Лёля-душечка

Корнилов Владимир Григорьевич

Владимир Григорьевич всегда пресекал попытки поиска строгой автобиографичности в своих произведениях. Он настаивал на праве художника творить, а не просто фиксировать события из окружающего мира. Однако, все его произведения настолько наполнены личными впечатлениями, подмеченными и бережно сохраненными чуткой и внимательной, даже к самым незначительным мелочам, душой, что все переживания его героя становятся необычайно близкими и жизненно правдоподобными. И до сих пор заставляют читателей сопереживать его поискам и ошибкам, заблуждениям и разочарованиям, радоваться даже самым маленьким победам в нелёгкой борьбе за право стать и оставаться Человеком… И, несмотря на то, что все эти впечатления — длиною в целую и очень-очень непростую жизнь, издатели твёрдо верят, что для кого-то они обязательно станут точкой отсчёта в новом восприятии и понимании своей, внешне непохожей на описанную, но такой же требовательной к каждому из нас Жизни…

 

1

Это потом я задумался, что вовлекло меня в эту странную историю. А тогда… Тогда в моей жизни появилась Лёля.

Работала Лёля в маленькой театральной столовой, где питались вечно спешащие куда-то актеры. Институт наш примыкал к зданию театра, и нам, студентам, чаще голодным, чем сытым, разрешено было заглядывать в актерское святилище с черного хода, подпитывать себя, согласно денежной наличности.

Мой друг и сокурсник Серега, имевший постоянную дотацию от, занимающего важный пост, папаши, первым разведал путь в уютный зальчик, где вполне можно было насытиться самими запахами еды, и однажды повел меня с собой.

Пока мы пробирались длинными театральными коридорами, Серега предупредил!

— Есть там такая душечка! И, кажется, в твоем вкусе… Устроились мы в уголке, за столиком, и Лёля-Душечка подошла, произнесла тихо, глядя на Серегу с робкой улыбкой.

— Рада видеть тебя, Сереженька!

Надо сказать, Серега, по общему признанию, был красавцем: темные, волной, волосы, утонченный нос с мужественной горбинкой, обволакивающий взгляд умных глаз — для женщин он был неотразим.

Негласную сторону бытия он познал раньше меня. В наш институт перешел он из ВГИМО, из элитарного Вуза, где не в чести была нравственность, обязательная для всех прочих. Серега отведал вседозволенности, ироничная усмешка все испытавшего человека не сходила с чувственных его губ. И перед официанткой, вставшей перед нашим столиком, он держался до неприличия снисходительно. Не заглядывая в меню, закинув руку за спинку стула, небрежно произнес:

— Лёлечка, как всегда, мне и моему другу, — при этом он показал обеими руками на меня.

Лёля посмотрела на меня долгим оценивающим взглядом, сказала:

— Очень приятно, — и почему-то вздохнула.

Лёля принесла, поставила перед нами тарелки с ломтями обжаренной свинины, пузырящейся маслом, щедро приправленной обрумяненной картошкой. Я не удержался, сглотнул слюну от вида редкого блюда.

Усунув руки под белый передничек, Лёля-душечка жалостливо смотрела, как управлялись мы с едой «по ресторанному», вилка в левой руке, нож — в правой.

Провожая нас, она сказала, в явном желании задеть самолюбие Сереги:

— Приходите, Вовочка, еще. Рада буду вас видеть!

Я пришел.

Лёля обрадовалась, по-родственному усадила за столик, терпеливо, с мягкой улыбкой смотрела, как, смущаясь, краснея, я разглядываю меню. Выбрал самое дешевое — биточки. Лёля понимающе вздохнула, принесла, поставила передо мной памятную мне свиную отбивную. Я запротестовал. Лёля по-матерински погладила мою голову, упокоила:

— Кушайте, кушайте, Вовочка! — Сходила на кухню, принесла стакан компота. Подперев кулачком щеку, смотрела: ей как будто доставляло удовольствие смотреть, как люди едят.

— Теперь компотик выпейте, — попотчевала она. — С Сереженькой, вижу, вы друзья? — спросила она.

— Друзья, — с готовностью подтвердил я. И, чтобы доказать свое бескорыстие, добавил, — Сережка умный. И красивый.

— Красивый-то, красивый, — согласилась Лёля, в задумчивости поглаживая свои пальцы с гладкой красноватой кожей от постоянного соприкосновения с водой и посудой. — Да разве удержишь при себе такого? — она горестно вздохнула. Вы-то с маменькой-папенькой живете? Или один? — поинтересовалась она.

