Гаврилов с водителем тряслись по разбитой мощенке, на которую они свернули сразу за железнодорожным переездом. Студент, слава богу, молчал — сверялся с картой, боясь пропустить следующий поворот. Быстро темнело.

— Сколько женщин в кузов возьмешь? — спросил вдруг Гаврилов.

— Двадцать пять, если тихо лежать будут. А что?

— Да ничего.

«Двадцать пять, это двенадцать ездок. Клади тринадцать, потому как продукт, лопаты и еще кирки-лома. Ну, километров на двадцать, не дальше… Тринадцать на двадцать — двести шестьдесят километров, да еще на два. Да тут на полтора дня работы…»

— Не получится, товарищ капитан. Бензина не хватит, — сказал водитель. Видно, занимался про себя той же арифметикой.

— Знаю. Смотри не прогляди поворот, — помрачнел Гаврилов, — скоро уже?

— Сейчас будет. Больных и самых старых вывезу… — Студент хотел оставить за собой последнее слово.

— Ладно, увидим, — отрезал Гаврилов. «Опять активничаешь!» — устало подумал он.

Меж тем «ГАЗ», два раза качнувшись на холме, въехал в деревню. Было уже совсем темно. В избах света не горело, то ли из-за маскировки, то ли из-за отсутствия тока или керосина.

— Ё-ка-лэ, — выругался капитан. — Где это шарашкино отделение? А ну стучи, студент, в первую избу.

— По проводам увидим, — не скрывая удовольствия от собственной сообразительности, отозвался водитель. — Вот оно. — Победно притормозил он у кособокой халупы, в окнах которой тоже не было огня.

— Порядочки, — вздохнул капитан, выбираясь из кабины и снова припадая на недолеченную ногу. — Так твою! Заперто! — закричал с крыльца. — Чтоб они, — нещадно заколотил в дверь.

Никто не отвечал.

— Вымерли, что ли? Стучи, студент, к соседям!

— Ктой-то? — по-старушечьи донеслось из темноты.

— Связисты где?

— Скаженные! Дня мало!.. Где? Дома — где ишо! Рули на край села. Третья изба от конца.

— Спасибо! — ответил за капитана студент.

— Порядки, мать их дери, — усмехнулся Гаврилов, забираясь на подножку грузовика. — Как при царе Горохе…

— Или крепостном праве, — не удержался студент.

В третью хату капитан вошел, не стучась. В комнате тускло светилась керосиновая лампа. За столом напротив дверей сидел худой старик с трепаной бородой и совсем голым узким черепом. Видимо, был под сильным газом, потому что бутылка перед ним была пустой, и лез он в блюдо с квашеной капустой уже не ложкой, а всей ручищей.

— Ты, твою мать, связист? — накинулся на него капитан.

— Не, — старик мотнул узкой головой. В тусклом свете керосинки голова сияла, как захватанная колодезная рукоять. — Вон она, жадюга! — Погрозил кулаком с налипшей капустой в угол комнаты, где сидела — Гаврилов теперь разглядел — женщина в пальто, в платке и в очках. — Прикажи ей, служивый! Пусть первача отцу даст! А то я знаю: на почтамте держит… Так я ее почтамт к свиньям собачьим разнесу.

— Идемте, — сказал Гаврилов женщине. — Мне звонить надо.

— Идем, идем! — обрадовался старик, пытаясь выбраться из-за стола. — Сейчас ее ларь раскомиссарим! Выпьем с тобою, солдат!

— Заприте его, — брезгливо сказал капитан, выходя на темную улицу.

— Да он уже хорош. Дальше порога не уйдет. Вы тут осторожно идите, товарищ военный. У нас ямы под столбы весной рыли…

— Ехай за нами! — крикнул в темноту Гаврилов. — Что, принимает отец? — Он пропустил женщину вперед.

— Ужас, товарищ военный. Ни приведи господи. Перед воскресеньем мачеху схоронили, а еще сухой не был.

— Ясно, — вздохнул капитан. «Кому-то и кроме войны хватает, — подумал он. — Вот так, политрук, отъедешь от магистрали, и сразу тебе вместо военного положения и суровой обстановки сплошное безобразие и царь Горох».

— Москву сразу дадут? — спросил, поднимаясь вслед за женщиной на крыльцо почты.

