1

Трудно возвращался Макар обратной дорогой, к жизни, которую, казалось, навсегда оставил на выжженном июльским зноем бугре, в опахнувшей его бензиновой гари, под изламывающей тяжестью танковых траков.

В полузабытьи ощущал, как давила его земля, задыхался от ее тяжести; языком раздвигал губы, сквозь щелочку со свистом тянул воздух, загонял с клокочущим сипом в непослушную грудь; воздуха не хватало, и снова чужая сила тащила его к раскрытым вокруг черным безднам. Макар помнил, что сам избрал смерть и принял ее в окопе, на холме, близ незнакомой ему деревни, живущей последним мирным днем, и все-таки чувствовал блуждающую рядом жизнь. В смуте низко плывущего над черными безднами дыма время от времени различал малиновый огонь иван-чая, видел, как вздрагивал в пыльных всплесках земли и металла, клонился в ветровом вое пуль крохотный в зачужавшем пространстве земли цветок, и в благодарном чувстве спасения тянулся к его огню всем, что еще было в нем живого.

В каком-то из дней явственно различил он острожное прикосновение пальцев к гудящим болью вискам, что-то щекотно трогало оживающий краешек губы. Попробовал отвернуться — голова не послушалась, голову будто приклепали к плечам. Макар догадался: щекочут его чьи-то волосы, кто-то низко наклонялся над ним. Прохлада освежила лоб, овлажнила рот. Кто-то был рядом, кто-то оберегал его от давящей тяжести земли. Он подумал: «Васенушка…» — и снова упал в темноту.

Глаза он открыл, наверное, ночью; понимал, что глаза открыты, смотрел осмысленно и не видел ни звезд, ни нависающего над окопом бугра земли. Он помнил, что стрелял по немецкой колонне при склонившемся пополуденном солнце, — значит, пролежал он в земле вечер и часть ночи. Но ведь лето, июль! В июле даже у ночей нет такой вот непроглядной осенней тьмы! Он поднял руку, повел вкруг над собой, рука пристукнула с певучим отзвуком сухого дерева. Пальцы скользнули вниз, ощупали выпуклости бревен, дощатый край нар. Нет, он не на бугре. И не в земле. Он — у людей.

Словно бы в ответ на его стук, напахнуло движением воздуха от бесшумно приоткрытой двери. В проеме забрезжил сумеречный свет, даже не свет — обозначилась полоса светлее, чем все вокруг. Он почувствовал прикосновение легкой, озабоченной руки и, успокаиваясь и снова забываясь, подумал: он — дома…

2

— Вот так случилось с тобой, бедовый человек. Понесли хоронять, а ты будто землю сыру почуял. Выстонал. Взяли тебя перед смертью на поруки…

Старая женщина перед ним на табурете. Все в ней в достоинстве и силе. Тусклый свет из узкого, в две ладони, оконца, прорубленного в бревенчатой стене, дает разглядеть суровость лица, худобу щек, подбородок редкой для женщины твердости, Старая женщина сидит, умостив руки на коленях, юбка, по исконному деревенскому обычаю, длинна и широка, цветом — черная; темные руки слабо проглядывают на ней. Но Макар помнит сухие ее руки с узкими, поистертыми между суставов, пальцами, — это они сорвали тряпицу с крынки, подали ему погребного молока. От молока и заныли зубы и сердце на той пыльной дороге, обочь которой стояла старая женщина и, под ее рукой, девочка городского обличья.

