1
Роза ворвалась в мою жизнь со сцены.
Жажда полезной деятельности собрала в сельском клубе немногих оставшихся после войны молодых. И замахнулись мы поставить увлекшую наше воображение пьесу «Чужой ребенок», обнаруженную в местной библиотеке, да еще с режиссерскими разработками.
Я взял на себя обязанности режиссера, Розе досталась роль главной героини, испытывающей на нравственную прочность соперничающих друг с другом женихов.
Роза была не из местных, попала в это глухое село на Владимирщине в начале войны: эвакуировали их вместе с матерью из-под Ленинграда. Обосновались они в одном из пустующих крестьянских домишек, там, в непривычной нужде протянули лихие годины: мать учительствовала в местной школе, Розу устроили счетоводом в лесничестве, которое было под началом моего отца. Почти, каждый день я видел ее бегущей в контору или из конторы в пальтишке, городских ботиках и деревенском платке.
Поначалу не привлекла она моего внимания — бегает и бегает, ничем не примечательная девица. Поймаешь ее взгляд, как будто оценивающий, и всё — уже пробежала. Но когда начали мы репетировать, и Роза вошла в роль, сердце мое дрогнуло, — я стал задумываться над затянувшимся своим одиночеством.
Чем упорнее мы репетировали, тем больше достоинств открывалось в ней — Роза расцветала в моих глазах нравственной красотой героини.
Без устали мы повторяли мизансцены, отрабатывали выразительность жеста, интонацию каждого произнесенного слова. И сидя в холоде пустого зала перед скупо освещенной сценой, волнуясь, переживая, за тех, кого с пылким старанием молодости пытались воплотить мои неумелые актеры, я ловил себя на странном ощущении. Мне казалось Роза ведет какой-то скрытый диалог со мной. Слова героини, проникнутые ожиданием любви, она как будто адресовала мне. Взгляды ее при этом были столь выразительны, что порой смущали, я замолкал, объявлял перерыв.
После репетиций мы обычно выходили из клуба все вместе, и уже на сельской улице расставались, — сначала один, потом другой, сворачивали к своим домам. Роза уходила третьей, где-то в середине села. При расставании, она странно возбуждалась, прощально махала варежкой с показной веселостью, вступала на едва заметную в снеговых наметах тропку. К дому, светившему окном, пробиралась старательно, с изяществом переставляя ноги в своих незаменимых городских ботиках. Надо сказать, что фетровые, в то время очень модные, ботики были её гордостью. Они выделяли ее среди деревенских девчат, тяжеловато ходивших в стоптанных, не раз подшитых валенках. Ботики Роза не снимала ни на сцене, ни в конторе, даже в лютые морозы пробегала мимо моих окон в ботиках.
Мой путь лежал, в самый конец села, где обычно, уже в одиночестве добирался я плохо наезженной дорогой к расположенному несколько в стороне лесхозовскому поселку.
Роза не однажды порывалась меня проводить, я шутливо отклонял ее порывы, не хотелось разрушать доверительные отношения, которые установились между всеми, кто участвовал, в общем, нашем драматическом действе.
И вот, случилось: Роза прошла мимо своей тропки, и я промолчал. С обычной своей аккуратностью и старанием ступая ботиками в наезженную санями колею, Роза шла рядом, молча, слушала будничные наши разговоры о морозах, метелях, недалекой уже весне.
Когда мы остались одни, Роза вдруг с пылкостью, с какой произносила свои монологи на сцене, заговорила:
— Вы знаете, Володя, мы вот репетируем, вникаем в как будто бы чужую жизнь. А ведь чужая жизнь для нас не чужая! Все высокое, чистое, что есть в будто бы чужой жизни на каждом шагу! Не все об этом думают. Но я очень даже чувствую!.. — Роза проговорила все на одном дыхании, как будто не в силах была удержать в себе такое множество слов, и разом они вырвались из торопливых её губ.
— Вы знаете, как счастья, я жду того дня, когда заполнят наш клуб деревенские бабули, тетушки, мальчишки, девчонки. Занавес откроется. Я произнесу слова, пусть не свои, но которые стали моими. И то, что я скажу, войдет в их сердца. Они со мной переживут настоящую чистую любовь! Ведь ради этого мы пришли на сцену? Правда?..
На меня она не глядела, клонила голову в вязаной, закрывающей лоб шапочке, но я чувствовал, с каким напряжением ждет она ответных моих слов.
