1
В дни тихого предзимья, когда землю прихватило уже легким морозцем, появился в лесхозовском поселке новый человек. Высокий, худощавый, с косматящимися бровями, из-под которых остро и смело, глядели умные глаза, он по-хозяйски обошел усадьбу, зорко всматривался в меня, сидящего на крыльце в шапке и шинели, с книгой на коленях, решительными шагами поднялся в контору.
Вечером я узнал, что на работу оформился новый конюх, Аверьян Петрович, что он сам из дальней деревни, что он вдов и жить будет в сторожке при конюшне с единственной своей дочкой. Узнал, что дочку зовут Любушкой, и что-то такое теплое, влекущее послышалось мне в этом имени, что сердце мое дрогнуло.
Любушку впервые я увидел издали на другой день, она помогала отцу переносить сено из прежде привезенного стога в конюшню. Работала споро, с видимой охоткой, и ворох сена, который, подняв на вилах, она несла, казался больше её самой, — настолько Любушка мала была росточком, ну прямо девочка с круглым, раскрасневшимся от морозца и работы лицом.
Встретиться, поговорить случая не представлялось, в ту пору моя жизнь шла уединенно, я усиленно одолевал институтскую премудрость второго курса. Изредка вытаскивал стул на крыльцо, сидел, потеплее закутавшись, со щемящим чувством утраты оглядывая уже отяжелевшие снегами леса, которые еще совсем недавно, даже в самый канун уже минувшей войны, были доступны для меня, как дом, в котором теперь я жил.
Очень скоро, почти в каждом из дней, я стал находить на крыльце то веточку от зимнего дуба с трогательно стойкими листьями, то еловую лапу с янтарными шишками, то пучок веточек плакучих берез зябко висящими сережками, терпеливо ожидающими весеннего тепла.
Я не видел, как появлялись на крыльце эти трогательные знаки внимания, но верно догадывался, что еще незнаемая мной Любушка вот так, невидимо разговаривает со мной.
Вскоре, после зимнего солнцеворота, когда покрытое изморозью стекло в окне сверкало и блестело в солнечных лучах, а я сидел за столом, раскрыв ученый труд, и вдумывался в исторические закономерности расцвета и упадка земных цивилизаций, мама приоткрыла дверь, сказала со значением:
— А к тебе Гость!..
Любушка вошла стеснительно, в то же время с какой-то детской решительностью, остановилась у края стола, густо краснея, произнесла срывающимся голосом:
— Я к Вам… Может, дадите что-нибудь почитать?
Тут-то и разглядел я таинственную дочку нового конюха. Ну, совершенно круглое, открытое, доброе лицо, как у расписных глазастых русских матрешек! Из-под серого платка, охватившего голову и концом закрученного вокруг шеи, выбивалась на лоб прядка светлых, с какой-то даже рыжиной, волос, на широком носу и вокруг россыпь простодушных веснушек. Щеки Любушки продолжали гореть, но широко раскрытые глаза смотрели прямо, как у отца, и с доверчивым ожиданием.
В ту первую встречу не все я увидел, это потом разглядел прямые брови, которые по какому-то внутреннему побуждению вдруг строго сдвигались к переносью, приоткрывающие характер непреклонный, и волевую ямку посередине вроде бы мягкого подбородка. А сейчас, в первом близком пригляде, меня как будто опахнуло мягким теплом. Я даже растерялся, засуетился, не зная, как повести себя с необычной гостьей.
А маленькая, вся какая-то уютная девушка с родственной доверчивостью стояла рядом, смотрела на меня пытливо, как будто спрашивала: «А ты знаешь, зачем я пришла?».
В охватившей меня суетности, я бормотал: «Почитать… Почитать… что же дать тебе почитать?».
На диване, под подушкой, лежали охотничьи рассказы Пришвина, для меня, в моем положении, это было утешительное чтение. Ничего другого под рукой не было. Я повернулся взять стоящий у окна костыль. Любушка, в готовности помочь, предупредила мое движение.