— Попробую. — Женщина нашарила ключ под перильцем и звякнула навесным замком. — Погодите, я свет прилажу.

Здесь тоже не было электричества, но две «летучих мыши» позволили Гаврилову разглядеть комнату и связистку. Комната была самая обыкновенная, по-учрежденчески перегороженная невысоким барьером, за которым стоял стол с полевым телефоном, топчанчик, застеленный серым суконным одеялом, конторский шкаф и рядом печка, но не русская, а голландка. А связистка была совсем еще не старая, щуплая и сухая, собою невидная и заметная только очками. На минуту Гаврилова просквозила жалость: «Тебе и без войны бы вековушить, а теперь-то и вообще…» Но дела для долгой жалости времени не давали, и он, расстегнув под шинелью карман гимнастерки, протянул девушке листок с номером. Военно-полевой телефон работал от сухой батареи. Для вызова надо было крутить ручку. Но даже вид этой допотопной техники придал капитану уверенности, а когда после бесконечных томительных, надрывающих душу «Аллё!», «Жду!» «Давай!» «Дежурненькая!» — и так далее очкастая девушка протянула Гаврилову нагретую ее ухом трубку, он, наверно, впервые за день поверил, что враг вправду будет разбит и победа останется за советской властью.

Трещало немилосердно, и слышно было как на том свете, но все-таки на другом конце провода была столица, и, надрывая голос и кашляя, он закричал:

— Кто у телефона? Кто? Не слышу! Говорит Гаврилов… Говорит капитан Гаврилов из квадрата…

— Да какого тебе еще квадрата!.. — прорезалось вдруг в телефоне. — Место назови… А? Ну, ясно. Чего надо? — спросил усталый голос.

— Тожанова. Товарища Тожанова.

— Тожанова нету.

— Товарищ, не кидай трубки! — прямо-таки плача, молил Гаврилов. — У меня триста женщин… Окопных. На копку посланных. А тут никакого командования. Никаких инженеров!

— Так, — голос на другом краю стал тверже. — А ты какого черта их привез? Послали?.. А начальство сбежало?.. Ну и гнал бы эшелоном назад… Ах, не был! Продукты возил? Фрукты-овощи. Ну постой. Сейчас узнаю.

Минут пять в трубке слышался один треск без голоса. Гаврилова била лихорадка.

— Сядьте, товарищ капитан, — сказала девушка. — Хотите — налью?

— Нет, — помотал он головой, не отпуская трубки и прижимая другой рукой руку связистки к спинке стула. Рука была шершавая, рабочая, но теплая, людская.

— Сядьте, — еще тише сказала девушка.

— Эй, Гаврилов! Так, что ли, тебя? — снова пробилось сквозь треск. — Как там у вас обстановка? Роете? Ну и правильно! Ройте. А вокруг как? По шоссе — никого?.. — На полминуты треск опять забил слова. — Ну а на хрен тебе шоссе? Оно тебя не касается, — снова прорвался далекий голос. — Ты мне панику брось… И беспечность — тоже! Ясно? У нас? А что у нас? У нас порядок! Важное сообщение?.. Какое тебе сообщение? А, это… Не было еще. Скоро будет. Будет, не беспокойся. Узнаешь, узнаешь. Так вот чего: пошлют за тобой платформы. Платформы либо инженеров. Что-нибудь одно — по обстановке. Звонил — обещали… Жди, так, ну, — замялся голос, — ну хоть до пятнадцати, нет, шестнадцати ноль-ноль. А пока рубай землю на полный профиль! До шестнадцати жди! А там — сам знаешь, в случае чего — пешкодралом… Дойдут — не маленькие. Понял?

— Понял! Есть до шестнадцати! — выдохнул капитан, от радости забывая узнать фамилию говорившего.

— Налить вам, товарищ капитан? — снова спросила почтовая девушка.

— Лей, голубка! — закричал Гаврилов и оттого, что не мог обнять того, на другом конце провода, трубки не опуская, обхватил связистку и чмокнул ее куда-то возле очков.

— Лей, голубка! Лей! Да, сколько я тебе за разговор должен? Червонца хватит? — Он отпустил девушку и сунул руку под шинель в карман гимнастерки.