В то время я не был житейски мудрым человеком. Ни война, ни фронт не погасили во мне романтику юности. Я все еще жил мечтой о девушке необыкновенной, способной не только согреть любовью, но и разделить со мной мое, не совсем еще ясное, стремление к жизни, доброй и справедливой. В словах Розы я услышал свои мысли, и покоренный созвучием наших душ, сказал восхищенно:
— Умница! — голос мой дрогнул; я почувствовал, что обрел друга. Когда мы прощались у моего крыльца, я задержал в своей руке её руку. Она уловила мое желание, осторожно высвободила руку, скромно призналась:
— Я так благодарна сегодняшнему дню!.. — И добавила лукаво:
— Спокойной вам ночи, Володя!..
Я смотрел, как она уходит, аккуратно ступая городскими ботиками по осветленной звездами тропке и с теплотой, прилившей к сердцу, думал: «С такой бы умницей и идти по жизни!..»
2
Все, кто причастен был к нашим театральным заботам, заметили изменившееся мое отношение к главной героине пьесы. Обычно я горячился, прямо-таки из себя выходил, когда кто-то из актеров, тем более она, главная героиня, вели диалог не так, как понимал его я. Теперь же, обращаясь к Розе, я терял свой руководящий напор, с мягкостью, совершенно не присущей режиссеру, задерганному профессиональной неумелостью самостийных актеров, говорил почти просительно:
— Может, лучше произнести этот монолог по-другому?..
Роза осторожные мои подсказки принимала с готовностью, тут же всем показывала видимое свое старание. Но скрыть торжества от почувствованной своей исключительности не могла, в изгибе тонких выразительных ее губ появлялась улыбка превосходства. Любая исключительность, как известно, рождает неприязнь в людях, окружающих эту самую исключительность. Холодок отчуждения, который возник между Розой и остальными участниками театрального действа, я улавливал, но слишком поздно понял, что актерский мир вторичен, — убедительно сыграть любовь при явной человеческой неприязни даже актеру талантливому, не всегда по силам. Все чаще ловил я себя на мысли, что завершить столь дружно начатый театральный замысел вряд ли удастся.
Сама же Роза входила в личную мою жизнь с такой же неизбежностью, как снег в зиму. Теперь она принимала участие даже в моих занятиях, — заочная моя учеба в столичном ВУЗе не всегда продвигалась успешно, и Роза умно уводила меня от многих необязательных, как говорила она, увлечений. Надо сказать, даже излишне настойчивые ее заботы были приятны. Порой, мои чувства прорывались, я тянулся к Розе, она умело уходила от моих ласк, отвлекала каким-нибудь тут же придуманным, вопросом. И все время держала меня в напряжении: если по каким-либо причинам мы не виделись день-два, мысли мои из научных исторических далей неостановимо устремлялись в день сегодняшний, к милой моей избраннице.
В доме у нас Роза была уже своим человеком. Очень мило разговаривала с моей мамой. Пробовала заговаривать и с отцом. Но отец, как говорил он о себе, был воробей стреляный. На заискивающие ее любезности отвечал сдержанно, на Розу поглядывал с нескрываемой иронией. Меня это тревожило. Однажды я спросил: «Ну, как тебе Роза?».
Отец снял очки, задумчиво протирая стекла платком, ответил неопределенно: «Шустрая девица. И носик птичий…»
Однако бытовые огорчения никак не влияли на крепнувшую мою увлеченность. Мне не терпелось окончательно ввести Розу в наш дом.
Роза чувствовала мое нетерпение. И однажды, когда привычно и деловито просматривала очередной мой конспект, а я влюблено разглядывал ее педагогически строгое лицо, с черным локоном над широкой изогнутой бровью, она подняла голову, посмотрела на меня внимательным, все понимающим взглядом, сказала заговорщически:
— Приглашаю тебя завтра к себе. Ты не забыл про восьмое марта?.. Мама уйдет в гости… — И обещающе прошептала: — Всю ночь мы будем одни…
3
В назначенный час я постучался в дверь домика. Роза встретила с веничком в руке.
— Ой, а я не успела прибраться! — воскликнула она.
Но в смущении видна была радость оттого, что застали ее именно в таком вот, домашнем виде. На Розе был желтый фартучек с вышитой на груди кошачьей головкой, рукава будничной кофточки закатаны по локоть, волосы на голове обвязаны марлевой косынкой. Гляделась она в этом простеньком домашнем одеянии милой хозяюшкой, обрадованной появлением близкого ей человека.
Мой одобрительный взгляд она заметила, острыми зубками самолюбиво прикусила губу.
— Ну, раздевайся! Проходи, — заговорила оживленно. Мне чуть-чуть осталось…
Сидя в комнате, я любовался, наблюдая, как Роза заканчивала приборку. Мне казалось, в домике все было на своих местах. Но Роза все ходила с тряпочкой в руке, легкими движениями обтирала спинку кровати, дверной косяк, сундучок, стоящий в углу. Зачем-то стала перевешивать с одной стены на другую цветную аппликацию, изображающую дачную террасу, стол с самоваром, двумя красными яблоками на синем блюдце.
