— Чего таишься? — строго спросил Гаврилов. — Немцев ждешь?

— Немцев?! Скажете тоже… Подругу, — всхлипывала Санька. — За винтовками побежала.

— Чего? — не понял он. — Какие винтовки?

— Обыкновенные. На тот берег за ними побежала.

— А ну вылазь! — разозлился Гаврилов. «И что они все заладили про тот берег?..»

— Вылазь, вылазь. Нету там никого. Я от речки всех шуганул…

— Врете! — обрадовалась Санька.

— Я тебе не Геббельс. А ну, выходи. Где она, подруга? — спросил, когда Санька, подхватив кошелку, вышла за ним из храма. Было совсем темно, холодно, и с неба быстро сеялась колючая крупа. — Никого нету, видишь.

— Лийка! — крикнула Санька. — Нет, она на тот берег побегла! Лийка! — завыла снова. — Лийка! Документы ее у меня. Сумка у нас на двоих одна. Лийка!

Гудел только ветер. В пустом черно-белом поле становилось страшновато.

— К немцам пошла, — злобно отрубил Гаврилов.

— Нет, она комсомолка, еврейка, — захныкала Санька.

— Ну тогда снова кричи!

— Лийка! Лии-ий-ка! — неслось над берегом. — Ой, как же я? — заныла Санька.

— Беги за ней. Пять минут дам.

— Не — страшно… — испуганно зашептала Санька. — Я туда боюсь. Лийка! Ли-ий-ка! — в голос выла она.

— Да нет ее там, — как мог уверенней сказал Гаврилов. — Я никого за мост не пускал. Лийка! — крикнул он сам.

— Вместе пойдемте, — схватила его за руку Санька.

— Нет, — твердо сказал он и вырвал руку. — Нет.

А сам вслушивался в темноту: вдруг там раненые? Но никто не стонал или стонал, но тихо. «Как их брошу? И девать мне их некуда. По мне уже трибунал плачет».

— Нет, — сказал он жестко. — Туда не пойду. Ее там нет. Со всеми ушла.

— А я как? — захныкала Санька.

— За мной садись. До переезда подкину. «Хоть спину мне прикроешь, — подумал он. — Эх, мародерствовать так мародерствовать. Надо было уже заодно кожан и ушанку у однофамильца одолжить. А то теперь крышка тебе, Ваня», — впервые назвал он себя по имени. — Садись! — приказал Саньке. — Вот бинокль повесь пока. И кошелку подложь, а то набьет нужное место.

— Ли-и-ий-ка! — крикнул уже с мотоцикла.

Никто не отозвался.

— Держись, — сказал капитан, и «Иж» запрыгал вниз по дороге.

Теперь уже мело как следует. Снег летел прямо на мотоцикл, на его засиненную фару и, кроме холода и резкого ветра прохватывало еще и жутью.

«Как на том свете, — подумал Гаврилов. — И вправду бы туда не загреметь. — Теперь он уже не помнил о немцах, словно его от них со спины прикрывала теплая Санька, а глядел только на дорогу. — Поворот бы не проскочить. Ничего не видно. Все белое». Но будка со шлагбаумом, задранным, как журавль, была на месте.

— Слезешь? — притормозил капитан. — Твои где-нибудь впереди. Далеко не ушли.

— Нет-нет, — уткнулась в него Санька, не разжимая на его груди крепких рук.

— А не набило?..

— Обойдется.

— Ну тогда терпи. Сейчас серьезней потрясет.

— Надо было вам кожанку с него снять, — дыхнула в ухо, словно услышала его мысли, Санька.

— Ему холодней, — нехорошо пошутил Гаврилов, а Санька еще крепче вжалась в него, повисла на нем, сводя рукавицы на его замерзшей груди.

«Вот и устроился, — подумал он. — Отлично провел операцию. Благодарность в приказе с занесением в личное дело. Натрясется девка, — вдруг переменил мысли и улыбнулся, сколько позволял ветер и колючий твердый снег. — Только бы квитанцию не потеряла очкастенькая… А может, опять дозвонюсь, объясню… Тепло от девахи, — благодарно подумал он. — Нет, не вывелась еще баба на земле советской!..»

