#img_24.jpeg
1
Стрелки на циферблате станционных часов показывали пять утра, хотя здесь, в Верхней Тавде, было не пять, а на два часа больше. Парней, с которыми Алтынов ехал в одном вагоне, встретил на перроне то и дело бухающий в свистящем кашле пожилой человек, одетый в заношенный и тесный армейский полушубок. Размахивая руками, он объяснял что-то. Дождавшись конца разъяснений, добровольцы подобрали котомки и, отряхнув их от снега, побрели следом за представителем залучившей их стройки.
Всего один и простуженный, но был у ребят встречающий, а его, Алтынова, никто не встречал. Да и не давал он знать о своем приезде.
Мордастый парень в растоптанных пимах поднял руку в серой, вязаной, поди, матерью варежке, крикнул прощально:
— Дядька Андрон, пока! Надумаешь — приезжай!
— Нет, ребята, спасибо. К месту прибиваться надо, гнездо вить.
Соврал Андрон! Было гнездо. И сейчас есть. К нему и волочил по грязному снегу опавшие, общипанные крылышки. Врал без внутреннего терзания, без вздоха в душе — о, господи! — а так, по давно въевшейся привычке. Немцам врал. Красноармейцам, которые в плен взяли, с три короба наворотил. На суде военного трибунала загибал безбожно. В сибирском ИТЛ «лапти плел». И жене в письмах — семь верст до небес, и все лесом. Вот и этим намолол — за пазуху не уберешь: дескать, вернулся с войны, а дома ни жены, ни деток. Померли. С горя на Север подался — остудить несчастную головушку. Теперь вот, когда сорок годов за спиной, снова потянуло обзавестись семьей.
Вранье, что дранье, — того и гляди, руку занозишь. Да, видно, теперь такое у Алтынова — на всю жизнь. С правдой ему уже не по пути.
Покрутил головой, суетливыми глазами осмотрел привокзальный засугробленный пустырь. Ни одной лошадки — ни у обгрызенной коновязи, ни подле водокачки, где прясло. На своих двоих, значит, придется. Не привыкать! Да и к лучшему: боязно на санях-то, вдруг знакомый возница окажется или из Кошуков кто. Ведь как ушел в сорок первом — так и канул, словно в преисподнюю провалился. Вот и прилипнут, чего доброго, начнутся расспросы. А ему, Алтынову, расспросов-допросов довольно, под завязку наелся.
Где пешком, где шажком — куда как ладно. Катанки на ногах еще добрые. На пересыльном у желтогубого хмыря на изношенные ботинки выменял. Тот придачу просит. Андрон вместо придачи вопрос кинул: «А не хочешь перо под ребро?» Не захотел под ребро, отвязался… Бушлат крепкий, шапка хоть и на рыбьем меху, все же шапка — с ушами, с тесемками. Дотопает! Ко всему прочему, морозец — так себе, будто не декабрь на дворе.
Познабливало. Терзали неизбывные думы: как встретят дома, как жизнь налаживать после четырнадцатилетней отлучки? Крыша, поди, седелком, как у Пальки-дурачка, что в Билькино жил. Перед войной шибко хотелось новым тесом покрыть. Не успел, так и осталась дряхлая, мохом поросшая.
Ни овечки, наверно, ни поросенка в хозяйстве. Таким семьям едва ли что перепадало из колхозной кассы. Соломы и то, поди, жалели, сволочи. От братовьев тоже помощи не дождешься. Не то что свое письмо написать, уважить, с Настиными ни одного поклона не прислали, будто и нет его на белом свете. Израненными, но живыми вернулись с воины, в сорок пятом еще. На станции их, писала Настя, с медным оркестром встречали, начальники похвальные речи говорили… От замутненных мыслей сбивалось дыхание. Бра-тель-ни-ки, в душу…
Вошел в спертый воздух вокзального помещения — за ветерком вроде посидеть, с духом собраться. На лавку не позарился, хотя и было где сесть. Устроился, как таракан, за печкой. Еще не протапливали, холодная.
Да что там криводушничать: не от ветра спрятался, ждал, когда буфет откроется. Душу сполоснуть, размягчить ее, скомканную.