— Я вам так проведу, — смутилась связистка. — Ой, какой вы…

— Какой «какой»? — спросил он, протягивая деньги.

— Такой… — ответила она неуверенно. — Вот лучше выпейте. — Она достала из железного конторского ящика бутылку с марлевой пробкой и граненый стакан. — Вам и квитанцию писать? — спросила с робкой издевкой.

— Все пиши, голубка! — выдохнул он, начисто забывая о ней и видя только женщин, которые ковыряли землю за сельским храмом.

— По всей форме, — добавил вслух, хотя уже думал об обратной дороге. — Выпить?.. Нет, сглазишь еще… Эй, студент! — крикнул он, распахивая дверь почты. — Дуй сюда! Озяб? — И когда водитель, несмело стянув пилотку, ввалился в комнату, он сунул ему полный стакан. — Пей! Разрешаю. Обратно сам поведу.

— Спасибо, — кивнул водитель.

— Три восемьдесят, — сказала девушка.

— Сдачу на духи возьми, — крикнул Гаврилов и сбежал с крыльца, от радости забыв забрать квитанцию.

Ни соломой, ни сеном они так и не разжились. Самые догадливые оккупировали ризницу, где пол был деревянный, потолок низкий и дуло меньше. Десятка на два женщин хватило брезента, который на ночь стащили с продуктов. А остальные легли прямо на каменном полу. Под низ клали пальто и поверх клали пальто, а сами вжимались одна в другую, одна в другую, как все равно в мужиков после долгой разлуки.

— Ничего, защитницы! Капитан завтра сена добудет!

— Сегодня по-армейски!

— Грейся кашею и Машею!

— Ватник скинь, не зажимай, подруга! — гудело под сводами.

— Только б мышей не было!..

— А крыс не хочешь?..

— Шоферка бы сюда!..

— И капитана можно.

— Капитан для Маньки.

— Начальство начальство греет…

— Да тихо вы! — с удовольствием отвечала Марья Ивановна. — Вам бы только языки чесать. Вон парнишку бы пригрели, — кивнула она на Гошку. Тот стоял в дверях, не зная, куда пристроиться. «Может быть, машина вернется, поговорю с капитаном или с бойцом. Что мне тут одному делать?» — думал он.

— Иди сюда, Гош, — громко зевнула Санька. Она укладывалась у самой стены. Ганя и Лийка мостились тут же.

— Ну вас, — буркнул Гошка и вышел на паперть.

Было совсем темно, но сверху, над церковью, ветром проредило тучи, и кое-где мигали звезды. Москва была далеко. И тетка, незамужняя сестра отца, которая растила и жучила его вместо родителей-полярников, тоже была далеко. И оттого, что и Каринка была далеко, где-нибудь — он толком не знал где: на Казанке или Нижегородке, — было тоскливо, но одновременно свободно, по-военному тревожно и радостно. Перед храмом было так же просторно, как на крыше московского дома, но еще необычней и потому во сто раз лучше. И места для выдумки было больше. Шум в церкви слабел, треск досок, догорающих в кострах, тоже слабел и навевал мечты, как тихая музыка. И Гошка, согретый двумя мисками каши, весь таял, таял, становился легким и большим, как облако, и уже, казалось, был ростом с церковь и мог одним собой — без всякого оружия! — перегородить мост и прикрыть берег. А Каринка, что сейчас ехала по Казанке, была маленькая-маленькая, и он уже не жалел, что на прощание только пожал ей руку, а не обнял и не поцеловал, потому что как же ему — такому громадине — целовать пятнадцатилетнюю девчонку?

— Эй, парень, картошки печеной не хочешь? — крикнул женский голос.

— А? — вздрогнул Гошка. Но что-то от мечты еще в нем оставалось, и он, понизив голос, ответил: — Хочу! — И, важно вдавливая каблуки туфель, подошел к ближнему краю костра. Поварихи все-таки отличались от остальных женщин, и сидеть возле них в темноте, есть картошку, когда другие спят, было не так стыдно.

— Макай! — Ему пододвинули миску с растопленным маслом.

