптору. — Главное, не тушуйся! Вячеслав Меркурьевич, из тебя выйдет любовник на «ять»!

Свернув на очередной лестничной площадке в казавшийся бесконечным коридор, мадам повела посетителей мимо однообразного ряда дверей, некоторые из которых были приоткрыты, и можно было видеть, как нежатся на своих широких ложах обитательницы пикантного заведения. Звонцов иногда встречал их откровенные взгляды, некоторые из девиц, правда, были удивлены столь ранним визитом клиентов — в час, когда они имели право на одиночество.

Слышались недовольные заспанные голоса:

— Что за беспокойство? Глаз не успеешь сомкнуть, как уже будят!

Мадам Петухова спокойно отвечала, не замедляя шага:

— Спите, спите, курочки мои. Dormez-vous bien!

«Вот уж действительно — невинная птичница!» — подумалось скульптору. Наконец они оказались в просторном помещении, обставленном на манер гостиной, с претензией на модный салон, но все тут было сумбурно: золоченая мягкая мебель «сочеталась» с новомодными фривольными гравюрами Бердслея на стенах, подобием тигриных шкур на полу: большие китайские вазы стояли рядом с копиями античных статуй; грубоватые фарфоровые статуэтки, изображавшие предельно откровенные сцены, соседствовали с благородной бронзой «дней Александровых». Хозяйка усадила желанных посетителей в кресла и с загадочной улыбкой поведала:

— Право выбора на сей раз я оставлю за собой: у меня для вас есть настоящие феи — вы таки будете довольны! Вам, как всегда, двенадцать гурий на четыре часа или шесть на восемь? Плата одна и та же, вы помните… Между прочим, есть две новеньких — послушные девочки, скажу я вам! Для таких хороших клиентов — находка.

— Вот и замечательно! Нам сейчас и двух достаточно будет: после бани силы не те, — протянул Смолокуров-Дольской, переглянувшись с художником — тот устало кивнул.

Когда хозяйка ушла за «гуриями», Евграф Силыч ухмыльнулся:

— Давно подозреваю, что эта мадам совсем не Петухова и раньше держала шалман в Одессе где нибудь на Молдаванке, но возможно, что для серьезных деловых людей. Теперь строит из себя чуть ли не придворную даму. А как же — кавалергардов обслуживают!

— Ну просто бельфам, — язвительно подтвердил скульптор.

Мадам не заставила долго ждать и привела минут через пять примечательных особ не старше двадцати лет.

Искушенный сатир Смолокуров подозвал к себе одну из вошедших. Она охотно подсела к шикарному господину, а тот сразу завел беседу, наклонившись к ее розовому ушку:

— Как тебя зовут, сладкая моя? Ну, как тебя зовут, прелесть? Гретхен?! И имя у тебя прелестное, как ты сама. Да откуда ты такая взялась — раньше я тебя не видел. Наверное, недавно здесь? К тебе уже кто-нибудь ходит постоянно? А ты мне очень нравишься, милочка…

— И вы мне.

— Я всем нравлюсь… А вот куришь совсем зря, зачем этим ядом травишься? Голосок сядет, перышки потемнеют, здоровья не будет… Зачем, говорю, ты это делаешь, глупышка? Нравится клиентам? И тебе, говоришь, нравится? Ну-ка, брось эту гадость, сейчас же брось! — Купец сам вырвал из ее руки пахитоску и затушил о подлокотник. — Вот так. Умница! Знаешь, у меня так забилось сердце, послушай, как оно колотится. Слышишь, выскочит сейчас?

— Это не страшно — я подберу.

— О, да у тебя еще и язычок острый! Дай послушаю теперь, как у тебя бьется. Надо же — мое чаще! Почему бы это? А потому, сладкая, что ты мне больше нравишься, чем я тебе. Правда, правда… Вон кто тебе сегодня нужен! — Он указал девушке на Звонцова, одиноко сидевшего в стороне. — Это мой друг — хочешь узнать его поближе? Запомни, скоро весь свет его узнает — великий талант!

Девица надула губки, давая понять, что хочет остаться со Смолокуровым.

— Нет, милочка, послушание — первая заповедь для благородных девиц. Я ведь все чувствую — ты не из простых, вот и он из того же теста. Расшевели его, сделай милость — дай ему до утра полакомиться сладким!

Звонцов же тем временем изучал девушек взглядом художника.

Одна, смуглокожая жгучая брюнетка, была одета цыганкой — в золотых монистах и узорных серебряных браслетах. Внимание Вячеслава Меркурьевича сразу привлекла та, с которой он теперь шептался: миниатюрная девушка в маленькой сетчатой шляпке-шапочке с траурным розаном, в страусином боа вокруг шеи, платьице на манер туники или изящной ночной комбинации с кружевными бретельками, но самое главное были ее огромные карие глаза с синеватыми тенями, поглядывавшие на Вячеслава Меркурьевича как-то испуганно-покорно. Во всем ее облике была утонченная обреченность обиженной жизнью, «потерявшейся» в северном Вавилоне благородной провинциалки. Звонцов заметил, как Евграф Силыч подтолкнул девушку к нему. Тогда «цыганка Земфира» уселась на колени к Смолокурову, незамедлительно обвив его за шею и что-то жарко шепча на ухо; покорная «девственница», потупив взор, остановилась в шаге от Звонцова и почти пропела нежным голоском:

— Называйте меня Гретхен.

— Только вы не вздумайте называть меня Фаустом, — предупредил Вячеслав Меркурьевич. И пары разбрелись по комнатам.

— Приятных утех! — напутствовала их хозяйка заведения.

Идя по коридору, вчерашний студиозус размышлял: «Зачем все это? Для чего мне связь с несчастной девочкой? Зачем уступил этому вампиру? Безвольный я человек!» «Гретхен» вела его за руку куда-то в полумрак коридора: открывая дверь своей спальни, спросила замирающим голосом, учащенно дыша, так что ее маленькие ноздри чувственно раздувались:

— А вы любите «печальные песенки» Вертинского? У меня есть новые пластинки и граммофон… И еще у меня есть…

Досадная догадка мелькнула в мозгу Вячеслава Меркурьевича:

— Гретхен, да вы не кокаинистка ли?

Она приблизила к нему лицо и неожиданно вызывающе спросила:

— А вам-то что?! Да, нюхаю! Небось, вообразили себе розового мотылька? А я — ночная летучая мышь, потому что при свете дня все самцы трусы и импотенты! Я пью по ночам мужскую кровь и отдаюсь тем, кто пьян, груб и безжалостен со мной. Разве ты не можешь быть хищником, укуси меня побольнее — ты ведь тоже этого хочешь! До утра я твоя пантера — люби меня, мой тигр! Демон мой, возьми мою душу — ну же!

«Такие выходки сделают из меня маньяка-параноика!» — ужаснулся Звонцов. Он почувствовал, что сейчас уже ничего не сможет, даже если захочет.

И вмиг рассыпался хрупкий образ Гретхен, который успела создать фантазия «художника»: «Выпускница какого-нибудь харьковского Института благородных девиц. Получила хорошую аттестацию, кинулась „покорять“ столицу. Здесь стало понятно, что „при Дворе“ никто ее не ждет. Наверное, устроилась гувернанткой в какой-нибудь богатый дом и нашла путь к хозяйскому кошельку — соблазнила отца семейства, а тот голову потерял. Барыня дала ей отставку, и оказалась наша „дворянка-институтка“ на панели. „Это многих славных путь“. Рынок житейской суеты. Из этого болота сама вряд ли выкарабкается — Бог ей судья и помощь!»

Он почувствовал страшную неловкость, до тошноты и головокружения, рука судорожно нащупывала бумажник. Вытащив первую попавшуюся ассигнацию, сунул девице и бросился по коридору прочь из борделя. Он боялся, что услышит вслед ругань или презрительный хохот, но его побег сопровождало молчание.

«И таких тоже сюда заносит, — думала «Гретхен», комкая в кулачке кредитку. — Спаси его, Господи, и о моей грешной душе, пожалуй, не забудь! Какие же мы все несчастные…»

На набережной, что напротив Петропавловки, Вячеслав Меркурьевич, вдохнув полной грудью невского воздуха, обрел самообладание, забыв о случившемся, как о дурном сне. Дул свежий ветер с залива, утренняя хмарь давно рассеялась, и небо, по которому медленно проплывали мелкие тучи — словно хлопья ваты на рождественской елке, — было голубым. «Нужно делать свое дело, и тогда все устроится». После возвращения Звонцов словно бы впервые увидел Город, и это его вдохновило. Сокровенное желание наконец-то вновь посвятить себя поиску стиля в искусстве охватило все его существо, и ноги сами понесли «свободного художника» домой.

 

XIII

У Звонцова в последнее время так складно пошли дела и улеглись тревоги, что от радости он, типичный маловер-скептик, даже счел своим долгом заглянуть в храм, исполнившись благодарности к неведомой, но предполагаемой Высшей силе. И действительно было за что: от Смолокурова удалось скрыть истинное происхождение «звонцовской» живописи (ушлый заказчик так ничего и не узнал о существовании Арсения Десницына, к тому же он щедро одарил «художника» за то, что тот помог заманить в сети саму недоступную Ксению Светозарову). а с мадам Флейшхауэр, приехавшей в Петербург на какую-то академическую конференцию, Вячеслав Меркурьевич неожиданно легко уладил вопрос о комиссионных, столь болезненный и, казалось бы, неразрешимый. Слухи о том, что новый контракт не состоялся и у Звонцова большие неприятности, до немки дошли почти сразу после приезда, и она. встревоженная и недовольная, решила вызвать «художника» в свой петербургский особняк, чтобы выяснить, как он теперь собирается выплачивать причитающийся ей процент от сделки. Узнав от самого Вячеслава Меркурьевича подробности ограбления, Флейшхауэр разозлилась не на шутку, ее вечная спутница — мерзкая псина Адель — подняла лай и чуть было не покусала Звонцова, но факт присутствия собаки как раз и подсказал находчивому скульптору удобный выход из положения. Уверовавший после разговора в бане в свою гениальность и хорошо запомнивший совет Смолокурова, он тут же предложил меценатке вылепить «замечательный» скульптурный портрет ее четвероногой любимицы. Звонцов рассчитывал, что Флейшхауэр не устоит от соблазна заказать ему целый цикл подобных анималистических скульптур, которые можно было бы выставлять на аукционах. Прямая выгода просчитывалась для обоих, и практичная немка сделала именно такой заказ — звонцовский расчет оправдался! «Теперь-то я смогу отдаться подлинному творчеству! — ликовал скульптор, расплатившийся с множеством мелких кредитов. — Кто говорит, что Звонцов не способен сказать своего веского слова в искусстве? Всем нос утру!» Он явился в Николаевскую церковь, чтобы поставить самую большую свечу именно к тому образу, который написал его безотказный друг и помощник. — сомнения в выборе не было. Не поскупившись, Вячеслав Меркурьевич заказал и благодарственный молебен с акафистом Николаю Чудотворцу перед новой иконой.

Даже Звонцов, сам того не ожидавший, проникся великолепием службы: в душе тоже проснулось что-то светлое из раннего детства, то чувство, которое он обычно определял для себя как «стихийный мистицизм». Его охватило неожиданное давным-давно забытое желание. «А что, если сейчас причаститься? Лет двадцать не причащался! Да ведь говеть положено… Ничего — на исповеди не скажу, откуда тогда поп узнает? Верю я или нет — мое личное дело, а от Причастия не может быть вреда!»

Исповедуясь, Звонцов буквально выдавливал из себя общие фразы: каюсь, мол, грешен, и батюшка, видимо посчитав, что из-за одного нерадивого не пристало задерживать других страждущих, отпустил его с миром. Вячеслав Меркурьевич обрадовался, что «поп» не мучил расспросами, и встал в очередь к Причастию. Он надеялся, что этот «мистический ритуал» обеспечит ему удачу в любом деле. Однако на пути к Святой Чаше возникло неожиданное препятствие: впереди стоял юродивый, показавшийся Звонцову настолько отвратительным, что он чуть ли не отскочил в сторону, будто обжегся. Встав за колонной, брезгливый «христианин» подождал, когда отступило чувство тошноты, и решил, что будет вполне достаточно приложиться к чудотворному образу: «Какая разница — причаститься или поцеловать икону — и то и другое должно действовать одинаково».

Едва ли не впервые в жизни скульптор, силясь изобразить на лице смирение и кротость, умолял Божьего Угодника: «Святой Никола, если ты имеешь такую силу помощи, не откажи и мне: сделай так, чтобы мои работы всегда вызывали у людей удивление, восхищение и почитание!»

Уже на улице, снова став собой прежним, Вячеслав Меркурьевич поражался: «Мог ли я думать, что буду лобызать Сенькину работу, когда приметил его на заводских задворках! Кто б мои скульптуры облобызал… Нет — положительно все это бред и наваждение!»

Тут из-за спины послышался чей-то старческий голос. Оказалось, одна прихожанка наставляла другую, помоложе:

— Как же это, сомневаться? Чудеса Господни кругом, Марфуша. Ты вот Жировицкую икону почитаешь, да не знаешь, видать, того, что однажды сгорел храм, где она хранилась, дотла сгорел, а образ остался невредим — детишки его на руки с пепелища приняли. Потому, голубушка, что образ-то был чудотворный.

«Вот так и возникают сказки в народе, — отметил про себя Звонцов. — Хотя, конечно, прелюбопытно, если такое было в действительности». Очередная дерзкая затея на ходу родилась в звонцовском воображении: можно лепить статуи и статуэтки Девы Марии и святых — у католиков они наверняка будут пользоваться большим спросом.

 

XIV

Наотрез отказавшийся от гонорара за портрет, осветивший его душу, Арсений в то же время остался без копейки денег. Он был близок к отчаянию, но вспомнил, что как раз сегодня Звонцов обещал вернуть долг — больше трехсот рублей, который брал, когда разграбили его мастерскую. «Все-таки давать в долг иногда полезно», — подумал Сеня и помчался на Лермонтовский, надеясь на природное благородство Вячеслава.

Скульптор в это время уже в полную силу работал над прихотливым заказом своей немецкой патронессы. Десницыну было очень любопытно посмотреть, как Вячеслав Меркурьевич воплотил эту идею, — творческий процесс, по расчетам художника, близился к концу. Звонцов выглядел довольно странно: с одной стороны, он был явно рад приходу друга, но в то же время взволнован и, как показалось Сене, даже чем-то напуган. «Неужели опять в запое?» — предположил Арсений и подумал, что, может, и приходить-то не стоило. Ему уже надоело бороться с пагубными страстями богемного дворянчика.

— Понимаешь, Сеня, — растерянно признался Звонцов. — Глупейшая история — сижу здесь, в прихожей, уже часа полтора, а в мастерскую зайти боюсь. Ты, наверное, решишь, что я сумасшедший… Если бы ты мне не был другом, я и не рассказал бы, что произошло… Да мне все равно никто не поверит, а тебе я просто покажу…

— Да что случилось-то? — недоумевал художник.

— Понимаешь, она оживать стала!

— Кто?!

— Скульптура! Представь себе, я леплю, увлекся, и вдруг голова этой твари начинает оживать! Здоровенная голова, раза в три больше настоящей… Я ведь здесь совсем один, а у нее вдруг глаза засветились, задышала — ужас! Мне даже кажется, она и сейчас рычит…

Лицо у Звонцова было бледное как полотно. Он поспешил предупредить подозрения Арсения:

— С тех пор, как взялся за эту работу, капли себе не позволил — все спешил закончить.

Похоже, Звонцов не шутил — из мастерской доносились какие-то утробные звуки.

— Слышишь? — Его буквально затрясло. — Я туда не пойду. Иди посмотри сам, ради Бога! Только ты накрой потом чем-нибудь эту… животину. Пожалуйста!

Теперь художник сам был озадачен — что же там могло произойти? Он перекрестился («От греха подальше…») и, осторожно приоткрыв дверь, проскользнул в мастерскую. Еще никогда в жизни не видел он столь выразительного «портрета». Образ собаки — скульптурное, на первый взгляд, уподобление натуре, по сути, нельзя было отнести к какой-либо формальной категории изобразительного искусства, и степень мастерства автора тоже выходила за рамки традиционной шкалы оценок. Ясно было одно — Арсений увидел некое мистическое воплощение звериной природы, вызывающее страх в самой глубине существа зрителя. Десницын видел его всего какую-нибудь минуту, но этого хватило для того, чтобы гипнотически воздействовать на сознание, заворожить, запугать человека и почти парализовать его волю. Арсений почувствовал, что и он вот-вот сойдет с ума: «Проклятая тварь — кажется. она действительно не глиняная, а…» Призвав на помощь иссякающее самообладание, художник выскочил в переднюю. Страшное наваждение отпустило, но источник его оставался в мастерской, и было ясно, что нужно избавиться от мерзкого оборотня.

— Святой воды у тебя, конечно, нет? — риторически вопросил Арсений точно прикованного к стулу скульптора. Тот обреченно повел головой из стороны в сторону.

— Очнись! Нужно ее немедленно уничтожить — пойдем вместе! — не отступал Арсений. Решительный призыв друга возымел действие.

Со словами «Ага! Значит, ты тоже увидел!» Звонцов вскочил как ошпаренный.

Художник, недолго думая, схватил массивный шандал на пять свечей из остатков звонцовского наследства. Следуя примеру, Вячеслав Меркурьевич взял со столика для визиток тяжелое бронзовое пресс-папье. В мастерскую вошли на цыпочках, будто скульптура могла что-то услышать, но впечатление было как раз такое, что глиняная собака почуяла неладное и на глазах у них с ней стало происходить невероятное. Звонцов готов был поклясться, что видит, как немецкая псина всем корпусом подалась вперед, устрашающе рыча, как разверзается пасть и с клыков падает слюна, при этом зверюга стала вдруг расти в размерах. Первым среагировал Арсений. Изловчившись, он со всего маху обрушил шандал на голову ожившей скульптуры. Сила удара была столь велика, что подсвечник полностью увяз в глине и наружу осталось торчать только фигурное основание. Друзья одновременно почувствовали брезгливость, после чего наступило ни с чем не сравнимое облегчение.

— Ты знаешь, мне сейчас действительно показалась, что собака живая. А ночью мне приснилось, что собаку Флейшхауэр убили подсвечником.

— А я думал, у меня это по пьяни. А чего ты ко мне пришел?

— У меня совсем не осталось денег. К тому же несколько дней назад у меня пропал брат Иван. И мне приснилось, будто ты его убил и тебя посадили в тюрьму. Ты мне не веришь, я вижу? И вправду, бред какой-то. А мне еще приснилось вот что: в Бобруйске через неделю Господь обрушит крышу на головы тридцати четырем своим приверженцам, поющим воскресный канон; за океаном, в угольных копях Колорадо, произойдет настоящее побоище шахтеров с полицейскими, а у самого мыса Доброй Надежды 13 декабря столкнется с айсбергом и затонет теплоход-гигант «Голем». А в Амстердаме с большим успехом пройдет выставка твоих московских коллег из «Бубнового валета». Никогда такие странные вещи мне не снились. Так ты моего брата не видел?

— Слушай, тебе вещие сны снятся. Как раз заходил сюда утром! Жив еще, курилка, хотя и пьян был мертвецки, зато с какой-то мамзелью. Еще на выпивку попросил. Не поверишь — пятьдесят целковых ему понадобилось на водку! Наверное, целую казенную лавку решил купить…

«Сочиняет или правда?» — задумался Арсений.

— Да ты не беспокойся, я ведь не жадный — дал ему, что просил. Только, выходит, тебе я остался должен на пятьдесят рублей меньше — бухгалтерия дело строгое, точность любит.

 

XV

— Скажи на милость, отец Феогност, а отчего это так неожиданно к нам едет сам Владыка? — простодушный отец Антипа периодически обращался к настоятелю на «ты», и тот уже даже привык к подобной вольности сослуживца.

— Официальные причины ты знаешь — в целях соборного единения, да заодно с инспекцией — проверить соответствие церковного обихода всем каноническим правилам. Но главное, он хотел лицезреть…

— Икону?