Тех, что с фронта, с музыкой, значит, встречали… Арестантский мозг Андрона взял и родил чахлую мечту, пристроил его к тем, что со славой приехали. Будто он — прежний старшина, сапоги начищены, побритый, пилотка набекрень, на суконной гимнастерке медали позванивают, через руку двубортная комсоставская шинелка, в вещмешке гостинцы для Любочки и Тони…
Какие они сейчас, детки его? В день призыва Любочке пять годиков исполнилось, а Тоня еще грудью кормилась. Выходит, старшей девятнадцать, невеста уже, меньшая к тому же подтягивается. Войдут вот сейчас в заплеванное помещение… Твои или не твои?.. О, мать твою, жизнь проклятая…
Как встретят? С поклоном бы, с поцелуями — отец все же. А если тем, чем ворота запирают? Вымахали, кобылицы…
Мысли, едва не увлажнившие глаза, стали закипать горючей злобой. Мишка с Ванькой, дядья ихние, всякому могли научить, всякого наговорить против родного отца. Ишь ты, в медалях, с начальством за ручку здоровкаются… И Настя, стерва, ласковых писем не присылала. В чужих постелях, поди, ласку растрачивала. Дознаюсь — мясо с костями смешаю… Аж заколотило всего, как припадочного…
«Да где она, сука толстозадая!» — взъярился на буфетчицу, виноватую перед ним, как и весь белый свет. Бешено вскочил, хотел громко ступать, греметь сапогами, но на ногах были отсыревшие валенки. Скользнул Андрон на крашеных половицах — и сразу сник. Все же прошел до буфета, для проверки дернул за скобку. Дверь растворилась. Когда ждал, за стойкой мысленно виделась почему-то неимоверно отъевшаяся баба, а тут — нате вам! — мужик пол подметает. Левой рукой. Правая, из чего-то сделанная, просто так болтается.
— Чего рвешься? — беззлобно спросил он. — Пожар, что ли?
Алтынов не стал отвечать, хотел дверь захлопнуть, но хозяин заведения сказал:
— Раз уж проник, заходи.
Пристально посмотрел на Андрона, едва приметно усмехнулся, опустился на колени, стал той же, левой, поджигать дрова в голландке, уложенные для просушки с вечера. Неживой рукой прижал коробок к ребрам, чиркнул спичкой. Растопка из подсохшей бересты взялась сразу.
Захотелось и Андрону показаться фронтовиком. Поздоровавшись, спросил:
— На фронте руку-то?
Вставая с пола и оборачиваясь, буфетчик снова загадочно изогнул уголки губ:
— Там, язви ее…
Ухмылка задела Алтынова.
— Такое увечье и ни одной медальки, — поддел он.
Буфетчик отопнул березовый голик с листа железа, прибитого перед топкой, и остановил на Алтынове ледяной взгляд.
— Негоже носить медали там, где водку жрут. — И догадливо проникая в положение раннего посетителя, добавил осудительно: — И не тебе бы спрашивать. Из каких краев пожаловал? Не столь отдаленных, сдается?
«Сыч безлапый, наскрозь видит», — испугался Андрон проницательности инвалида. И, как всякому струсившему, тут же захотелось угодливо повилять хвостиком. Буркнул сдержанно:
— Войны-то не меньше твоего видел… С Севера сейчас, на заработки ездил.
Буфетчик не стал спорить, вздохнул согласно:
— Так, конечно, так… Кто ее, проклятую, не видел.
Он прошел в дверь за стойкой, там забренчал рукомойник. Через какое-то время вышел в свежем халате, застегиваясь, спросил с прищуром:
— Деньжат на Севере зашибил, шампанское будешь спрашивать? Не водится. Коньяку тоже не держим.
Деньжат зашибил… Сволочь. Десять лет мантулил, а к расчету — девятьсот шестьдесят два рубля с копейками. На железную дорогу еще двадцать семь целковых… На штаны с рубахой не больше. Не только шампанского, водки не захочешь.
Двести граммов все же заказал. Конфет бы девчонкам, да не видно их на витрине, а у этого спрашивать…
Печка нагревалась, расслабляющая жидкость плыла по жилам, мягчила тело. Мысль о конфетах для девчонок напомнила об одном письме дочери. В пятьдесят втором пришло, как раз переписку позволили. В тот конверт Тоня, младшенькая, рубль вложила, Видно, Настя сказала, что папке на троицу сорок исполнится. С днем рождения поздравила дочушка. Писал ей в ответ что-то ласковое. Что именно — забылось, но на сердце от того, что писал, осталось хорошее.
А писал Андрон Николаевич вот что:
«Многолюбимая доченька Тоня я получил ваше письмо в котором я стал распечатывать и там нашел рубель денег и сразу заплакал горкими слезами, спомнил, что дочери мои становятся девчатами, а миня досе ичо не видели… Вашей маме много любимой жене Анастасии Петровне шлю пламенный привет и желаю всего наилудшего и пускай не попрекает моим положением за 10 лет лагеря и заткнет язык куда это следует…»
Буфетчик неотрывно разглядывал Алтынова. Решив, видимо, что не ошибается, спросил наконец:
— Что, Андрон Николаевич, худо на сердце-то?