В лица он не вглядывался. Женщины и женщины. А на их месте могли быть и красноармейцы — и он возвращался в мечту. Эта мечта была хорошо упакована в шинель, галифе и кирзовые сапоги. Рядом лежала невидимая винтовка, трехлинейная (самая надежная в обращении, не то что самозарядка — с той на песчаной местности намучаешься!), и он, обжигая пальцы, снимал кожуру, потому что завтра продукты не подвезут, весь отряд отрежут у этого моста, и три дня никто подойти не сможет. Но белые, то есть немцы, своих положат несметно…

— Не сладкая? — спросила женщина, которая протягивала миску с маслом. — Правда, подходящая? Давай теперь ведра в церкву снесем. Все ж тепло хоть какое.

— Куда? Куда? Кто приказывал? — зашипела Марья Ивановна. Она сидела у токарного станка на табуретке, ждала капитана.

— Сдвигайсь, сестра. Тепло несем! — засмеялись поварихи.

— Людей будить, — недовольно буркнула старшая, но останавливать их не стала.

— Не скучай, Марь Иванна! С нами ложись! — крикнула Санька. — Капитан небось уже связистку клеит.

— Не трогай ее, — тихо шепнула Лия. Она еще не легла и в накинутом на плечи пальто сидела у стены на корточках.

— Давай польту, — сказала ей Ганя, доедая кашу. Из всего отряда у нее одной не было посуды, и она заправлялась после всех. — За орудиво спасибо! — Она протянула Лии липкие миску и ложку.

— Вымыла б, хавронья, — брезгливо скривилась Санька.

— Ничего. Молодая — к реке слетает, — хихикнула Ганя. Она уже почуяла, что Лийка тут поплоше всех и поездить на ней самое милое дело.

— Слетает… — передразнила Санька.

— Ты чего, мужиком балованная? — спросила какая-то женщина поблизости. На всю церковь светилось всего две «летучих мыши» — одна с верстака, другая с токарного, и через темень и надышанный пар Ганя женщину не разглядела.

«Балованная», — не успела ответить — ее опередила Санька:

— Да не было у нее мужика. Возле чужих побирается.

— А ты почему знаешь? — рассердилась Ганя. — Не возле чужих… у меня и свое было.

— Да сплыло, — резала бойкая Санька.

— Нет, было… Я в Ессентуки ездила… — И, отвернувшись от Саньки, Ганя заплакала.

Нет, не вечно жила она возле чужих. Было у нее и свое. В самом начале нэпа, в Липецке, пекли они с матерью и сестрой пироги и продавали у вокзала. И вправду ездила она в Ессентуки с земляком-полюбовником Сергеем Еремычем (он извозчиком был в Москве) и с Кланькой, сестрой, совсем еще девчонкой. И там, на водах, Сергей Еремыч спьяну или по дурости испортил Кланьку, и она понесла. Ганя-то от своего избавилась, а Кланька испугалась. Убежала из дому в прислуги, а вернулась, когда подошло время, и родила разом двух племянников. Тогда в Липецке снова появился Сергей Еремыч и объявил, что увозит Кланьку под Москву. Дом там купил. Раньше он так и спал при лошади.

— Как же Кланька одна управится? — спросила маманя; она уже почти что и не вставала.

— Ангелину возьмем, — как отрубил Еремыч.

— А меня куда? — спросила маманя.

— И одна помрете, — ответил (бесстыжие его глаза!) Серега, и Ганя поехала с сестрой и племяшами.

Нет, не врал Серега Шлыков, он и впрямь купил полсарая на Икше и чего-то к нему пристроил, жить можно — не хуже, чем в Липецке. Теперь они с Кланькой по очереди носили на Савеловский пироги. Только без маминого замеса торговлишка пошла гиблая, а выписывать старую, хворую Еремыч не хотел.

Так и жили, пока Серега не продал (или, может, пропил!) лошадь, стал учиться на водителя грузовика и завербовался куда-то подальше, где рубль длинней, и заявлялся на Икшу раз в два года, а то и реже.

Вот так было, и Ганя могла бы рассказать — да что толку: девахи все равно не поняли бы — да и ночь уже. Церковь наполовину спала-храпела, а которые не уснули, переговаривались:

— Спи!

— Ухайдакаешься завтра!

— Отбой! — звонко крикнули в дальнем углу.

— А ну тихо! Вроде машина едет! — зычно сказала Марья Ивановна и поднялась с табурета.