— Моя работа! — похвасталась она и со вздохом призналась:
— Еще одно мое увлечение в тоскливом затворничестве! Разглаживая холстину, она вытягивалась с изяществом, я видел изгибы ее молодого тела и прикрывал глаза, ее мягкие кошачьи движения волновали.
Закончив приборку, она сказала:
— Я на одну только минутку! — Оставила меня, и вскоре вышла из кухоньки преображенной: с высокой прической, в каком-то необыкновенном, по моим понятиям очень даже шикарном платье со стоячим воротом, подпирающим сзади колечки её волос.
Удовлетворившись молчаливым моим восхищением, Роза в приподнятых чувствах стала накрывать праздничный стол.
На столике, в круглой миске, появились четыре, еще влажных, горячих картофелины, бледный соленый огурчик, разрезанный вдоль на равные половинки, небольшой квадратный пирог, похожий на книгу, с сочащейся из-под корочек моченой брусникой. С особой торжественностью Роза поставила на столик блюдечко меда — невидаль для второго послевоенного года, когда повсеместно, и в городах, и в селах, люди впроголодь изживали тяготы лихих годин.
Что значило для Розы это блюдечко меда, я мог понять: если нам, семье более обеспеченной, приходилось в ту пору есть мелкую, как орех, картошку, заминая ее вместе с кожурой, и стряпать лепешки из отрубей, если дополнительный месячный паёк отца, как ответственного работника, состоял из килограмма крупы, баночки консервов и кулечка слипшихся карамелек, то мед на столе Розы можно было сравнить только с роскошью пиршественных столов времен Лукулла.
Я заподозрил, что бесценное лакомство стоило Розе ее городских ботиков, — в последние дни появлялась она не иначе, как в стареньких чесанках. От объяснений Роза уклонилась, но дала понять, что ради такого друга, как я, готова пожертвовать неизмеримо большим. Признавшись в том, она подошла, перебирая пальцами мои волосы, заглянула в глаза, желая убедиться, проникся ли я ее жертвенным поступком. Я проникся. Привлек ее к себе, она склонила на мое плечо голову, сказала, жалобно:
— Знал бы ты, как холодно и неуютно мне в этой деревенской глуши? — Узкие плечи ее зябко передернулись. В доме не было холодно, но я заторопился прикрыть ее полой пиджака и подумал, когда Розочка переберется к нам, придется топить печь еще и вечером: молодая жена должна почувствовать тепло нового для нее дома!
Я так размечтался, что готов был отказаться даже от ложечки меду, которую Роза, перегнувшись к столику, поднесла к моим губам.
— Ну, а теперь, — сказала она, высвобождаясь из моих рук, — теперь давай пировать!..
За праздничным столиком, Роза, с выражением скорби на лице, жаловалась на свою нудную работу в конторе.
— Представляешь, — говорила она, — как далеко это от высоких потребностей моей души? С утра до вечера: дебет-кредит, кредит-дебет. Копеечка туда, ах нет, копеечка сюда. Скоро начну пересчитывать свои вдохи-выдохи. Ужас! То ли дело, сцена! Она произносила «сцена» и бледное, суженное к подбородку ее лицо одухотворялось волнением, глаза останавливались на мне, она ждала понимания. Я брал ее руку, и гладил тонкие, удлиненные пальцы, предназначенные, как думалось мне, для игры на фортепьяно, но отнюдь не для грубых конторских костяшек. И хотелось мне как можно скорее сделать Розу счастливой.
В разговорах, мы почему-то старательно обходили главное, что должно было определить нашу общую судьбу. Как будто все разумелось само собой. И когда разговор иссяк, Роза с той же заботливостью хозяйки, которую показывала весь вечер, уложила меня на высокую деревянную кровать, где, по всей вероятности, спала ее матушка.
На кровати лежали рядышком две подушки. Я это отметил, и с наивностью, свойственной юности, подумал, сумеем ли мы уместиться вдвоем на стареньком дерматиновом диване, когда Роза переберется к нам в дом?..
Томясь в ожидании, я смотрел, как Роза убирала со стола. Смотрел и не в силах был поверить, что эта прелесть, эта умница, само женское совершенство, сегодня, вот сейчас, станет самым близким для меня человеком.
Роза все делала теперь в обратном порядке: освобождала столик, уносила посуду в кухню. И делала все без торопливости, мне даже казалось, с желанием оттянуть минуты неминуемой супружеской близости.
Я мысленно подбадривал ее: «Ну, что же ты, умница моя! — Ведь все уже решено. Надо ли бояться того, чего желаем мы оба?!»
Роза накрыла столик чистой скатеркой, стояла в раздумье, охватив шею руками. Я с улыбкой смотрел, зная, что вот сейчас, она подойдет ко мне.