Старая женщина говорит с Макаром, но взгляд ее обращен в себя:

— Герой ты, солдат! Когда молока подавала, в глаза глядела. Что, думаю, солдат, у тебя на сердце? Не в отход идешь, ворогу землю оставляешь. Боль видела. Что совестишься — тоже видела. А что готов себя в землю положить — того не выглядела. А ты вон какой! Сто семнадцать крестов с касками поставили они у школы. Ночь собирали, утро хороняли. У тех, кто хоронял, не печаль — страх в глазах. Вот что сделал ты, солдат. Знаю, сам на то пошел. Потому герой… — Старая женщина смотрит теперь на Макара, в глазах скорбь и дума. — Пока ты жизнь нашаривал да в силу входил, немец край заполонил. Слышала, за Смоленск, к Москве пошел. На дворе осень. Недолга́ — и зима подвалит. Окрепнешь — что делать будешь, солдат?!. Дочь, Анна, надумала тебя в Речице оставить. Говорит, здесь наших дождешься. Анне ты обязан. Счастье твое, солдат, что в твой смертный час она при мне оказалась. Доктор она, жизнь в тебе удержала. Таиться не стану, полюбился ты ей. Ведаю, все ведаю, солдат. Беда лютая по земле разошлась. А сердце своим законом живет. Беда свела вас: ее, горемычную, и тебя, солдата-героя. Может, не на время свела?.. Как смотришь на то, солдат?..

Макар лежал на большой крестьянской подушке, перебинтованный по груди полотенцем, вытянувшись, как того требовала Анна. Такого разговора он не хотел, не хотел отяжелять неблагодарностью душу старой женщины, потому, тушуя неловкость, с осторожностью сказал:

— Непростое то дело, Таисия Александровна. Человек я для вас незнаемый.

— Полно, солдат. Человека и по взгляду узнают. Себя ты делом обозначил. Большое сердце надо, что бы по своей воле промеж людьми и смертью встать. Тут не обманешься, солдат. И внучок Серега свою весть подает. От отца родного отбился. А к тебе припал. Стало быть, есть к чему припадать. Нет, солдат, для нас ты человек знаемый. Останешься — за себя не страшись. Пожалуют гости — прежде меня убьют. Потом Анну. Потом Серегу. Только после того до тайной этой кладовочки доберутся. Говорю, стало быть, знаю, — под моей рукой и Анна, и Серега поднялись. Что скажешь, солдат?.. — Взгляд старой женщины в упор — ждет, ни в ту, ни в другую сторону не торопит.

Макар понимал: слово старой женщины — крепь, пулей бей — не отступится. У него слово тоже обратной силы не имеет. Потому молчал Макар. За прикрытой дверью, за двойными стенами жила своей притихшей жизнью изба. В долгом одиночестве он изучил каждый, даже невнятный, редко проникающий сюда из жилой половины звук. Улавливал глухое мычание где-то запрятанной коровы. Настороженное затишье на деревенских дворах и улице, без привычного петушиного ора, без собачьего лая. И свыкся с нехорошей тишиной, вроде бы безлюдной, время от времени нарушаемой лишь трамбующим гудом пролетающих самолетных армад да накатной дрожью проходящих в спешке по дороге танков. Потому до невозможности громкий нетерпеливый крик на воле, у маленького, в две ладони, оконца, будто ударил его.

— Мама! Ну, мама же!.. — Близкий выстрел был бы для него меньшей неожиданностью, чем этот тревожный детский крик.

Макар приподнялся, боль резкого движения едва не кинула его обратно, он удержался, настороженно слушал, спрашивая взглядом.

Старая женщина не пошевелилась, ровным голосом пояснила:

— Не признал? Внучка моя, Годиночка. Лепешкой-то тебя потчевала!..

Макар и сам догадался, что кричала та, городского обличья, ясноглазая девочка, что суетилась при дороге на виду старой женщины; до сих пор, в доме и около, он не слышал ее голоса, думал, памятную ему девочку куда-либо отправили. Старая женщина как будто успокаивала Макара. Но взгляд ее напрягся, ушел за окошко: в деревне, придавленной войной и немцем, детей отучили кричать. Макар, чувствуя тревогу старой женщины, спросил:

— Что же, имя такое — Годиночка?

— Нет, солдат, не имя. Внучку Катенькой зовут. А для меня — Годиночка, — в лихую годину в разум входит. — Спокойствие, казалось, вернулось к старой женщине. Но тут новый крик, еще более нетерпеливый и громкий, услышали они оба:

— Мама же! Ну, скорей… Там пленных дяденьков ведут!