— Произволением Божием о ней уже и в консистории известно, хотя рапорт в Святейший Синод я пока не представлял. Повезло тебе, такая честь…

— Если бы я это понял в то утро. Так уж случайно вышло; вот ежели бы вы, отец, были на ранней литургии, а я на поздней, то вам бы ее в белы руки и вручили. Да какая разница, вас приход тоже очень любит.

Я недели две замечаю, когда на Проскомидии частички вынимаю: что ни записка, так первое имя — ваше. Поминают чаще, чем Высокопреосвященнейшего.

— О здравии, надеюсь?

— Не шути так, отец протоиерей!

— Да, отче Антипа, не по заслугам мне мой чин, а по их молитвам, — вздохнул пожалованный чином протоиерея настоятель единоверческой церкви Святителя Николая Феогност Рассветов.

— Как говорится, были вы иереем, то есть «за евреев», а теперь стали протоиереем…

— То есть «против евреев», — засмеялся отец Феогност, — «хоть смеяться, так оно старикам уж и грешно». А если серьезно, то и прихожан больше и больше, даже в будни во время службы едва через храм протиснуться можно. А каков приход, таков и доход: теперь за неделю столько выходит, что можно Северный придел расписать и золоченые Царские врата туда заказать.

Пока старушки и служители суетились, с усердием готовя храм к завтрашнему приезду правящего архиерея, митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Владимира, батюшки вдвоем пили чай в трапезной.

— А у меня, ваше преподобие, тут было такое искушение, долго не решался вам рассказать; боюсь приезда Владыки: как-то он теперь на меня, грешного, посмотрит? Ведь вот что приключилось: на следующий день, как нам пожертвовали икону, я сослужал в Лавре экзарху Грузии на поздней Литургии. На Великом Входе мне нести Агнца. Начинаю, благословясь, постепенно, митрополита поименовал, а потом про экзарха: «Господина нашего… Высокопреосвященнейшего Димитрия… архиепископа Карталинского…», а дальше, знаешь, идет такой красивый подъем, и я на одном дыхании должен произнести «и Кахетинского». Тут у меня точно бес какой продолжение титула из головы вышиб! Держу дискос, аж пальцы свело, вспотел в одну секунду. На клиросе, вижу, начинают щелкать по горлу: мол, вино кахетинское, и архиепископ соответственно. А я брякаю во весь рык: «и Шампанского», и ухожу в алтарь.

Отец Феогност, до которого эти слухи уже дошли, соболезнующее произнес:

— Что, даже забыл — «да помянет Господь Бог…»?

— Забыл, батюшка! Стыдно сказать! Хорошо, кто-то за мной закончил как полагается.

— Не расстраивайся, отец Антипа. Владыка, даст Бог, ради твоего голоса простит. Наверное, ты своей октавой возгордился, вот тебя Господь так и посрамил — вразумил. И то. смешно сказать, — такой богатырь, а так смущаешься.

— Я в алтаре глаз поднять не мог. Ничего не вижу, не слышу и молиться не могу, только умом «Господи, помилуй!» вопию.

— Завтра уж постарайся, соберись с духом, нельзя будет нам опростоволоситься. А мне ведь тот воскресный день тоже запомнился. Я уже успел переоблачиться; подходит ко мне человек некий, одет богато, пенсне золотое, перстни. Но, вижу, не из нашей паствы — слишком уж к руке моей припал, чуть не на колени броситься норовит! Говорю ему: «Что же вы, батюшка, в грязь-то передо мной кидаетесь — я не епископ». А был тот господин, отец Антипа, сам директор Императорского Мариинского балета, действительный статский советник, — за постановку спектаклей отвечает, организует гастроли и лично представляет самому Государю! Мне отрекомендовался со всеми чинами и регалиями: «Анна» у него «за заслуги перед отечественной сценой».

— И что же ему понадобилось? Артист — в нашем храме редкий гость.

— Вот и я удивился. Оказалось, что в его театре несчастье стряслось. За неделю до очередной премьеры один мастеровой, заблудший раб Божий Тимофей, кажется, ночью прямо на сцене удавился, среди разобранных декораций.

— Место, прямо сказать, искусительное! И что директор? Неужели висельника отпеть просил, отец протоиерей?

— Да ты погоди, не перебивай! Если бы меня о таком непотребстве попросил сам Государь, — батюшка поспешно перекрестился, — я и то бы не согласился, не взял бы грех на душу. Просто понадобилось переосвятить театр. Сам знаешь, как положено соборными правилами. Мариинский театр в этом смысле место несчастливое: архитектор, строитель его (к слову, неправославный), перед концом постройки упал с лесов. Насмерть, конечно, — с такой-то высоты… Теперь еще самоубийство. Вдобавок деликатное обстоятельство: на премьере должна была присутствовать Августейшая чета, и освящение, конечно, требовалось неотлагательно. Меня сомнение взяло: почему выбор пал на пастыря единоверческой церкви, а не обычной синодальной? Театральное руководство решило просить исполнить требу именно меня (потом обязательно объяснит мне почему, а теперь не до этого — дескать, нужно срочно приготовиться и завтра все управить). Положился я на Господа: дело Богоугодное, Императорский театр все-таки, не канкан ведь! На следующий день подали к церкви лимузин. Возле театра нас уже целая процессия ожидает, во главе сам директор. Только ступил я на мостовую, этот грузный господин опустился на одно колено, как в рыцарских романах, и, не дожидаясь благословения, впивается мне в руку, а потом и вовсе край подрясника облобызал. Вся театральная братия, начиная с дирекции, фрачников разных, фасонистых дам, и кончая мастеровыми, стоит по сторонам ковровой дорожки, по которой, выходит, мы должны торжественно проследовать в театр. Иконой не встречали вообще: я заметил, что среди присутствующих и голову-то мало кто преклонил, не то чтобы перекреститься. Даже шепоток послышался недовольный, шуршание какое-то, будто крыса прошмыгнула, и совсем мне неуютно стало, отец Антипа. Но сам директор так и бегает около нас, так и лебезит, к тому же распоряжения успевает раздавать. Пригласил нас проследовать в директорскую приемную, а мы-то хотели было в вестибюле помолиться, а потом уже окроплять здание. В приемной, слава Богу, много икон оказалось (теперь думаю, со всего театра собрали, потому что в тот день больше ни одной видел, разве что в его кабинете). Начали мы с псаломщиком и пономарем молебен, думали, артисты нас поддержат, подпоют, где хору положено, а те только «Господи, помилуй» неуверенно подтягивают, и слышится мне все тот же противный шепоток. Настал черед театр освящать. Впервые пришлось такую громадину-то. На этот раз директор ко мне в коридоре подходит и вполголоса извиняется: «Простите, святой отец! В разгаре следствие, каждый день в театре множество полицейских чинов. Сегодня выходной, их нет. Напряжение, знаете ли: люди напуганы, подавлены — такое несчастье! К тому же у нас ведь многие неправославные. Такая обстановка, святой отец». Мне его обращение так слух и резануло, я же не пастор или ксендз. «Понимаю вас, ваше превосходительство, но попрошу меня больше не смущать — я никакой не святой, называйте меня „батюшка“ или „отец Феогност“». Вижу, директор побагровел — нецерковный человек, но говорит: «Да, да, конечно, батюшка».

После этого стали окроплять помещения. Ходили-ходили по коридорам, по комнатам, ярус за ярусом прошли. За нами процессия движется, но бестолково — вместо крестного хода, прости Господи, тягомотина какая-то выходит. Так часа два прошло, у нас уже голоса стали садиться. Наконец поднялись на сцену, как раз туда, где Тимофей этот повесился. Здесь, думаю, нужно усерднее всего кропить и молиться, труппа должна бы поддержать. Так нет же, мы уже одним Духом Святым «Спаси, Господи, люди Твоя» выводили, а «люди» гнусавят под нос что-то невразумительное, некоторые демонстративно молчат. Вдруг директор подтянул старательно и громко, но фальшиво: «Побе-еды Благочестивейшему Государю Императору Николаю Александровичу да-а-руя…» («на сопротивныя»-то пропустил!). За ним еще кто-то подхватил. В общем, закончили мы это странное освящение. Как гора с плеч упала, веришь ли? А директор уже ко мне с любезнейшей улыбкой:-«Отец протоиерей, прошу вас к себе в кабинет, вы там еще не были». Я, конечно, не отказываю, псаломщик с пономарем за мной, а директор резко так им говорит: «Спасибо, судари мои. У меня кропить необязательно, и так намолено. Ступайте в буфет, там банкет сейчас будет, покушаете, отдохнете. У нас с батюшкой конфиденциальное дело». У меня «в зобу дыханье сперло» от такой бесцеремонности, но иду за ним. будто на поводке, только лестовку руками перебираю. И не заметил, как вошли в кабинет. Мебель кругом дорогая, вычурная. В углу иконы: в центре-то Спас Вседержитель и Божия Матерь (только не понял, что за образ Пречистой), а вот по сторонам картины на духовные сюжеты, все больше ветхозаветные, на западный манер; на остальных иконах, кажется, Иоанн Креститель, апостол Петр с ключами, еще три избранных пророка — по слабости зрения не мог разобрать. Спрашиваю, что за святые; тот отвечает: «Это, батюшка, праотец Авраам, Давид Псалмопевец и мудрый царь Соломон».

Почему именно такой подбор святых, я допытываться не стал, а хозяин кабинета показывает на большой парадный портрет: «Узнаете, отец Феоктист?» (я его поправил, ну да ладно — старинное у меня имя, монашеское, в Петербурге редко встретишь). Я узнал, конечно, Государя Павла Петровича.

«Император благоволил единоверчеству, приглашал даже на службу в Дворцовый собор, — говорит директор. — Я являюсь членом Братства ревнителей памяти Благочестивейшего Государя Императора Павла Первого. Мы очень интересуемся всем, что связано с его персоной, и даже собираем материалы для канонизации Царя-мученика. Вы же, наверное, наслышаны о чудесах, происходящих у его гробницы? Хотим со временем подать эти свидетельства к рассмотрению в Святейший Синод. Мы почитаем Императора Павла как ревнителя веры и, если позволите так выразиться, последнего из великих рыцарей христианства. Вот почему, когда понадобилось переосвятить театр, я выбрал именно единоверческого священника, то есть вас!»

Понимаешь, отец Антипа, как мне лестно стало — не за себя, за всю нашу церковь, чтущую древний обряд! Конечно, стал я благодарить господина директора, сказал, что он очень мудро поступил, обратившись в наш Николаевский храм. Он тоже умилился, заговорил о том же — как он доволен состоявшимся освящением, и теперь, дескать, можно надеяться, что Господь не попустит в театре таких несчастий, и я его слушаю краем уха, а сам смотрю уже на другой портрет, фотографический, что рядом с императорским висит. Какой-то холеный тип, важная «персона». Тут его сиятельство мне его представил: «А это сам идейный вдохновитель и глава нашего Братства — князь Дольской!» Всмотрелся я повнимательней, а у этого «вдохновителя» большой белый мальтийский крест на шее висит на золотой цепи. Глава театра опять взгляд мой поймал: «Разве вы не знали, что сам Император Павел был Великим магистром, гроссмейстером Мальтийского ордена рыцарей-иоаннитов?» Ах вот, думаю, почему ты его «последним» из великих рыцарей назвал! Вот скажи мне, батюшка, бывают православные рыцари? Я так уверен, что не бывает! Так и сказал тогда этому господину из театра, а он не смутился ничуть. Разве, говорит, может Российский Монарх быть неправославным? А магистром был — факт непреложный. И добавляет: «Вы не смущайтесь, что у нашего высокочтимого председателя на шее Мальтийский крест. Это даже не из-за почитания Павла I и принадлежности к братству, просто он питомец Пажеского корпуса и очень гордится этим, отсюда и крест. Как память о юных годах». Убедил он меня, да не совсем, и тогда я его открыто вопрошаю: «А братство это ваше не масонское ли?!» Тут он оскорбился даже: «Да как вы могли подумать, батюшка? Братство наше истинно христианское! А масонские ложи, как известно, сам Государь Павел Петрович за несколько лет до мученической кончины запретил специальным указом. Можем ли мы, ревнители его памяти, эту память оскорблять?» Ну, думаю, покорил — ничего не скажешь! Пора бы уже в буфет — посмотреть, как там причетники мои, не слишком ли зельем увлеклись.

Директор просит напоследок: «Знаете, батюшка, у нас ведь к вам еще одна огромная просьба от самого князя Дольского. Ему домовую церковь необходимо оформить, и как можно быстрее. Может быть, вы пришлете кого-нибудь, кто поможет ее составить в полном соответствии со святоотеческими канонами? Не откажите, отче!» — и на образа перекрестился.

Расчувствовался я («отче» говорит, как единовер!), долго думать не стал, — еще один храм будет в Богоспасаемой столице нашей. Директор мне и визитку дал с адресом господина председателя… — настоятель протянул ее отцу Антипе.

— А банкет, скажу я тебе, был недурной, на соответствующем учреждению уровне, и псаломщик с пономарем норму выдержали, а я — ты знаешь — больше рюмочки-другой кагора вовсе ничего не приемлю.

Отец Антипа внимательно изучил визитную карточку:

— Затейливо! Только вот шрифт готический, а, отец Феогност?

— Да что, право, на все внимание обращать. Выйди вон хотя бы на Владимирский — сплошные вывески на французском, да я и сам по-французски могу. Ну, пора нам идти облачаться ко всенощной.

Отец Антипа настойчиво произнес:

— А знак Пажеского корпуса на цепи не носят!

Но отец настоятель уже читал молитвы после трапезы, видно, не расслышав его последних слов.

 

XVI

Чтобы больше не смущать своего сослуживца перед ответственной службой, отец Феогност не стал рассказывать, какая странная история с ним приключилась накануне, когда отец Антипа был выходной. Отслужив вечерню, на которой совершалась память мученицы Капитолины, он спокойно приготовился исповедовать, послушный пономарь установил аналой в пределе возле нового образа Николая Угодника в ризе дивной работы. Батюшка не торопясь возложил на парчу Распятие и Евангелие с Воскресением Христовым на окладе. Он разгладил бороду, расправил облачение и, прочитав вслух молитвы из чинопоследования Исповеди, наконец обратился лицом к желающим покаяться прихожанам. Ему сразу бросилось в глаза, что сегодня к исповеди собрались одни странного вида женщины, большей частью молодые, и уже в этом почудился подвох, чья-то недобрая насмешка. Первая же дамочка, как-то игриво цокая каблучками, молодой кобылкой прискакала к пастырю, уставилась на него вызывающим взглядом и игриво сообщила:

— А меня Капитолиной зовут!

Почтенный иерей был возмущен не столько даже глубоким вырезом платья, сколько тем, что на бойкой девице и креста не было — совсем никакого, хотя бы самого маленького.

— Негоже, раба Божия Капитолина, креста не носить, да еще к исповеди в таком виде! Устыдись и купи немедля у свечницы!

Отец Феогност на миг вообразил, что и у других прихожанок, не дай Бог, та же история, и тогда строго, так, чтобы услышали все, произнес:

— Если у кого-то еще нет нательного креста, идите и купите. Вот время настало — совсем разумение потеряли!

Одна женщина, постарше других, устыдившись, поспешила к прилавку, остальные же заулыбались, послышалось даже хихиканье. Священник почувствовал, что ему сейчас станет худо: «Укрепи, Господи! Не введи во искушение, но избави мя от лукавого!»

Нехотя отходя в сторону, обидевшаяся Капитолина погрозила батюшке холеным пальчиком:

— Хитрый какой! Я в прошлый раз все поняла, когда вы, батюшка, шоколадку мне подарили — синенькая в ней неспроста оказалась! А теперь строгость на себя напускаете. Ну и не надо, еще пожалеете!

Опешившему от подобной наглости, отцу Феогносту больших усилий стоило припомнить, что на Светлой седмице он действительно раздавал шоколад и прочие сласти, пожертвованные для общей пасхальной трапезы щедрыми прихожанами, вероятно, чей-то дар был с деньгами. Особенно задумываться, впрочем, не было времени: за первой грешницей уже спешила вторая. Оказалось, что и эту зовут Капитолина. «Ну что же, — успокоил себя батюшка. — Так и должно быть: завтра у них ведь День Ангела, вот и решили причаститься. Значит, еще тянутся к Богу — радоваться надо!» И он искренне готов был порадоваться за всех прихожанок, вспомнивших, в чем смысл именин для христианина. Эта девушка была в длинном, подобающем святому месту платье, но зато без головного убора, а распущенные волосы спадали на плечи, на спину.

— Ох, матушка, и ты огорчаешь дерзостью своей, — сокрушенно покачал головой пастырь. — Простоволосая — срам женский всем напоказ! А ведь сказано, что добрая жена должна ходить с покрытой головой. Что же ты, платка повязать не могла или там шляпку какую надеть? Ведь знаешь, как надо, а своевольничаешь!

Девица тут же отреагировала, задрав на голову подол, так что открылись на всеобщее обозрение ноги в кружевных розовых панталончиках, в ажурных чулках, и, пока священник вынужденно наблюдал это с раскрытым ртом, спросила:

— Так подойдет? Видите — ноги какие стройные, и вообще я хорошенькая. Сейчас на колени встану, сами убедитесь, что у меня и прочие формы аппетитные — все мужчины отмечают. Посмотрите — все при мне, и размеры впечатляют — не правда ли, волнующе?

У отца Феогноста даже язык отнялся, зато искусительница болтала без умолку:

— Что мне скрывать перед алтарем? Я почти девочкой попробовала, еще лет пятнадцати. Рано? Нет, я была развита не по годам, и потом — запретный плод сладок. Но тогда я была разочарована: ожидала чего-то необыкновенного. Оказалось, что стать женщиной — как выпить первую в жизни рюмку водки — и приятно, и горько, а в общем — банальность! Предвкушение не стоило самого приключения. Но все-таки я вошла во вкус, и скоро. Второй раз это случилось на Киево-Печерском подворье, и уже занятнее, ощущения острее. Потом в третий — совсем было уже другое дело, страстно, волнующе — до сих пор все помню в деталях! Может быть, он-то и был мой роковой любовник, не понимаю, как такой оказался в монастыре? В следующий раз подобной страсти я, конечно, не испытала, однако довольно пикантный был эпизод. Главное, меня захватил ни с чем не сравнимый азарт, со временем накопился отличный опыт. В деле любви я стала искушена, узнала всякие французские штучки, стала разборчивой. При этом сама удивляюсь — все продолжала искать и до сих пор не могла найти свой идеал. Только ради этого и живу — горжусь, что имею цель в жизни, я обязательно ее достигну. А знаете, батюшка, о чем жалею? Не догадаетесь — что не могу уйти в мужской монастырь! И долой стыд — глупый, замшелый предрассудок! Нужно купаться в любви… но не с кем попало. Вчера вот я гадала на ваш храм, и карты таро все время ложились так, что если приду сегодня на исповедь, то встречу наконец самого главного мужчину в своей жизни! Карты не врут, понимаете? И эта наша встреча не случайна — это воля могущественных сил, которой невозможно воспротивиться… Ну что, старый затейник, любишь сладкое? Тебе ведь хочется самочку, которая уже готова на все и не станет сопротивляться? Ты лучший, я знаю, ты настоящий сатир, ты мой!

Отец Феогност простер руки к образу, призывая небеса в свидетели святотатству.

— Молчи, замолчи же, одержимая! Да падет печать на блудливые уста!!! Да утихнет неистовство души твоей!

— Что ты так волнуешься, старичок? — Девица оскалилась в хищной улыбке. — Заразиться боишься? Напрасно — я же не уличная. И ласковая…

Батюшка крепко, насколько позволяли силы, взял Капитолину за локоть, подвел к алтарю.

— Бо-о-о-льно! — завопила та, но он, не обращая внимания на вопль, велел ей положить сорок земных поклонов с чтением молитвы Господней и только после этого отпустил руку, пояснив: — «Отче наш» сорок раз наизусть!

Заблудшая овца в исступлении продолжала верещать:

— И не подумаю! У меня просветление, а ты отказываешься. Почуял настоящую женщину и боишься теперь опозориться? А может, ты обыкновенный рукоблуд или тебя мужчины интересуют?

