С Любушкой вышли за околицу, опустились на молодую траву, среди проглядывающих из зелени луговых цветов.

Любушка терпеливо ждала от меня важных для нее слов. И пока я молчал, внутренне собираясь с силами, чтобы поведать ей о случившихся переменах, она потянулась, сорвала ромашковую головку, играя в лукавость, стала обрывать лепестки, приговаривая: «Любит — Не любит… Любит — Не любит… Любит…», — воскликнула радостно. Заглядывая мне в глаза, поведала:

— Вот, видишь, что нагадала ромашка!.. Я постарался ответить улыбкой на её игру, заговорил, едва ли не с дрожью в голосе:

— Любушка, милая. В нашей жизни должны произойти очень серьезные перемены…

Любушка опустила голову, в смущении затеребила подол платья. Я знал, каких слов она ждала. Но пришлось говорить о другом. Я поведал ей, о чем говорили со мной дома, о том, что не будет больше нашего лесхоза, о том, что придется ей уехать далеко-далеко вместе с нами.

Любушка долго молчала, в растерянности разглаживала на коленке край платья, по лицу её блуждала странная не свойственная ей усмешка. Вздохнула, сказала сожалеюще:

— Говорила же я папане, что ничего такого у нас не получится. Собрался судьбу мою устроить. Вот и устроил!.. — Любушка посмотрела мне в глаза. — А я, в самом деле, тебя полюбила…

Я вскричал:

— Что ты говоришь! — Ты жена моя, ты поедешь с нами!..

Любушка покачала головой, опять усмехнулась не своей усмешкой.

— А папаня? — сказала она. — Без меня у него жизни нет. Сгубит он себя, коли уеду. Нет, Володечка, не пара я тебе. У тебя своя жизнь, у нас — другая. Говорила папане, не услышал…

Я был в отчаянии. Волнуясь, убеждал, чуть ли не молил, говорил о согласной семейной жизни, о том, что люблю, и буду любить, беречь, и Аверьян Петрович будет приезжать к нам. О чем только не говорил, страшась потерять первую, действительно необходимую, дорогую для меня женщину. Все было напрасно: Любушка слушала с печальной, понимающей улыбкой, покачивала головой.

— Нет, Володичка, это ты сейчас так говоришь. Хороша я для тебя вот здесь, где только ты да я. А в городе не покажусь я тебе. Там, небось, в каждом доме, в каждой улице столько барышень красивых, нарядных. Что я перед ними? Дурнушка с конопушками!..

Я не находил нужных слов. Ухватился за последнее, что могло бы её удержать при мне.

— Любушка, — сказал я. — А если дитеночек?..

— Ребеночек? — не удивилась Любушка. Вот и хорошо. Не одна буду. И память о тебе… Не надо, Володичка, не надо! — Теперь уже она успокаивала меня, — Не надо. И тебя жалко. И себя жалко… Да, видать, не судьба…

В отчаянии пришел я к Аверьяну Петровичу, веруя, что он-то уговорит Любушку поехать с нами. Аверьян Петрович в полном расстройстве сидел за столом, подперев рукой худую щеку, отрешенно глядел в окно. На мои настойчивые уговоры, отмахнулся:

— Разбирайтесь, Володимер, сами. Нет таких наговоров, чтоб Любушкино слово осилить…

В столичной жизни не было душевного покоя. Дурнушка с конопушками, милая несговорчивая моя Любушка виделась издали лучшей из всех, когда-либо мной встреченных. Ничего не было вокруг, что могло бы заполнить тоскливую пустоту в не смирившейся моей душе.

Как только закончилась сессия и явилась возможность распорядиться временем, я отверг все уговоры отца и мамы, отправился обратной дорогой туда, где, как верилось, ждала меня Любушка. Ехал с твердым намерением вызволить свою семейную половинку из деревенского затворничества, вместе вернуться в приветившую нас столицу.

Отец, чувствуя, что от задуманного я не отступлю, дал письмо к знакомому военкому, и крепкий военкоматовский конь, впряженный в легкие дрожки, донес меня до знакомых мест.

В родном мне лесхозовском поселке хозяйничали уже другие люди, никто из них не ответил вразумительно о конюхе Аверьяне Петровиче, о дочери его Любушке.

Тут же я отправился дальше, в деревню, в которой прежде жил Аверьян Петрович. Отыскал заветный дом, где родилась и росла Любушка, и померк светлый летний день — дом стоял заколоченный. Тетка Катя, сестра Аверьяна Петровича, с которой я говорил, сказав, кто я такой, обрушила на меня весь скопленный свой гнев. Выговорившись, узнав, зачем я приехал в лесную их глухомань, попритихла, повздыхала, приглядываясь ко мне, поведала:

— Поздно, парень, спохватился. Любушка — девка гордая. Слюбилась, да не покорилась. При людях ни слезиночки не проронила, Хулу бабью пережила. А как дите под сердце стукнуло… Видать, прежде с Аверьяном все обдумали: коровку продали, хозяйство порешили. Сгинули с землицы родной… Где обитают, одному Богу известно. Не гляди, не гляди так, парень! Вот те крест, не ведаю. Единой весточкой не сподобили с тех самых пор. А ведь знала Любушка, что заявишься! Знала! Наказала снять с тебя вину. Пусть, мол, не печалится. Живет, будто её, Любушки, не было! Люб ты ей был. Загадала жизнь на тебя положить. Да, видать, не судьба! — повторила она слова Любушки, и от памятных безысходных этих слов так нехорошо стало, что впору было ткнуться головой в стол и зарыдать.

В таком бездумье пробыл я весь обратный путь. Перед выездом в город пожилой возница, похоже, из бывших солдат, видно, меня жалеючи, вдруг изрек:

— Вот так, парень. Войны нет. А жизнь опять не без потерь!..

Я промолчал.