Макару показалось, что старая женщина хочет встать, но руки на ее коленях не пошевелились, только лицо, белое под черным платком, медленным движением поворотилось к оконцу.

— Пусти меня, мамочка! Я картошек им снесу!..

Оба, Макар и старая женщина, понимали, что Анна старается увести девочку. Сухо треснула, глухо откинулась пустым лесом, ударила дробным звуком в оконце автоматная очередь. И тут же отчаянный детский вопль, казалось, прорезал стены:

— Они дяденьку убили-и-и!..

Анна втащила в дом кричащую, наверно, бившуюся у нее в руках девочку; Макар это почувствовал по тому, как дрогнула от прихлопнутой двери стена. Первый раз за все дни, что провел он здесь, он слышал через стены и двери неостановимый плач потрясенной Годиночки.

Старая женщина сидела неподвижно, оборотив лицо к оконцу. Поднялась, сдвинула табурет в угол, выпрямилась, ровным голосом сказала:

— Думай, солдат…

3

— Дядь Макар, эва чего тебе припас!

Серега положил на табурет тяжелую ребристую гранату, прижал ладошками, как живого птенца. Макар отвел детские руки, взял гранату. Запал был вставлен. Подумал с неуютным холодком, что мог бы натворить этой опасной штукой неуемный малец, убрал от греха под подушку.

Серега, хитро щурясь, наблюдал за лицом Макара, заученным движением тут же вытянул из-за пазухи пистолет, заблестев глазами, ловко прицелился в пол.

— Ну-ну!.. — только и сказал Макар, стараясь быть спокойным, принял пистолет из тонкой мальчишеской руки.

Серега, довольный тем, что удивил, устроился на табурете, подсунул под себя ладошки, вобрал голову в плечи, затих. «Одобрения ждет!» — понимал Макар; давно он чувствовал неловкость перед старательным мальцом за постоянную и, наверно, обидную свою сдержанность. Люди, которым он был обязан жизнью, сам дом, еще целый, не порушенный войной, все больше располагали к себе. Макар это чувствовал и страшился нарастающей в нем ненужной привязанности. Как-то он поднялся, придерживаясь за стены, за нарочно натасканный к двери кладовочки хлам, малыми шагами пробрался на поветь. В знакомых запахах, в просторности под высоко поставленной крышей долго стоял, утишая бьющееся в радости сердце, разглядывал пыль в солнечном луче, округлое, пестрое, словно половичок, пятно на полу. По узким оседающим половицам пробрался к сену, опустился на колени, подгребал шуршащие запашистые вороха к лицу, тихо смеялся, вдыхал ненасытно болезненно стиснутой грудью. В углу приглядел старые рассыпанные кадушки, не утерпел: сидел на полу, умеряя дрожь ослабевших пальцев, отбирал ровные клепки. Собрал кадушку, сдавил обручами; подбить до упора не решился, хотя и нашарил в рухляди старый топор, — знал, как опасен рабочий стукоток в бабьем дому среди чужого порядка жизни. В желании довершить работу терпеливо дождался самолетного гуда, под все заглушающий моторный рев осадил охваты, оставил кадушку на виду. Анна по-докторски ему за вольный выход; но блеск ее глаз в ту минуту, когда застала она его в раб выговорила оте, он увидел и долго пребывал потом в задумчивости — Анна могла понять и так, что показанной хозяйской заботой ответил он на слово старой женщины. Вот еще и Серега. Припал к его солдатской руке малец, выросший в бабьем миру. Ждет не только одобрения — ждет мужского понимания. Ласки ждет.