— Один! Как все. В общежитии, — ответил я, еще не догадываясь, что мой ответ может как-то повлиять на мою судьбу.

Доброе лицо Лёли с желтыми кудряшками, выбивающимися из-под накрахмаленного кокошника, озарилось улыбкой от моего простодушного признания.

— Очень рада, Вовочка, — сказала она ласково, накрыв мои пальцы теплой своей ладонью. — Нас, видно, сам Бог свел. Приходите еще. Мне приятно, когда вы приходите!..

 

2

Серега признался в новом своем увлечении: его воображением завладела студенточка-певичка из Гнесинского института. Теперь вечерами он выстаивал у храма музыки в ожидании своей нимфы-певуньи.

В театральную столовую он перестал ходить, столовался со своей избранницей в чистеньких кафешках или ресторанах.

Уютный зальчик с погрустневшей Лелей, я посещал теперь один.

Приходил после лекций, к концу смены, когда за столиками никого уже не было.

Лёля оживлялась, заботливо усаживала, приносила что-нибудь из вкусненького. Садилась напротив, привычно подперев кулачком щеку, смотрела сочувственно. Спрашивала: «Как там Сереженька?» — при этом подкрашенные ее губы сжимались в горестный узелок. Но в медлительном ее голосе уже улавливалась примиренность с отступничеством Сереги. И с каждым новым моим появлением в зальчике возрастало ее заботливое внимание ко мне. Постыдную мысль о том, что я пользуюсь ее добротой в каких-то корыстных интересах, я отвергал. Я не был нахлебником. То, что съедал, всегда честно оплачивал. И не сразу понял, что в уютный зальчик театральной столовой приведет меня не только потребность что-нибудь поесть. Мне было приятно, что Лёля встречает меня улыбкой. Обласкивающий ее возглас: «Вот и Вовочка пришел!», вызывал во мне ответное желание быть добрым и внимательным. Все дольше задерживался я за столиком, маленькими глотками цедил компот из стакана, смотрел, как Лёля, прибираясь, ходит по зальчику, привычно расставляет стулья, сметает щеткой крошки на поднос.

Плавные движения рук казались певучими, будто в самой Лёле все время звучала одна и та же ласковая песня, и руки ее работали под эту песню. Прибираясь, она поглядывала на меня, в её улыбчивых взглядах мне чудилось ожидание.

Как-то присев за столик, полюбовавшись на мой студенческий аппетит, Лёля положила свою теплую руку на мою руку, сказала:

— Вовочка, хочу пригласить тебя в гости. На пирог. — Добрый ее взгляд так располагал, пальцы так обещающе поглаживали мою руку, что отказаться было выше моих сил.

Лёля достала из кармашка записочку, вложила в мою руку.

— Здесь, Вовочка, мой адрес. — И рассказала подробно, как добраться до дома на Красной Пресне, где она жила.

 

3

После фронтовых землянок с сырыми глинистыми нарами, после мужского неуюта студенческого общежития, я оказался едва ли не в райских кущах. Чистота и белизна Лёлиной обители ослепили меня. И покрытый накрахмаленной скатертью стол посреди комнаты, и большой абажур из белого шелка, свисающий над столом, и светло-серебристые шторы от потолка до пола, прикрывающие оба окна, и кружевная накидка на комоде со стадом белых фарфоровых слоников, и пышный белый бант на гитаре, висевшей на стене, и самый зримый предмет — просторная кровать с никелированными шарами, высившаяся в углу, как пароход у причала, аккуратно застеленная белоснежным покрывалом с многопалубным возвышением подушек — все слепило, как слепит при солнце чистый заснеженный лес. И среди этого белого царства снежной королевой гляделась сама Лёля, в белом платье с кружевным полукружьем на высокой груди. Платье плотно облегало ее плотное тело, и Лёля время от времени обеими руками забавно оттягивала от боков стесняющий ее наряд.

Лёля не скрывала радости. Любопытствующую соседку, выглянувшую из своей двери в коридор, не удостоила даже словом. Приобняв за плечи, провела меня в комнату и, как только несколько потрясенный увиденным, я огляделся, тут же усадила за стол со словами:

— Пироги заждались, Вовочка. Устраивайся по-домашнему, буду тебя кормить!..