— Вы не вставайте! Скажите — где, я подам! — Она достала из-под подушки книжку, передала мне. Сама вернулась к дивану, заботливо взбила подушку, расправила одеяло, разгладила маленькой ладошкой складочки.
Принимая от меня книгу, спросила:
— Хотите, чтобы я эту прочитала? — И засмеялась тихонько. — Это скорее для папани. Он когда-то охотничал. Но я все равно прочитаю, — сказала она, прижав книжку к груди. — Ведь вам она нравится?
— Нравится, — признался я, радуясь той милой непосредственности, с которой девушка вела себя.
— Ну, я пойду? — вопросительно сказала Любушка и вздохнула. Уходить ей не хотелось.
2
По пенсионному делу надо было ехать в военкомат, в районный центр. Отец разрешил взять Орлика, и Аверьян Петрович поутру лихо подкатил к крыльцу, заботливо усадил меня в санки, с отеческой заботливостью укутал в тулуп.
До города было пятнадцать верст, мы покатили. Орлик, как всегда, шел напористо, комья снега летели из-под копыт, били в передок саней. Вид засугробленных полян среди заснеженных лесов, располагал к молчаливому созерцанию. Но Аверьян Петрович не был в спокойствии, держа в руках натянутые вожжи, то и дело привставал, покрикивал, побуждал Орлика к ровному стремительному бегу. На полдороге придержал коня, пустил шагом. Готовясь к разговору, прокашлялся. Сказал:
— Хочу спросить тебя, Володимер (так звал он меня, сильно округляя и нажимая на «о»), спросить, хочу, как располагаешь жить?
В откровении дорожной беседы, я ответил:
— Пока жизнь мной располагает, Аверьян Петрович. Кто знает, в какую сторону повернет. Еще доучиться надо.
— Ученье — это хорошо, — одобрил Аверьян Петрович, помолчал, в неспокойствии перебирая вожжи. Опять вернулся к интересующему его вопросу:
— Учеба учебой. Дело понятное, умственное. А в личном вопросе? Тебе, как понимаю, надо по-семейному устраиваться. Чтоб и с этой стороны, как говорится, жизнь подпереть. Небось, мыслишка-то беспокоит?
— Дума-то есть. Да невесты уж больно расчетливы. Кому охота такую обузу на себя брать, — сказал я, явно напрашиваясь на сочувствие.
Аверьян Петрович несогласно покачал головой, тут же в горячности заговорил, покручивая концом вожжей:
— Не к лицу прибедняться, Володимер. Парень ты крепкий, видный. А что костылем подпираешься, в том ли беда? Вот оженишься, детишек нарожаете. В рост пойдут, заботы, хозяйство на себя примут. Тут, Володимер, ежели так на себя смотреть, мимо судьбы прокатишь!..
Чувствовал я, близок, близок был Аверьян Петрович к тому, чтобы досказать что-то его беспокоящее. Но удержал он себя. Привстал, тряхнул вожжами, прикрикнул:
— А ну, Орлик! Пшшол!..
В молчании мы снова понеслись по дороге.
3
Любушка в другой раз навестила меня, возвратила книгу.
— Ну, как тебе Пришвин? — полюбопытствовал я.
— Собачку жалко! — оказала она. — Когда Анчара убили, я аж дышать перестала. И заплакала… А тот самый, который стрелял, он что — придурком прикинулся? Стрельнул — и не признается!..
Приятно было убедиться, что Любушка бесхитростна и выполняет обещанное. Смотрел на неё, наверное, с очень уж откровенным любованием, она даже смутилась, спросила испуганно:
— Я не так говорю?!
— Так, так, Любушка. Ты просто прелесть! — воскликнул я с прорвавшимся восхищением. Любушка вспыхнула.