Макар разглядывал ужавшегося на табурете мальчишечку. Ни оттопыренные большие уши, ни цветком распахнутые толстые губы, ни простодушно вздернутый нос в непропадающих конопушках — хоть руками обирай! — не действовали на Макара так, как чувство своей солдатской вины за этого вот Серегу, за многих других подобной судьбы мальчишечек и девчоночек, с таких-то лет оставленных у смерти на виду. Пригладить бы белые слабые волосы, к себе прижать, собой оградить бедового мальца от гуляющего по земле лиха. Сумели бы, еще как сумели бы они поладить на удивленье всему свету! Да беда — свет-то теперь не свет, темь кромешная, война, огонь да дым на земле. Когда-то солнце проглянет! Не решился Макар, не приласкал, побоялся обмануть, поманить на короткий срок. Задавливая мечту и жалость и солдатскую свою вину, сказал с нарочитой командирской суровостью:

— Докладывай, что на воле, Сергей!

Серега встрепенулся, покрутил упрятанной в плечи головой, сузил глаза в недетском, осуждающем прищуре.

— От света до темна идут! Все туда! К нам! Пушки разные, машины. Всех курей по дворам переловили… Самолеты с неба не уходят. И сколь ни гляди, все не наши… Где наши-то, дядь Макар?

Макар сам не ведал, где, что и как, но ответил:

— Велика война, Сергей. В других краях, надо думать, летают!

Серега снова ужался, уставился в пол с недетской сосредоточенностью. Вскинул вдруг голову с белыми, вразброс растущими волосами, задрожав губой, крикнул:

— Тимка Кривой в полицаи записался! Казнить его будем! Раз предал.

Макар, сдерживая себя, провел медленно рукой по захолодавшему лицу, сказал:

— Казнить — штука серьезная… Казнить-то как? Думали?

— Знаем как! Подсидим и дадим из винтовки! А то из пулемета!

— Пулемет-то откуда?

— У нас что хочешь есть. Патронов мало. А оружья — набрали. По лесам-то его накидано! Пулеметов два было. Один сгубил…

— Недосмотрел, что ли?

— Нет. Когда ты, дядь Макар, на дороге их сре́зал, я у леса на бугре лежал. Ну и стеганул из ручника, как полем они пошли. Ну!.. Такой шум устроили, еле утек! Ходов разных у нас там понарыто, а то бы не спроворил! А пулемет разнесло. Это потом, на другой день, как вернулся, увидел!

Макар до ясности помнил, как после кинжального огня по колонне немцы хлынули на ячменное поле, еще не разгадав от слепящего их солнца, где поставлен пулемет. Тут-то и ударил ручник. Его и засекли. И весь огонь с дороги и поля пришелся по дальней, у леса, горушке. Вот кто, оказывается, принял на себя первые в том бою пули и мины!.. Он думал: приникший к нему мальчишечка только мечтает о войне. А мальчишечка-то уже весь в войне!

Цепляясь за округлые бока бревен, Макар сел, голосом, загустевшим от волнения, позвал:

— Поди сюда, Сергей.

Серега послушно поднялся, встал рядом, стеснительно поджал к бокам локти, опасливо поглядывал на туго забинтованную полотенцем грудь. Макар бережно взял тонкую, как пруток, руку, потянул к себе, И когда Серега оказался рядом, заговорил, сбиваясь на шепот:

— Спасибо, друг-товарищ! Кровью с тобой мы теперь паяны. Это, брат, крепко. На всю жизнь… — Он прижал, утопил в окладистой, непривычно мешающей бороде, доверчивую мальчишескую голову, в неловкости прихватывая истерзанными в болях губами вихор волос, шепнул:

— Ты вот что, брат, Тимку до времени не трогай. Примечай пока, что к чему. Сил наберу — вместе судить будем.

Серега откинул голову, внимательно посмотрел в глаза Макару.

— Не обманешь? — спросил серьезно, не отводя глаз.

— Что за вопрос, Сергей! Мы же в одном бою были! Как? Принято?

Сергей подумал, кивнул, соглашаясь.

— С наскоку, брат, войны не одолеешь. Давай уж вместе. Как солдаты.

И снова, уже не сдерживаясь, прижал мальчишку к себе.