Алтынов вздрогнул, откинулся на спинку скрипучего стула, затрудненно выдавил:
— Откуда… знаешь?
— Выходит, не обознался, — буфетчик, выражая удовлетворение, сильно потер кулаком нос и широко улыбнулся.
— Сам-то чей такой? — спросил Алтынов.
— Хоть ты и изменился порядочно… Облез вон. Все равно не обознался. А чей я — тебе ни к чему. Нам с тобой детей крестить не придется… Как добираться думаешь?
Алтынов пожал плечами. Буфетчик посоветовал:
— Пойди в потребсоюз, сегодня Кошуковскому сельмагу должны продукты завозить. Думаю, не откажут. Продуктов там… — пренебрежительно качнул он протезом. — Хватит и тебе места.
2
От магазина в Кошуках Андрон Алтынов шел походкой одеревеневшего человека. Объяснял себе: промерз шибко. Но причина была совсем в ином. Котомку нес в опущенной руке, в ней взбулькивала поллитровка. Сначала-то продавщица не хотела давать, некогда, дескать, товар принимать надо, но ей что-то шепнули, и она, ахнув, тут же обслужила необычайно денежного для деревни покупателя. Твердой колбасы, которой кошуковцы не видели издавна и припрятанной «для своих», всполошенная, предложила сама. Взял Андрон и палку колбасы.
Вдоль забора бы пробираться, как татю ночному, крадучись, но там навеены здоровенные сугробы. Шел середкой улицы по приглаженной санными полозьями дороге. Вон и пятистенок его, который едва не зубами вырвал у братьев после смерти отца. Снег достигал окон, поднятых от земли аж на восемь венцов, — подходи и заглядывай. Нет, не подойдешь и не заглянешь. И не сообразил сразу почему. Снег не помеха. Вон что! Палисадник. Сроду его там не было. И деревья перед окнами не сажали, чтобы свету не застили. Теперь палисадник, а в нем какие-то голые, по сезону, деревца.
От калитки до дороги снег убран. Совсем недавно убран — следы лопаты видны. Неужели кто-то опередил потребсоюзовские дровни, сообщил о нем, и девчонки, а может, и сама Настя, поспешили расчистить дорожку дорогому человеку? Мало верилось в это. Просто живут по-людски, за порядком следят, без него управляются.
И опять притаившаяся злоба привычно сдавила горло. Все без него могут, даже удобнее без него, лучше. Не сейчас, ночью бы подойти, облить керосином и сжечь все к чертовой матери…
Картина полыхающих хат явилась из прошлого, предстала в сознании настолько отчетливо, что споткнулся в шаге, замер встревоженным зверем. Не подсмотрел ли кто этой картины, не закричат ли в сотни ртов объятые горем и ужасом люди?..
Стоял, сопел удушливо. От жаркого дыхания индевели усы…
Нет, не просела крыша. На ней снежная островерхая шапка, из трубы курится дымок. Почему мнилось, что должна седелкой просесть? Не двускатная, поди, на четыре стороны скос. Забыл? Памяти не стало? Едва ли. Вдосталь памяти. Или ее в достатке на то, о чем надо врать, врать и врать?
…Жену узнал сразу, хотя жили вместе в два раза меньше, чем врозь. Не мог не узнать, жена все же. Ворохнулось в жалости остудевшее, черствое сердце: до чего же постарела! Маленькая, тонкая, как черенок ухвата, с которым обомлела у зева топящейся печки. Лицо — печеное яблоко глаже.
На голбце сидит девчонка, чистит картошку. Опустила нож, лицом меняется, похоже, догадка явилась — смутная пока, но догадка: кому еще быть в образе этого небритого мужика, всех в деревне от малого до великого знает. Покосилась на мать — и всякие сомнения пропали. Отец заявился! Тот, которому утаенный от матери рубль посылала.
Загремел упавший ухват, женщина замерла безвольно и опустошенно, не знает, что делать в таких случаях. Кинуться на шею, осыпать поцелуями, как четырнадцать лет назад возле военкомата? Отвыкла. Да и не было сейчас в ней ничего такого, что позвало бы на это.
Много раз бессонными ночами продумывала каждое движение, каждое слово, которые понадобятся при встрече. Такие слова и движения, чтобы всего в меру: и горя, и радости, и упрека за изломанную жизнь. Сейчас все из головы вылетело, только и простонала чуть слышно:
— Приехал…
После этого будто отпустили какие-то удавки, приблизилась, приникла седой головой к бушлату, пропахшему холодным северным дымом, залилась в три ручья. Как хочешь, так и понимай эти слезы.