— Замерзла? — Он повернул к ней щеку, перерезанную ремешком фуражки.

— Не… — Она повела грудями за его спиной, и он это остро почуял через свою шинель и ее ватник.

— Терпишь? Скоро доберемся. Нам на почту надо.

Ему хотелось с ней разговаривать. Снег теперь не так мешал — бил с правого бока. На холме, при въезде в деревню, мотоцикл два раза тряхнуло, как вчера «ГАЗ», но капитан не выпустил руля и, глядя на слабо черневшие в белом летящем снегу провода, отыскал почту. Было опять заперто, и в окне не светилось. Гаврилов ударил в дверь, чертыхнулся, потом, взглянув на навесной замок, вспомнил, что под перильцем должен быть ключ. Ключ действительно нашелся, и Гаврилов открыл дверь. Мело по-прежнему. Через летящую крупу Санька на краешке мотоцикла казалась сиротливой и заброшенной.

— Прошу, пани! — крикнул он ей с крыльца. — Заворачивай. Я скоро вернусь. Тут близко.

«Только в яму не загреми, — сказал себе, забираясь в седло. — Тут вроде под столбы рыли».

В третьей от края избе тоже было темно. Гаврилов толкнул дверь в сени, потом еще одну, ударился в темноте о стол и выругался как следует.

— Живой кто есть?! — закричал в темной, как шахта, хате.

— Чего тебе? — засопел в углу пьяный недовольный голос.

— Связистку, мать вашу…

— Нет ее. В районе она. Провод оборвали. В район Глашка потопала.

— А, черт, — вздохнул Гаврилов, вышел к мотоциклу и поехал назад по своему следу. У почты он слез, постоял немного на крыльце, поглядел на летящую крупу, а потом махнул рукой, снова завел мотоцикл и потащил его вверх по ступенькам.

— Стучит, как примус. Теплей с ним будет, — сказал он Саньке, но тут же приглушил мотор, вспомнив, что от выхлопных газов можно намертво отравиться.

Санька сидела на корточках перед голландкой.

— А, да ты уже затопила? — то ли удивился, то ли обрадовался Гаврилов и оглядел комнату. В печке трещало, лампа горела, уходить отсюда не хотелось. «Да и куда в такую ночь? — сказал он себе. — Немцы небось тоже живые: до утра не сунутся… Смотри, — перебил себя. — А чего смотреть? В крайнем разе девка ни при чем, а я отобьюсь. Или что, пропадать мне по такой погоде с продырявленной дыхалкой? Слыхал, что докторша про простуду объясняла?..»

— Займемся техникой, — сказал вслух, чтобы отбиться от разных мыслей, и три раза крутнул ручку.

В телефонной трубке молчало. Тогда он крутнул ручку, не кладя трубки на рычаг. В ухо пошел треск, и снова стало тихо.

— Где-то тут был сейф. Придется распатронить… Греешься? — Он обернулся к Саньке. — Ноги не сожги.

Санька, скинув ботинки и подтянув повыше лыжные брюки, сидела у печки, сунув ноги в чулках чуть не в самую топку.

— Заботливый вы! — отозвалась она, не оборачиваясь.

— Был, девка, был. Вот сейчас позабочусь об этой сберкассе, — хлопнул он по боку конторского ящика. — Эх, без привычки, но где наша не пропадала.

Он достал из мотоциклетного подсумка гаечный ключ. Замок не поддавался. Ящик ерзал по полу.

— Иди сюда! — крикнул Саньке. — Пусть и тебя привлекут за соучастие. Сядь на кассу. Так. Теперь вроде лучше. — Он взял полешко, поставил на висячий замок ключ, а сверху ударил полешком. С первого раза не получилось. — Теплая ты, девка. С тобой отвлекаешься, — сказал и ударил второй раз по ключу. Замок отскочил, а с ним и ушко ящика.