4

Макар поднялся, сел, когда Анна с привычной беззвучностью вошла, напахнув запахом печного дыма от принесенных с собой в чугунке углей. Он слышал, как ощупью она опустила дерюжку на оконце, некоторое время стояла неподвижно, прислушиваясь; она всегда прислушивалась, когда входила, — враждебен был мир за стенами дома, люди привыкли таиться. На этот раз Анна прислушивалась не к тому, что было за стенами дома; она выжидала, молча и напряженно; в кладовочке, уже накопившей прохладу осенних ночей, Макар чувствовал исходящее из темноты, почему-то беспокоящее его тепло.

Анна наконец пошевелилась, слабо подула на угли, ответно набухшие малиновым жаром, запалила стружку, от бегущего, коптящего ее огня зажгла лампадку, давно привешенную в его кладовочке взамен лампы. В тускло-ровном желтом свете лампадки, стеснившем темь, оборотила к нему лицо, смотрела все с той же напряженной выжидательностью, будто не знала, как заговорить в не теперь возникшем затруднении. Макар не выдержал ее взгляда, пошутил:

— Солдат выжил. В путь пора. А доктор вроде бы не рад! — сказал и почувствовал ранящую жестокость своей суетной шутки. Красивое лицо Анны, в охвате черных гладких волос, с открытым лбом, энергичными, видимыми даже при слабом освещении, линиями тонкого, сжатого с боков носа и сосредоточенно сдвинутыми прямыми бровями, с твердым, как у матери, подбородком, идущим к общему решительному ее виду, будто застыло в мгновенном выражении боли. С заметным усилием она встала рядом, медленными движениями рук, не меняя на лице выражения болезненной напряженности, молча освобождала его грудь от тугих охватов холстины. Быстрые ее пальцы, привычно придавливая кожу, пробежали по срастающимся ребрам, по левой, правой стороне груди, подлезли под бороду к шее, прощупали ключицу, задержались в ямке на жиле, бившейся тугими частыми ударами. Макар почувствовал, как напряглись ее пальцы, настороженно взглянул, увидел закрытые глаза, почти одну линию бровей над тонким побелевшим носом, увидел, как дрожит, словно вырывается из отчаянно прихвативших ее зубов бунтующая нижняя губа, и притих в мужской неловкости. Ему казалось: он и Анна долго шли по обе стороны одной стены, шли, сдерживая себя, затаенно слушая шаги друг друга. Оба понимали: сколько бы они ни медлили, стена рано или поздно кончится, неминуемо окажутся они друг перед другом, глаза в глаза, и придется им решать и поступать в согласии или несогласии ума и сердца. Макар почувствовал: стена кончилась, они друг перед другом и нет между ними ничего, кроме пустого короткого пространства и до невозможности напряженных рук.

Анна не устояла: пала на колени, охватила, ткнулась горячим лицом ему в грудь.

— Макар, — выстонала она. — Родной мой! Не пущу. Мой ты! Для себя выходила. Для себя к жизни вернула. Не отдам! — в забывчивости она с такой силой прижалась к его груди, что Макар едва перехватил крик; уходя от боли, от рук Анны, привалился к стене, поймал наконец дыхание.

— Солдат я, Анна… — сказал тихо.

— Нет! — шепот Анны был похож на крик. — Нет. Ты уже не солдат! Все, что ты мог как солдат, ты сделал! Ты был убит. Я выходила, оживила тебя мертвого! Слышишь? И не для того, чтобы ты снова пошел погибать!..

Своя правда была у Анны, и Макар знал ее правду. Но вместе с жизнью Анна вернула ему и его душу, и отступиться от того, что было его душой, Макар не мог. Обидеть Анну он не смел и все-таки говорил, умеривая неприятную ему дрожь голоса.

— Солдат я, Анна. Раз живой, — значит, солдат. На войне мое место. Пока война — солдат я, Анна…

Анна, откинув голову, смотрела черными в полумраке глазами.