Пришлось в конце концов отвести одержимую прихожанку в притвор, где она не переставала бормотать о посетившем ее озарении вечной любви к отцу протоиерею. Священник вернулся к аналою, где его уже поджидала следующая юница, хоть и в шляпке, зато во всем остальном весьма вызывающего вида: грубый, вульгарный макияж, открытые плечи, бюст, буквально выскакивающий из лифа, и коротенькая юбчонка, чуть больше фигового листика у греческих статуй. Подобного чучела, воплощения блуда, отец Феогност до сих пор не видал и даже не мог вообразить.

— И ты тоже Капитолина?

— Ага! — охотно подтвердила рыжая деваха и сверкнула зелеными, как болотная тина, глазами.

— Как это ты, чадо «невинное», чудо-юдо, умудрилась чуть не голышом пройти по улице, да еще в святой храм беспрепятственно попасть? Кто пустил, ответствуй!

— Зачем мне было идти — мне это незачем. Я, батюшка, по воздуху летела, а сюда через окошко! Вот так-то!

Бедняга-протоиерей, словно кто-то подсказал, посмотрел вверх и отчетливо увидел распахнутое окно под самым куполом. Сердце зашлось: «Да кто же это умудрился — на такой высоте? Кому понадобилось?!»

— Думаете, батюшка, я на исповеди лгу? Не верится? Хи-хи-хи!

— Отойди прочь, бесовка! — прохрипел отец Феогност, выведенный в кои-то веки из себя.

— И не подумаю! Ждать этого вечера, как никогда, и уйти ни с чем? Нет уж: меня сейчас такая нежность переполняет, не отпущу тебя, никому не уступлю, ты просто душка! Зря только гонишь — лучше попробуй, какая я жаркая. Позабавишься — не пожалеешь, потешим грешную плоть, — она подмигнула дурным глазом. — Однова живем, отец!

— Избави Боже от таких дочерей! Хороша, ничего не скажешь — духовного отца возжелала! Да я на тебя, бесстыжая, такую епитимью…

— Не пугай, папаша, не страшно! Бей тут себе лбом в пол, ладно. Я к другому пойду — не все вы такие святоши! Был у меня один попик помоложе тебя — тот не привередничал… а мне пора — адью!

Пока священник, унимая праведный гнев в душе, выбирал верные слова, чтобы дать достойный ответ, она уже исчезла.

Отец Феогност осенил себя крестом и с опаской глянул под купол: окошко было по-прежнему растворено. «Искушение вражеское! Узнаю, кто открыл, побеседую — я не благословлял сегодня проветривать!»

Очередная Капитолина начала исповедь с признания в прелюбодеянии сразу с двумя батюшками, а закончила, как и предыдущие, страстными признанием в любви:

— Сатир ты мой седенький, я тебя таким как есть люблю! Дай подуть на твои кудряшки, одуванчик, а? «Подойди ко мне — ты мне нравишься! Поцалуй меня — не отравишься!»

Женщина в возрасте, дородная, но нарумяненная, с жирно напомаженными губами — ни дать ни взять ватная кукла на чайник, тотчас бухнулась священнику в ноги, обхватив его колени:

— И мне отпустите грехи, я тоже Капитолина. Согрешила батюшка, трижды увлекалась духовными особами и всех троих совратила! Выдающиеся были мужчины, каждый — форменный Иван Поддубный…

— В толк я не возьму: теперь-то ты каяться пришла, а грех свой так расписываешь, будто, прости Господи, бахвалишься. Скажи, для чего разукрасилась так? Не в балаган ведь пришла, не в цирк; понятия о скромности не имеешь, вот тебя блудная страсть и обуяла! Да что ж ты, мать моя, в подризник-то вцепилась — убери руки и дрожать перестань! Лучше с мыслями соберись, тогда душу облегчишь.

Однако женщина, продолжая обнимать ноги пастыря, обратила к нему лицо и зашептала взахлеб:

— Радость моя, лучший ты, никому тебя не отдам, будешь мой… Не бойся — я чистая… Посмотрись, потрогай — разве не аппетитная? Формы пышные оцени и размеры — не пожалеешь! Не прогоняй свою Капу…

«Силы небесные! Чудится мне, что ли? Заладили все одно и то же, далее слова похожие, будто пластинку граммофонную заело!» Батюшка вгляделся в накрашенное лицо и вдруг узнал свою давнюю прихожанку, примерную супругу и мать. И хотя имя благочестивой было Ольга, а совсем не Капитолина, он никак не мог ошибиться, так же как и не мог понять, почему она пошла на дерзкий обман своего духовника.

«Дерзостно и бессмысленно… Неладное что-то творится — откуда напасть сия, Господи?» И тут-то отца настоятеля пронзило нечто, подобное сильному электрическому разряду: в один миг ему стало ясно, что все, кто сегодня исповедовался, тоже прихожанки Николаевской церкви, только их вызывающий вид и поведение делали в основном добрых христианок совершенно непохожими на самих себя! Все это выглядело как пример массового помешательства или… Отец Феогност не был сведущ в психиатрии, зато слыл опытным духовником, и теперь ему становились понятными тревожные предчувствия, посетившие его перед самой исповедью: скрытая причина всего происходящего на его глазах — без сомнения, лютые козни нечистого. «Как же я мог так оплошать, допустить подобное под сводами святого храма, не распознать заранее, не предупредить, в конце концов, эту свистопляску! Не уследил, не упас… Бедные, бедные — как их лукавый окрутил, надо ж… Один и тот же бес вселился в целое стадо и заразил овец! Святителю отче Николае, свободи духовных чад моих из плена лукаваго, како ты свободил путников египетских и патриарха Афанасия из пучины морской, огради своими небесными молитвами от обуревающих их искушений и обстояний!» Он в искреннем, безграничном уповании обратил молитвенный взор к Чудотворцу, но лик на иконе был каким-то непривычно холодным, духовно непроницаемым. Незримая, неисповедимая стена отделяла пастыря от нового и богатого образа, и это его еще больше растревожило: Николай Угодник, казалось, не желал слышать верного служителя Божия!

А «Капитолины» обступили его со всех сторон и принялись галдеть наперебой:

…Не бойся, старичок, душка мой, — я ласковая…

…По воздуху к тебе прилетела, не подумаю уходить. ..

…До сих пор вашу шоколадку помню, батюшка, — слаще ничего в жизни не ела! Хи-хи-хи…

…Долой стыд — в мужской монастырь уйти желаю! А что, какие ко мне претензии?

…Не пугай, папаша! Я в пятнадцать лет узнала, на что вы, попы, способные…

Бедный священник продолжал взирать на образ и усердно молился вслух:

— Господи, отпусти им, не ведают бо, что творят! Спаси грешных и недостойных раб Твоих, настави на пути заповедей Твоих! «Господи, что ся умножиша стужающии ми?»

Творившееся вокруг вызвало в его памяти житие Антония Великого и искушения, которым подвергал его враг рода человеческого в пустыне египетской. Ближе других, осмелев, подошла к батюшке девица цыганской наружности. Она нахально потянулась к нему, норовя взять руку пастыря в свою. Отец Феогност увидел отчетливую татуировку на пальцах цыганки. которую не скрывали даже кольца, — «Капа». Он закрыл глаза, мысленно повторяя все тот же третий псалом, и, когда открыл, надписи уже не заметил. «Не убоюся от тем людей, окрест нападающих на мя!» Строго взглянув на девицу, не дожидаясь, когда та откроет рот, батюшка повелел:

— Кайся, раба Божия!

— Дай ручку, дай погадаю, бриллиантовый! — звеня монистами, предложила цыганка, будто и не слышала, что ей было велено. — Знаю, любовь у нас будет, счастье — присушу тебя, ласкать буду…

Отец Феогност становился все мрачнее:

— Как смеешь гадать?! Добрых христиан, выходит, обманываешь… Да ты не мошенничаешь часом? Хоть восьмую-то заповедь соблюдаешь?

— Э-э-э, золотой, я не считаю, да и не помню их: что восьмая, что первая, все равно мне. Зато я петь умею: «Когда люблю, то без ума, когда я пью — мне трын трава!»

— Так ты, может, и не крещеная вовсе?!

— Может, и нет… Сирота я круглая — всем табором растили.

«Господи. Господи, как же это? Ведь я и ее, помнится, не раз на службе видел… Или похожую? — страшное сомнение опять охватило батюшку. — А что, если они все некрещеные, только притворялись годами… Круговерть какая! Может, все-таки не мои это прихожанки?! Так перемениться во всем! Вразуми мя. Боже мой, отверзи ми очи духовные!»

В фимиаме, наполнявшем осажденный храм, неожиданно пробился резкий, чуждый запах — неужто табак?

Женщины стояли вокруг отца Феогноста молча, не пряча от него бесстыдных глаз, а сизые колечки дыма проплывали перед их лицами. «Господь мне помощник — и аз воззрю на враги моя! — батюшка в ответ с укором посмотрел на прихожанок. — Нужно во что бы то ни стало вывести их из храма. Если над ними когда-то было совершено Таинство Крещения, то они должны последовать за Святым Крестом!»

Рассуждая так, протоиерей обеими руками взял с аналоя Распятие, благоговейно поцеловал его и, воздвигнув над головой, как знамя победы над силами адовыми, двинулся к выходу с пением:

— Всяких бед и козней вражиих избави ны, Кресте треблаженный, яко приемый благодать и силу от пригвожденного на тебе Христа!.. Благодать Твою всемощную подаждь нам, Господи, да последуем Тебе, Владыце нашему, вземши крест наш… Радуйся, честный Кресте, всерадостное знамение нашего искупления!

Одержимые тотчас расступились, порочный круг разомкнулся, а после произошло нечто, никем доселе в Николаевской единоверческой церкви не виданное: образовав четкий строй, все они, будто военный легион, промаршировали за своим духовным вождем и наставником через распахнутые настежь двери, когда же тот довел их до самой церковной ограды, тем же строгим порядком вышли за ворота и сразу растворились в уличной толчее под грубые крики извозчиков, завыванье шарманки, под железный перестук рельсов и колес убегающего трамвая. Служки поспешно закрыли ворота, но отец Феогност еще какое-то время стоял на ступеньках храма, часто крестясь и шепча псалмы. Он не мог тотчас прийти в себя, душа оставалась смущенной и опечаленной: «Какая сумятица у меня в приходе!»

 

XVII

Утром следующего дня встречали Владыку. «Исполаэти деспота!» — тянул хор с особым усердием и трепетом каждую ноту древнего приветствия архипастырю: подтягивали как могли и прихожане. Мягкая ковровая дорожка тянулась к орлецу, а от него к праздничному аналою.

Митрополит благословил отца Феогноста и отца Антипу, был приветлив и ласков. Отец Антипа успокоился.

Во время первого обхода с окаждением за отцом Антипой увязался незнакомый рыжий кот, который путался в ногах. Отец иерей уже в алтаре пожаловался на него шепотом настоятелю:

— Не иначе свечницы новую мурку завели.

Отец Феогност ответил полушутя:

— Проверь-ка, батюшка, если живность мужского полу, пусть ее, если же, не дай Бог, женского, в алтарь не пускать — ни-ни!

Служба шла своим чередом, все было чинно и торжественно: во время второго окаждения окрыленный отец Антипа плыл по храму, помавая тяжелым, предназначенным для особо торжественных случаев, древним кадилом. Он единственный во всем причте был в состоянии удерживать его: кадило весило пуд, а богатырь отец Антипа надевал его на указательный палец. Храм наполнялся фимиамом афонского ладана. И вот в этой благодатной тишине храма стало явственно ощутимым присутствие уличной суеты, послышалась какая-то неуместная возня, раздраженное бормотание. Никто толком ничего не успел сообразить, как вдруг в толпе молящихся появилась откормленная собака! Люди расступились в растерянности — откуда она здесь, как можно?

«Это на митрополичьей-то службе! Свят, свят, свят Господь Бог Саваоф!» — ужаснулся иерей, но старался сохранять спокойный вид.

Как на беду, опять появился кот, и наглая тварь его почуяла. Кот, ища спасения, сиганул в приоткрытые Северные врата. Собака, влекомая инстинктом, погналась за ним — прямо в алтарь! Отец Антипа бросился вослед собаке, чтобы не допустить скверну в святая святых, но было уже поздно. Из-за алтарной преграды донесся злобный лай, кошачье шипенье и топот ног. Среди прихожан и причта царила гробовая тишина. Вот кошка с собакой выскочили уже из другой диаконской двери, а за ними — охваченный праведным гневом, уже за солеей настигший псину отец Антипа. «Ах, ты! Вон!» — он замахнулся на дерущихся тварей.

И тут кадило сорвалось с пальца и попало псине прямо в лоб.

Из глубины храма к ней с воплями кинулась какая-то истеричная особа, судя по крикам, иностранка. «Все! Больше нам не служить!» — одновременно подумали отец настоятель в алтаре и отец Антипа, застывший над трупом окровавленного животного…

Преосвященнейший Владимир был в страшном гневе и грозился примерно наказать весь причт за невиданное кощунство. Отцу Антипе он сказал: «Вы понимаете, что из-за вас теперь придется переосвящать храм? Завтра же с утра будьте у меня, я решу, куда вас отправить служить и в каком чине». Рассерженный Владыка уехал, так и не сподобившись созерцать чудотворный образ.

В трапезной грустно остывал любовно приготовленный обед. А расстроенный отец Антипа в одиночестве приобщался Святых Даров, которых в тот день осталось как никогда много. Отец настоятель от расстройства машинально попил святой воды и поэтому не мог помогать ему.

После службы отец Антипа снял облачение и вышел на улицу. С горя ему показалось, что фонари неправильно стоят. Будучи человеком недюжинной комплекции и весьма большой физической силы, он стал ворочать один из них, чтобы поставить так, как ему казалось правильным. Буквально тут же подоспели городовые и отца Антипу повязали. На все его объяснения, что он вовсе не пьян, что приобщался Святых Даров, полицейские отвечали полным непониманием. Посадили его в участок, и, естественно, всю его красу — волосы и бороду — с него под ежик-то и сбрили. Выпустили в тот же день — приехали за ним его матушка и отец Феогност.

На следующий день отец Антипа — «убийца собаки», к тому же совершенно лысый, прибыл в епархию. У входа огромный отец Антипа, необъятных размеров, понурый, обреченно обратился к окружающим: «Ну, православные, пойду каяться», — упал на колени и на четвереньках пополз по длинному коридору в приемную к владыке Владимиру, который начинался почти от самого входа в здание духовной семинарии и тянулся метров пятнадцать — двадцать. Отец Антипа своей бритой головой — бух — открыл тяжелую, дубовую дверь. Отец Феогност в тот момент у владыки был, приехал походатайствовать за сослуживца. А тот прямо с порога, стоя на четвереньках, завопил: «Владыченька, прости». Не ожидавший такого поворота владыка Владимир на месте подскочил: «Как тебе не стыдно, встань, встань немедленно, как тебе не стыдно!» — «Владыченька, прости, не встану, пока не простишь». — «Ну, прощаю, прощаю». Так и простил, и не наложил никакой строгой епитимьи, кроме как сказал, что пока волосы не отрастут, быть простым чтецом в церкви на Смоленском кладбище, куда он его и отправил.

Хозяйкой собаки, действительно, оказалась важная персона, германская подданная, которая на приеме официально пожаловалась владыке Владимиру на отца Антипу. Ей сообщили, что он уже наказан.

 

XVIII

Оправившись от пережитого, на следующий день Звонцов поехал «с повинной» к фрау. Выход у него был один: сослаться на то, что работа не заладилась, анималист из него не получается, и во что бы то ни стало упросить «великодушную» немку об отдаче долга другим способом на ее усмотрение. На Каменном было тихо, лишь изредка в кронах кленов каркали вороны, сквозь изысканную вязь кованых оград и оголенные купы садовых кустов проглядывали фасады и кровли особняков высшей знати и богатых буржуа. По аллеям, устланным пряно пахнущей опавшей листвой, медленно прогуливались чопорные бонны с юными воспитанниками и воспитанницами — подрастающей надеждой могущественной Империи Российской. На парковых скамейках то тут, то там отдыхали отслужившие свое генералы и чиновники не ниже шестого класса табели о рангах, в одиночестве или бок о бок со спутницами своей обеспеченной старости, кормили голубей и почти ручных белочек. Здесь все настраивало на мудрое созерцание природы, на мысли о почтенном возрасте и вечном обновлении Божьего мира. Даже старый петровский дуб, заботливо обнесенный строгой, но красивой оградкой с мемориальной табличкой, напоминающей о том, что посажен он был двести лет назад августейшей рукой, богатырски раскинул обнаженные ветви во всю ширину дороги.

В петербургском особняке фрау Флейшхауэр, как и в ее германском доме, все было устроено с максимальным комфортом для четвероногой компаньонки. Это не показалось непривычным Звонцову. Его удивило другое: в доме Флейшхауэр в тот день царил траур. На окнах чернели креповые шторы. Дворецкий, встретивший скульптора, был одет в ливрею сдержанных тонов с черной муаровой лентой-повязкой на рукаве.

— Извините. Фрау сейчас ужинает. Я доложу о вашем визите, но, возможно, она не захочет вас принять, — сказал он, скромно потупив взор.

«Что тут могло случиться? Разве Флейшхауэр не способна предупредить любую неприятность?» — недоумевал Звонцов, дожидаясь ответа могущественной немки. Наконец она сама стремительно вышла ему навстречу. Вячеслав Меркурьевич впервые видел Флейшхауэр такой: в строгом платье со стоячим воротником, заколотым крупной жемчужной брошью, с кружевной наколкой на пышной прическе. Сжимая до хруста суставы пальцев и еле сдерживая рыдания, фрау объявила:

— Моя бедная собака погибла. Какой кошмар! Она стала жертвой человеческой жестокости и мракобесия. Ваша скульптура станет для нее достойным памятником.

Услышанное обескуражило Звонцова, у него даже задергалось веко. Немка этого не заметила: она была совершенно удручена смертью четвероногой питомицы. Жестом она пригласила скульптора за собой и. пока они шли в столовую, причитала:

— Вячеслав, вы же помните мою девочку — она была единственной моей доброй подругой! Говорят, среди женщин не бывает подруг, и я с этим совершенно согласна, так вот это живое существо заменяло мне наперсницу, дитя… Вы знаете, что я одинока и у меня нет личной жизни… А теперь моей Адели нет больше на свете — не могу поверить. Das ist unmöglich, unerträglich!

Садик, где гуляла собака, который хорошо просматривался в окна огибающего двор длинного коридора, по верху аккуратного заборчика окаймили черной лентой с большими нелепыми бантами на стойках. Даже стул в столовой — законное место «покойной» — был обтянут черным чехлом, а ее серебряная миска стояла тут же, напротив, как всегда полная отличных отбивных котлет. «Ну и бред! Понятно, конечно, что издохла любимица хозяйки, но не сама же хозяйка преставилась в мир иной. Вот знала бы она о превращениях в моей мастерской…» Тут Звонцов вспомнил вдруг знаменитую федотовскую серию «Следствие кончины Фидельки» и себя в образе скульптора, держащего в руках чертеж собачьего надгробия с надписью «Adeli» на пьедестале, и чуть не прыснул со смеху. «Кстати, у Федотова ведь в центре рисунка сама Фиделька, а эта, интересно, где? Не хватало еще положить ее на стол как заливного поросенка… Тьфу, гадость! Наверное, уже закопали, и, скорее всего, прямо в садике. Не зря Флейшхауэр что-то сказала о .лучшем памятнике“ на дорогую могилу. Попробуй теперь отвертись от нее!» Это было уже не смешно. Тем временем, заняв свое место за столом. фрау продолжила свой печальный, сбивчивый рассказ:

— Она была такая замечательная, наша Адель, такая умная и ласковая.

Звонцову вспомнился строптивый нрав собаки, случай с Арсением в немецком ресторане.

— Да, ласковая! Я бы даже сказала, любвеобильная, как ее мать. Вы не знаете, конечно, историю рождения моей бедняжки. Однажды ее мать родила одиннадцать щенков. Вы не подумайте дурного: она их не нагуляла, как говорят в России, к ней приводили кавалера с очень хорошей родословной. Я сама строго следила за этим. И вот, сразу после родов, ей со всем приплодом отвели отдельную комнату в моем веймарском доме. Эта была настоящая идиллия — добрая мать семейства в окружении своих чад! Она вскармливала их, нянчилась с каждым.