Обилием домашнего печева, выставленным на стол, по моим подсчетам можно было бы досыта накормить все наше студенческое общежитие. После щедрого куска пирога с капустой и трех пирожков с мясом я почувствовал, что мой не привыкший растягиваться желудок решительно запротестовал. И как Лёля ни уговаривала отведать кусочек сладкого пирога, я отяжелено качал головой и, тупо пялясь на Египетскую пирамиду из румяных, искусно испеченных пирожков, только вяло прихлебывал с ложечкой чай, густо заправленный вареньем. На добром лице Лёли с широким, будто слегка помятом, но тщательно припудренным носом, я видел нескрываемое огорчение, но поделать с собой ничего не мог — последний проглоченный мной кусок стоял в горле.

Лицо Лёли догадливо озарилось:

— Вот, ведь, сразу не решилась. Надо попотчевать тебя водочкой!.. — Она сделала движение к комоду, на котором стояли слоники, но тут уже решительно я воспротивился — от водки никогда не испытывал удовольствия. Даже на фронте с трудом заставлял себя сделать глоток за погибших товарищей. Да и Лёля, и уют ее комнаты никак не вязались с одурманивающей грубостью вина.

Лёля смотрела не веря:

— Как же, Вовочка? Ты же солдатиком был? — вопрошала она в растерянности. — Мы, бабы, и то за войну всего напробовались!..

Я молча развел руками, давая понять, что ничего не смогу с собой поделать.

Лёля явно была в затруднении, видимо, я не вписывался в привычные ей нормы общения. В неутоленной заботе она беспокойно оглядывала меня. Вдруг всплеснула руками, быстро поднялась, принесла с комода маленькую подушечку, утыканную иголками, катушку с черными нитками, баночку с пуговицами.

— Ну-ка, Вовочка, снимай китель! — приказала она. — Надо же, надо же, ну, мужички, пуговицу пришить не могут!.. — выговаривала она, вдевая нитку в иголку и смущая замеченной в моей одежде небрежностью. Снимать черный морской китель, в котором бессменно ходил я по институтским аудиториям и коридорам, я отказался. Лёля мягкими движениями пальцев сама расстегнула китель, подобрала подходящую пуговицу, стала с видимым удовольствием пришивать.

— Прикуси язык! — предупредила строго. Смотри, ум пришью!

Закрепив пуговицу, привычно откусила нитку, сказала с какой-то наивной верой:

— Ну вот, я пришила тебя! — Не удержалась, погладила по голове.

В сознании моем была затаенная догадка, что пригласила меня Лёля не только на пироги. Но именно поэтому, что я догадывался об этой скрытой стороне возможных наших отношений, я держал себя в целомудрии, чтобы и намека не было на мужскую мою заинтересованность в нашем свидании. Лёля, видимо, чувствовала эту мою интеллигентскую установку и невольно сама старалась быть целомудренной.

Снова попробовала она вернуть меня к пирогам, повторить застолье, но откликнуться на ее щедрость я был просто не в состоянии, обоюдный разговор не складывался.

Тогда Лёля торжественно выложила на стол альбом, сплошь оклеенный вырезанными из открыток цветочками и птичками.

Разглядывать фотографии я любил. Внимательному взгляду многое открывается в лицах, в человеческом окружении, в самом фоне, на котором снимок делался.

Сидели мы рядышком, голова к голове, почти касались друг друга. Лёля перевертывала тяжелые страницы с приклеенными к ним фотографиями, поясняла. Воспоминания, видимо, были ей приятны, и мое любопытство по душе. Она ласково оглаживала фотографии, как будто изображения были живыми, поясняла:

— Вот это я, восьми годочков, — показывала она на туманный снимок, где на скамеечке под деревом, видимо, в московском дворике, сидела пухленькая коротышка с накинутой на лоб челочкой, в платьице без рукавов. Обеими руками она держала на коленях большую куклу, тянулась к ней губами, и трудно было ошибиться в том, что девчушечка эта — Лёля.

— Вот, — скорбно вздохнула Лёля, — С тех самых пор мечталось ласкать своих детишков. Не дал Господь… А это — я уже в девушках! — Она открыла свою фотографию в паре с бравым командиром в гимнастерке, с тремя треугольниками на каждой петлице. Волосы Лёли были убраны под модный, в то время, берет. На беретке, сбоку, красовалась брошка-стрелка. Сияющие глаза Лёли, казалось, влажнели слезой ожидаемого счастья. А на юном лице командира в новенькой армейской фуражке застыло выражение готовности хоть сейчас идти в бой.

— Душевный, очень душевный был человек! — сказала Лёля, достала из обшлага платья платочек, промокнула глаза. — Не судьба. Все она, война-разлучница!..