У Андрона, как ни странно, а может, и напротив — по логике всей его поганой жизни — мелькнула в голове успокаивающая мысль: ничего и ни с кем у нее не было, кто на такую позарится… Подождал, пока успокоится, тогда уж освободился от мешка, бережливо пристроил его на голбце рядом с девчонкой. Лицо у девчонки чистое, красивое даже. Груди, как у взрослой. Любочка или Тонечка? Любе девятнадцать… Тоня это, не иначе, но по имени назвать воздержался. Прохрипел перехваченным горлом: «До-чень-ка…» Протянул руку, погладил по мягким, промытым волосам. Не отпрянула, не отклонила голову.
Когда стал скидывать бушлат и валенки, Тоня подхватилась, накинула шубейку — и за дверь.
Анастасия Петровна вытянула из печки чугун с кипятком, натеплила в рукомойнике воду.
— Развалилась банька-то наша. К Михаилу сходишь, топить собирался. Обмойся пока с дороги-то.
Полезла в сундук, обитый некогда полосками жести. На крышке жестянок не было, без него сняли красоту эту. Видно, цепляться стала за что ни попадя. Из укладки, с которой Настя пришла к нему из родительского дома, пахнуло незабытым духом сухих трав. Андрон уткнулся взглядом — что там? А что могло там быть? Тряпье какое-то. Из доброго лишь девичьи платья приметил и давнюю скатерть, приданое Насти.
Из-под самого низу достала пару мужского белья. Встряхнула рубаху, распяла ее в руках, осмотрела — нет ли какого изъяна. «Сохранила, ждала все же», — мелькнула у Андрона мысль, но мысль эта не вызвала ни радости, ни теплоты к жене. Извелась способность являть к жизни такие чувства.
— Белье-то после, как попаришься, а сейчас вот эту надень, — отложила ситцевую рубашку с заплатами на локтях. — Михаил с Иваном должны подойти.
Хотела, как в давнее время, обмыть мужу спину, но оробела. Отвыкла от вида мужского тела, от прикосновений к нему, а на мужнином, крепком и мускулистом, давно забытом, еще и страсти такие, что ноги от слабости подогнулись. Чисто индеец. На груди орел, будто чернилами нарисованный, выше локтя — голая баба в обнимку с голым мужиком. Вокруг пупка солнце изображено. Другая рука тоже в картинках и надписях. Спросила в спину:
— Наколки-то там, что ли, в тюрьме?
В тюрьме… Нет, не в тюрьме, на вольной волюшке. Были и там художники с блатным образованием… Но отмолчался. Анастасия Петровна удрученно покачивала головой:
— Срамотища. На людях раздеться грешно будет.
— Заткнись, — коротко распорядился Андрон.
Поискал бритву, помазок. Все там же, на божнице. Как до войны. Ворох лет минул, а на́ тебе…
Побрился, сидел за столом в красном углу, поглаживал натруженными негнущимися пальцами памятную со свадьбы скатерть, рассказывал нескладно, с пятого на десятое, Анастасия Петровна слазила в нижний голбец, достала огурцов, капусты, вторым заходом — кастрюлю, наторканную чесночно пахнущей свиной солониной. Продолжала слушать, мало понимая из того, что ей говорили. Андрон догадался, примолк. После отчужденной паузы сам спросил:
— Как жили-то?
— Как жили — писала.
— Не притесняли?
— Пряниками не кормили, а притеснять меня и девчонок не за что, не мы виноватые. Власть понимала, советская все же.
Дернул усом: «Со-вет-ска-а-я… Ишь…»
Бухнула в сенях промерзшая дверь, напуская холод, открылась избеная. В клубах пара показалась Тоня, за ней — рослая, краснощекая, силой налитая Люба. В валенках, стеганом ватнике. Не раздеваясь, прошла к столу, неопределенно улыбаясь, протянула руку:
— Ну, здравствуй, отец. С приездом тебя в родные края. Замолил грехи или еще остались какие?
Паршивка развязная, энкэвэдэ в юбке… Ишь, глазищами режет. И сильна, как мужик, холера. Сдавила руку — аж пальцы слиплись. Наверно, у всех доярок такие ручищи, а Любка в двенадцать лет с коровами позналась. Вот ей в самую пору конфетки, которые собирался купить…
Тоня, прислонясь к косяку, следила за событиями робкими глазами. Люба с подчеркнуто вызывающей непринужденностью вытянула из-за пазухи бутылку, с лихим пристуком поставила ее на стол.
— На ферме подменят меня, — переодеваясь, говорила из другой комнаты, — а мы пировать будем. На радостях-то и я дербалызну.
— Любка, ты бы прикусила язык, — приструнила ее от печки Анастасия Петровна.
— Брось, мама. Тут петь, плясать надо, а ты мне — платок на роток.
Вышла гордо, со знанием собственной цены. Тоня смотрела на нее с боязливым восхищением.