Звонцов поглядывал на немку снисходительно.

— Я наблюдала, как щенки подрастали, начинали резвиться. Когда мне было нужно войти в комнату, приходилось осторожно открывать дверь, осматриваться и прямо с порога вскакивать на стул или кресло. Промедлишь, щенки исцарапают ноги — не из коварства, конечно, им же хотелось играть, как всяким малышам. И не дай Бог было случайно оставить открытой дверь — тогда эту ораву приходилось вылавливать по всему дому часами. Сейчас-то я думаю, в этом было даже какое-то удовольствие — ведь все вокруг оживлялось, просыпалось, всюду тогда точно веял свежий ветерок молодой жизни! И вот я заметила, что одна девочка бойчее других, так и льнет ко мне, запрыгивает на колени, ластится, норовит лизнуть в лицо — это, конечно, была моя милая Адель. Пришло время, когда всех ее братьев и сестер продали… простите, отдали в хорошие руки, а мы уже были неразлучны с Аделью. Я не считала возможным в чем-то ей отказывать — разве можно отказать любимому ребенку? Хотя жестокие люди не всегда это понимали, но пусть ее трагическая гибель послужит им укором… — Флейшхауэр опять была готова зарыдать. — Она распознавала плохих людей сразу и не позволяла им себя унижать. А моя петербургская прислуга, между прочим, очень нежно к ней относилась, на русский манер трогательно прозвала ее Аделькой. Сейчас все домашние разделяют мое горе.

Вячеслав Меркурьевич ухмыльнулся: «Флейшхауэр-то не столь искушена в тонкостях русского языка, скрытого пренебрежения не заметила: Аделька, Фиделька… Шавка просто была так раскормлена, что напоминала сардельку — очень трогательный намек!»

Фрау неожиданно переменила тон с жалостливого на укоряюще-обличительный, словно прочитала вопрос в звонцовском взгляде:

— Но все-таки ваша страна варварская, и еще совсем недавно я даже не предполагала, насколько она непонятная и бесчеловечная! Именно так! Убили мою бедняжку, безобидное существо, — тут Флейшхауэр всхлипнула, достала платочек с вышитой монограммой в уголке, скомкав его, стала утирать слезы. — Я, конечно, была наслышана о чудотворных иконах, о том, как их почитают в России, что многие исцеляются возле них, что они способны оградить город или всю страну от бед и еще много разного, во что даже поверить трудно. И вот недавно я узнаю, что в одном из старинных храмов появилась новая чудотворная, замироточила, как у вас говорят (у вас вообще привыкли много говорить о подобных вещах, вместо того чтобы найти научные доказательства). Меня разобрало любопытство, и я решила посмотреть на это чудо своими глазами, конечно, взяла с собой Адель… Ах, Боже мой, лучше бы мы вообще никуда не ездили! Представляете, вошли мы с моей собачкой в церковь, — Звонцов не мог представить, как можно попасть в храм с собакой, — ну, ведь я могла не знать, что у вас это не положено? Я даже не предполагала, что могут быть такие последствия… Там шла служба, и служитель с длинной бородой, кажется, дьякон, — я правильно произношу? — а может, священник, он так неистово размахивал этим приспособлением на цепочках, из которого все время идет неприятный, сладковатый дым (как вы, русские, от него не падаете в обморок?). Этот удушливый дым распространялся, как нарочно, в сторону Адели и так напугал мою радость, что она убежала через открытую дверь в помещение, отгороженное золоченой стеной с иконами… Да, там еще была кошка! Ну, разве это не дикость — кошка в церкви живет, а собаке даже заглянуть нельзя? И потом кошка выскочила из-за перегородки через другую дверь, за ней моя наивная, беззащитная собачка… Nein, das ist echte Tragödie! Мне тяжело говорить… Какое несчастье! Этот служитель, настоящий живодер, погнался за ней, приспособление на цепочках сорвалось и попало в мою бедную… Вы понимаете? Он убил ее, убил на месте!!! Хладнокровно, без всякой жалости…

— Вы говорите, он убил ее кадилом? — осторожно переспросил Вячеслав Меркурьевич.

— Да не все ли равно, Господи! Возможно, так оно называется, разве я помню? О, Творец, если это не варварство, то я ничего не понимаю в Твоем мире!

При этом Флейшхауэр нервически помахала перед собой всей ладонью, осенив себя таким образом протестантским крестом. Дальше, судя по всему, должен был воспоследовать «поминальный» ужин. Перед каждым из присутствовавших стояло блюдо с кушаньем, напоминавшим то ли русскую кутью, то ли жидкий английский porridge, но никто не трогал прибор — все застыли в ожидании еще какого-то знака со стороны хозяйки. Звонцов еле сдерживал внутреннюю дрожь: «Слава Богу, что она отказалась от собственного скульптурного портрета!» Наконец сухопарая фрау поднялась из-за стола и взяла евангелический колокольчик, стоявший перед ней. Раздался протяжный настойчивый звон. В комнату церемонно вошел лакей, несущий перед собой никелированную погребальную урну, покрытую траурным крепом, формой повторяющую античные образы. В полной тишине он поставил ее в центр стола и удалился. За ним вошел другой, который ловко откупорил большую бутыль шампанского, разлил по фужерам и тоже исчез.

— Пусть моей несравненной Адели будет хорошо и спокойно по ту сторону жизни. Amen! — произнесла Флейшхауэр и осушила бокал. Гости последовали ее примеру.

— Как вы думаете, господин Штейнман, — спросила хозяйка человека в пенсне с совершенно голым черепом, сидевшего от нее по левую руку, — существует собачий рай?

— Несомненно! Недавно теологи практически это доказали. Правда, для этого следует исполнить некоторую формальность… — поспешно подтвердил «череп».

У скульптора возникло нехорошее предчувствие, ему не нравились подобные заявления и все эти ритуальные действия.

Тогда Флейшхауэр торжественно приподняла траурный покров, открыла урну и сама стала обходить с ней присутствующих, насыпая каждому в тарелку щепоть «порошка» из этой подозрительной «вазы». Скульптор давно сообразил, что там находится — в урне, но от такого поворота событий ему захотелось спрятаться под стол: «Только этого еще не хватало!» Пока он раздумывал, что же делать, чаша скорби не миновала и его.

Первой за кушанье принялась сама фрау, затем гости. Звонцову ничего не оставалось делать, как зажмуриться и вкушать со всеми. Так потихоньку было съедено то. что еще недавно звалось любимой собакой звонцовской патронессы. Никто из гостей и не подумал воспротивиться, и только один бедный русский скульптор после «поминок» с трудом добрел до ватерклозета, где долго выворачивал наружу свои внутренности. Одновременно, как сквозь туман, вспоминались последние слова Флейшхауэр за поминальным столом, обращенные к нему: «Теперь я вижу, вы тоже прониклись моим горем, Вячеслав. Я благодарна за эти чувства. Забудьте о своем долге, считайте, что он оплачен сполна, — у меня нет к вам никаких претензий».

 

XIX

Эпопея с написанием портрета медленно, но в свой срок подошла к концу. По приезде с гастролей Ксения Светозарова получила два письма (в иные дни корреспонденции бывало и побольше — назойливые поклонники надоедали). На сей раз почта была желанная, хотя письмо из дома, доставленное рано утром, поначалу обеспокоило балерину: две недели назад из имения уже приходили вести, довольно пространное послание (после потери жены отец, тяжело переносивший одиночество, стал особенно сентиментален, и сочинение трогательных «эпистол» к дочери, полных воспоминаний о ее детских годах, об идеале семейного счастья и расспросов о столичных новостях превратилось для него в одно из любимейших занятий, тем более что стареющий генерал не имел другой возможности общения с «Ксюшенькой», по его мнению, все еще «неразумной», нуждающейся в наставлении девочкой, кроме почты и телеграфа). «Не случилось ли чего? Все ли живы-здоровы? Papa ведь так близко к сердцу принимает всякие политические дрязги и совсем не бережет здоровье! Не дай Бог, что-то с ним…» Опасения, к счастью, оказались напрасными, но новости тем не менее были неожиданные. Точно сама судьба форсировала события, о неизбежности которых Ксения думала неохотно, даже с некоторой опаской, — она всегда страшилась принимать ответственные решения в жизни, подолгу взвешивала и не столь важные поступки, а туг такое… «Душевно рад за тебя и счастлив, дорогая моя доченька! Ты ведь, надеюсь, и сама счастлива тем, что свершается сейчас в твоей судьбе? — писал растроганный родитель. — Наконец-то Господь призрел на нас, услышал всегдашние мои стариковские молитвы о благополучном устроении твоей семейной жизни, о даровании и мне небесного благословения во внуках».

Из дальнейших строк следовало, что в имение приезжал князь Дольской собственной персоной, «имел честь представиться», подробно описал свои финансовые возможности и тотчас объявил о твердом намерении просить руки «Ксении, в которую давно и бесповоротно влюблен». «Князь Евгений Петрович произвел здесь самое благоприятное впечатление своими безупречными манерами, редкой по нынешним временам обходительностью и европейской образованностью. Он покорил твоего старого отца (столичного павлина, окажись он таковым, я бы живо распорядился выставить за дверь), всех домочадцев просто очаровал, так что даже прислуга (ты знаешь, как она теперь избалована и своенравна) и та почувствовала в нем природного барина, совсем как в те ушедшие, увы, времена прежнего века, когда русский дворянин был еще полноправным хозяином своих владений. («Да. это, конечно, отец — не меняет своих убеждений. Его нрав, его слова», — не без удовольствия заметила Ксения и продолжила чтение письма.) A propos, при столь звучной фамилии и впечатляющих рассказах князя о его славных предках, нам, возможно из-за недостаточной осведомленности, не показалось, что его род столь уж древен и значителен среди других исторических русских родов (здесь опять Ксения словно услышала голос papa), но, в конце концов, был бы человек достойный, верноподданный, да и состояние в жизни человеческой играет совсем не последнюю роль, а его сиятельство и в этом отношении явно был бы тебе достойной парой. Но как же получилось, милая доченька, что ты молчала, держала меня в неведении о знакомстве с этим человеком — ведь мы так поняли, что вы знакомы уже не менее года, и ни слова о нем в твоих письмах. Странно, право же, и в некотором роде обидно!

Я и подумать боюсь, что у тебя с ним уже могли быть отношения известного рода, что, к сожалению, встречается теперь на каждом шагу, но не делает чести ни порядочной женщине, ни тем паче добропорядочному господину. Однако, ежели ты сама готова принять предложение князя, не собираюсь неволить тебя или, избави Боже! — чинить какие-либо препятствия на пути к вашему счастью, в чем я с легким сердцем заверил его сиятельство. Ты же нам с покойной матушкой никогда не давала повода краснеть за тебя, а только приносила радость в наш дом своими громкими успехами, так не подумай же, что я теперь сколько-нибудь сомневаюсь, что ты достойно носишь фамилию Светозаровых. И да пребудет с тобой мое родительское благословение на брак с этим благородным человеком. Окончательное решение теперь в твоей и Божьей воле, а я, отец твой, склонен думать, что лучшей пары тебе, Ксеничка, нельзя и желать, и вряд ли сыщется другая столь подходящая партия во всей России. Верь, милая доченька, только и мечтаю теперь об одном — о твоем благоденственном семейном житии, благо мне не стыдно и за твое приданое. Как радостно сознавать на старости лет, что ни ты, ни ваши будущие законные чада ни в чем не будут иметь нужды и смогут воспитываться достойно своего дворянского звания, а именно, в вере предков, как гласит молитва, „Царю и Отечеству на пользу“».

Отставной генерал, судя по всему, настолько уверовал. что его «Ксеничка» всем сердцем расположена к князю Дольскому, что еще на нескольких страницах в мельчайших подробностях излагал обстоятельства предстоящей помолвки и даже не поленился составить список обязательных гостей к более отдаленному, но зато самому важному торжеству — на свадьбу единственной дочери. Ксения была тронута теплотой родительской любви, она понимала, что papa искренне желает ей добра и счастья, как желали с колыбели и он, и матушка, что до последнего своего дня сохранит он эту отеческую заботу, но в то же время балерину несколько озадачила заметная спешность, срочность благословения: ее точно собирались сосватать и выдать замуж поскорее, как если бы речь шла о какой-нибудь старой деве. Нет, она, конечно, понимала, что к браку ее никто не принуждает и слова о свободе ее воли не ускользнули от глаз Ксении, но все-таки гордость девушки оказалась задета. «И почему это сам Дольской даже не попытался узнать сначала, как я отнесусь к его столь серьезному шагу — намерению сразу ехать с подобным предложением к моему отцу? — насторожилась Ксения. — Ведь мы же в двадцатом веке живем, в конце концов, и я вполне самостоятельная женщина. Неужели он хотел „сторговаться“ за моей спиной?! Но теперь и крестьяне не всегда идут на такое! Да и в церкви его бы вряд ли благословили на подобный поступок…»

Второе письмо вместе с благоухающим роскошным букетом принес после обеда посыльный. Содержание этого послания в продолговатом конверте с тонким, но устойчивым амбре дорогого мужского одеколона, Ксения уже прозревала, но все так же настороженно развернула она голубоватые листы отменной бумаги верже, покрытые витиеватым «артистическим» почерком. И все-таки девушка представить не могла, как трогательно, как искренно в своей простоте это письмо. Романтичность признаний была совершенно органичной, и оттого казалось, что пишет двадцатилетний юноша, какой-нибудь восторженный студент, а не зараженный возрастным скепсисом господин, познавший искушения светской жизни. В этих проникновенных строках почти не чувствовался холодный рассудок, каким несомненно обладал Дольской, в то же время Ксения, не раздумывая, назвала бы послания князя откровением умного сердца. Молодая балерина была поражена: «Как непросто, оказывается, узнать человека! Можно не раз и не два встретиться с ним, общаться подолгу, часами, и это общение все-таки останется поверхностным. Сознательно или невольно человек может внешне не проявлять свою сущность, и она будет скрываться глубоко внутри… Однако же хорошо, что наконец-то наступил момент, когда обнажились самые сокровенные, лучшие черты его души, иначе я могла бы совершить непоправимую ошибку!» Ксению не слишком удивило изящество стиля. Ее покорили глубина и выстраданность чувства, явно выдававшие зрелую, закаленную одиночеством и невзгодами мужественную личность. Чем больше вчитывалась она в письмо князя, тем нелепее казались ей сомнения и опасения, возникшие после прочтения отцовской «эпистолы».

«Почувствовав неизъяснимую нежность к вам с той самой минуты, как впервые увидел вас, я не решался открыть свои чувства и даже не смел думать, что могу вызвать взаимность, — исповедовался Дольской. — Наконец, я рассудил, что признание в любви не может оскорбить человека и даже в случае отказа не унизит ни вас, ни вашего покорного слугу. Тогда я осмелился сначала предпринять поездку к вашим близким, чтобы узнать того, кто дал вам жизнь, тех, кто воспитал вас, и полюбить так, как любите вы, хотя бы представить себя на месте благодарного зятя. И вот теперь, когда ваш замечательный батюшка, редкий доброхот и хлебосол, так приветливо обошелся со мной, принял как родного, поверил в серьезность моих намерений и буквально покорил меня своим простодушием, я решительно предлагаю вам руку и сердце — жизнь моя и состояние отныне в полном вашем распоряжении. Я не желал бы себе лучшего будущего, чем быть всегда подле вас, жить вашими заботами и желаниями. Господь требует от нас, христиан, „брак честен и непорочен“ и это именно то, чего я до сих пор не находил в жизни и теперь, чувствую, мог бы обрести в нашем супружеском союзе. А вы не того же ли чаете в жизни, любезнейшая Ксения Павловна, разве не было между нами разговоров о высоком идеале благочестивой православной семьи? Разве не вы вспоминали об „утерянном рае“ родительского дома, и если наши предки испокон веков стремились строить семейный уклад по евангельским заповедям, возможно ли разрушить эту животворную традицию. Дайте только согласие стать моей женой, и мы сами сможем воссоздать это подобие рая, спасительный семейный очаг, где все будет подчинено гармонии духа, как в малом образе Церкви Христовой! Ваши успехи на сцене, преданность творчеству достойны восхищения, и кому, как не вам, знаком благоговейный трепет перед кумиром завзятых театралов (всегда ли из одной любви к вам и искусству, а не к славе и положению балерины Светозаровой?). Представьте, для меня все это не суть важно — я отыскал свой идеал женщины, супруги, я мечтаю и мог бы быть вашим ангелом-хранителем, я люблю вас, наконец, а слава порой коварна, слава не вечна… Любите ли вы меня, не знаю, но льщу себя надеждой и готов смиренно ждать разрешения своей судьбы. В ваших руках, дорогая Ксения Павловна, ключ к счастью русского дворянина Дольского».

За время знакомства с князем по мере работы над портретом, от сеанса к сеансу Ксения проникалась все большей симпатией к автору. Она чувствовала, что душой уже крепко привязана к сиятельному художнику. Фантазия Ксении часто рисовала образ этого всесторонне одаренного обаятельного господина. Девушка не могла не восхищаться тем, кто так красиво, утонченно ухаживал за ней, кто мог так свободно и со знанием предмета рассуждать об искусстве, о высоких материях, беседовать о философии творчества и не боялся касаться сокровенных богословских истин. А чего стоил его музыкальный талант! Ксения прекрасно понимала — такому уникальному человеку нетрудно было расположить к себе даже ее неизменно строгого в оценке людей батюшку, но в то же время она чувствовала, что в ее собственном отношении к Дольскому чего-то недостает для принятия окончательного сердечного вердикта, той неуловимой искры, зажигающей женское существо, которая побуждает идти за избранником на край света, на каторгу, на эшафот. «Несомненно, он меня любит и будет без страха и упрека исполнять свое рыцарское служение — уже одно это заслуживало бы благосклонности. И если сейчас, сразу, я не могу ответить ему взаимностью, со временем должны прийти более глубокие чувства. Возможно, так будет угодно Господу», — девушка утешала себя и готовилась подарить князю надежду на будущее. Она задумчиво перебирала голубые листы, перечитывая некоторые фразы, словно проверяла их искренность, и снова поражалась: «Такая ранимая, хрупкая душа, а сразу не разглядела. Вот ведь случается подобное! То, из-за чего сомневалась в нем, такое наносное, внешнее. Он художник, отсюда нарочитый артистизм — какой же артист порой не переигрывает?» — вспоминались некоторые слишком смелые его высказывания — о кривых, как валаамские лиственницы. путях монахов, об игре пигмеев на тамтаме, заслуживающей особого внимания, какие-то другие фразы, покоробившие Ксению, избегавшую модных увлечений экзотикой и даже намеков на религиозную «раскрепощенность». «Это все из-за моей мнительности, а в сущности — глупости и мелочи. Нельзя быть такой придирчивой! Ведь сейчас речь идет не только о моей судьбе, но еще и о будущем другого вполне порядочного человека! Я жду каких-то пылких чувств, а разве для Богоугодного брака нужна страсть, разве на страсти строится счастье? Счастье, когда двое православных, духовно зрелых людей живут одной жизнью со святой Церковью, как учат заповеди, когда жена уважает мужа, а он заботится о ней! Только в таком союзе мужчины и женщины рождается крепкая христианская семья, и это несомненно. А мне и вовсе неприлично, невозможно было бы отказать князю теперь, когда я уже в известном смысле дала повод думать, что сама к нему неравнодушна, — так скоро, почти без колебаний согласилась позировать для портрета, и уже столько времени проведено вместе в мастерской. И papa наверняка будет считать позором, если я вдруг возьму и откажу наотрез… Если бы я тогда могла знать, что картина будет писаться так долго! Но зато благодаря этим сеансам и, главное, через икону, написанную князем, мне открылась его необыкновенная душа, озаренная Божественным светом. Кого я еще жду? И зачем? Да с моей стороны это было бы только пустым тщеславием и гордыней, неверием в Божий Промысел обо мне, воображать кого-то лучшего, более меня достойного. Упрямлюсь, мечтаю о призраке… Если в Дольском есть изъян, так кто же без них? Апостол же учит: на то и дано людям супружество, чтобы вместе преодолевать житейские скорби и через то да через терпение недостатков друг друга совлекать с себя ветхого человека и облекаться в нового. В этих словах все ясно — не о чем больше рассуждать! Мне нужно только испросить благословения у духовного отца». Ксения предполагала, как отец Михаил может отнестись к предложению Дольского.