Роза сделала рукой характерный жест, означавший окончательно принятое решение. Выразительный этот жест так хорошо шел к облику героини, которую играла она на сцене. Жест этот неизменно радовал мое режиссерское сердце.
И Роза подошла. Нагнулась, с материнской заботливостью укрыла меня до подбородка одеялом. Я запротестовал, высвободил руки, привлек её к себе. От поцелуя Роза уклонилась, пальцем придавила мои губы, прошептала:
— Все у нас впереди, милый! — Выключила свет, ушла за перегородку в кухню.
Я ждал, что Роза сейчас вернется, и одно одеяло укроет нас обоих.
В тишине дома тукали ходики. В кухоньке, куда был обращен мой слух, не было ни движения, ни звука. Только за окнами мартовский ночной мороз до скрипа сжимал заиндевелый плетень.
Роза не шла.
Да, я мог встать, пройти в кухоньку, где Роза, как я догадывался, притаилась на печи. Наверное, удалось бы уговорить ее, привести в комнату. Даже мне казалось, я был почти уверен, что Роза только и ждет моего зова, ждет заверений в серьезности моих намерений. Но сомнения уже вкрадывались в мою душу. Можно ли было начинать долгую семейную жизнь с тонко продуманной игры?..
В чужом доме, на чужой кровати, на неудобных подушках лежал я в невеселых раздумьях. Я представить не мог, что за одну ночь, за одну только ночь, все может перемениться в моих чувствах! Наверное, всякое чувство, особенно чувство, поименованное любовью, имеет в своем возвышении критическую точку. Достигнув этой критической точки, оно либо удвояется ответным чувством, либо в обиде, сомнениях никнет, угасает, как угасает пламя на обуглившихся поленьях. Чем дольше я раздумывал, тем сиротнее становилось мне в заметно холодеющем чужом доме.
Утром Роза, уже умытая, причесанная, вошла в комнату, радостно-игривым голосом пожелала мне доброго дня, захлопотала с чаем. Но всё видел уже по-другому. Я не мог принять ни её прически с локоном, тщательно уложенным над тонкой, как ниточка, бровью, ни ее оживленности, с которой она, не умолкая, говорила, ни подчеркнутой заботливости, с которой подавала чашку с чаем.
Каждое ее движение, каждое слово теперь было неприятно, я с трудом удерживал себя в пределах угрюмой вежливости. В какую-то из минут рука Розы с чашкой, поднесенной к губам, вдруг замерла. Глаза не по-доброму сузились, крылья заостренного носа раздулись, напряглись. Голосом резким, в котором явно слышалось раздражение, она воскликнула:
— Да, что с тобой, Володя? Я не узнаю тебя!..
Может быть, впервые в своей, в общем-то, недолгой жизни, я сознал, что бывают случаи, когда объяснения смешны. Критическая точка в наших отношениях была пройдена, огонек, влекущий меня, погас. Розу было жаль. Она не лучшим образом сыграла роль целомудренной невесты. Как бывший ее режиссер, я счел возможным одобрить ее игру.
— Все хорошо, Роза, — сказал я. — Все у тебя получилось. Я благодарю тебя.
Оделся, вышел. Уже в сенях прикрывая дверь, я услышал, как в кухоньке громыхнула брошенная в тазик посуда. Роза дала выход злому отчаянью.
Из конторы Роза уволилась. Родственники, оставшиеся в живых после блокады, позвали ее и мать, обратно в Ленинград.
В щедрости слепящего солнца мы встретились в последний раз на тропке среди желтых разливов одуванчиков.
Роза долго смотрела мне в глаза, стараясь разглядеть хотя бы остаток былых чувств, наконец, сказала о том, что я уже знал:
— А мы уезжаем!..
Помолчала, спросила:
— У тебя не будет пути в Ленинград?
Я неопределенно пожал плечами.
Губы Розы сложились в горестную усмешку.
— Понимаю.
Она помолчала. Сказала сожалеюще:
— А ты все-таки дурачок! Какая весна могла бы быть у нас!.. Желто-зеленые глаза ее всматривались в мои глаза с холодностью птицы-ястреба, только что упустившего добычу.
— А роль невесты я все-таки сыграла!.. — сказав, она и прищелкнула пальцами, как это обычно делают в почувствованной досаде.
Роза уходила, все так же аккуратно ставя ноги, теперь уже в узких городских туфлях, точно на середину тропки. Мне казалось, она идет и мысленно просчитывает свои шаги: дебет-кредит… дебет-кредит…..дебет…
Я смотрел, как уходит из моей жизни еще одна невеста, и вдруг явственно ощутил пробежавший по телу знобящий холодок: только теперь я сознал, в какой семейный ад мог бы шагнуть в ту странную мартовскую ночь!