Вскоре, извещенный племянницей, поскрипывая протезом, вошел Михаил. Он старше Андрона на восемь лет. Сказал всем «Здравствуйте», разделся и тогда уж прохромал к столу. Сообщил, что Иван в конторе неотложное решает, скоро подойдет. Протиснулся вдоль скамейки, сел рядом с насупленным Андроном, не ворохнувшимся с его приходом. Ни объятий, ни поцелуев. Но руку Андрону подал, спросил о здоровье и о том, не забыл ли, как топор в руках держать.
Нет, не забыл Андрон, в сибирском ИТЛ практики еще больше набрался.
— Вот и ладно, — заключил Михаил. — Работы невпроворот.
Ивана все не было, молчанка в доме стала тягостной. Налили по стакашку. Михаил сказал Андрону:
— Детсад расширяем, к школе пристрой делаем. — И пошутил, как мог: — Рожают и рожают бабы. Мужиков-то в деревне — по пальцам пересчитать, а тут даже вдовые рожают. От довоенных зачатий, наверно.
Напраслину нес Михаил, у одной только вдовушки подрастал прижитый в городе сынок. Согнал улыбку, спросил брата:
— Пойдешь ко мне в бригаду?
Андрон сидел хмурым, глазами ни с кем не встречался, даже с женой. Михаил продолжал думать о своем, исправил сказанное:
— Что спрашивать — пойдешь или не пойдешь. Все равно тебя больше никто не возьмет. На бригадах одни фронтовики.
У Андрона взбугрились скулы, тягуче молчал. Люба, пристально изучавшая отца, после второй рюмки захмелела, ушла к себе и, упав на кровать, поскуливая, ревела в подушку. Тоня встряла в разговор, похоже, не к месту:
— Я бы тебя, папа, нипочем не признала. Фотку бы хоть оттуда прислал.
Андрон и на нее не взглянул, скосоротился едко:
— Фотку тебе. Там у нас фотоатялье на каждом углу… — хотел добавить: «с пулеметами на вышках», но осекся. Зачем такое девчонке.
Охваченная неловкостью, Тоня подалась к сестре. Андрон, кипевший желанием ответить Михаилу, нашел уместным сделать это теперь.
— Выходит, только ты мне можешь дать работу? По-родственному, по блату? Так? А я и к тебе не пойду, пошлю подальше. Понял?
— А куда ты денешься? — холодно-спокойным вопросом возразил Михаил.
Сейчас Андрон смотрел прямо в глаза брата, смотрел жестко, враждебно. На какое-то мгновение показалось, что говорит не с братом, а с ненавистным ему капитаном Мидюшко, ненавистным до зубного скрежета, В сию минуту Андрон Алтынов был таким, каким бывал там, в обществе господина Мидюшко, в той жизни, о которой никому не следует знать. Надо врать, врать и врать, даже в гробу, иначе выкинут оттуда и на помойке зароют.
С усилием избавился от наваждения, тяжело дыша, ответил на вопрос брата:
— Найду, куда деться. — Вынул из-под стола кулачищи, сжимая и разжимая их, сказал: — Вот это и в городе понадобится.
— Эвон что! В город собрался, — продолжал хладнокровно колоть его Михаил. — Ждут тебя там, все глаза проглядели. Будешь жить, где милиция укажет, да еще присматривать за тобой станут.
— В городе милиции поболе, пусть присматривает, коли охота.
Андрон сидел грузно и, казалось, с большим трудом удерживая голову, непомерно разбухшую от всяческих мыслей. Редкие, побитые сединой рыжеватые волосы, влажные от пота, не могли прикрыть отчетливо обозначившейся лысины. Тяжелая рука лежала на скатерти. Дьявольски сильные и оттого неловкие в движениях пальцы пытались ухватить торчащую из полотна нитку. Михаил, глядя на него, напрасно тщился найти в себе давнее, из детства, чувство жалости к младшему брату, но не находил. Оказывается, есть такое, отчего перегорают и кровные нити.
— Рассказал бы, как у тебя все это, — примирительно попросил Михаил.
Андрон все же ухватил нитку, потянул, заморщинил скатерть. Не стал расправлять, разлил по стаканам оставшееся в поллитровке. Выпил в одиночку, проговорил досадливо:
— Как, как… Закакал…
И вдруг, обожженный страхом, метнул настороженный взгляд на Михаила. Тот, увлеченный своим стакашком, не приметил странного всполоха, приметила измятая страданием Анастасия Петровна, и это необъяснимое состояние мужа понудило ее ужаться.