Схимонах знал из прежних исповедальных писем своей духовной дочери о существовании некоего князя-живописца, работающего над ее портретом и поразившего ее необыкновенным талантом и широтой взглядов. Старца прежде беспокоило затянувшееся незамужнее положение Ксении, и он усердно молился о даровании ей суженого, поэтому появлению в ее жизни достойного внимания мужчины отец Михаил был рад. Он даже наказывал девушке привезти «сего незаурядного раба Божьего» в монастырь для «ближнего» знакомства. Теперь балерине предстояло известить Дольского о таком желании своего духовника и собираться в Тихвин. Однако о срочной поездке не могло быть и речи: в театре работы было выше головы, выступление следовало за выступлением, а репетиции и вовсе не позволяли вырваться из Петербурга в ближайшие месяцы. К тому же вот-вот должно было состояться ответственнейшее выступление: русская столица готовилась к пышной встрече президента Пуанкаре, и на представлении в Мариинском ожидали присутствия Августейшего семейства вместе с важным гостем. «Нужно срочно написать батюшке Михаилу письмо. Пока оно дойдет в Тихвин, пока батюшка соберется с ответом — у него ведь тоже много дел и таких духовных чад, как я, немало, да еще у каждого свои нужды… А за это время я получше изучила бы характер Дольского, привыкла бы к мысли о предстоящем замужестве. При первой же возможности поедем с ним в Тихвин, и все окончательно определится. Конечно, отец Михаил нас благословит, ведь Евгений Петрович человек вполне воцерковленный, службы исправно посещает, исповедуется и причащается, а в наше время это явление, увы, нечастое, особенно для столичного общества. Тогда только будет возможна помолвка», — рассудила Ксения. Впрочем, она подумала и о том, что можно попытаться узнать Божью волю значительно раньше, до завтрашней встречи с князем — через приходского священника. «В единоверческой служба только началась. Я еще успею у отца Феогноста исповедаться!»

Дорогой в церковь Николая Чудотворца, святителя Мир Ликийских, балерина непрестанно творила молитву Великому Угоднику Божию, чтобы тот устами батюшки поведал ей, «неразумной», как следует поступить.

В храме Ксения поспешила к образу, написанному князем, — она бросится на колени перед дивным ликом, и тогда всякая суетная мнительность исчезнет без следа. Где, как не здесь, побороть гнетущие сомнения? Вечером отец Феогност как раз отслужил молебен с акафистом перед новоявленной чудотворной, после чего в том же приделе, как уже повелось, принимал исповедь. Протоиерей был обрадован появлению постоянной благочестивой прихожанки и щедрой жертвовательницы, первым ласково обратился к ней:

— Спаси Христос, матушка! Икона-то ваша как прижилась у нас: православные такую благодать чувствуют, вижу, сами не налюбуетесь — дивная икона! А вы ведь в прошлое воскресенье у Причастия были, как сейчас помню, вас исповедовал. Народу-то здесь немало бывает, но с вами, Ксения Павловна, уж поверьте моим словам, общение всегда особое, задушевное — легкий вы человек, и тени лукавства в вас нет… Что так взволнованы, матушка? Беда какая случилась? При ваших-то мирских заботах так скоро пожаловали.

Молодая женщина, преодолев нерешительность, высказала, как могла, все, что ее беспокоило. Батюшка посерьезнел, в раздумье принялся поглаживать серебрившийся в свете лампад наперсный крест.

— Дело-то непростое — важнейшее в жизни дело! Посмотреть бы на избранника твоего, раба Божия Ксения, узнать, каков человек… А что ж духовный отец-то твой говорит, чадо? Старец Михаил — великий прозорливец, нам, грешным, того не дано знать, что ему открывается! Он судьбу самой России-матушки провидит! Письмо писать надумала? Известить, конечно, надо, это ты верно решила, но такой вопрос по почте не решишь. Непременно нужно ехать к нему под благословение, да вместе с женихом, тем паче воля старца на то уже есть, да пускай жених сам ему исповедуется, сам попросит. Уж больно ты торопишься, матушка, а в этом деле торопливость только во вред. Не знаешь разве, как говорят-то: поспешишь — людей насмешишь.

Ксения покорно молчала, но было видно, что она ожидает дальнейшего наставления. Отец Феогност расспросил о князе поподробнее, а услышав фамилию «Дольской», остановился, задумался и тут же вспомнил портрет «вдохновителя Братства» в кабинете директора Мариинского театра. Ксения заметила замешательство на лице протоиерея и поспешила добавить то, что считала особенно важным, что собиралась сказать сразу, но чуть не забыла от волнения:

— Вы, батюшка, вспомнили сегодня об этой иконе, о моей жертве — меня тогда Господь наставил именно сюда ее отдать! Вы так замечательно сказали, будто она обрела здесь свое место, и я еще, позвольте, от себя добавлю — будто она именно для нашего храма написана. Вот и объясните мне, грешной, отец Феогност: мог ли такую икону написать человек с темной душой и недобрыми намерениями?

— Чтобы благодать была через нечестивца дарована? Невозможное дело, Господь того не попустит, — уверенно ответствовал священник.

Ксения обратила взгляд к чудотворному образу и перекрестилась истово, как бы призывая самого Николая Угодника в свидетели:

— Так ведь Дольской же ее и написал!

«Ничего не понимаю — быть такого не может!» — чуть не воскликнул от неожиданности отец протоиерей, но осекся:

— Слава Богу! Так бы и сказала сразу, что он иконы писать мастер.

— Батюшка, ваше благословение я как от самого Господа приму, как скажете, так и поступлю…

— Вот тебе, раба Божия, мое последнее слово — о твоей пользе пекусь, — строго заметил священник. — Раньше чем через год и не думай к этой заботе возвращаться, всякое житейское отложи попечение! Буде на то Господня воля. Он Сам все устроит, через год получишь церковное благословение и честной венец. И князю о том намекни или прямо скажи: весь год нужно встречаться, в храм вместе ходить к Литургии, к Святому Причастию, а там уж принимай решение. Так-то оно лучше будет, Ксения Павловна.

Вместо того чтобы обрести в храме желанное спокойствие, разрешение от сомнений, балерина озаботилась больше прежнего. Она предполагала, что священник не станет спешить с благословением, но отложить помолвку на целый год — почему такое суровое условие? Ему ведь известно о долгой работе над портретом, об их давнем знакомстве с князем. Выходило так, что еще целых двенадцать месяцев они будут видеться, общаться, и все это время ей запрещено даже помышлять о собственном будущем! Ксения с трудом совладала с такими мыслями: «Что же я, глупая? Это ведь и есть настоящее бесовское искушение! Поклялась батюшке перед образами исполнить его волю, а теперь противлюсь? Ну уж нет! У отца Иоанна Кронштадтского сказано: „Благоговей пред каждой мыслию, каждым словом Церкви“. Избави, Боже, и всели мудрость в сердце мое, дабы смиренно пройти испытание!»

 

XX

Последний сеанс позирования вопреки ожиданиям Ксении начался как обычно. Дольской приветствовал ее со свойственной ему галантностью, работал, правда, медленнее, чем всегда, как бы растягивая удовольствие, не спеша накладывал мазки на холст, затем отходил в сторону и, прищурясь, созерцал то свое произведение, то прекрасную модель. Порой он произносил что-нибудь малозначительное о серой петербургской осени или о том, что шофер плохо разбирается в новом автомоторе и придется, видимо, его рассчитать. «Сам наверняка волнуется, может быть, предчувствует, что я не дам определенного ответа», — размышляла балерина. Она подумала вдруг, что единоверческий батюшка, рассудивший так строго, совсем не знал Евгения Петровича и, даже не выказав желания с ним познакомиться, поговорить, вполне мог ошибаться. «Вот передо мной тот, кто все эти месяцы так трогательно и тактично, так терпеливо ухаживал за мной, доказывая свою преданность, свою любовь при любой возможности, — серьезный, умудренный жизненным опытом, не какой-нибудь легкомысленный юнец. В этом огромном городе, а может быть, даже во всем мире, нет человека, который был бы мне сейчас ближе и дороже. Ведь в душе я уже считаю его своим женихом, но, вопреки собственным чувствам, должна объявить ему, что решение придется отложить еще на год! А если это отдалит нас или даже, не дай Бог, разведет? Как это жестоко и несправедливо! Зачем только было испрашивать благословения на приходе? Могла ведь отправить письмо в Тихвин, дождалась бы ответа духовника, — может, отец Михаил совсем не стал бы препятствовать нашему браку?» Кажется, заговори Дольской о женитьбе прямо в эти минуты, балерина дерзнула бы ослушаться пастырского наказа.

Спустя час с небольшим князь предложил сделать перерыв. Ксения успела заметить, каким резким, нервическим движением художник отложил в сторону кисть — так, точно ему вдруг опротивел этот предмет и само занятие внезапно представилось бессмысленным. Впрочем, Дольской тотчас взял себя в руки:

— Ну что же, как всегда, кофе? Добрая традиция у нас с вами сложилась, не правда ли? Подумать только, мы, оказывается, знакомы уже целый год, у нас даже есть общие воспоминания… А у меня на днях как раз появился великолепный сорт кофе — из Абиссинии. Не пробовали? Только вы способны по достоинству оценить! Если бы вы знали, дорогая Ксения Павловна, какая отрада для меня доставить вам пусть даже маленькое удовольствие! И десять минут наедине с вами способны воскресить во мне вкус к жизни…

Взволнованная девушка постаралась все же произнести предельно бесстрастно:

— Благодарю вас, князь.

Выпив свой кофе. Дольской перевернул маленькую, похожую на цветок колокольчика чашечку, поставил вверх дном на блюдце. На мгновение он закрыл глаза и потом, уже приподняв чашечку, быстро заглянул под нее — как расплылась по фарфору кофейная гуща? Судя по перемене в его лице, результат был неутешительный — князь отодвинул прибор в сторону. Ксения робко попросила:

— Позвольте полюбопытствовать, что вышло?

— Позвольте вам не позволить, Ксения Павловна, — отрезал князь с улыбкой осужденного на смерть. — Да там и смотреть не на что — вышла нелепица какая-то.

Давайте-ка лучше отвлечемся! Нет, музицировать я сегодня не настроен. Я лучше почитаю стихи.

И стал читать, кажется, из любимого Эдгара По, гостья же, остановив его после первых же строк, осторожно попросила:

— Евгений Петрович, признаться, я думала, вы прочтете что-нибудь свое. Вы ведь как-то обещали мне именно свои стихи. По-моему, сейчас это было бы весьма кстати.

Князь задумался, но пауза была короткой:

— Вы полагаете? Ну как же, я обещал, помню! Тогда, в «Эрнесте», мадьяры еще играли… Да-а-а… Только, дорогая Ксения Павловна, не взыщите — пишу я в нетрадиционной манере, экспериментирую со словом. Некоторые не готовы к подобным опытам. Буду очень рад, если вам придется по вкусу, — и стал монотонно декламировать:

Ложка лежит на столе, Стакан стоит на столе. В стакане — вода. В окне — стекло. За стеклом — улица. Свет фонарей. Вонь газовых фонарей. В луже тоже свет. Холодно на улице — Бр-р-р! Про-мозг-лятина! А в витрине — телятина, Мясо с душком — на двугривенный фунт. Фу ты — ну ты! Некто выходит из подворотни. В луже корка лежит…

В том же духе поэт-новатор декламировал, все более входя в неприятный экстаз, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы гостья не оборвала сумбурный поток слов: «Пусть это будет жестоко, но дальше я слушать не стану!»

У нее вдруг закружилась голова, инстинктивный протест и беспокойство прорвались наружу:

— Поймите, князь, мне не хотелось бы вас обидеть, но то, что вы читали сейчас… Непонятно, на какую реакцию вы рассчитывали — неужели в этом можно найти, услышать что-то жизнеутверждающее? Я допускаю стих без рифмы, стих без ритма, даже стих без смысла (мне понятны стихи, основанные на одной гармонии звуков), но когда в стихотворении нет ни одного, ни другого, ни третьего, это уже не поэзия — я в этом совершенно уверена. Какое вообще искусство без гармонии? Без гармонии — хаос! Мне страшно за вас…

Балерина еще не сказала всего, что хотелось сказать. Она была обескуражена, ее точно током ударило. Стихи ей вспомнились сразу: Париж, богемный ресторан и полусумасшедший, жалкий автор, читавший их с эстрады. Как в безусловно талантливом художнике, музыканте могут уживаться дух высокого творчества и способность к плагиату, к вульгарному обману?! И еще одного не могла понять Ксения Светозарова: «Князь выбрал откровенно бездарные, до отчаяния беспомощные вирши! Зачем понадобилось выдавать их за свои? И эти слова: „Буду рад, если вам придется по вкусу…“ Он был бы рад?! Может, это нелепый розыгрыш?» А Дольской всем своим видом показал, что слова Ксении его не задели:

— Это стихотворение только что пришло мне в голову, неожиданно — я просто вообразил себе самые простые предметы, дождливый осенний вечер. В данном случае смелость восприятия можно назвать подлинным, авангардным реализмом — поэт или художник в точности описывает то, что видит, правда, с некоторой долей мрачной экспрессии…

Потом князь принялся объяснять, как растолковывают непросвещенным катехизис, что это вполне в духе современных направлений искусства, говорил что-то о Маринетти и Хлебникове, о Матиссе и Петрове-Водкине, о каком-то передовом «Союзе молодежи». В проповеди художника Ксения почти ничего не разобрала, а фамилия «Петров-Водкин» и вовсе резанула слух, так что она опять готова была возразить. Наконец, на лицо Евгения Петровича легла тень разочарования.

— Не предполагал, что и вы воспримете в штыки мои поэтические импровизации. Сожалею, что остался непонятым… Ну полно! Обещаю больше не огорчать вас. Забудьте о Дольском-поэте.

Но у растерянной балерины уже не было прежнего доверия к говорящему: «Почему же он продолжает лгать?!»

Всем своим существом она молила Господа, чтобы Он просветил ей разум и чувства, пока наконец у нее в душе не возник ответ на эти тревожные вопросы. Она как будто воочию увидела седовласого схимонаха: старец Михаил смотрел на свою духовную дочь сурово-наставительно, предостерегающим жестом приложив перст к губам. Видение было всего лишь мгновенным проблеском в сознании, но вполне достаточным для того, чтобы Ксения Светозарова окончательно поняла: если князь все-таки сделает теперь предложение, ей следует поступить в точности так, как велел строгий батюшка из Николаевской церкви.

Охваченная этими мыслями, «модель» не заметила, как переместилась на свое привычное место в мастерской, а Дольской стал пристально разглядывать «свое» детище, оценивая результат работы. Это продолжалось минут пятнадцать, но за четверть часа ни он, ни Ксения не проронили ни слова. Наконец, оставив работу, князь произнес:

— Voilà, драгоценнейшая Ксения Павловна, мы подошли к финалу. Все, что ни есть на этом свете, имеет свойство подходить к концу. Как мне ни печально это сознавать, осталось только прописать фон и отдельные детали. Надеюсь, вы еще не утратили интерес к портрету? А позировать уже не нужно… — Желваки играли на его чисто выбритых щеках. — Мне не хочется, совсем не хочется с вами расставаться. Я не понимаю — зачем?! Это кажется какой-то нелепостью, несправедливостью! Я писал вам. Вы получили письмо?

— Да. Я его прочла. Вчера.

Ксения не знала, как сказать главное, заранее заготовленное объяснение показалось ей малоубедительным, нескладным. Под высокими сводами залы звенела пронзительная тишина. Дольской неотрывно смотрел на гостью. Видно было, что надежда его иссякает с каждой секундой. Помрачнев, он положил ладони на стол, точно опираясь. Тfк, согнувшись, он зачем-то разглядывал свои широко раздвинутые, унизанные перстнями пальцы, потом проговорил:

— Что ж, ваше молчание красноречивее самого многословного отказа… Надеюсь, мое общество не было для вас слишком обременительно. Я старался не быть назойливым…

— Нет, нет! Вы не так меня поняли… Вы ошибаетесь, Евгений Петрович! — Ксения не могла больше молчать. — Я не отказываю вам, я даже была бы готова сказать «да»… Признаться, вы симпатичны мне, но… Поймите, князь, для меня это вопрос всей жизни, здесь недопустима ошибка! У меня есть духовный отец — вы знаете. Он поставил суровое условие… Вы же сами пишете о благочестивой православной семье, разве вам нужно объяснять, что я не могу ослушаться Божьей Воли? Но если вы действительно так любите, то тоже должны ей покориться… Мы вернемся к этому вопросу ровно через год — так велел мой духовник… И ни о каком расставании речь сейчас не идет, наоборот, мы можем встречаться чаще!

Дольской опять пристально посмотрел на Ксению. В глазах его можно было увидеть мучительную нежность, отблеск потухшей было надежды.

— Каждый час разлуки с вами для меня пытка! Но я готов ждать всю жизнь, если потребуется. Одна возможность видеть вас даст мне сил вынести все муки ожидания, и ведь вы не лишаете меня надежды, а это как воздух…

Он бросился перед ней на колени, приник губами к ладоням балерины. Сколько раз ей, как требует этикет, целовали руку, и эти казенные прикосновения чужих губ были всегда неприятны, но теперь Ксении не хотелось отнимать руки, к тому же она ощутила на пальцах теплую влагу. «Господи! Слезы, настоящие слезы — он плачет! Я и подумать не могла… Только художник может так сильно переживать, убиваться!» Балерина сама еле сдерживала чувства, и неизвестно, к чему это могло привести, если бы князь, пытавшийся скрыть такую откровенную сентиментальность, не встал резко, не отошел к иконе Иисуса Навина, приложился к ней лбом и так и застыл возле «фамильной святыни». А Ксения вдруг сообразила, что еще не видела свой почти готовый портрет. — возможно, следовало посмотреть именно сейчас, чтобы хоть несколько ослабить душевное напряжение. Бесшумно, так, как это могла сделать только первоклассная танцовщица, она обогнула мольберт и увидела живое повторение себя. Пораженная, девушка чуть не вскрикнула. Ксения Светозарова на холсте цвела красотой очаровательной молодой женщины, от лица и рук ее исходила едва уловимая, телесная теплота, ткань изысканного в своей скромности платья была написана с такой тщательностью, так тонко, что все оттенки цветовых тонов в точности соответствовали реальности. При этом портрет был одухотворен, сказать смелее — одушевлен: не холодная, знающая цену себе и своей славе прима Императорского балета смотрела с живописного полотна, а пленительная в своей свежести и чистоте, излучающая внутренний свет, сама женственность, открывшая миру свою вековую тайну. Воплощенный идеал, сравнимый разве что с боттичеллиевскими мадоннами и грациями. В безотчетном порыве восхищения Ксения обернулась к Дольскому, который все еще стоял у иконы и что-то шептал.

— Евгений. — балерина впервые назвала художника по имени, и это не без труда далось ей — нелепые, грубые стихи все еще звучали у нее в ушах диссонансом с превосходной живописью, — вы — самый лучший, самый хороший. — она чувствовала, что лицо ее заливает краска и какое-то смятение в душе мешает дыханию, речи. — Этот портрет — творение Гения! Да, да! Я сейчас волнуюсь, но я не умею льстить… Не знаю, насколько это будет уместно, — только вы, ради Бога, не обижайтесь, Евгений! Я прошу вас принять в дар этот портрет как знак моего расположения к вам… Поверьте, здесь не каприз, я твердо решила, что так должно! И не вздумайте отказываться — он по праву принадлежит только вам!

— Принадлежит мне? — князь, точно очнувшись, провел, ладонью по лицу, глубоко вздохнул. — Да, конечно! Пожалуй… Возможно, это послужит утешением…

Ксения не могла остановиться:

— Подождите! Я его подпишу, сейчас же подпишу. Она сама взяла кисть потоньше и неумело, но старательно вывела: «Сиятельному князю и великому Мастеру от восхищенной Ксении Светозаровой».

