Первую девчоночку, которая мысленно соединилась у меня со словом «невеста», выглядел я на скромных послевоенных посиделках, где собирались три парня да пять уже подросших девчат, вместе избывая тоску затянувшегося семейного неустройства.
В это отдаленное от городов село вернулся я к жившим тогда здесь родителям, вернулся после ранения и долгого лечения в госпитале. Вернулся хромым, ходил с палочкой, но был бодр, крепок телом и проявлял живой интерес не только к реке, лесу и книгам.
Село с двумя рядами домов, широкой улицей между ними, стояло на высоком взгорье. Внизу, ближе к реке, лепилась к склону краснокирпичная фабричка, всю войну ткавшая марлю для госпиталей. Многие девчонки из села и окрестных деревень работали на фабричке, и возможность выглядеть себе невесту представлялась.
Даша, так звали худенькую, притаенно-молчаливую девушку, как-то затеривалась на посиделках среди других шумных, голосистых девчат.
Но взгляд её пугливых, запечаленных глаз я часто ловил на себе.
Признаюсь, чувствовать молчаливое её внимание было много приятнее, чем откровенные заигрывания более смелых ее подружек.
Послушав гитару, поволновав души военными песнями, мы начинали играть во флирт.
Откуда попала старомодная игра провинциальных барышень в этот сельский дом, я не ведал. Возможно, от какой-то бабушки или прабабушки достались в наследство правнучке эти, сплошь затертые пальцами продолговатые картонные карточки, на одной стороне которых были оттеснены название цветов, на другом — сентиментальные излияния чувств, от осторожных намёков до язвительных отповедей. Но игра удобна была тем, что в общей компании, сидящей вокруг стола, позволяла вести интимный разговор, говорить чужими словами то, на что по природной стеснительности не всегда решишься. Игра азартила, выявляла затаенные симпатии, подогревала не столь уж серьезные, но все же завязывающиеся личные отношения внутри нашей компании.
Как-то в один из вечеров, мы шутливо переговаривались через карточки. Помню, Даша склонилась низко к столу, сказала мне тихо: «Фиалка».
Я, улыбаясь, отыскал в куче картонок ту, на которой обозначен был названный ею цветок. На обратной стороне прочитал: «Когда б Вы знали, как ужасно томиться жаждою любви…»
Думая, как бы поигривее ответить, я отыскал среди карточек ответ: «Нельзя ли для прогулок, подальше выбрать закоулок?» — хотел уже произнести: «Ландыш!» — и замер от взгляда Даши. Мою игривость, как рукой сняло: глаза Даши смотрели на меня из полутьмы комнаты, казались огромными, и мольба была в её глазах: «Ну, пойми же меня! Ну, откликнись!..».
В замешательстве я отвел руку от карточек, как-то вдруг отстранился от игровой суеты. Я осознал: игра кончилась, мы перешагиваем в жизнь.
Даша всегда уходила раньше других. Жила она в соседней деревне. Предстояло ей, после фабричной смены, бежать еще три километра до своего дома через заснеженный лес, по плохо наезженной дороге. И когда, как-то враз озаботившись, она вскочила, стала натягивать на себя пальтушку, обвязываться платком, я впервые остро пожалел, что не могу проводить её — по зимним бугристым снегам я был не ходок.
Все-таки я встал, помог Даше затянуть на спине концы большого серого платка, шепнул:
— Хочешь в воскресенье заеду, на лошадке, покатаемся?
Даша одарила меня радостным взглядом, еле слышно ответила:
— Приезжайте…
Отец разрешил запрячь Орлика, что обитал на лесхозовской конюшне. Белый красавец с гордой статью вынес меня на проселочную дорогу.
Орлика в конце войны списали из воинской части — какой-то недотепа запалил его в долгой горячке бега. Передали его в лесхоз, лесхоз был под началом отца, и Орлик безотказно служил во всех деловых поездках, сохранил и азарт, и напористую красивую иноходь.
Движение крестьянских саней-розвальней, несущихся по зимней дороге с вброшенной в них охапкой сена, хранящего и в зимней стуже аромат летних лугов, волнует романтикой ожиданий.
Глухо, ровно стучат подковы по притоптанной дороге, отступают назад засугробленные кусты, припорошенные стволы еловых дебрей. А мысли бегут вперед, в залесскую деревушку, где томится, ждет меня Даша.