В кассе деревенской почты, кроме вчерашнего червонца, лежали еще несколько трешек и рублевок и несколько длинных узких не то книг, не то тетрадей, от которых отрывают квитанции. Кроме того, в ящике стояли две бутылки, заткнутые марлей. Одна полная, другая споловиненная вчера шофером.

— Чудом не разбил, — удивился Гаврилов и поднес книги к керосиновой лампе. Его квитанция была аккуратно подколота булавкой. — Везет тебе, политрук, — присвистнул он. — Семь бед — одна холера! Согреться хочешь? — обернулся к девушке.

— Могу, — откликнулась Санька.

— Закусить только нет. Или погляди, может, что в шкафу есть? За все сразу и заплатим.

«На хрена тебе деньги, политрук, — горько сказал он себе. — Аттестат посылать все равно некому. Почта туда так же ходит, как этот работает…» — Он кивнул на телефон.

— Алло! Алло! — снова крикнул в трубку. — Ну и молчи, не больно надо!

— Веселый вы, — засмеялась Санька. — Тут квашеная капуста одна. Нет, картошка еще есть. Спечь можно.

— Ну и порядок, — повеселел он, словно забывая, что между этой деревенской почтой и немецким передним краем никаких нету войск, а только один снег да ветер. Но печка трещала, крупа в лицо не била, квитанция за разговор была в кармане, и девушка уже собирала на стол.

«Надо будет — немцы разбудят», — сказал он себе, присев на топчан, покрытый серым шинельного сукна одеялом. И, глядя на хозяйничающую Саньку, он уже видел, как по доминошным камням, когда всякая игра у тебя на руках, чем сейчас у них обернется.

— Раненые есть?! — снова закричала Лия, и тут задуло, замело, и с черного толстого неба повалил холодный острый снег.

— Я винтовок не увижу, — испугалась она и, пересиливая себя, заковыляла к воронке. — Его закопать надо, — вспомнила с ужасом о красноармейце, но, вспомнив, уже не могла отступить и стала искать лопату. Лопат нигде не было. Она обошла воронку справа и тут же поскользнулась и упала во вторую воронку, уже не на дороге, а когда стала выбираться из этой второй воронки, больно ударилась коленом о сошку перевернутого ручного пулемета.

— Нет, тут должны быть винтовки, — чуть не плача от боли в ноге, успокаивала она себя. — Я сначала найду винтовку, а потом вернусь и закопаю красноармейца.

«Не вернешься», — твердил кто-то внутри нее.

— Честное слово, честное комсомольское! — вслух плакала Лия, пробираясь на ощупь между леском и берегом. На дереве что-то чернело. Лия вздрогнула, застыла, потом увидела, что это повисла на ветвях развернутая, как парус, красноармейская шинель.

— Это, наверно, взрывом подняло, — сказала она громко. — Им неудобно было рыть в верхнем… — И тут, вспомнив, что тот, обрубленный, боец тоже был в гимнастерке, чуть не задохнулась от вновь подступившей тошноты.

— Раненые есть?! — закричала она истошно.

Никто не отзывался. Она силой заставила себя снять с дерева шинель и набросить на плечи. Тошнота прошла, и сразу стало теплее. «Надо вторую найти, для Санюры, — подумала Лия. — И оружие… Самое главное — оружие…»

— А я про вас секрет знаю, — глотнув второй раз первача, вспомнила Санька, но тут же прикрыла рот рукой. Ей стало стыдно и как-то жалко капитана, а еще больше себя. Она в первый раз осталась почти впотьмах с мужчиной, если не считать Витечки и папаши одного ребенка из детсада. Тот, последним придя за своим дошкольником, которого еще раньше забрала жена, прижал Саньку в раздевалке и начал нешутейно лапать и вообще себе позволять. У него были бессовестные ясные глаза и, главное, властные руки. От этих рук она сразу сдурела и никак не могла отбиться. Но и он ничего не мог с ней поделать, потому что в других группах еще были дети и воспитатели и сама директорша не ушла домой.