— Благодарю покорно, мадемуазель Ксения… Ждать еще год! Не отказ, счастье, что не отказ, но добровольная дыба… Всякий раз, когда я вижу, как вы танцуете, мне кажется, что вам ничего не нужно, кроме сцены, кажется, мир перестает существовать для вас, а ведь в этом мире остаюсь я, совершенно один! Когда-нибудь хрупкая творческая натура не вынесет всего этого и поставит жирную точку — не боитесь?! Я и раньше-то не находил в жизни особого смысла… Впрочем, нет… Можно взять и затвориться теперь от мира, повесить в келье ваш портрет вместо иконы, по-моему, неплохо придумано, мадемуазель!

«Что с ним — он так шутит? Так нельзя шутить! Неужели помешательство? Несчастный!» — балерина испугалась, но князь сам уже спохватился.

— Простите эту безобразную истерику. Мне тяжело, я не сдержался — простите. Бога ради, дорогая!

Скоро Филиппов пост, самое время думать о душе, смирять себя, и я должен разобраться в себе… Слушайте, а что, если нам вместе оставить все дела и отправиться прямо в Святую Землю! Неужто и это грешно?

— Какой тут грех, просто у меня театр, князь, а это и долг, и крест. Куда уж мне…

— Ну как знаете! Я так завтра же из Петербурга в Палестину, или на Афон, на Святую гору, лишь бы душе полегчало. Опостылели эти стены, этот город… И простите меня, пожалуйста, Ксения Павловна: мне сейчас необходимо побыть одному! Я вас сам найду, как только вернусь, сразу найду.

Ксения повиновалась, а он, провожая гостью, сказал:

— Я буду молиться о вас, дорогая!

 

XXI

В висках у нее стучало: «Шестнадцать… Двадцать… двадцать четыре…» Ксения, как всегда, блестяще, неподражаемо исполнила фуэте: публика заходилась в восторге, и это было лучшей наградой за все физические усилия и муки творчества. Балерина чувствовала, что у нее получится сложнейшее па, и этот ни с чем не сравнимый восхитительный азарт вдохновения придавал ей еще больше уверенности, больше четкости рисунку танца. Вот уже тридцать второе фуэте! Не кланяясь, Ксения упорхнула в правую кулису, как и было условлено с партнером, а он из левой, почти не останавливаясь, продолжал вести финальную коду. Зрители видели, как справа, за пределом сцены исчез Черный лебедь, а слева молниеносно выпрыгнул Зигфрид. Ксении оставалось лишь пробежать за декорациями, перелететь пространство в обратном направлении и завершить феерический танец Черного лебедя, выпорхнув из-за левой кулисы. Она с точностью до секунды уже знала, сколько времени потребуется для того, чтобы пересечь пространство за задником сцены, но в тот самый момент, когда балерина на повороте привычно коснулась стены рукой, чтобы на скорости, не теряя равновесия, выскочить из-за кулис, совершенно неожиданно для себя она поскользнулась на левой ноге. Поскользнулась на ровном месте! К тому же, упав, приземлилась самым неудачным образом, хотя уже через какое-то мгновение испуг заставил ее вскочить на ноги. Ксения оказалась в четвертой кулисе левой стороны. В состоянии ажитации она пронеслась финальной диагональю острых движений, и на этом зловещий «черный» акт был завершен. Казалось, все обошлось, однако, выходя к рукоплещущей публике, бедная девушка почувствовала острую боль в лодыжке. Тотчас перед глазами Ксении возникло то самое досадное падение, и все-таки она никак не могла взять в толк: «Неужели такого пустяка было достаточно, чтобы повредить ногу?»

Вообще-то Ксения готовилась, как обычно, танцевать Белого лебедя, но на генеральной репетиции «Одиллия» — Коринфская не смогла сделать фуэте, по этому поводу закатила истерику, переросшую в настоящий скандал, и в результате наотрез отказалась от «черного» акта, потребовав у Светозаровой уступить ей партию Одетты. Ксения, в отличие от капризной коллеги, скандалить, разумеется, не стала и без лишних слов согласилась поменяться партиями. Теперь она понимала, что, наверное, напрасно была слишком уступчива: на поклонах она с трудом превозмогала боль, а когда дали занавес, хромала уже так, что это не ускользнуло от взгляда импресарио, прибежавшего было благодарить ее и поздравлять с успехом.

— Что это с вами, дорогая моя? — вымолвил он, от неожиданности разводя руками.

— Да вот. Похоже, подвернула ногу, — потупив взор, точно стесняясь, отвечала балерина, — и как меня угораздило…

Тотчас послали за врачом труппы. Осторожно осмотрев опухавшую на глазах ногу, он покачал головой:

— Что же это вы, милочка. Как же так — не понимаю… Только что, можно сказать, лебедем по сцене порхали, а тут вдруг такое — травма-то серьезная!

Ксения еще больше смутилась, но показала в сторону правой кулисы:

— Вот там, кажется, я поскользнулась, но мне в голову не пришло, что все так печально обернется. Пока танцевала, почти ничего не чувствовала.

Сам импресарио тут же направился к указанному месту и, нагнувшись, не смог сдержать удивленного раздражения:

— Да тут, простите, сам черт ногу сломит… Кто такое допустил?! Вам еще повезло, дражайшая, что совсем не разбились.

Оказалось, что сцена в этом месте залита машинным маслом, на полу расплылась целая лужа. Некоторые металлические детали декораций и подвески рабочие время от времени действительно смазывали маслом, однако сегодня здесь стояли деревянные конструкции и откуда могла пролиться смазка, было совершенно непонятно. Побагровевший антрепренер метал громы и молнии:

— Неслыханно! Кто готовил сцену? Какая чудовищная безответственность!!! Постойте-ка! А если кто-то хотел сорвать спектакль или намеренно вывести из строя именно вас?

Ксения всем своим видом показала нелепость таких предположений:

— Нет, что вы, я подобное исключаю: у меня нет врагов. Просто не могу себе представить, чтобы у нас кто-то был способен на подобное.

— Ах, Ксения Павловна, как вы ошибаетесь! Но я вам обещаю, что эту историю так не оставлю и Императорский театр позорить не позволю, — заверил глава труппы.

Балерине не хотелось дальше ничего обсуждать, а на душе было так тягостно, что ей непреодолимо захотелось, чтобы рядом оказался самый дорогой человек, но, увы, подобное желание было невыполнимо.

Случившееся грозило обернуться не просто конфузом — катастрофой для театра, потому что до торжественного концерта по случаю визита французского президента, на котором, помимо гостя, должен был присутствовать сам Августейший хозяин России, оставалось каких-то три дня, а прима-балерина Светозарова была бесценным украшением спектакля. В первом акте ей предстояло танцевать Пахиту, тогда как во втором в Адановой «Жизели» должна была выступать Капитолина Коринфская…

Пока Ксения дошла до своей гримуборной, ей пришлось терпеть не только физические, но и душевные мучения: и не такие травмы случались с ней прежде, все заживало по милости Божией, но подводить труппу в преддверии столь ответственного спектакля ей до сих пор не приходилось — нога просто вышла из строя! Чуть не плача, она была вынуждена сказать, что в официальном концерте выступать никак не сможет. Лоб бедного импресарио мгновенно покрылся испариной:

— Помилуйте, Ксения Павловна, драгоценнейшая, — без ножа режете! При всем моем всегдашнем к вам расположении, я подобного отказа принять не могу. Врачи сделают все возможное, завтра денек отдохнете, и — вот увидите! — все пройдет, а нет, так что ж, придется потерпеть — не в первый раз, что поделаешь! Двух репетиций при вашем-то таланте будет вполне достаточно. Vous comprenez, скандал европейского уровня — c’est tout à fait impossible!

— Я попробую, постараюсь, — вымолвила балерина, превозмогая боль.

Не успела прима Мариинского балета переступить порог своей квартиры, как к ней пожаловал профессор-медик — известное всему Петербургу светило военной хирургии. Профессора вызвало театральное руководство и направило прямо по адресу «госпожи Светозаровой». Он ощупал больной голеностоп, проверил нервные рефлексы и покачал головой. С медицинской точки зрения случай уникальный: суставы и связки целы, нервы не повреждены, а нога в щиколотке еле сгибается! «Нонсенс! Уповайте на время, оно — лучший лекарь», — сказал, раскланиваясь, почтенный профессор. Ксения подумала, что «уповать на время» ей не приходится и, вылежав в постели день, с горем пополам добралась на репетицию. Лодыжка сильно опухла, и стопа болела сильнее прежнего. Настойчивая балерина попробовала разработать ногу, но куда там — ничего не выходило. Импресарио с состраданием наблюдал за этими героическими потугами, наконец не выдержал и сам объявил Ксении:

— Нет уж, драгоценнейшая! Видеть не могу, как вы себя истязаете: я ведь не инквизитор и не истукан каменный… Знаете что, пожалуй, есть приемлемый вариант: Коринфская давно просила отдать ей весь спектакль и мечтала исполнить вашу партию. Это, конечно, неравноценная замена, но на свой страх и риск я ей уступлю! Для нее такое предложение должно быть просто подарком. Мне только нужно поставить в известность дирекцию Императорских театров. А вы, драгоценнейшая, берегите себя и ни о чем не беспокойтесь, копите силы!

Тут-то Ксении пришло в голову: «А может, оно и к лучшему? Впереди пост, вот и Дольской говорил, что следует подумать о душе. Видно, Богу угодно, чтобы в такое время я не танцевала!» По правде, балерина давно забыла о полноценном отдыхе и сне, а это ей сейчас было как нельзя более кстати.

В день спектакля она заглянула в театр, чтобы забрать кое-какие вещи, оставленные в гримерке: репетиционные пуанты, нуждавшиеся в небольшой починке (Ксения никому, кроме разве что Серафимы, не позволяла дотрагиваться до своих сценических аксессуаров), пухлый том Тютчева, который сопровождал ее всюду, флакончик любимых духов… Мариинский уже ходил ходуном в преддверии вечернего высочайшего «экзамена»: рабочие сцены сбились с ног, укрепляя декорации, оркестр беспрерывно репетировал «Боже, Царя храни» и воинственную «Марсельезу», оскорбительную для многих, но не для французской делегации; костюмеры готовили костюмы, артисты разминались, по огромному зданию носились администраторы и гардеробщики. Множество мужчин (все на одно лицо) в единообразных строгих костюмах старались сунуть свой нос в каждую каморку, осмотреть каждое помещение от касс до райка, очень серьезные господа обследовали Царскую ложу.

Оказавшись за кулисами, Ксения точно попала в эпицентр землетрясения: здесь разразился настоящий скандал, невольной виновницей которого, как оказалось, была она сама. Коринфская наотрез отказывалась заменить внезапно занемогшую приму и выйти на сцену в первом акте. Мало того, что ей якобы сообщили о замене только утром, так она еще отзывалась о Ксении с откровенной неприязнью (та услышала истерические выкрики издалека, подходя к группе «балетных», наблюдавших за безобразной склокой).

— Я не готова выступать сегодня в «Пахите»! Меня не волнует состояние этой выскочки, этой самоуверенной девчонки Светозаровой, я не желаю спасать ее репутацию своим выступлением! Я вижу, что ей все кругом покровительствуют, и вы в том числе, господин импресарио, но не позволю использовать мой талант как разменную монету! Конечно, она дворянка, белая кость, а мой отец был всего лишь бедным часовщиком из Вильно! Но сейчас не те времена, когда можно было унижать таких, как я, сейчас общественное мнение и пресса этого никому не позволят! — Капитолина вошла в раж и кричала, отчаянно жестикулируя. — Вы слышите? Хотите, чтобы я танцевала, когда по всему Петербургу расклеены афиши с фамилией Светозаровой аршинными буквами?! Ни за что — моя фамилия тоже кое-чего стоит!

В ответ выведенный из себя импресарио кричал:

— Вы что же, считаете, что я страдаю провалами в памяти? Да вы же сами умоляли меня, чтобы я дал вам партию в «Пахите», что это как раз ваше амплуа, вы упрашивали меня, не давали проходу, так как прикажете все это понимать?! У вас семь пятниц на неделе, мадам! Наконец, мадам, это просто некрасиво, неблагородно — Светозарова три дня назад уважила вас, не колеблясь!

Через несколько мгновений он выскочил из балетного роя навстречу Ксении, раскрасневшийся, волосы дыбом:

— Вы только вдумайтесь: она не готова! А недавно уверяла меня в обратном! Настоящая балерина должна быть готова выступить в любой момент, а тут на тебе — «ни за что!». Это же полное фиаско! У-ужас!

Он умчался в свой кабинет, а не на шутку разошедшаяся Капитолина, заметив «обидчицу», вдруг повернулась к артистам, собравшимся неподалеку, и закричала на весь театр:

— Это как же понять?! Мне говорили, что она, видите ли, ходить не может! И вот глядите, собственной персоной здесь!!! Наверное, посмеяться пришла?! Ну конечно же! А зачем иначе? Нарочно все подстроила, чтобы мне без репетиций перед Царственными особами осрамиться! А еще меня называют интриганкой! Видали? Вот вам — в тихом омуте черти водятся! Весь мой репертуар отобрали для «Талантливой»! Где это видано, чтобы у опытной солистки, заработавшей собственной кровью успех и любовь зрителей, забрать самые лучшие ее роли и бросить их на растерзание девчонке?

Госпожа Коринфская вошла в раж, и теперь унять ее пыл было почти невозможно. Подбежавшие на шум партнер Коринфской и директор театра, к счастью, уже тащили (не без труда) разьяренную танцовщицу в ее гримерную, но непрестанно злословящий язык зачинщицы унять им не удавалось:

— Разрушить мою карьеру, растоптать меня, унизить, смешать с грязью, а теперь нагло требовать заменить ее, когда весь город оклеен ее именем. Пусть сама отдувается, она же гениальная! — Голос Капитолины еще доносился сквозь стены, когда Ксения очнулась от оцепенения, в котором пребывала все это время, как ей показалось, длившееся вечность…

Сердце Ксении билось, точно пойманная в силки птица. Девушка то бледнела, то краснела, мысленно ругая себя за то, что не осталась в этот вечер дома. Она не проронила ни слова и только, когда кричащую балерину увели, тяжело вздохнула и, резко повернувшись, направилась в свою гримерную комнату при сцене, опасаясь, что выдержка ее подведет и слезы хлынут из глаз. Здесь можно было остаться наедине со своими мыслями, решить, как вести себя в сложившемся скандальном положении.

Этот конфликт возник давно и тлел не один год, дожидаясь только подходящего повода, чтобы вспыхнуть сильнее прежнего. Так сложилось, что до памятных «Парижских сезонов» в Мариинском театре было два импресарио: старый, опытный, и молодой еще, склонный к новациям. Разумеется, мэтр-консерватор и дерзкий экспериментатор соперничали между собой. Противостояние начальства очень скоро разделило труппу на «партии». Молодой патрон не мог не заметить исключительного дарования юной Светозаровой и, не колеблясь, сделал на нее ставку (с точки зрения его опытного коллеги и оппонента, это был рискованный шаг). Впервые Ксения получила главную роль — Никию в «Баядерке» — во время всемирных гастролей. Тогда она вышла на сцену театра «Колон» в Буэнос-Айресе. По сути, «Баядерку» забрали у заходящей звезды Коринфской и ее партнера, открыв дорогу молодому дуэту. Однако это была практически открытая борьба за власть в театре, борьба, в которой артисты чаще всего оказываются заложниками, обреченными на моральные страдания. И вот возникает неприглядная ситуация, когда в анонсах, на афишах значится одно имя, а на сцену выходит уже другая балерина и другой танцовщик. Закон сцены беспощаден: театр должен пожирать своих детей, чтобы творческая кровь, текущая в его жилах, обновлялась. Те гастроли и старого импресарио вынудили уйти на покой — последние годы его карьеры были связаны именно с успехами Коринфской. Теперь наступил час мести: после выслушанных от Капитолины оскорблений балерине Светозаровой просто ничего не оставалось, как только выступать. На пределе возможностей или за пределом — кого это могло интересовать, когда на карту оказался поставлен престиж Государства и внутритеатральная интрига грозила перерасти в международный скандал, что предчувствовал импресарио еще три дня назад?

Пока Ксения собиралась отыскать его, чтобы заявить о своем решении танцевать, несмотря ни на какую травму, тот сам явился к ней и, бросившись на колени, взмолился:

— Ксения Павловна, голубушка, ради всего святого, оставьте обиды, потерпите боль, выступите! Вы уж простите: до сих пор не смог выяснить, откуда взялось это проклятое масло, но мы выясним непременно, и уж тогда будьте покойны… Я только что был у господина директора, и он обещал меня стереть в порошок вместе со всей балетной труппой, если представление будет сорвано. Оказывается, сам Пуанкаре желал видеть на сцене mademoiselle Svetosaroff — ему запомнился ваш парижский триумф. А представляете, как может быть разгневан сам Государь? Умоляю вас, превозмогите все, но спасите престиж русского балета — он только от вас сейчас зависит, вы же понимаете! Вы все понимаете!

Балерина заверила, что конечно же сознает всю серьезность предстоящего спектакля и уже согласна танцевать, после чего, к неописуемой радости патрона, отправилась в репетиционный зал. И на самом деле Ксения чувствовала, что боль в ноге стала заметно слабее — наверное, день отдыха все же пошел на пользу, — а словесные уколы соперницы ничего не значили для нее, когда вопрос стоял о реноме родного театра.

Неприятности, однако, следовали одна за другой: оказалось, что партнер Ксении, в буквальном смысле ее опора на сцене, узнав о замене, уехал развеяться, и отыскать его было совершенно невозможно. «Господи, за что мне такие испытания? Если бы можно было поменять ноги… Эта противная стопа, ретирада князя, теперь вот еще одно исчезновение! С кем же мне танцевать?.. Вот напасть!» Ситуация разрешилась на удивление быстро: танцовщик Иноходцев, до сих пор выступавший только в дуэте со строптивой Коринфской, охотно предложил свои услуги Светозаровой, «тайно» поведав Ксении, что и не мечтал о возможности выступить с ней хотя бы в одном спектакле. Туг же стали репетировать: проверили все адажио, все вариации, все до мельчайшего па. Усердие помогло исполнить даже самые сложные фигуры вполне легко и виртуозно, но к концу весьма удачных, если принимать во внимание состояние ноги, проб натруженная и растревоженная стопа разболелась с новой силой. Балерина в отчаянье опустилась на пол прямо посередине репетиционной залы и так сидела, интенсивно массируя поврежденное место. Ей казалось, что в ногу впивается огромная раскаленная игла. Партнер увивался вокруг, пытаясь как-то ее успокоить, точно мог передать ей избыток собственных сил и тем уравновесить положение, восстановить нарушенную гармонию. Репетиторы обступили их, сочувственно качали головами, с высоты многолетнего опыта давали всевозможные советы. Одна почтенная наставница, в свое время перетанцевавшая, кажется, весь мариинский репертуар, отдавшая всю жизнь театру и воспитанию юных балетных фей, а Ксению помнившая еще совсем девочкой, выражала общее мнение:

— Мы все знаем, что с вами стряслась такая досадная неприятность, но нельзя сейчас отчаиваться, милочка, ни в коем случае! Я, признаюсь, уже и не предполагала увидеть вас здесь, у станка, но раз вы нашли в себе силы, нужно теперь сжать зубы и собраться. Настраивайте себя на успех, молитесь, прогоните боль и вот увидите — все непременно получится. Уж поверьте мне, Ксеничка, чего я только не испытала в этих стенах, и плохого, и хорошего! А вам Бог в помощь!