По моим, еще далеким от житейской опытности представлениям, приезд мой к Даше был не более, как обычная воскресная прогулка. Но когда я остановил коня перед крыльцом, когда увидел стоящих у соседских домов женщин, разглядывающих меня с жадным любопытством, и сопровождаемый их взглядами, их оценивающим говорком, взошел в дом с бодрым шутливым приветствием, я понял, что появление мое в доме, где на выданье девица, воспринимается в деревне далеко не шуточно.
Первое, что я увидел, бледное, без единой кровиночки, лицо Даши, стоявшей у входа в горницу и силящейся улыбнуться мне. У пустого дощатого стола, словно прилипла к лавке младшая сестренка Даши, округлив глаза, она дико озирала меня. У печи, сумеречной тенью стояла одетая в черное женщина, с нахмуренным лицом, поджатыми губами. Как догадался я, была это мать Даши. Мое появление явно было ей не по нутру. В углу, над столом, горела пред иконкой лампада. Сумеречная женщина, недобрым взглядом прощупав меня всего, от головы до палки, на которую тяжело я опирался, перекинула глаза на иконку, трижды, и с истовостью церковной прихожанки, перекрестила себя, что-то невнятно шепча.
Растерянно я смотрел на Дашу. Навеянные зимней дорогой мечты померкли перед прозой жизни. Я уже хотел извиниться, попрощаться, отбыть обратно, к дому. Но Даша, до сих пор стоявшая, как неживая, сорвалась с места, сдернула с гвоздя свое пальтишко, набросила на голову платок, рванулась к двери. Перешагивая вслед за ней порог, я услышал донесшийся угрожающий окрик:
— Смотри у меня там!..
Даша, как села в сани, так и застыла, сидела, вытянув вперед ноги, в стареньких, помятых, не в первый раз подшитых валенках, всунув между колен ладошки. Даже глаза закрыла, будто везли ее на казнь!
Ни сказочная пестрота притихшего под снегами леса, ни быстрый напористый бег коня, ни взвихренный копытами снег, летящий в лицо, так и не оживили милую мою избранницу. Мне казалось, она приготовилась покориться любому моему желанию. Но странности домашнего моего воспитания, не порушенные и обнаженным бытом фронтовых будней, как будто наложили на меня запрет, даже на самое малое насилие по отношению к женщине.
Я выдержал, мысль о благородстве оказалась выше моих желаний. Я слышал, уши мои будто скреб брошенный вслед нам злой окрик: «Смотри у меня там!»… — и мне хотелось доказать сумрачной Дашиной матери, что помыслы мои чисты, что гложущие ее черные мысли не относятся, не могут относиться ко мне.
Мы прокатились до соседней деревни, повернули обратно. Даша все так же сидела неподвижно, не промолвила ни слова. Когда показались дома ее деревни, она вышла из оцепенения, посмотрела на меня долгим благодарным взглядом, сняла варежку, робко прикоснулась холодными пальцами к моему запястью, сказала едва слышно:
— Спасибо Вам. Я… Я… — она не договорила, слеза выкатилась из-под ресницы, упала, застыла на рукаве пальтушки. Слезинка растрогала меня и примирила меня с Дашей.
Я сказал:
— В следующее воскресенье еще заеду. Хочешь?.. Радостно она кивала. В тревожном порыве взбежала на крыльцо.
Следующая наша поездка закончилась неожиданно. В свете полной луны я увидел близкие, зовущие глаза Даши, отвел платок, закрывший её щеки и нос, мои губы прикоснулись к стеснительно сжатым ее губам. Она склонилась к моему плечу. Я почувствовал полную ее беззащитность, приобнял, сказал, вдруг все, решив за себя и за нее:
— Дашенька, едем ко мне. Останешься со мной!
Орлик нес сани по олуненным полям. Даша жалась ко мне, как будто боялась, что я могу исчезнуть среди снегов.
Я не думал, как могут встретить нас дома: ни отцу, ни матери я, ни словом не обмолвился, что выглядел себе невесту. Но желание быть с Дашенькой, оставить её в нашем доме навсегда было столь велико, что я готов был проломиться сквозь возможные домашние препятствия.
Даша, почувствовав мою решительность, тревожась своими мыслями, еще крепче прижалась ко мне, наперед успокаивая меня, сказала:
— Ты не думай! Это сейчас я такая худая. У нас корова в запуске. Начну пить молоко, быстро поправлюсь. Такая буду!..
Смешная детская ее озабоченность, была так трогательна, что я не выдержал, еще раз отвел платок с ее губ. На этот раз она сама, как-то очень уж неумело поцеловала меня.