Два дня потом она его боялась встретить, но ребенка водила жена, а когда он опять стал водить, то к Саньке больше не приставал. Сперва это ее обижало, после злило, и она даже стала к случаю и не к случаю вертеться в раздевалке и однажды нарочно мазнула его животом, а он только засмеялся, и все…

А Витечка оказался телком. И теперь, глядя на капитана и вспоминая, что про него говорила Марья Ивановна, Санька и верила ей, и не верила, а сама чуяла, что что-то будет, и ей было страшно, жутковато, но любопытно, как никогда в жизни. И все тело, а всего больше живот и ноги, растревоженные мотоциклом, ждали, ждали, а капитан макал в соль печеную картошку, пил из стакана самогон, заедал квашеной капустой и все медлил и медлил.

«Может, и вправду, инвалид?» — думала Санька и опять с ужасом вспоминала даже не бомбежку, а то, что она видела в ту минуту: как ее, Саньку, всю белую, голую, кладут в мокрую липкую землю. Ее груди, плечи, живот засыпают червивой землей; плечи, груди, которыми она так любовалась, крутясь нагишом перед зеркалом, на зависть и назло Лийке, которая сама-то, верно, себя стеснялась.

Хороша я, хороша, Когда вся раздета, —

распевала Санька, подбирая живот и нахально крутя перед Лийкой пышными бедрами.

И вот теперь вроде сама судьба так повернула, и привез ее сюда на мотоцикле одну из трех сотен баб, и надо же.

— Какие еще там секреты? — устало сказал Гаврилов. — Скинь вон брюки. В земле они. Спать будем.

Он сейчас глядел на себя словно со стороны, и неохота и стыдно было ему заводить всякие игры и уговоры. Настроение да и время было не такое. Он знал, что и без всего этого под одеялом и шинелью все уладится.

Триста без малого женщин, растянувшись по шоссе больше чем на два километра, восьмой час брели под ледяной острой крупой, которая среди ночи вдруг обернулась дождем. Они сами толком не знали, куда идут, то ли в самую Москву, то ли просто поближе к ней, на другие окопы, и несли на плечах лопаты, а на них кошелки с пшеном или сахаром, а у некоторых были еще и ведра, тоже полные продуктов.

Было тихо. Поезда не стучали, самолеты не выли, никто не стрелял. Старшая шагала среди последних, не подбадривая никого и не ругая. Она чуяла сейчас в себе да и в других такую безотказность, что приказали бы повернуть всех, она бы их повернула, да они бы и без команды повернули. А дали бы винтовки и приказали лечь в грязь, которая сейчас расползлась по всей земле, — легли бы и даже, не умея, стреляли. Потому что усталость, покорность и злоба были уже в них такого накала, что этого добра могло хватить (и хватило ведь!) на годы и годы и еще бы детям осталось.

Но никто не приказывал им поворачивать, и винтовок им тоже не дали, и они плелись по шоссе, тащили кошелки и ведра, пока километрах в тридцати от брошенной церкви их не остановили молодые парни на мотоциклах и в таких же кожаных куртках, какая была на убитом лейтенанте. Эти приказали им сложить вещи в придорожном бараке, а с рассвета, который пришел почти сразу, одним назначили рыть противотанковые рвы вправо и влево от дороги, а другим тоже рыть землю и насыпать ее в мешки. И женщины стали ковырять грязь так, будто только сюда и шли, и не было никакой вчерашней бомбежки, ни колючего снега, ни тридцати верст ходу под крупой и дождем, а была одна земля, сверху липкая, а под низом точно кирпич, и они жалели, что не ухватили с собой кирок и ломов, от которых сто лет назад, на пересылке, убегали, как черт от ладана. Все было, как в позапрошлый вечер и во вчерашний день, только вот земля оказалась сверху помягче, а снизу — потверже, и уже не крутились рядом худой капитан и стеснительный шофер, а за-место чудного старичка в балахоне теперь всем заправлял толстый и мордатый инженер третьего ранга.