— Скажете тоже, — проговорила она стеснительно и отвернулась. Я дотянулся до её руки, сжал жесткую, огрубевшую в крестьянских работах ладошку, повторив с чувством:
— Ты славная, ты очень хорошая девушка. Только не могу понять, почему вы бросили свой дом, деревню, сюда перебрались? Тебе, наверное, учиться ещё надо?..
Мучительное смятение мыслей отразилось на лице Любушки. Меня даже оторопь взяла. Но Любушка уже справилась с собой. Брови сдвинулись, нахмурились, она опустила голову, смотрела на свою руку, которую я продолжал держать в своих руках. Заговорила с придыханием, как на бегу.
— Папаню-то на войну взяли. Грудь у него вся больная, думали, лихо мимо пройдет. А оно большим худом обернулось — маманя не в срок померла. Папаня изжить себя хотел. А я-то при нем! На меня глядючи живой остался. Своей жизнью меня поднял. Я-то вот подросла. А в деревнях повсюду глухо. Одни вдовы да девки. Судьбу-то как устроить! Вот батя и говорит: «Давай, доча, в село, хоть на время переберемся». Туточки вот и оказались… — Ладонь ее выскользнула из моих рук. Она вздохнула, развела руками, будто сказав: «Такие вот мы, не пристроенные…».
Смотрел я на Любушку, и билась в голове одна только мысль: «Какой же я слепец… Какой слепец!..».
4
На этот раз я сам пошел к Любушке. Поднялся на чисто вымытое крыльцо, постукал в обитую кошмой дверь. И Любушка, и Аверьян Петрович были дома.
Аверьян Петрович, сдерживая приветливую суету рук, освободил меня от шинели (в сторожке было натоплено), усадил на широкий табурет, единственный в малом пространстве комнаты.
Сторожку изнутри я видел впервые. Подивился тесноте, где кроме двух топчанов, застеленных суконными одеялками, дощатого стола между ними, печи с плитой, на которой стоял большой медный чайник, да хомута в углу со связкой вожжей, ничего не было. Но даже из этой тесноты гляделся порядок, опрятность, поддерживаемая, как можно было догадаться, стараниями Любушки.
Сама Любушка сидела на топчане, расчесывала перекинутые через плечо на грудь рыжеватые свои волосы. На меня глянула поверх руки, в которой держала гребень: в лице смущение, в глазах радость, руки стали быстро заплетать косу.
Прежде я видел Любушку в пальтушке, окутанную платком, с виду этаким толстеньким медвежонком. Теперь передо мной была, не скажу, чтобы красавица, но милая девчушечка в простом свободном платье, несколько полненькая, как мне показалось, но вся светлая, теплая, словно летнийполдень.
Держа во рту гребень, торопясь пальцами, она доплела косу, перехватила кончик тряпичной лентой, забросила косу за спину.
Перехватив мой изучающий сторожку взгляд, сказала с каким-то вызовом:
— Да. Вот так мы и живем!
Аверьян Петрович счел нужным пояснить:
— Тесно, да не в обиде.
На что Любушка тотчас откликнулась:
— А в деревне дом у нас большой! — Ноги её, обутые в катанки, не доставали до полу, при каждом слове она вскидывала то одну, то другую ногу, будто играла в мяч, полные коленки её при этом вызывающе выбивались из-под платья. Вообще здесь, у себя дома, Любушка не была похожа на ту робкую девочку, которая приходила за книгами. Мне даже казалось, что Аверьян Петрович больше стеснен моим присутствием, и вовсе не он, а Любушка в их сиротной семье являет собой хозяйку.
Для меня это было неожиданным открытием. С ещё большим любопытством приглядывался я теперь к загадочной девчушечке, которую даже мысленно ещё не связал со своей жизнью.
Аверьян Петрович пристально, с каким-то мягким упрёком подсказал:
— Ты бы, доча, угостила гостя молочком. Нашим, деревенским!..