Домашние изумились нашему появлению. Я не стал задерживаться, представил онемевшую от страха Дашу, как свою невесту, провел в свою комнату, плотно притворил дверь.
Мы остались одни.
Нет-нет, ночь не стала для нас упоительной брачной ночью. Наверное, слишком разными были мы в понимании жизни. Мои мысли, мои чувства, как всегда, забежали вперед. Надуманное, я принял, как уже свершившееся. В моем понимании Дашенька уже была моей женой, я ждал от нее полной доверчивости. О житейских делах я не думал, не пришел еще срок думать о чем-то, что было за пределами этой ночи. А Дашенька вся была в сомнениях.
Мы сидели на старом, казенном, продавленном еще в былые времена, дерматиновом диване, на котором я спал с первого дня возвращения домой, сидели рядышком, вроде бы в согласии, вроде бы приготовленные к ночи. Но уложить Дашеньку я никак не мог. С ласковой настойчивостью приклонял её к подушке, с такой же настойчивостью она поднималась к моему плечу, спрашивала каким-то дрожащим голосом:
— Детей Вы любите? Вы любите детей, Володя?.. Что мог ответить я? Дети, дети… Какие дети? Разве в свои двадцать два года, да еще только-только выйдя из войны, мог я думать о детях?.. Я жил в тоске по женской ласке, думал о жене, думал, как согреет она меня после долгих лет походного одиночества. Даша должна была поверить, что она — уже моя жена, что я не обману её, что я просто не способен обмануть!
Так думал я, так чувствовал, так был настроен. А в ответ на совершенно ясные мои желания я слышал:
— Детей Вы любите? Вы любите детей, Володя?..
Муки Тантала терзали меня: как он, наказанный Богами, я стоял по горло в воде и не мог напиться, свисающие ветви со спелыми плодами отстранялись, когда я протягивал к ним руки.
Я ждал, что Дашенька вот-вот распахнется навстречу моим желаниям. А она жалась ко мне, робко, неумело, но настойчиво удерживала меня. Я не понимал, что изменилось бы, если бы она услышала желанный ответ:
— Да-да, Дашенька. Я очень люблю детей!.. Ну, произнес бы я эти ничего не значащие в тот момент слова, и что? Что?.. Она закинула бы голову на подушку? Охватила бы худенькими руками мою шею? Сомкнула бы ресницы, влажные от страха, за принимаемый на себя грех? И ночь стала бы нашей брачной ночью? Дашенька стала бы повенчанной моей женой? Могло бы быть и так. Но я не мог произнести слов, которых не было во мне! Я молчал, снова и снова старался ласковым движением руки уложить ее на подушку. Но Дашенька опять поднималась, опять приникала к моему плечу, опять я слышал её вопрошающий голос:
— Ну, скажите, Вы любите детей, Володя?..
Рассвет обозначил окна в комнате, а мы все сидели на жестком диване, накрывшись одним одеялом. Даша чувствовала мое разочарование, просительно гладила мою руку. Ни словом, ни движением я не отвечал на немую ее мольбу.
Тяжко-тяжко она вздохнула, прошептала:
— Мне ведь на смену пора!..
Шурша одеждой, она одевалась, я видел торопливые движения её рук, видел, как, случайно сдвинув стул, она испуганно замерла прислушиваясь.
Я вспомнил, как сумрачная Дашина мать крестным знамением отгородила от меня Дашу, вспомнил житейскую мудрость, где-то, когда-то слышанную: хочешь узнать будущее жены, смотри на тещу, и чувствовал, как уже вползает между мной и Дашей холодок отчуждения.
Даша убрала волосы под платок, накинула пальтушку, подошла, проговорила жалобно:
— Ну, не сердитесь, ну, пожалуйста! Мать убьет меня. Она убьет меня, если я в подоле принесу!..
Дашу я проводил через комнату отца на крыльцо. Прощально она взмахнула варежкой, побежала к фабрике по прихваченной морозом тропке.
Отец был, сердит, не спал. Счел нужным выговорить за безнравственное мое поведение. Хмуро, на ходу, я ответил:
— Успокойся. Между нами ничего не было…
К Даше я больше не заезжал. Недели две спустя зашел ко мне приятель по прежним посиделкам. Поговорил о том, о сем. Вдруг, будто вспомнив, сказал:
— Да! Даша велела тебе передать: корова у них отелилась. Она уже пьет молоко!
Я смотрел на него, как будто не понимая:
— Какая корова? Какое молоко?..