— А это, — Лёля перевернула еще один лист картона. — Это Пал-Палыч, мастер нашего цеха. В войну я на Трехгорке работала. Это он меня из цеха в столовую устроил. Очень, очень душевный человек! — Лёля взглядом обласкала фотографию, из которой смотрелся плотный мужичок с крупной головой, посаженной казалось, прямо на крепкие плечи. Усы под внушительным носом растянутые заостренными концами почти до щек, не могли понравиться, не вызвал симпатии и настороженный взгляд маленьких глаз. Похоже, мастер этот был человеком себе на уме.

Лёля вняла деликатному моему молчанию. Ловко погладила карточку, произнесла с признательностью:

— Очень, ну очень душевный человек! Комнату мне выхлопотал. За этим вот столом сиживал. За пироги нахваливал! Очень я переживала, когда узнала, что семья у него. Да, что поделаешь!.. Лёля снова достала платочек, промокнула повлажневшие ресницы.

— А это артист театра, Коленька! Правда красивый? — она открыто любовалась фотографией. Артист был молод, с зачесанными набок, плотно прижатыми к голове волосами, с впалыми щеками, тонким носом и лихорадочным взглядом круглых глаз. Всё вместе придавало его лицу какое-то птичье выражение. Подумалось, что Лёля, наверное, усиленно его кормила, но корм был явно не в коня.

Лёля взволновалась воспоминаниями, щеки зарумянились под мучнистым слоем пудры.

— Даже не сказать, какой душевный человек! — проговорила она и всхлипнула от жалости по прошедшему времени. — И такой мечтательный! На кровать ляжет, руки под голову, и таких чудес намечтает, сама себя забудешь! А на сцене, видел бы ты, Вовочка, как сражался он на шпагах — ну, настоящий мушкетер! На спектакле сижу, сердце замирает, как машет он саблей. И все побеждает!! Ума не приложу, зачем из театра уволился? Куда-то за Урал, в другой перевелся… — Лёля снова достала платочек. На этот раз не донесла до глаз, только осторожно промокнула нос.

От большого количества душевных людей у меня запестрело в глазах.

— Что-то душно у тебя, Лёлечка, — сказал я, отирая взмокший лоб и расстегивая верхние пуговицы кителя. — Нельзя ли форточку открыть?

— Что ты, что ты, Вовочка? Испугалась Лёля. — Тепло надо беречь. Вот, посмотри-ка, — Лёля перевернула сразу несколько страниц, и глянуло на меня с большой фотографии лицо Сереги. Смотрелся он во всем своем великолепии: по моде подстрижен, по моде одет, взгляд умных глаз чуть косил в сторону, в чувственных губах, где-то в самом уголке, таилась снисходительная усмешка все понимающего человека.

— Вот Сереженька наш, — сказала Лёля, вздохнув, — такой душевный, такой родненький! А вот, затосковал, закапризничал. Отлетел от гнездышка, соколик! — Лёля приложила платочек к одной щеке, к другой. В замедленных движениях ее рук было столько безысходной печали, добрые ее глаза смотрели на меня таким жалостливым взглядом, с такой тоской ожидания, что я не мог остаться безучастным: утешающе погладил теплую, всегда такую заботливую ее руку.

Лицо Лёли прояснело.

— Вовочка, — сказала она. — Тебе нравится у меня?

Я еще раз обвел взглядом снежно-белое комнатное царство, пироги на столе, пышную кровать в углу, посмотрел не без любования на саму Лёлю — чистенькую, добрую, не могущую, казалось жить без заботы о ком-то, сказал не лукавя!

— Хорошо у тебя, Лёлечка. Уютно!..

— Золотце ты мое, приходи сюда, как домой, — воскликнула Леля, — Как обрадовал ты меня, Вовочка!..

Теперь она гладила мою руку, глаза её благодарно, ласково, обещающе заглядывали в мою смущенную душу.

Всю последующую неделю многообещающей песенкой звучал во мне радостный возглас Лели: «Золотце ты мое! Приходи сюда, как домой!».

Песенка манила, и все невзрачнее казался неуют холостяцкой жизни. Как только кто-то из студенческой общаги начинал ворчать, ревниво вдыхая запахи кухоньки с единственной плитой, на которой девчачья половина ухитрялась варить борщи и жарить яичницу, песенка Лёли начинала звучать особенно зазывно, и нерешительность, с которой обдумывал я свое возможное будущее, уступала место готовности, тут же сесть в трамвай и отправиться на Пресню.