В причине током ударившего страха не сразу разобрался и сам Андрон. От слов, самим произнесенных, в глубине сознания сработала какая-то защелка, как от близкого взрыва унизительно похолодело под ложечкой, тело покрылось противным липким потом. «Как, как… Закакал…» Не его это слова. Давно-давно сказал их другой человек, сказал ему, Андрону Алтынову. Именно в те дни, когда началось то, о чем спрашивает сейчас брат Михаил.
Сержант… Забылась фамилия. Ленька, Ленька… Смирнов вроде бы. Да, Смирнов. Ленька Смирнов…
Алтынов шумно выдохнул задержанный в груди воздух. От одного сознания, что не забыл фамилии, стало свободнее на душе. Объясни попробуй — почему свободнее, когда надо было забыть не только фамилию сержанта, но и события, связанные с ним, и все, что потом происходило.
Переборов подступившую на короткое время слабость, прохрипел:
— Так вот и было… Ранило тяжело. Взяли. Лагерь за лагерем. К генералу этому уж потом, в сорок пятом. Думал, подкормлюсь — и сбегу…
3
Две первые строки после служебного грифа, исполненные прописными буквами, можно прочитать и не отставляя руки далеко:
«Управление Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР по Свердловской области. Генерал-майору Ильину А. В.».
Внизу на поле, свободном от машинописи, каллиграфически четкая резолюция начальника управления тоже читалась хорошо:
«Тов. Дальнову П. Н. Прошу переговорить».
Разбирать текст невооруженным глазом, тем более строчной, Павел Никифорович Дальнов не решился. Возле чернильного прибора лежал пластмассовый футляр. Недоуменно посмотрел на него — будто не на свою, на чужую, случайно попавшую сюда вещь. Все еще не хотелось верить: сорок пять, и на тебе — дальнозоркость, старческая хвороба. Непривычно водрузил очки на переносицу. Строки, перетолмаченные шифровальщиками на общедоступный язык, прочитал дважды:
«12 июня 1955 года неподалеку от села Кахабери Батумского района Аджарской АССР при попытке уйти за рубеж нарядом пограничной заставы задержан некий Сомов, 1935 года рождения. На изъятом у него листке бумаги обнаружена запись: «Трабзон. Сибирские пельмени. Алтын Прохору». На допросе по поводу этой записи Сомов показал, что в случае успешного перехода границы он должен явиться в корчму «Сибирские пельмени» в порту Трабзона, спросить Прохора (Мидюшко Прохора Савватеевича) и передать привет от Алтына (Алтынова Андрона Николаевича). Последний, со слов задержанного, — уроженец города Верхняя Тавда Свердловской области. По полученным нами сведениям, Мидюшко в прошлом — капитан Красной Армии, в июне 1941 года добровольно перешел на сторону гитлеровцев, служил на командных должностях в 624-м карательном казачьем батальоне германских вооруженных сил. В 1946 году из американского лагеря для военнопленных отбыл в США. Обстоятельства его появления в турецком портовом городе пока не выяснены. Сомов показал также, что за совершенное им преступление (воровство) он отбывал наказание в Чуньском ИТЛ совместно с Алтыновым, который, освободившись, в декабре прошлого года выехал в Свердловскую область. В случае подтверждения показаний Сомова в этой части прошу организовать необходимую проверку Алтынова и о полученных данных поставить нас в известность.Председатель КГБ при Совете Министров Аджарской АССР подполковник Т. Чиковани».
Павел Никифорович поворошил в памяти все соприкасающееся с Алтыновым и ничего существенного, за что можно было бы зацепиться, не вспомнил. «В случае подтверждения показаний Сомова…» Подтверждаются показания Сомова. Действительно, Алтынов Андрон Николаевич, 1911 года рождения, отбывал наказание в сибирском исправительно-трудовом лагере. Осужденный в июне 1945 года за измену Родине, вышел на свободу, ввиду зачета нескольких месяцев, чуть раньше определенных ему десяти лет — в декабре прошлого года. Живет в Верхнетавдинском районе нашей области, работает в колхозе.
Армия, контрразведка которой занималась власовцем Алтыновым и где он был судим военным трибуналом, расформирована, поэтому возникли некоторые трудности и документы отыскались не сразу. Но теперь папка, прошнурованная и пронумерованная от первой до двести шестьдесят седьмой страницы, лежит в его сейфе — сейфе начальника оперативного отдела УКГБ подполковника Дальнова.
«…прошу организовать необходимую проверку Алтынова и о полученных данных…» Поведение Алтынова пока не вызывает тревог у органов госбезопасности. И в месте с тем… Вот же, черным по белому: привет Прохору Савватеевичу Мидюшко от Алтынова Андрона Николаевича. Конкретному лицу от конкретного человека.
Что это — «Алтын Прохору»? Пароль? Вполне возможно. Если нет, все равно налицо попытка установить контакт, и Сомов тут — связник.