У Ксении уже не было сил переспрашивать, благодарить за совет и участие. Ком подступал к горлу, и возникшая было уверенность в себе вот-вот покинула бы ее, если бы не упорство Иноходцева, который, наоборот, почему-то всем своим видом выражал убежденность в успехе:

— «Пахита» непременно должна состояться — этот балет точно создан для нас, то есть для вас! Я буду носить тебя (pardon, я хотел сказать вас) по сцене — для меня в этом никакого труда, вы ведь невесомы! Заменю поддержки, а тебе (то есть вам, конечно же) нужно будет только выйти и сделать начальные па, и там уже целиком надейтесь на меня. Кстати, вам разве не сказали, что у вас будет подстраховка? Другая балерина, из корифеек, знающая партию. Ну так, на всякий случай… она тоже будет в костюме Пахиты и в любой момент, если вы не сможете танцевать, тотчас выйдет из-за кулис!.. Но этого «случая» просто не может случиться, уверяю вас, я вам обещаю! А главное — забудьте о своей ноге, ведь я же все время буду рядом — оставьте все опасения…

Как относиться к подобному упорству, если не сказать назойливости, Ксения не знала: «Все так странно, как нарочно… Откуда такая симпатия и обходительность? Ума не приложу, как же мне танцевать! Если даже забыть об этой несчастной Капитолине, думаю, немало нашлось бы охотников посмеяться над моей беспомощностью. Мир-то не идеален, и человек тоже: многим свойственно радоваться чужим неудачам, а кто-то и знать не желает, что я действительно больна. И смех, и грех!»

Балерина выслушала Иноходцева, вернулась в свою уборную, совсем сбитая с толку, и принялась усердно молиться: так, взывая к помощи Святого Духа, она прочла «Царю Небесный», просила Целителя Пантелеймона об «отгнании недуга», потом стала читать почему-то пришедший на память псалом: «Изми мя, Господи, от человека лукава, от мужа неправедна избави мя, иже помыслиша неправду в сердце…» В дверь постучали.

Оказалось, все тот же неотступный Иноходцев. От него было не спрятаться, хотя Ксения, сама всегда готовая откликнуться на чью-то боль, прийти на помощь, не могла оставить без внимания такое участие и поддержку со стороны человека, с которым до сих пор только обменивалась дежурными приветствиями и случайными, ничего не значащими фразами на совместных репетициях и прогонах. А он клялся, что будет вечным должником Ксении, если только та выйдет вечером на сцену, никогда и ни за что не забудет этого благородного смелого решения, а если ему еще когда-нибудь представится возможность быть полезным ей. Ксении Светозаровой, он себя не пожалеет, чтобы исполнить любое ее желание, каким бы фантастическим ни оказалось последнее. Сплошной поток сердечных заверений сделал свое: девушка была покорена искренностью слов и доверилась новому партнеру, она больше не находила странной его напористость. Теперь Ксения понимала, что на него можно опереться как на друга. Иноходцева это явно окрылило: танцовщик успел заказать в буфете громадную вазу колониальных фруктов, лучшее французское печенье от Сиу, при этом умудрился все время быть рядом, не давал Ксении остаться во власти гнетущих ощущений, хоть на мгновение подумать о больной ноге, в общем, делал все от него зависящее, чтобы не оставить балерине никакой возможности для отступления. Наконец новый партнер спохватился, что ему самому еще готовиться к спектаклю, и унесся на своих длинных, сильных, как у породистого скакуна, ногах.

Ксения, не надеясь на свои ограниченные человеческие возможности, продолжала взывать о помощи ко всем святым, мысленно обратилась и к далекому батюшке Михаилу. Она подумала: вдруг именно в этот час старец молится о ее спасении, о здравии души и тела, и стало легче, опять вернулись уверенность в себе, решимость. Благословенным откликом из тихвинской обители в самом сердце прозвучало: «Господь Просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся? Господь Защититель мой, кого устрашуся?» Ей захотелось снова размяться, в последний раз перед спектаклем испытать свои силы, чтобы уже без малейшего страха и сомнения войти в священное для балерины театральное действо. Нервное напряжение было велико, ноги и даже руки отказывались слушаться, но при этом она чувствовала какую-то необъяснимую, восхитительную легкость на душе, невесомость всего существа. Это была готовность к полету, сродни той, что привычна для птиц и, может быть, для отчаянных авиаторов.

Но надо было торопиться: до спектакля оставалось довольно мало времени. Балерина подошла к гримерному столику: все ли на привычных местах, все ли готово к спектаклю, здесь ли грим? Вот грима-то как раз и недоставало — очередной «камуфлет», как выражалась актерская братия. Куда он мог подеваться? Всегда был под рукой, а тут как в воду канул! Ксения пробовала искать в бюро, в стенном шкафчике, но тщетно. Конечно же, дома тоже были все необходимые для гримирования принадлежности, но ведь то дома, а до представления времени оставалось всего ничего. «Нужно срочно телефонировать Глаше, — соображала второпях Ксения, — если не ускакала по своим делам, может, успеет принести… Да ведь еще надо знать, что принести! Разве ей разобраться?»

В последний раз перебрав вещи на столике, она неловким движением смахнула на пол пуанты, а когда бережно подняла и повертела в руках, на всякий случай проверяя их состояние, из бальных туфелек посыпалось что-то наподобие песка или, скорее, соли грубого помола. При ближайшем рассмотрении «соль» оказалась… толченым стеклом! Балерина зажмурилась, представив, как эти осколки впиваются ей в ногу: «Ничего себе шуточки! Все могло обернуться трагедией, провалом… Получается, этот „кто-то“ хочет провала спектакля?! Несчастные люди — крутит их бес. использует, а они, пожалуй, того и не ведают…»

Тут дверь опять распахнулась, и в комнату буквально влетела встревоженная Серафима:

— Ксеничка, радость моя, я все знаю. Как же такое с вами стряслось? Ваши ножки беречь нужно, вторых таких в мире нет, сокровище наше! Да, сокровище, не скромничайте… А что вы здесь сегодня делаете — неужели выступать собралась?! Да как можно, Ксеничка! Нога-то!

— Но такая ответственность: Государь, французы! — Балерина опустила глаза. — И Коринфская не смогла меня заменить.

Серафима произнесла с сарказмом:

— Понятно! Она не смогла, видите ли! Отказалась, конечно же, мерзавка… нарочно это… Да я наверное знаю, что и масло в кулисах ее каверза. Подговорила кого-нибудь — совести-то нет…

Ксения попыталась возразить:

— Зачем вы так? Грех так думать о ближних! Я уверена, что она не согласилась из-за неожиданности — поймите, как это сложно исполнить одну за другой две серьезнейшие партии без должной подготовки. И партнер ее оказался настолько любезен, что согласился выступить со мной. Он мне поможет, все будет хорошо, Серафимушка! Вот увидите.

Старая женщина не находила себе места от возмущения:

— Не успокаивайте меня! Разве вам не известно, что Коринфская — еще та штучка? И зачем вы только оправдываете эту особу, Ксеничка! Весь театр возмущен ее любовными интрижками, и вообще — где она ни появится, сразу жди скандала. А язычок у нее похуже змеиного жала. Иноходцев тоже хорош — у него же с Коринфской роман, а поди ж ты — рыцаря из себя состроить решил! Скажете, что и об этом вы не знали?

— Не знала и знать не желаю! — Бедная Ксения, отвернувшись, порывалась заткнуть уши. — Серафима Ивановна, я же вам говорила, что не выношу никаких сплетен. Лучше совсем не упоминать о людях, чем осуждать их.

Опытная актриса не растерялась:

— Я ведь, Ксеничка, о вас забочусь, а вы, моя милая, сущий ребенок, совсем людей не знаете! Ну что ж тут поделаешь… Скажите лучше, чем я сейчас могу помочь? Может, все-таки врача?

— Нет, это совсем лишнее. У меня и не болит уже ничего. Вот только не могли бы вы съездить ко мне на Фонарный и принести грим — в спальне на столике шкатулка, помните, которую подарил мне Тимоша на День Ангела? И прихватите заодно пару новых пуантов! Вам не придется искать, они висят на виду, там же, возле трюмо. — Балерина умоляюще скрестила руки на груди. — Вы бы меня этим очень выручили, Серафимушка!

Верная наперсница кивнула и собралась уходить, но Ксения вдруг, точно спохватившись, спросила вдогонку:

— Что-то Тимоши давно не видно, Серафима Ивановна. Вы-то, наверное, знаете, куда он пропал?

«Посыльная» несколько замялась, однако ответила, не оборачиваясь:

— Никуда он не пропадал: уехал в деревню, к семье, остепенился, наверное… Торопиться надо, Ксеничка.

«Сейчас бы совсем немного отдохнуть, от всего отрешиться, — подумала измученная танцовщица, — иначе мне и двух шагов на сцене не сделать». Она знала, что иногда достаточно подремать даже четверть часа, чтобы восстановить силы (в то же время порой целой ночи, проведенной в собственной постели, не хватало для того, чтобы проснуться со свежей головой). В этот раз стоило лишь удобно устроиться на канапе, и Ксения сразу оказалась в плену сновидений.

Сон был сумбурный, тяжелый, полный отталкивающих образов. Сначала невесть откуда возник Дольской, в атласном китайском халате, с вышивкой драконами, и в стоптанных домашних туфлях. Он был сильно нетрезв, развязен и груб. Железной хваткой он взял Ксению за руку и, небрежно бросив: «Идем-ка. что покажу!», силой повлек ее за собой через длинную анфиладу комнат, каждая из которых была мрачнее и меньше предыдущей. Комнаты представляли собой то ли будуары, то ли смежные спальни в восточном гареме (Ксения, разумеется, никогда не бывала в гареме, но именно таким он ей представлялся). В каждой из спален Дольского радостно, так, будто смертельно по нему соскучилась, встречала какая-нибудь женщина. Она простирала к гостю руки, а тот, небрежно отмахиваясь, проводил Ксению в следующую комнату, как будто показывал ей диковинный паноптикум. Здесь были представительницы разных сословий, разных слоев общества: блестящие титулованные дамы высшего света, купчихи и попадьи, совсем простые крестьянки, дородные матроны, а по соседству то ли курсистки, то ли гимназистки, почти девочки. Расы, народы, конфессии в этой женской коммуне тоже перемешались: в одной комнате исполняла танец живота гурия мусульманского рая, за ней помещалась белокурая немка, а может быть, шведка, во всяком случае типичная лютеранка, в следующей спальне томилась страстью знойная мулатка, а дальше и вовсе полинезийка, с экзотической орхидеей в волосах, как на картинах модного Гогена. Князь не сказал ни слова ни одной из красоток, просто вел Ксению все дальше и дальше через анфиладу с видом мужчины, которому по праву принадлежит весь этот пышный цветник. У балерины возникла твердая уверенность, что все обитательницы невиданной «оранжереи» — многочисленные жены Дольского. От одной этой мысли ей стало тошно, и все вокруг показалось отвратительным в своем бесстыдстве.

Подтверждая ее мрачное предположение, князь с самодовольной улыбкой заявил: «А ведь я, моя Одиллия, обручен и венчан по правилам всех мировых религий! По католическому и лютеранскому обычаю, и в англиканской церкви, а также по законам Магомета, Будды и прочих восточных верований. Даже самоедский шаман и полинезийский колдун совершали надо мной свадебные обряды. В каждом браке своя прелесть, что-то новое и пикантное… — И захохотал, подмигнув. — Да кто об этом узнает, голуба моя!!!»

Ксении захотелось вырваться и убежать, но князь крепко держал ее за руку. Тут как раз анфилада закончилась, и широким издевательским жестом он пригласил пленницу в последнюю, самую маленькую, лишенную окон комнатку. Стены в ней были совершенно голые, выкрашенные в противный поросячий цвет, а посередине стояла казенная никелированная кровать, отмеченная биркой с цифрой «666». Ксения содрогнулась, увидев число Зверя, и одновременно сообразила, что это также номер комнаты, напомнившей ей неуютный дортуар губернского института благородных девиц, куда ее чуть было не определили в детстве. Это был последний эпизод безобразного сна. Очнувшись, Ксения с облегчением увидела, что находится в театре, в привычной обстановке собственной гримуборной. Большие настенные часы бесстрастно указывали, что прошло ровно четырнадцать минут. «Ну, слава Богу! А этот вздор нужно немедленно забыть — грязь какая… Ничего мне не снилось… Только бы Серафима успела, только бы успела!» Взгляд Ксении упал на туалетный столик — маленький букетик смотрелся нежным бликом на матовой черной поверхности. Это были скромные голубые цветки, полевые васильки. Такие букеты обычно продают крестьянки возле рынков и на торговых площадях. Ксения поднесла букетик к лицу и вдохнула непередаваемый запах.

«Чудо какое! „Дивным“ пахнет — подумать только! — изумилась балерина, разглядывая аккуратно приколотую к букету визитку с княжеской монограммой «КД». — Не забыл Евгений Петрович, в такую даль уехал, а все-таки не забыл, распорядился насчет цветов. Романтик — решил удивить меня! Интересно, визитка новая? Стиль монограммы особенный, выразительнее и в то же время проще. Оригинально и вкус безупречный — мелочь, сплетение литер, а ведь шедевр!» Висевшая на стене картина с теми же инициалами из «железного» цикла — луженый медный кофейник — тоже напомнила ей князя и его «кофеманию»: «Каким он может быть разным, точно в нем живет несколько людей и у каждого — уникальный дар. Любовь такого человека тоже дар небесный, чего мне еще желать?» Эти мысли, вызванные сюрпризом Дольского, были так приятны Ксении, что она даже почувствовала столь необходимый прилив сил, а осадок от недавнего кошмара под действием светлых впечатлений растворился без следа. Как это часто бывало с ней в моменты духовного просветления, всем существом Ксении завладела музыка. Безупречный слух позволял ей порой восстановить в памяти до ноты многие произведения. Она в который раз сосредоточилась на Втором концерте Рахманинова. Услышанные в живом авторском исполнении лишь однажды, могучие фортиссимо остались с ней навсегда, символизируя полифоническую мощь творческого порыва. Как когда-то бывало с адажио, теперь уже с гениальной первой частью — модерато — Ксении передавалась какая-то эпическая уверенность в том, что она способна пройти любые испытания, преодолеть любые преграды житейской суеты и земной тщеты. В этот вечер балерина особенно нуждалась в такой уверенности и от музыки получила необходимое. Вместо финальных аккордов воображаемого фортепиано Ксения в молитвенном порыве обратилась к заветной иконке Покрова, которая сопровождала ее во всех гастролях. С путеводного образа Богоматерь благосклонно взирала на коленопреклоненную девушку, усердно взывающую к ней об укреплении «в немощи телесной»: «Сила Вышняго осенит с верою и благоговением прибегающих к Твоему честному Покрову: единей бо токмо Тебе Пресвятей и Пречистей Богоматери, дар дадеся, да всякое Твое прошение исполнися, Едина бо Ты можеши елика хощеши…» Молитва была глубока и всепоглощающа, и Ксения даже не заметила, как приоткрылась дверь и в гримуборную неслышно вошла Серафима. Когда же артистка из духовных сфер вернулась на грешную землю, доброй помощницы уже не было в комнате. Только на столике рядом с букетом появилась знакомая шкатулка с гримировальными принадлежностями. «Не подвела, голубушка, Серафимушка моя!»

 

XXII

Подготовка к выходу была для Ксении привычным делом, как бы ритуалом, который она предпочитала исполнять сама, порой прибегая лишь к услугам опытной Серафимы. Она почти автоматически сделала разминочную гимнастику и приготовилась накладывать грим. Но тут вдруг явились «чужая» гримерша и парикмахер, заявив, что их прислал Иноходцев по распоряжению самого господина импресарио и что ей надлежит поберечь свои силы. Балерине было приятно почувствовать заботу окружающих — значит, в ней действительно так нуждаются и слова о «незаменимости» не пустой звук! Она не стала отказываться от помощи: вскоре был ловко наложен грим, волосы — убраны в элегантную прическу. Костюм ей быстро застегнула вернувшаяся вездесущая Серафима, и даже пуанты не пришлось завязывать самой. Словом, в самый кратчайший срок Ксения преобразилась в настоящую испанскую красавицу. «Разве смогла бы я в одиночку так ловко со всем управиться?» — подумала балерина. Она не знала, как благодарить женщин, но те выразили удивление:

— Ну что вы, Ксения Павловна! У вас, конечно, свои привычки, но ведь это же наш хлеб, и потом мы прекрасно понимаем — сегодня особенный случай! Ни пуха вам, ни пера!

Ксения не любила этого сомнительного пожелания и особенно последующего ответа, поэтому только кивнула в знак признательности.

Спокойная, внутренне сосредоточенная, она прошла по коридору за кулисы. Двигалась торжественно, как жрица, и все мысли ее были посвящены предстоящему священнодейству — танцу. По сторонам стояли «балетные», некоторые шептались между собой, кто-то молчал, преклоняясь перед творческим мужеством. Сам импресарио, белый как мел, следивший за ней глазами, застыл в вытянутой позе, боясь нарушить внутренний настрой примы, а та даже не замечала происходящего вокруг. Потерять чудом приобретенную собранность, отвлечься на обыденные реалии для Ксении сейчас было бы равносильным потере всей без остатка жизненной энергии. Что могло быть страшнее этого? Так, точно сомнамбула, она добралась до сцены. Сильная боль в голеностопе не прекращалась, но теперь она существовала как бы отдельно от Ксении. Она больше не массировала ногу — это только усилило бы мучения, лишний раз сконцентрировав внимание на травме, в то время как необходимо было волевым усилием «оставить» боль здесь, за кулисами, «выйти» на подмостки освобожденной от своей физической ипостаси, перевоплотившись в полувоздушную испанку Пахиту. Иноходцев оказался рядом в тот момент, когда танцовщица в последний раз вытерла пот со лба и, одолев предательскую дрожь, думала исключительно о роли, об антре, об арабесках и вращениях, из которых ей предстояло вылепить впечатляющий образ. Партнер сделал ей подбадривающий знак и сказал с улыбкой, теперь уже уверенно перейдя на «ты»:

— Я с тобой, и все сделаю — ни о чем не беспокойся!

Ксения была уже сама отрешенность. Она двинулась к краю кулисы, ожидая лишь музыкального момента, соответствующего ее выходу. Тут Иноходцев произнес как бы невзначай:

— Ну, с Богом… Или, как там еще наш столяр, покойник, говорил…

Слова его с трудом дошли до сознания Ксении.

— Какой… столяр? — понизив тон, переспросила она.

— Ну, этот, который недавно… Как бишь его… Тимофей!

— Который недавно — что? Что с ним? С Тимошей что?!

— Да повесился он прямо у рампы. Ты разве не слышала? Трагическое событие уходящего года. Я-то думал, ты…

Это был выстрел в спину! Одновременно Ксению оглушили ожидаемые аккорды вступления. «Господи, как же это?» — промелькнуло у нее в голове. Перекрестившись, она шагнула в круг света навстречу биноклям, зрительным трубам, навстречу тысячам пар горящих, жаждущих зрелища глаз. Природный дар и академическая школа — именно они помогли Ксении совладать с прискорбной вестью, выйти к публике царственной походкой, с горделиво поднятой головой и просветленным лицом. Эти два незримых крыла в который раз вознесли юную надежду Русского балета над Мариинской сценой. Если бы только цвет Империи и гости, заполнившие партер и ложи, могли представить себе, каких нечеловеческих усилий стоило это «волшебство» измученной девушке! Разумеется, подоспевший партнер подхватывал балерину в нужные моменты, как ему и полагалось по роли, но сама Ксения чувствовала, что прыжки и вращения сегодня даются ей несравнимо тяжелее обычного: руки были словно свинцом налиты. Партнер слишком крепко вцеплялся в балерину, все время придавливая ее к полу. Ксения не могла понять, куда исчезли привычные легкость и воздушность, без которых не обходилось прежде ни одно выступление. И хотя ей хватило самообладания для того, чтобы все это не отразилось на образе, добиться полной свободы движений она не могла. Впрочем, если кто это и замечал, то только поддерживающий Иноходцев.

«Пахита» вообще считалась очень сложным для исполнения балетом, и особенно для исполнительницы главной партии, от которой в первую очередь зависело, удастся ли воплотить важнейшую задумку хореографа — знаменитое «гран-па». Это «гран-па» не всякой труппе было под силу: для его исполнения требовалось не меньше пяти солисток-индивидуальностей, высококлассный кордебалет, а от самой Пахиты, чтобы выделяться на таком фоне, требовалось исключительное владение всем арсеналом средств хореографии.

Ксения Светозарова этим искусством, слава Богу, владела виртуозно, но сложившиеся обстоятельства могли помешать и ей.