Любушка глянула на меня вопросительно, не дожидаясь моего согласия, спрыгнула с топчана, топая по полу в азарте предстоящего угощения, пробежала в сенцы, вернулась с крынкой, наливая молоко в кружку, приговаривала, певуче растягивая, как говорят обычно женщины в крестьянских домах:
— Вот, попробуйте молочка. Это от нашей коровки, от Красулечки. Только вчера папаня привез, домой ездил. Коровку-то мы пока на тётю Катю оставили. Чтоб приглядывала… Кружку-то вам туда подавать? Или к столу переберетесь? Садитесь на топчан, удобнее будет… Давайте помогу!..
Было приятно видеть Любушку в привычных ее домашних заботах. Я поднялся, передвинулся к столу, смущаясь заботливых Любушкиных рук, которыми она усаживала меня на топчан, ставила к стенке костыль, пододвигая кружку.
— Пейте, пейте! — упрашивала она. — Вот только хлебушка у нас, — она вопросительно глянула на отца, Аверьян Петрович скорбно развел руками.
— Папань! А пол тети Катиной колобушки еще с утра осталось?..
— Ну, так и ставь на стол! — ответствовал Аверьян Петрович.
От колобушки я не посмел отщипнуть ни кусочка, молоко отпил, похвалил, не покривив душой, — молока давно я не пил.
Любушка смотрела, как прикладываю я к губам край кружки, по-детски сочувствовала каждому моему глотку, глаза её довольно блестели. Она приговаривала:
— Ну, попейте еще. Ну, еще глоточек!..
Аверьян Петрович сдержанно покашлял, поднялся, в озабоченности будто вспомнив, сказал:
— Пойду, сенца коню подброшу… — Вышел, плотно притворив дверь. Любушка ничуть не удивилась, что папаня ушел. Села рядом на топчан, подсунула под себя ладошки. Болтая ногами, поглядывала на меня улыбчиво.
В непривычности чужого дома, перед развеселившейся девочкой-хозяюшкой, я чувствовал себя скованно. Руки держал перед собой, крепко сцепив пальцы.
Любушку и веселило, и томило мое молчание. Она болтала ногами, играла язычком по пухлым своим губам.
— А можно я спрошу вас о самом-самом?.. — Вобрав голову в плечи, она замерла, ожидая.
— Спрашивай, — ответил я, еще не догадываясь, какое «самое-самое» тревожит её.
— Тогда я спрашиваю?! — предупредила Любушка и прошептала:
— Вы когда-нибудь целовались?
Вопрос был до того наивен, что я рассмеялся.
— Чего вы смеетесь? — обиделась Любушка. — Ведь когда целуются, это серьезно?..
— Очень серьезно, Любушка, — сказал я, смиряя веселость. — Чехов Антон Павлович был очень чутким человеком. Так он записал однажды: «Умри, но не давай поцелуя без любви».
— Вот видите! — строго глядя на меня, сказала Любушка. И тут же призналась:
— Я никогда, ни с кем еще не целовалась!..
Оказались мы в затруднительном положении: оба хотели того, что сами запретили себе.
Любушка перекинула косу себе на грудь, потупясь теребила лоскуток на кончике косы. Не поднимая головы, проговорила:
— А если скажу. Если я скажу, что полюбила. Вы поцелуете?
Со всей возможной нежностью, которая дана была мне от моей нежнейшей мамы, прикоснулся я губами к испуганно дрогнувшим ее губам.
Услышал нетерпеливый шепот:
— Еще… Ну, еще…
Я целовал теплые, мягкие Любушкины губы, они становились все горячей, они уже обжигали мои губы? Не знаю, куда бы завело увлекшее нас лобзанье. Но нарочито громкое топанье ног на крыльце возвращающегося Аверьяна Петровича заставило нас остепениться.
Любушка нехотя спрыгнула с топчана, отошла к оконцу, стояла, обмахиваясь концом косы.
