Все, кто причастен был к нашим театральным заботам, заметили изменившееся мое отношение к главной героине пьесы. Обычно я горячился, прямо-таки из себя выходил, когда кто-то из актеров, тем более она, главная героиня, вели диалог не так, как понимал его я. Теперь же, обращаясь к Розе, я терял свой руководящий напор, с мягкостью, совершенно не присущей режиссеру, задерганному профессиональной неумелостью самостийных актеров, говорил почти просительно:

— Может, лучше произнести этот монолог по-другому?..

Роза осторожные мои подсказки принимала с готовностью, тут же всем показывала видимое свое старание. Но скрыть торжества от почувствованной своей исключительности не могла, в изгибе тонких выразительных ее губ появлялась улыбка превосходства. Любая исключительность, как известно, рождает неприязнь в людях, окружающих эту самую исключительность. Холодок отчуждения, который возник между Розой и остальными участниками театрального действа, я улавливал, но слишком поздно понял, что актерский мир вторичен, — убедительно сыграть любовь при явной человеческой неприязни даже актеру талантливому, не всегда по силам. Все чаще ловил я себя на мысли, что завершить столь дружно начатый театральный замысел вряд ли удастся.

Сама же Роза входила в личную мою жизнь с такой же неизбежностью, как снег в зиму. Теперь она принимала участие даже в моих занятиях, — заочная моя учеба в столичном ВУЗе не всегда продвигалась успешно, и Роза умно уводила меня от многих необязательных, как говорила она, увлечений. Надо сказать, даже излишне настойчивые ее заботы были приятны. Порой, мои чувства прорывались, я тянулся к Розе, она умело уходила от моих ласк, отвлекала каким-нибудь тут же придуманным, вопросом. И все время держала меня в напряжении: если по каким-либо причинам мы не виделись день-два, мысли мои из научных исторических далей неостановимо устремлялись в день сегодняшний, к милой моей избраннице.

В доме у нас Роза была уже своим человеком. Очень мило разговаривала с моей мамой. Пробовала заговаривать и с отцом. Но отец, как говорил он о себе, был воробей стреляный. На заискивающие ее любезности отвечал сдержанно, на Розу поглядывал с нескрываемой иронией. Меня это тревожило. Однажды я спросил: «Ну, как тебе Роза?».

Отец снял очки, задумчиво протирая стекла платком, ответил неопределенно: «Шустрая девица. И носик птичий…»

Однако бытовые огорчения никак не влияли на крепнувшую мою увлеченность. Мне не терпелось окончательно ввести Розу в наш дом.

Роза чувствовала мое нетерпение. И однажды, когда привычно и деловито просматривала очередной мой конспект, а я влюблено разглядывал ее педагогически строгое лицо, с черным локоном над широкой изогнутой бровью, она подняла голову, посмотрела на меня внимательным, все понимающим взглядом, сказала заговорщически:

— Приглашаю тебя завтра к себе. Ты не забыл про восьмое марта?.. Мама уйдет в гости… — И обещающе прошептала: — Всю ночь мы будем одни…