Но на следующий день, сидя в аудитории среди коллег-студентов, внимая назиданиям профессуры, снова впадал в нерешительность: чуть ли не кощунством казалось обособиться от студенческой братии, покинуть вечернее безлюдье аудиторий, где можно в одиночестве часами просиживать над книгами, соприкасаясь с мыслями умов великих, предпочитавших поиск истины ничтожности житейского благополучия. И все, что предполагал я оставить, вдруг обретало прежде не сознаваемую пену, и самой высокой ценой обозначалась в моих раздумьях свобода распоряжаться своим временем.

И все же, Лёлин уголок светился, манил семейным уютом. И вот, в один из особенно тоскливых дней, в сомнениях, в колебаниях, под ироничные комментарии всезнающего Сереги, я собрал в фибровый чемоданчик свое скромное имущество, книги, записи, и, в проснувшемся вдруг благоразумии, не предупредив коменданта о своем отбытии, направился к уже знакомой мне трамвайной остановке.

Открыла входную дверь соседка Лёли по квартире. Улыбнулась многозначительно, пошла к себе, бормоча: «Господи, шестой жених. И все не в пору!».

Еще в коридорчике уловил я чуждый Лёлиной обители запах табачного дыма, но должного значения чуждому запаху не придал. Заранее улыбаясь, вошел.

Из глубины комнаты навстречу мне устремилась Лёля с восторженным возгласом:

— Вовочка! У меня такая радость: Коленька вернулся! Не ждала, не гадала, и такая вот радость! — Лёлины добрые глаза сияли счастьем, руки, всегда искавшие себе заботы, в радостной торопливости поправляли широко раскрытый на груди ворот платья. Её волосы всегда подзавитые, всегда аккуратно уложенные, беспорядочно спадали на лоб, на плечи.

Только теперь я увидел мужчину, лежащего на высокой кровати, прямо на покрывале, памятной мне девственной белизны. В глаза бросились его длинные ноги в зеленых носках, с темными пятнами подсохшего пота. Большой палец, почему-то с черным ногтем, вызывающе торчал из дырки, словно рыбацкий поплавок.

Мужчина курил, устремив равнодушный взгляд в потолок.

Мое появление не изменило его сосредоточенной позы. Человека, лежащего на кровати, я узнал по фотографии. Эго был тот самый артист, очень-очень душевный, который по-мушкетерски бился на шпагах, а потом исчез, где-то далеко за Уралом.

«Что ж, бывает!» — подумал я как-то беспредметно, еще не успев осмыслить положение, в котором оказался. Но глаза Лёли сияли такой неподдельной радостью, руки так молитвенно были прижаты к груди, голос с такой восторженностью обласкивал само имя «Коленька», что мне не оставалось ничего другого, как только оставить Лёлю наедине с ее счастьем.

Я возвращался к себе в общежитие. Вагон трамвая, почти пустой, пронизывало осенним холодком, дребезжали в окнах рамы, колеса как-то особенно безжалостно стучали на стыках рельс. Вагоновожатый, высвобождая трамваю путь, пронзительно звонил на перекрестках.

Взгляд мой скользил по освещенным окнам домов, по фигурам пешеходов, спешащих к своим, как мне казалось, сплошь уютным квартирам. С грустью я сознал свою отрешенность от домашнего тепла. Вспомнилось счастливое лицо Лёли, ее наполненный детским восторгом возглас: «Вовочка, у меня такая радость — Коленька вернулся!..»

И тут же наплыло другое видение: на белом покрывале вытянутые ноги артиста Коленьки в несвежих носках, торчащий из дырки палец, табачный дым, пепел на подушке. Я не мог совместить в сознании эти ноги и табачный дым с белоснежным уютом Лёлиной обители, с ее восторженным лицом, с ее счастливыми глазами, досадливо ворочался на жестком, подрагивающем сиденье. И только когда за тусклыми окнами вагона замелькали силуэты деревьев знакомого бульвара, оба видения вдруг слились, как родные, раздвинутые на какое-то время половинки. Горестно я усмехнулся, выходя из трамвая.

В общежитии, несмотря на поздний час, Серега лежал на своей койке с книгой в руках. Увидев меня, он с еще большим старанием углубился в чтение, а сам исподволь, с ухмылкой наблюдал, как возвращал я свое холостяцкое имущество в студенческую тумбочку. Когда я задвинул под кровать опустевший чемоданчик и молча лег, подсунув руки под голову, услышал, как философически он изрек:

— Нет, друг, Вовочка! В чужом гнезде своего не совьешь!..

Наверное, он, Серега, был прав…

Содержание