Аверьян Петрович взошел, остро глянул на пылающие щеки дочки, удовлетворенно обмял пальцами усы, сказал бодро:
— На воле-то морозец!
5
Поцелуи в сторожке повенчали нас. Любушка осмелела, чаще забегала к нам. Склонившись за столом, с любопытством заглядывала в мои раскрытые тетради, звала нетерпеливо на волю. Ходили мы по дорожкам пустынного, в вечерние часы, лесхозовского поселка, приостанавливались, целовались, снова ходили. Расставались нехотя, когда в окнах нашего дома потухал свет.
Невысокая росточком Любушка всегда заботливо подставляла плечо под мою руку, с видимым старанием, приноравливалась к моему шагу, костыли к тому времени я оставил, мог уже ходить, опираясь только на палочку.
Ум мой в ту пору, хотя и был занят приобщением к разным философским понятиям, а все-таки с радостью внимал торопливому говору Любушки.
Ее рассказы о жизни в деревне, о коровушке, огородных заботах, о грибах, которые она собирала под заветными березками, о родничке со святой исцеляющей водой близ речки Куекши, вызывали участие. И чем больше слушал я Любушку, тем ближе, понятнее, роднее становилась она. В какие-то минуты я даже ловил себя на мысли, что ее, Любушкины заботы, и есть сама жизнь. В такие минуты кощунственно бледнели в моем сознании все изучаемые мною философские премудрости.
А весна уже ломилась сквозь истаивающие снега. Склоны холмов, пробрызнули веселой зеленью. Запушились серебристым шелком посветлевшие прутья ив. Свадебная птичья суета заполонила ветви берез, отяжеленных гнездами.
Любушка в дни наших прогулок с любопытством наблюдала гомонящих галок и грачей, однажды спросила:
— Интересно, как грач отличает свою подругу? Они же все одинаковые?
Мое сердечко дрогнуло: я догадался, что и Любушка думает о своем семейном гнезде.
В майском тепле сплошь забелел вишенник на краю лесхозовской усадьбы. Не раз в своих прогулках мы проходили мимо, любуясь его манящим цветением. В какую-то из ночей, остановились, в снежно-белой замети. Любушка молча закинула руки мне на плечи, потянулась к моим губам. Я почувствовал, как с ласковой настойчивостью ее руки потянули меня к земле.
И случилось то, что так долго томило нас обоих. Любушка лежала, закинув голову. Глаза ее были открыты. Она смотрела на звезды. На краешке её губ белел опавший лепесток. Наверное, он мешал, она могла бы его сдуть. Но губы её будто застыли в странной удивленной улыбке.
Я приблизил свое лицо к её лицу, губами снял с её губ лепесток. Любушка судорожно, в то же время и с чувствуемым облегчением вздохнула, руки её охватили меня, крепко прижали. Я услышал, как она простонала: «Что же такое мы с тобой наделали…», — голос её дрожал от смущения и радости.
Я отыскал ее руку, поднес к губам. Поцеловал по очереди каждый из пяти пальцев. Сказал, успокаивая её и себя:
— Вот мы и породнились, Любушка!..
6
Аверьян Петрович встретил меня в деловой озабоченности, усадил на лавочку под окном.
— Ну, что, Володимер, — начал он разговор, сильнее обычного нажимая на «о». — Жить-то где будете? К себе дочку возьмешь? Али к нам в дом переберешься?..
Я понял, что секретов от отца у Любушки нет. «Ну, что ж, — подумал. — Значит, и говорить легче!».
— Коли к нам, продолжал Аверьян Петрович, — зараз скажу, чтоб никаких сомнений у солдата не было: пока я жив, я тебе опора. Накосить ли, за скотиной поглядеть, по плотницкому ли делу — все на мне. И тебя, и Любушку обихожу. Хотя напрямки скажу: по дому, по саду-огороду сама она горазда. Милуйтесь, покуда я жив. А там ежели что, Любушка все на себя примет. Скажу еще: к каким занятиям ты привычен, все при тебе останется. К делам твоим умственным я и Любушка — с полным расположением. Взгляда недоброго не будет! Только об одном попрошу, Володимер, ласков будь с Любушкой! В девках ласки не добрала. А в войну и того — осиротило!.. Так как располагаешь, Володимер?!
