На этот раз я сам пошел к Любушке. Поднялся на чисто вымытое крыльцо, постукал в обитую кошмой дверь. И Любушка, и Аверьян Петрович были дома.
Аверьян Петрович, сдерживая приветливую суету рук, освободил меня от шинели (в сторожке было натоплено), усадил на широкий табурет, единственный в малом пространстве комнаты.
Сторожку изнутри я видел впервые. Подивился тесноте, где кроме двух топчанов, застеленных суконными одеялками, дощатого стола между ними, печи с плитой, на которой стоял большой медный чайник, да хомута в углу со связкой вожжей, ничего не было. Но даже из этой тесноты гляделся порядок, опрятность, поддерживаемая, как можно было догадаться, стараниями Любушки.
Сама Любушка сидела на топчане, расчесывала перекинутые через плечо на грудь рыжеватые свои волосы. На меня глянула поверх руки, в которой держала гребень: в лице смущение, в глазах радость, руки стали быстро заплетать косу.
Прежде я видел Любушку в пальтушке, окутанную платком, с виду этаким толстеньким медвежонком. Теперь передо мной была, не скажу, чтобы красавица, но милая девчушечка в простом свободном платье, несколько полненькая, как мне показалось, но вся светлая, теплая, словно летнийполдень.
Держа во рту гребень, торопясь пальцами, она доплела косу, перехватила кончик тряпичной лентой, забросила косу за спину.
Перехватив мой изучающий сторожку взгляд, сказала с каким-то вызовом:
— Да. Вот так мы и живем!
Аверьян Петрович счел нужным пояснить:
— Тесно, да не в обиде.
На что Любушка тотчас откликнулась:
— А в деревне дом у нас большой! — Ноги её, обутые в катанки, не доставали до полу, при каждом слове она вскидывала то одну, то другую ногу, будто играла в мяч, полные коленки её при этом вызывающе выбивались из-под платья. Вообще здесь, у себя дома, Любушка не была похожа на ту робкую девочку, которая приходила за книгами. Мне даже казалось, что Аверьян Петрович больше стеснен моим присутствием, и вовсе не он, а Любушка в их сиротной семье являет собой хозяйку.
Для меня это было неожиданным открытием. С ещё большим любопытством приглядывался я теперь к загадочной девчушечке, которую даже мысленно ещё не связал со своей жизнью.
Аверьян Петрович пристально, с каким-то мягким упрёком подсказал:
— Ты бы, доча, угостила гостя молочком. Нашим, деревенским!..
Любушка глянула на меня вопросительно, не дожидаясь моего согласия, спрыгнула с топчана, топая по полу в азарте предстоящего угощения, пробежала в сенцы, вернулась с крынкой, наливая молоко в кружку, приговаривала, певуче растягивая, как говорят обычно женщины в крестьянских домах:
— Вот, попробуйте молочка. Это от нашей коровки, от Красулечки. Только вчера папаня привез, домой ездил. Коровку-то мы пока на тётю Катю оставили. Чтоб приглядывала… Кружку-то вам туда подавать? Или к столу переберетесь? Садитесь на топчан, удобнее будет… Давайте помогу!..
Было приятно видеть Любушку в привычных ее домашних заботах. Я поднялся, передвинулся к столу, смущаясь заботливых Любушкиных рук, которыми она усаживала меня на топчан, ставила к стенке костыль, пододвигая кружку.
— Пейте, пейте! — упрашивала она. — Вот только хлебушка у нас, — она вопросительно глянула на отца, Аверьян Петрович скорбно развел руками.
— Папань! А пол тети Катиной колобушки еще с утра осталось?..
— Ну, так и ставь на стол! — ответствовал Аверьян Петрович.
От колобушки я не посмел отщипнуть ни кусочка, молоко отпил, похвалил, не покривив душой, — молока давно я не пил.
Любушка смотрела, как прикладываю я к губам край кружки, по-детски сочувствовала каждому моему глотку, глаза её довольно блестели. Она приговаривала:
— Ну, попейте еще. Ну, еще глоточек!..
Аверьян Петрович сдержанно покашлял, поднялся, в озабоченности будто вспомнив, сказал:
— Пойду, сенца коню подброшу… — Вышел, плотно притворив дверь. Любушка ничуть не удивилась, что папаня ушел. Села рядом на топчан, подсунула под себя ладошки. Болтая ногами, поглядывала на меня улыбчиво.
В непривычности чужого дома, перед развеселившейся девочкой-хозяюшкой, я чувствовал себя скованно. Руки держал перед собой, крепко сцепив пальцы.
Любушку и веселило, и томило мое молчание. Она болтала ногами, играла язычком по пухлым своим губам.
— А можно я спрошу вас о самом-самом?.. — Вобрав голову в плечи, она замерла, ожидая.
— Спрашивай, — ответил я, еще не догадываясь, какое «самое-самое» тревожит её.
— Тогда я спрашиваю?! — предупредила Любушка и прошептала:
— Вы когда-нибудь целовались?
Вопрос был до того наивен, что я рассмеялся.
— Чего вы смеетесь? — обиделась Любушка. — Ведь когда целуются, это серьезно?..
— Очень серьезно, Любушка, — сказал я, смиряя веселость. — Чехов Антон Павлович был очень чутким человеком. Так он записал однажды: «Умри, но не давай поцелуя без любви».
— Вот видите! — строго глядя на меня, сказала Любушка. И тут же призналась:
— Я никогда, ни с кем еще не целовалась!..
Оказались мы в затруднительном положении: оба хотели того, что сами запретили себе.
Любушка перекинула косу себе на грудь, потупясь теребила лоскуток на кончике косы. Не поднимая головы, проговорила:
— А если скажу. Если я скажу, что полюбила. Вы поцелуете?
Со всей возможной нежностью, которая дана была мне от моей нежнейшей мамы, прикоснулся я губами к испуганно дрогнувшим ее губам.
Услышал нетерпеливый шепот:
— Еще… Ну, еще…
Я целовал теплые, мягкие Любушкины губы, они становились все горячей, они уже обжигали мои губы? Не знаю, куда бы завело увлекшее нас лобзанье. Но нарочито громкое топанье ног на крыльце возвращающегося Аверьяна Петровича заставило нас остепениться.
Любушка нехотя спрыгнула с топчана, отошла к оконцу, стояла, обмахиваясь концом косы.
Аверьян Петрович взошел, остро глянул на пылающие щеки дочки, удовлетворенно обмял пальцами усы, сказал бодро:
— На воле-то морозец!