Адажио, и без того медленное, тянулось нестерпимо долго. Ксения всегда была убеждена, что одноактный спектакль короток по определению, да и по опыту это знала, сегодня же казалось, что еще одно па, и время совсем остановится. У нее постоянно кружилась голова, перед глазами все плыло, от этого терялся ориентир — где зал, а где задник, моментами становилось неясно. Вот прошло адажио, а в мозгу у Ксении металась единственная мысль: «Как танцевать соло?!»

Все силы выплеснулись в первый выход. Теперь ныло уже все тело, а боль в лодыжке и стопе стала почти нестерпимой (Ксения не могла понять, каким образом столь осторожный и предупредительный Иноходцев перед одной из ответственных фигур умудрился ощутимо задеть ногой как раз ее больное место). Ко всему прочему, балерину охватила нервная дрожь, и от страха возникла внутренняя скованность, которую та пыталась побороть молитвой.

Партия явно разваливалась, как говорят в балете, «все валилось из ног», и самое главное для Ксении сейчас было скрыть то ощущение тяжести и скованности, которое могло испортить ее исполнение. И вот настал черед соло, а заменить Ксению в этой части балета попросту никто не сумел бы (кстати, за кулисами она не заметила никакой «подстраховки» в костюме Пахиты, про которую якобы заранее было известно Иноходцеву). Когда Ксения все-таки приказала себе сделать сольный выход, в кулисах началась какая-то мышиная возня, послышался неприятный, ползучий шепот. На сцене при первых же движениях она ощутила некоторое неудобство, странную расслабленность в одной из лодыжек, а когда посмотрела вниз, увидела, что тесемки левого пуанта развязались — вот-вот совсем распустятся. В любой момент она могла запутаться в них, и тогда никакое мастерство не спасло бы от падения! В общем, соло прошло чудом, на честном слове; Ксении пришлось то и дело украдкой бросать взгляды на ноги, что со стороны смотрелось как «опущенные очи долу» и придавало облику балерины особое очарование.

В зале гремели аплодисменты, а за декорациями плакала от досады несчастная Пахита-Ксения. Она судорожно затягивала тесемки, перевязывала заново, ведь впереди было еще фуэте… В этот момент к ней подскочил партнер и, хлестнув Ксению презрительным взглядом, еще и словом уколол:

— Милочка, ногами надо работать, а не лицом изображать. И страдать на сцене ни к чему — зрителю нужно эффектное зрелище, а не твои слезы!

От недавней галантности Иноходцева почему-то и следа не осталось — надо ли говорить, как подобное замечание подействовало на доверившуюся ему легкоранимую девушку? Но фатальность происходящего в этот вечер не позволяла самовольно изменять ход событий — спектакль должен был продолжаться.

Тридцать два фуэте Ксении предстояло исполнить на больной ноге. После первых восьми головокружительных оборотов и вскоков стопу точно раскаленным гвоздем пронзило, из глаз посыпались искры. Тем не менее с упоением самоистязания Ксения, буквально запрыгивая на носок и ввинчивая его в сцену, сделала девятое — десятое — одиннадцатое фуэте, но внезапно стопа перестала ей повиноваться и… подвернулась. Бедная балерина сама не помнила, как оказалась на полу. Это был настоящий мгновенный обморок. «Ужас! Какой позор!!!» — мелькнуло в голове у Ксении. За кулисами все зашевелилось, забурлило, как в кипящем чайнике, а зал ахнул и замер. Но внимание всех приковало вовсе не падение балерины: головы зрителей внезапно в едином порыве повернулись направо, взгляды были устремлены вверх, значительно выше уровня сцены. Что-то непонятное творилось с подсветкой. Один из электрических софитов в высоте стал вдруг вращаться, точно заряженный энергией балетного действа, подражая движениям балерины и разгораясь все ярче с каждым мигом. Он выглядел как шаровая молния, и Бог знает что подумали зрители, когда почувствовали отчетливый запах жженого, а над сценой зависла желтая дымка. Самый мощный фонарь, до сих пор исправно освещавший артистов, своевольно развернулся в очередной раз и ярким лучом осветил партер, бенуар, Царскую ложу. так что высокая публика была буквально ослеплена! Длилось это всего мгновение, но, к счастью, аномальное явление на театральном небосводе позволило стремительной Ксении Светозаровой сориентироваться в обстановке, встрепенуться и в состоянии некой эйфории закончить сложнейшее фуэте. Зрители не только не заметили досадного падения, но, воодушевившись неожиданным инцидентом, начали поддерживать Пахиту единодушными аплодисментами в такт музыке. Теперь сложности исполнения вдруг стали для балерины легкопреодолимы, как если бы совсем не было травмы: боль в стопе совершенно исчезла! Ксения ощутила такой прилив сил, что могла бы, кажется, заново станцевать свою партию от начала до конца.

Во время следующего прыжка она с удивлением не почувствовала тяжести своего тела. Будто бы что-то подбрасывало ее в воздух, и парить было настолько приятно, что она в упоении собственной невесомостью забыла о том, какие усилия нужны были ей на репетиции, чтобы подпрыгнуть как можно выше и задержаться в воздухе как можно дольше. А приземления Ксении были настолько мягки, что даже атласные туфельки, обычно стучащие своими жесткими концами, сейчас почти не производили шума.

Пахита Ксении Светозаровой в этот вечер в точном соответствии с хореографическим решением затмила на сцене всех! То, что балетоманы называли в этой роли «классической Испанией», Ксения продемонстрировала с потрясающим мастерством. «Чистота рисунка в сочетании с южным темпераментом» — зрелище незабываемое по выразительности пластики! Так обычно звучали сухие комплименты высокомерных критиков. Но зрители не вдавались в пространные размышления о точной словесной характеристике танца. Они были участниками этого вечернего действа и выражали свой восторг всеми допустимыми для представления высочайшего официального уровня способами. Сначала, конечно, раздались верноподданнические выкрики и здравицы в адрес его Величества, дружественные приветствия Пуанкаре, скандирования в честь союзницы — Франции, но среди прочих восклицаний не раз отчетливо слышалось: «Браво, Светозарова!» Сам Государь и господин Президент долго не покидали Царскую ложу, стоя аплодировали искусству непревзойденной балерины и всего замечательного актерского ансамбля.

На поклоны пришлось выходить столько раз, что Ксения даже сбилась со счета. Сердце настойчиво, ликующе выстукивало: «Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи!» Ведь причина чудесного исцеления для нее была ясна — несомненно, Небесное заступничество.

Жаль только, на привычном месте в партере не было князя. Кланяясь, она с грустью заглянула в оркестровую яму: ей так захотелось, чтобы он присутствовал на ее триумфе, но — увы! — это были только мечты. Впрочем, балерине сразу стало радостно от одной мысли о благой причине отсутствия Евгения Петровича и о том, что, возможно, как раз в эти часы он стоял всенощную в какой-нибудь афонской обители и молился о ее успехе.

Когда зал утих, Ксения облегченно вздохнула, но дружные аплодисменты вдруг раздались у нее за спиной. Девушка растерянно обернулась. Весь кордебалет, участвующий в первой части представления и стоявшие за кулисами репетиторы, гримеры, костюмеры — с сияющими лицами чествовали «огненную испанку» Светозарову. Это был самый приятный момент за весь мучительный вечер, щедрый, утешительный дар родственных душ. «Спасибо, господа, спасибо, друзья… Спасибо вам!» — смущенно кивала счастливая Ксения. Но одновременно она заметила, что лишь на лице ее партнера нет и тени радости. Впрочем, Ксения была так довольна удавшимся выступлением, что странное поведение Иноходцева на подмостках и за кулисами, ни на миг не сомневаясь, объяснила для себя передавшимся от нее самой во время танца излишним волнением, да и по своему характеру ей было свойственно очень скоро забывать досадные недоразумения и легко прощать обиды. Всем, конечно, была известна такая незлопамятность Светозаровой, чем, признаться, многие беззастенчиво пользовались в своих целях. А Ксения, благодарная за поддержку, за удавшееся выступление, поддавшись чувству, в антракте даже чуть было не кинулась на шею партнеру, но Иноходцев оставался все так же безразлично холоден. Вместо эмоциональных поздравлений он с трудом выжал из себя дежурно короткое: «Благодарю за спектакль», — тут же повернулся и ушел, не проявив ни малейшего желания обменяться впечатлениями. Балерине было неприятно сознавать, что за подобной холодностью кроется банальная ревность к чьему-то успеху, так часто поражающая сердце артиста. Подумалось: «Но ведь это и его успех тоже! Неужели он не понимает? Может быть, я обидела его неосторожным словом или еще чем-то случайно задела?» Ксения успокоила себя тем, что, в конце концов, повод для примирения она найдет обязательно.

 

XXIII

Собрав со сцены букеты цветов и признательно улыбаясь поздравлявшим ее поклонникам, балерина направилась в гримуборную. Только теперь, постепенно выходя из образа, возвращаясь к реальности от священнодействия творчества, Ксения вдруг осознала, что нет ровно никакой боли в ноге, и мало того — ее не было уже в конце спектакля, не было на поклонах! Боль совершенно исчезла, улетучилась В такое чудесное исцеление верилось с трудом, но все-таки оно произошло — балерина чувствовала себя как никогда легко и свободно. А за сценой царила антрактная суета, обычная рабочая спешка. Все куда-то торопились с озабоченным видом. Ксения, спрятав лицо в благоухающую прохладу роз и лилий, пробиралась к себе. Едва различая дорогу из-за огромных зеленых листьев и пестроты соцветий, она вдруг столкнулась с кем-то в тесноте. Смутившись и спеша извиниться, девушка взглянула на встречного, вернее, встречную. Слова так и застыли в горле, замороженные ледяным взглядом Капитолины.

— Совсем нос задрала, выскочка! Под ноги смотреть надо! — прошипела сквозь зубы обиженная Коринфская, нарочито поджимая якобы сильно придавленную ногу.

— Ну да, ведь Жизель-то нашу теперь только там и можно отыскать… — усмехнулся местный острослов-солист, видя смятение Ксении и желая выразить ей свою искреннюю симпатию. Приглушенный смех окружающих означал, что шутку оценили — уж очень точно в ней отразилось отношение труппы к заносчивой Коринфской. В глазах «оскорбленной» сверкнули молнии. Удаляясь в темноту кулис и бормоча в ответ какие-то проклятия, балерина резко обернулась, желая напоследок испепелить взглядом юную победительницу. В то же мгновение все услышали сдавленный крик, но это не был голос Ксении — Коринфская сидела на полу в проходе за сценой, держась за глаз (в этой неуклюжей позе, в белом воздушном платье она напоминала сломанную куклу), а в двух шагах от нее испуганно замерла пожилая уборщица со шваброй в руках. Послышались взволнованные возгласы: «Врача скорей! Нужен врач!» Помощь не заставила себя ждать, кто-то с медицинским саквояжиком уже пробирался сквозь толпу, а собравшиеся оживленно, хотя и негромко, обсуждали версии случившегося:

— Как же это ее угораздило?

— Да, говорят, на швабру наступила…

— А где она ее «отыскала»?!

— Наверное, бабуля эта — Соня, уборщица наша, забыла на сцене…

— Точно! Вон она стоит ни жива ни мертва… Что-то теперь ей будет?

— Ну как же так? Палкой прямо в глаз угораздило… Сама*то тоже хороша! Куда смотрела, спрашивается?

— Уж не знаю куда, только вот танцевать теперь придется почти вслепую…

— Ой, с глазом-то что, смотреть страшно — гляньте, весь опух, покраснел и слезится!

— Бог ее наказал, интриганку, нечего злобу всюду сеять! Это ей за Ксению нашу, — подвел кто-то логическую черту.

Сама Ксения ничего этого не слышала и не видела: почти сразу после того, как Капитолина попыталась устроить очередной скандал, она поспешила своей дорогой, даже не оглядываясь назад, в сторону кулис. Фактически инцидент со шваброй помог ей беспрепятственно достичь спасительной комнаты № 1 (этот номер значился на двери ее уборной). Оказавшись в уединении (никто не мог входить к Светозаровой без стука, кроме Серафимы), мертвенно-бледная балерина сделала еще пару шагов и обессиленно упала в мягкое, обитое синим бархатом кресло. Она закрыла глаза и ощутила странное чувство — еще не до конца осознанную радость преодоленного испытания перекрывала отчетливая горечь от столкновения с беспочвенной человеческой обидой и гибельной ненавистью, а главное — с настоящей, непоправимой бедой. Одним словом, это было какое-то внутреннее опустошение.

Голова Ксении налилась свинцом. Шпильки и заколки, закреплявшие прическу и украшение на ней, казались острыми шипами, терниями. Руки настолько отяжелели, затекли, что не хватало сил даже справиться с узелками на пуантах. Обрывки мыслей проносились в сознании беспорядочным потоком: «Слава Тебе, Господи! Неужели все это закончилось?! Будто камень с души… Почему же не болит лодыжка? Жаль, что Иноходцев обиделся… Визитка другая, а инициалы те же. А цветы князь все-таки не забыл прислать — как мило… Но все же, почему визитка другая? Как горят ноги… Что же все-таки случилось с Тимошей? Неужели правда?! Мама, мамочка, видишь ли ты сейчас свою дочь оттуда? Как мне тяжело без тебя… »

Чуть скрипнув, точно извиняясь, приоткрылась дверь и в гримерную заглянула Серафима.

— Там визитеры осаждают — серьезные господа, а никакого понятия! — прошептала она. — Я их, Ксеничка, пожалуй, попрошу сегодня не беспокоить…

— Да, уж ты извинись за меня, голубушка. Я что-то неважно себя чувствую.

Серафима деликатно удалилась и через минуту, неслышная, словно тень, появилась вновь. Ксения была рада, что ее мудрой театральной няне ничего не нужно объяснять: все-то она предугадывала заранее с чуткостью поистине материнской. Вот и теперь, едва прикасаясь проворными, добрыми руками, Серафима постепенно освободила измученную девушку от оков балетного искусства — разула и разобрала прическу. Теплая нянина рука ласково гладила распущенные волосы «Ксенички», и взрослая Ксеничка расплакалась, как в детстве:

— Никак ты плакать вздумала? Ну не надо, незачем это — заживет ножка до свадьбы-то…

— Какая еще свадьба! — продолжила всхлипывать Ксения. — Вот вы зачем меня обманули? Тимоша «остепенился»… Нехорошо, Серафима Ивановна… Мне уже рассказали — жалко так! Даже не верится…

Серафима не могла скрыть досады:

— Нашлись, значит, «добрые» люди! Ну что ж, удавился Тимофей, что теперь скрывать. Сам ведь в петлю полез, этакий грех совершил! А как бы вы на сцену вышли, когда бы я призналась? Узнали теперь, и что, легче стало?

— Нет, какое там, он у меня перед глазами как живой! Но скажи, Серафимушка, почему все так выходит? Хорошему человеку такой страшный конец! Искушение это или наказание, а если наказание, то за что? Мне вот теперь кажется, будто и я перед ним виновата. ..

Серафима опять гладила девушку по голове:

— И не думай — ни в чем ты, девочка моя, не виновата. Я тебе ведь тогда еще говорила — забудь о нем совсем, а ты не послушала. Такова судьба! Как это произошло, никто не знает. Может, был он в умопомрачении. Одному Boiy это известно. Не терзай себя, Ксеничка, покой тебе сейчас нужен…

— Все равно я молиться за него буду — Господь и там его не оставит! А еще я непременно узнаю, где его похоронили, — решительно объявила Ксения, глядя в глаза своей старенькой наперснице и помощнице.

— Помолись, милая, конечно, помолись: грешникам, говорят, в аду облегчение, когда за них молятся. Только сейчас соснула бы часок-другой. Спи, милая, спи…

Через десять минут убаюканная балерина мирно спала прямо в кресле.

Итак, завершающим, вторым актом представления в соответствии с программой значилась «Жизель» Адана в ностальгической постановке изысканного модерниста Михаила Фокина. В этом случае никаких затруднений не ожидалось: главная партия была давно освоена Коринфской, так сказать, заучена наизусть, с формой у нее все вроде бы было в порядке. Однако неожиданный триумф Светозаровой в «Пахите» настолько разозлил бывшую фаворитку, что она совсем утратила контроль над собой и стала наотрез отказываться выступать теперь уже в своей привычной, наигранной роли. Только после настойчивых уговоров Капитолина «соблаговолила» выйти на сцену. Сегодня она была на редкость неловкой, неповоротливой. Сначала эта история со шваброй в антракте, чуть не лишившая сумасбродную мадам глаза. Потом, во время спектакля, «фокусы» стали продолжаться: танцуя мазурку, балерина то и дело наседала на партнера, просто отдавила ему носки, а один раз так неудачно повернулась, что со всего маху угодила танцовщику локтем прямо в лицо (Иноходцев в сердцах обругал ее: «Ах ты…! Хочешь, чтобы и я окосел?»). В зале, конечно, не слышно, что артисты говорят друг другу вполголоса, но зато прекрасно видны все огрехи в танце.

Директор, нервно наблюдавший за всем этим из своей ложи, то и дело скрывался от стыда за тяжелый занавес и там, устало шепча: «М-да-с, ну и денек!», всякий раз вытирал платком пот со лба и даже глотал лавровишневые капли.

В середине «Жизели» Императорская чета вместе с французской делегацией покинула театр, выразив таким образом явное неудовольствие, следом за ними зал покинула свита. Оставшиеся зрители по разным причинам не уходили: кто-то решил до конца соблюсти правила хорошего тона, кто-то поддался любопытству увидеть своими глазами, чем же закончится и так уже провалившееся выступление, а некоторые не могли уйти из зала, ибо всегда находились здесь только по долгу своей очень серьезной службы.

«Это все Светозарова — сама выкрутилась, а меня сглазила, дрянная девчонка!» — проклинала соперницу Коринфская, выходя на фуэте. Провал был уже налицо, и теперь ее вообще стало раздражать все вокруг: декадентский антураж на сцене, кладбищенская декорация, в каждом зрителе виделся личный враг, желающий позора «заслуженной» балерины. Иноходцев и тот не оправдал доверия, а ведь сам вызвался оскандалить Ксению: «Меня бы так хоть когда-нибудь оскандалил!» — Капитолина неистовствовала на сцене, рассекая воздух подобно пушечному ядру. В этот вечер зрителям предстала тень Жизели, ее противоположность, пугающе-непримиримая и жестокая. Казалось, будто произошла таинственная подмена беспощадной властительницы девичьих душ Мирты и ее кроткой, смиренной пленницы. Всю обиду, всю желчь, ее переполнявшую, Коринфская выплеснула на сидящих в зале. Она кружилась в фуэте, как испорченная юла, периодически сбиваясь с ритма, и вдруг с ужасом заметила, что пол уходит у нее из-под ног! Причины такого ощущения Капитолина не могла понять, пока наконец не увидела, что вращается как раз в центре коммуникационного люка и крышка его фатально оседает вниз! Балерина еще успела соскочить с трещащей крышки и продолжила танец рядом, из последних сил одолевая испуг, но, видно, ей было суждено по-настоящему пострадать в этот вечер. Софиту, своевольничавшему в первом отделении и угрожавшему еще Ксении, теперь, вероятно, вовсе надоело обслуживать сцену, и он, сорвавшись с подвески, попал прямо в несчастную балерину, та же, оглушенная, рухнула в люк, к тому моменту уже открытый. Из зала все выглядело так, будто совсем обезумевшая Жизель угодила во внезапно разверзшуюся могилу, что совершенно не соответствовало ни либретто, ни замыслу постановщика, а, по сути, было настоящим несчастьем: Коринфская получила такие серьезные травмы, что была выведена из строя и потом с трудом вернула форму.

Из зависти к Светозаровой, которую буквально засыпали цветами после каждого спектакля, да и просто из тщеславия, Капитолина постоянно нанимала клакеров. которые не только усердно отбивали ладоши после ее выступлений, но преподносили ей не меньшее, а часто большее количество букетов. Правда, смотрелись эти розы и хризантемы, самой же Коринфской оплаченные и ею же «нашпигованные» визитками высокопоставленных лиц, всегда как-то нелепо, бледно и чем-то напоминали грустные, похоронные венки. В этот вечер заказные букеты вообще не пришлись ко двору…