— Что тут располагать, Аверьян Петрович? Ясное дело, к нам Любушка переедет! — сказал я, вполне уверенный, что в нашем доме отказа моей невесте — жене уже! — не будет.
— На том и порешим! — удовлетворенно заключил Аверьян Петрович, в радостной забывчивости, прихлопнул рукой по бесчувственному моему колену. Смутившись, отдернув руку, пробормотал, — ничего, ничего, солдат… Сдюжим… Я ведь тебя зараз отличил, как в крыльцо глянул. Сильный мужик, верный. Этот в куст не запрячется… Значит, так, Володимер. Сам-то я здесь, в сторожке приживусь. Коровку из дома приведу. Молочко вам понадобится. Да и твоих отца с матерью поддержать не грех. Тот же огородишко, то да сё, с Любушкой в четыре руки спроворим. Только, Володимер, еще раз прошу, с лаской к Любушке будь!..
7
Домой я шел, будто подарок нес, — спешил порадовать родителей столь важным известием.
Дом встретил меня необычным молчанием. Мама в расстроенных чувствах сидела за столом, в лице её была скорбь. Отец в озабоченности ходил в малом пространстве от постели до стола, держа в руке носовой платок, время от времени шумно сморкался, что означало едва скрываемое раздражение.
В ответ на мой удивленный взгляд, мама грустно сказала:
— А мы уезжаем…
Новость потрясла меня.
— Как уезжаем? — крикнул я, — Зачем?
— Сядь, — сказал отец. — Будем говорить спокойно. Есть одно обстоятельство, оно выше наших желаний. Меня переводят в министерство, в Москву. Думаю, это даст и тебе лучшую возможность учиться.
— Я никуда не поеду, — сказал я. — Еще раз говорю, я никуда не поеду. У меня здесь невеста. У меня здесь жена!..
— Любушка? — спросила мама без удивления, как будто все было ей известно.
— Да, Любушка, — ответил я с вызовом, готовый оградить и себя и невенчанную мою жену от всякого постороннего вмешательства.
Отец издал звук, означавший нечто среднее между «Еще не легче?» и «Умеешь же ты делать подарочки!» — быстрее заходил по комнате, время от времени оглушительно сморкаясь.
— Ну, что ж… — сказал он, наконец. — Если это серьезно, если это уже жена, — произнес он с нажимом, — придется потесниться на новом месте.
— Она не одна, — уточнил я угрюмо. — Она с отцом. Потому никуда я не поеду. Я останусь жить в этом доме.
— Да? — сказал отец насмешливо. — Во-первых, ты забываешь, что дом этот не наш, он принадлежит лесхозу. Во-вторых, сам лесхоз ликвидируется. Полностью. Леса и все хозяйство передаются леспромхозу. Как видишь, меняет нашу жизнь не моя блажь. Ты должен знать о таком понятии, как государственная необходимость!..
Да, государственную необходимость я познал, едва закончив школу. Но тогда была война. Теперь войны не было. И я не хотел, чтобы моя личная жизнь зависела от государственной необходимости.
Я решил отстоять себя, и Любушку, заодно Аверьяна Петровича. Понимая, как непростительна боль, которую наношу маме, наверное, отцу тоже, я тихо, но твердо сказал:
— Тогда, я остаюсь жить с Любушкой в деревне. Перееду к Аверьяну Петровичу.