Выходит, Алтынов не просто власовец. Кто же? Агент гитлеровских СД или абвера? Уцелевшая агентура немецких разведывательных органов, как известно, в своей значительной части перешла в ведение спецслужб англоязычных держав. Тогда Алтынов — агент СИС или ЦРУ?
Но какой он агент, Алтынов этот, если десять лет в ИТЛ под бдительным оком конвоя! Может, завербован на оседание и теперь, как всякая затерявшаяся собака, ищет себе хозяина? По каким каналам? Через Мидюшко? Но откуда Алтынову, много лет находившемуся в изоляции, известно, что Мидюшко в Трабзоне, более того, в кабачке «Сибирские пельмени»? Алтынов, судя по следственному делу, до конца 1944 года находился в лагерях военнопленных, Мидюшко же — по данным, которые имеют аджарцы, — служил в карательном формировании. Как они могли познакомиться?
Снял трубку телефона, связался с районным отделением КГБ. Даже после дополнительных вопросов Павел Никифорович ничего нового о жизни Алтынова не узнал. Единственное, пожалуй: зимой, когда вернулся из лагеря, пытался определиться на жительство в райцентре, но милиция не позволила. Но и эта было известно. Правда, в связи с шифровкой Чиковани увиделось в новом свете: не искал ли Алтынов, определенный хозяевами на оседание, более выгодного места для шпионажа?
Павел Никифорович стал мысленно выстраивать возникшие вопросы по номерам и в столбик. Да, формальным ответом на запрос подполковника Чиковани тут не обойтись. Этот случай с нарушением границы Центр не оставит без внимания. Сведения о Мидюшко у аджарских чекистов явно оттуда. Так что ответы на расставленное столбиком надо искать, не дожидаясь команды из Центра.
Дальнов, возвратив очки в очечник, покрутил диск телефонного аппарата внутренней связи. После гудка услышал в трубке собственный голос:
— Кто посмел отрывать меня от дел в столь напряженное время?
На этот раз Павел Никифорович даже не улыбнулся шутке, адресованной озорным Новоселовым явно кому-то другому, предельно кратко распорядился:
— Юра, зайди.
Юра — это старший лейтенант Новоселов. Долговязый, с глазастым, всегда готовым к улыбке лицом двадцатипятилетний парень, облаченный в тесноватый серый пиджачок и коричневые, хорошо отглаженные брюки. Переступив порог, он выжидательно замер. Павел Никифорович жестом показал на стул. Новоселов уловил в настроении начальника отдела нечто крайне деловое и, поняв, что его, Юрина, имитация прошла без внимания, внутренне подобрался и сел, едва протиснув под столешницу свои костлявые и длинные, как у мизгиря, ноги. Павел Никифорович потряс бумагой с текстом на общедоступном языке и перевел этот текст на еще более доступный:
— Похоже, наш Алтын сверкнул и другой стороной.
Новоселов огорченно потянулся к затылку, но настроение тут же сменилось, и рука с полдороги сунулась за сообщением, аджарских коллег. Вникнув в содержание, сказал со вздохом:
— Труба зовет… Надо понимать — меня зовет? А как же с Яшкой Тимониным?
Огорчение Новоселова было деланным. В душе он уже порадовался новой, судя по всему, значительной и интересной работе. Но почему бы в таком случае не сунуть под сукно Яшкино дело и не избавиться от него? Дальнова на мякине не проведешь — видел Юру насквозь.
— Думаешь, другому велю передать? Не дождешься. В столь напряженное время, — вспомнив свой голос в Юрином исполнении, Павел Никифорович оборвал фразу ухмылкой: — Не велика фигура — Яшка Тимонин, в прицепе вытянешь. И, пожалуйста, не скреби в потылице, голубь мой.
Новоселов перевел взгляд на окно, за которым просматривалась часть площади 1905 года, прогретой июньским солнцем и несколько притихшей с началом рабочего дня. Через неровный уличный шум глухо пробился удар свердловской новинки — курантов на башне горисполкома. Юрий Новоселов из потайного карманчика брюк вытянул за цепочку часы, привезенные отцом с фронта, глянул на застекленный циферблат. Половина одиннадцатого. Штамповка, а еще аккуратно трудится!
Трофейные часы, здание горисполкома, на реконструкции которого работали пленные немцы, смерть отца от ран, незавершенное дело Тимонина и новое, алтыновское, — все это непроизвольно объединилось в одно, до сих пор отдающее болью слово — война. Как досадовал Юра когда-то: не дорос, опоздал на войну! Начав работать в органах госбезопасности, понял — не опоздал…
Сотрясая стол, приставленный к рабочему столу Павла Никифоровича, Новоселов с трудом высвободил ноги. В графине заплескалась вода, тренькнула плохо пригнанная пробка. Поднялся, часы, прикрепленные цепочкой к брючному ремню, стал засовывать в кармашек-пистончик. Павел Никифорович заинтересованно наблюдал за действиями Юрия. Тот, уловив лукавство в глазах начальника, заметил напыщенно:
— Ташенур — это не только деталь гардероба, но и признак состоятельности вашего подчиненного.