— Что же делать, Макар? Люб ты мне. Люб! Понимаешь?.. — Неожиданно злым движением руки она отерла глаза, заговорила, словно что-то обрывая в себе:

— Вот что, Макар. С тобой пойду, слышишь? Где ты будешь, там и я буду. Где хочешь: на войне, в партизанах — хоть в аду! Только с тобой! До смерти, Макар, слышишь? Что молчишь? Возьмешь?

Макар нагнулся, помог Анне подняться, как больную, усадил рядом; не укрывая ни лица, ни глаз, сказал:

— Не про то разговор, Анна. Для меня все вы родные. Покуда жив, так оно и будет. А плохую память о себе оставить не могу. Что поделаешь, такой вот!..

Анна, как будто вдруг озябнув, крепко охватила свои плечи, молчала, пригнув к груди голову.

— Ладно, Макар, — сказала, все еще не в силах подавить ознобную дрожь. — Дурь дурью, бог с ней. Ты вот что скажи мне: война кончится — придешь? — Она смотрела, не сводя с Макара напряженного ожиданием взгляда. — Молчишь? Или жена есть?..

Макар покачал головой.

— Тогда что же? Ждет тебя кто?

Макар ответил не сразу:

— Ждет.

— Кто же?

Макар помедлил, сказал тихо:

— Васёна.

Анна отвернулась, не совладала с обидой, насмешливо спросила:

— Что-то долго думаешь! Себе не веришь или ей?

Макар так же тихо ответил:

— Верю. Себе верю. И ей.

— Так бы и говорил, солдат; любишь, да не меня! — Анна встала. Огонек в лампадке заметался, вытянулся, отделив от себя столбик копоти. Зябко потирая плечи, Анна шагнула по узкой кладовочке: шаг в угол, шаг обратно, сказала тоскливо:

— Нехорошо что-то мне, Макар. И неспокойно! Не совестно, не стыдно — неспокойно…

В скорби уже осознанной потери она одиноко стояла у стены.

Макар молчал. Анна с трудом отклонилась от стены, подошла, в сдержанной озабоченности уложила его на подушку, накрыла тяжелым стеганым одеялом. Взяла полотенце, которым после осмотра всегда туго бинтовала смятую грудь Макара, сложила, как обычно складывают отслужившее белье, сказала с не переболевшей горечью:

— Без доктора теперь обойдешься, солдат. — Задула лампадку, ощупью вышла, тихо прикрыв дверь.

Шагов Макар не слышал, лишь уловил обостренным в одиночестве слухом скрип оседающих половиц. Темнота не давала различить, кто вошел. По тому, как сухо пристукнула по краю нар рука, нашарила, придвинула табуретку, по медленному, с остановками дыханию он догадался, что села с ним рядом суровая мать Анны, старая женщина, Таисия Александровна Малышева. В молчании сидела долго, так долго, что от ожидания ее слов заломило у Макара в висках. Старая женщина пришла глубокой ночью; знал Макар, пришла неспроста. Сейчас она скажет свои слова, и слова эти будут как приговор ему, его совести, его жизни. Он ждал, не шевелясь, изредка сглатывая ненужно копившуюся в сухом горле слюну. И старая женщина, как бы заново в медлительном молчании все пропустив через себя, сказала:

— Надумал, солдат. Знаю. Скажу тебе, как на духу, — полюбился ты мне. Любее зятя ни одна из дочек для меня не сыскала бы. Но ты надумал. И благословляю тебя, солдат. Путь ныне у всех один — через войну. Но, коли выживешь и нас бог упасет, возвернись. Хочу глянуть на тебя победного. Зла на Анну не держи. И когда уходить будешь, руки поцелуй. За что — знаешь. Еще об одном, солдат. Случится что со мной, с Анной — Годиночку-Катеньку в сиротах не оставь. Это мое к тебе слово.

Старая женщина встала. Макар почувствовал движение ее руки над собой. Старая женщина его перекрестила.