Отец остановился, платок застыл в поднятой его руке. Мельком я увидел побледневшее лицо мамы и больше не мог поднять глаз. Наконец, уловил со стороны мамы движения, услышал тихий ее голос:
— Володенька, ты подумал о том, что говоришь? Как ты будешь жить в деревне, среди сплошных снегов? Ты же из дома выйти не сможешь. Потом, тебе надо учиться! Как доберешься ты до станции, когда придет время ехать на экзамены? Любушка — хозяйственная девушка. Но подумай, в каких условиях вы будете жить?! Хватит ли у нее сил взять на себя все заботы?
— Хватит! — сказал я угрюмо.
Мама вздохнула:
— Не хочу обижать ни тебя, ни Любушку. Но чувства, Володенька, не вечны. То, что кажется преодолимым сейчас, через какое-то время может обернуться трагедией… — Мама говорила с болью, говорила мудро, я не мог не сознавать ее правоты.
Но я уже принял, я уже увидел, расположился в ясной, понятно устойчивой жизни с Любушкой, в той жизни, которая была обозначена Аверьяном Петровичем.
Я никак не мог отрешиться от той возможности, которая устраивала бы всех, и я в слабой, какой-то скулящей надежде попытался спасти тот счастливый, как мне казалось, выстроенный в моем воображении мир.
— Понимаю, мам, — сказал я. — То, что ты говоришь, я понимаю. Понимаю, что я уже не тот здоровый мужик, который мог бы вписаться в крестьянскую жизнь. Все понимаю. Но я люблю. Знаю, верю, что Любушка будет хорошей, заботливой женой. Почему мы не можем остаться здесь, по-родственному жить всем вместе?!
В снова наступившем молчании вопрос изжил себя сам: для отца, мамы, да и для меня тоже, ответ был очевиден, я просто не мог еще справиться с болью от так неожиданно обрушившейся мечты.
Снова услышал я осторожный голос мамы:
— Володенька, ведь Аверьян Петрович умелый, самостоятельный человек. К крестьянской жизни приучен. Он и один проживет. Будет приезжать, навещать нас. Что поделаешь, такая уж девичья доля: от отца, от матери переходить к мужу в дом!..
8
С Любушкой вышли за околицу, опустились на молодую траву, среди проглядывающих из зелени луговых цветов.
Любушка терпеливо ждала от меня важных для нее слов. И пока я молчал, внутренне собираясь с силами, чтобы поведать ей о случившихся переменах, она потянулась, сорвала ромашковую головку, играя в лукавость, стала обрывать лепестки, приговаривая: «Любит — Не любит… Любит — Не любит… Любит…», — воскликнула радостно. Заглядывая мне в глаза, поведала:
— Вот, видишь, что нагадала ромашка!.. Я постарался ответить улыбкой на её игру, заговорил, едва ли не с дрожью в голосе:
— Любушка, милая. В нашей жизни должны произойти очень серьезные перемены…
Любушка опустила голову, в смущении затеребила подол платья. Я знал, каких слов она ждала. Но пришлось говорить о другом. Я поведал ей, о чем говорили со мной дома, о том, что не будет больше нашего лесхоза, о том, что придется ей уехать далеко-далеко вместе с нами.
Любушка долго молчала, в растерянности разглаживала на коленке край платья, по лицу её блуждала странная не свойственная ей усмешка. Вздохнула, сказала сожалеюще:
— Говорила же я папане, что ничего такого у нас не получится. Собрался судьбу мою устроить. Вот и устроил!.. — Любушка посмотрела мне в глаза. — А я, в самом деле, тебя полюбила…
Я вскричал:
— Что ты говоришь! — Ты жена моя, ты поедешь с нами!..
Любушка покачала головой, опять усмехнулась не своей усмешкой.
— А папаня? — сказала она. — Без меня у него жизни нет. Сгубит он себя, коли уеду. Нет, Володечка, не пара я тебе. У тебя своя жизнь, у нас — другая. Говорила папане, не услышал…
Я был в отчаянии. Волнуясь, убеждал, чуть ли не молил, говорил о согласной семейной жизни, о том, что люблю, и буду любить, беречь, и Аверьян Петрович будет приезжать к нам. О чем только не говорил, страшась потерять первую, действительно необходимую, дорогую для меня женщину. Все было напрасно: Любушка слушала с печальной, понимающей улыбкой, покачивала головой.
— Нет, Володичка, это ты сейчас так говоришь. Хороша я для тебя вот здесь, где только ты да я. А в городе не покажусь я тебе. Там, небось, в каждом доме, в каждой улице столько барышень красивых, нарядных. Что я перед ними? Дурнушка с конопушками!..
Я не находил нужных слов. Ухватился за последнее, что могло бы её удержать при мне.
— Любушка, — сказал я. — А если дитеночек?..
— Ребеночек? — не удивилась Любушка. Вот и хорошо. Не одна буду. И память о тебе… Не надо, Володичка, не надо! — Теперь уже она успокаивала меня, — Не надо. И тебя жалко. И себя жалко… Да, видать, не судьба…
В отчаянии пришел я к Аверьяну Петровичу, веруя, что он-то уговорит Любушку поехать с нами. Аверьян Петрович в полном расстройстве сидел за столом, подперев рукой худую щеку, отрешенно глядел в окно. На мои настойчивые уговоры, отмахнулся:
— Разбирайтесь, Володимер, сами. Нет таких наговоров, чтоб Любушкино слово осилить…
В столичной жизни не было душевного покоя. Дурнушка с конопушками, милая несговорчивая моя Любушка виделась издали лучшей из всех, когда-либо мной встреченных. Ничего не было вокруг, что могло бы заполнить тоскливую пустоту в не смирившейся моей душе.
Как только закончилась сессия и явилась возможность распорядиться временем, я отверг все уговоры отца и мамы, отправился обратной дорогой туда, где, как верилось, ждала меня Любушка. Ехал с твердым намерением вызволить свою семейную половинку из деревенского затворничества, вместе вернуться в приветившую нас столицу.
Отец, чувствуя, что от задуманного я не отступлю, дал письмо к знакомому военкому, и крепкий военкоматовский конь, впряженный в легкие дрожки, донес меня до знакомых мест.
В родном мне лесхозовском поселке хозяйничали уже другие люди, никто из них не ответил вразумительно о конюхе Аверьяне Петровиче, о дочери его Любушке.
Тут же я отправился дальше, в деревню, в которой прежде жил Аверьян Петрович. Отыскал заветный дом, где родилась и росла Любушка, и померк светлый летний день — дом стоял заколоченный. Тетка Катя, сестра Аверьяна Петровича, с которой я говорил, сказав, кто я такой, обрушила на меня весь скопленный свой гнев. Выговорившись, узнав, зачем я приехал в лесную их глухомань, попритихла, повздыхала, приглядываясь ко мне, поведала:
— Поздно, парень, спохватился. Любушка — девка гордая. Слюбилась, да не покорилась. При людях ни слезиночки не проронила, Хулу бабью пережила. А как дите под сердце стукнуло… Видать, прежде с Аверьяном все обдумали: коровку продали, хозяйство порешили. Сгинули с землицы родной… Где обитают, одному Богу известно. Не гляди, не гляди так, парень! Вот те крест, не ведаю. Единой весточкой не сподобили с тех самых пор. А ведь знала Любушка, что заявишься! Знала! Наказала снять с тебя вину. Пусть, мол, не печалится. Живет, будто её, Любушки, не было! Люб ты ей был. Загадала жизнь на тебя положить. Да, видать, не судьба! — повторила она слова Любушки, и от памятных безысходных этих слов так нехорошо стало, что впору было ткнуться головой в стол и зарыдать.
В таком бездумье пробыл я весь обратный путь. Перед выездом в город пожилой возница, похоже, из бывших солдат, видно, меня жалеючи, вдруг изрек:
— Вот так, парень. Войны нет. А жизнь опять не без потерь!..
Я промолчал.