— Ташенур? — удивленно переспросил Павел Никифорович. — Это еще что за штука?
— Карманные часы, — важно пояснил Новоселов. — В институте моим врагом номер один был немецкий язык.
— Одолел врага? — посерьезнев, спросил Дальнов.
— Читаю. С вёртербух, конечно.
— Это хорошо. Пригодится. Хотя дело Алтынова велось на русском.
— Оно у вас или в архиве?
Павел Никифорович подошел к старинному металлическому шкафу. Скрежетнул ключ, отошла массивная, как затвор шлюза, дверца. Новоселов ожидал увидеть пухлую папку, но Дальнов подал ему блокнотный листок.
— Вот, для быстроты отыскания. Внизу оно.
Мысленно раскладывая время на все, что следует сделать, Юрий позволил себе еще один вопрос:
— В Верхнюю Тавду когда прикажете?
— Там и без тебя есть кому, — ответил Дальнов. Хотел сказать, что Юрию предстоят другие поездки — неблизкие, но не стал забегать вперед: пусть, не отвлекаясь, посидит над бумагами «Смерша».
— Не спугнут? — спросил Новоселов, имея в виду товарищей из районного отделения КГБ.
— Алтынова трогать не будем. Плотничает в колхозе, ну и пусть плотничает. Вникни в каждую строчку, в каждое слово, — и Дальнов, снова усадив Новоселова, выложил то, что считал важным: — Поищи, не упоминал ли Алтынов «турецкоподанного» Мидюшко. Не верится мне, что столь долгое время был военнопленным. Сдается, их дорожки сходились где-то еще до вступления Алтынова в РОА.
— Если сходились, вряд ли упоминал. Не кретин, поди.
— Не за это, так за что другое зацепишься. У армейской контрразведки дел тогда было до чертиков, могли и упустить что-то. Так что между строк читай. Надеюсь некоторые уточнения по Мидюшко получить из центра, хотя бы о шестьсот двадцать четвертом карательном казачьем, в котором этот самый Мидюшко служил. Выясним, где батальон дислоцировался, тогда… — и все же Дальнов не выдержал: — Вот тогда и поедешь. А пока изучи у нас все, что можно по Алтынову. И одновременно закругляй по Тимонину. Всё, свободен, Юрий Максимович.
Новоселов направился к двери. Оттуда обернулся на уткнувшегося в бумаги Дальнова и тембром генерала Ильина (для себя неведомо — как) сказал с упреком:
— Нехорошо, Павел Никифорович, так перегружать своих сотрудников.
Воззрившись на него поверх очков, Дальнов укорчиво покачал головой:
— Иди, иди.
4
Опустошительные ураганы, возникающие в период смены муссонов, свое название «тайфуны» получили от китайского «тай фын» — сильный ветер. Фашистское командование, когда стало готовить план наступления на Москву, не побрезговало словом неарийского происхождения и кодовое название операции обозначило именно так — «Тайфун». Гитлер заявил тогда:
«Там, где стоит сейчас Москва, будет создано огромное море, которое навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского народа».
Операция «Тайфун» началась 30 сентября 1941 года. На московском направлении противник сумел сосредоточить силы, которые во много раз превосходили силы трех наших, вместе взятых, фронтов — Брянского, Западного и Резервного.
Танковая группа Гудериана и 2-я полевая армия Вейхса, прорвав нашу оборону и стремительно продвигаясь вперед, стали с юга и севера охватывать группировку войск. В результате некоторые советские соединения, сражавшиеся западнее Вязьмы, оказались в окружении.
Окружение — это еще далеко не разгром. Руководимые стойкими военачальниками, советские войска наносили врагу огромные потери в живой силе и технике, начисто сокрушали замыслы, предусмотренные операцией «Тайфун». После победы над гитлеровской Германией Маршал Советского Союза А. М. Василевский отметит в своих мемуарах:
«Бессмертной славой покрыли себя войска, сражавшиеся в районе Вязьмы. Оказавшись в окружении, они своей упорной героической борьбой сковали до 28 вражеских дивизий. В тот необычайно тяжелый для нас момент их борьба в окружении имела исключительное значение, так как давала нашему командованию возможность, выиграв некоторое время, принять срочные меры по организации обороны на Можайском рубеже».
Время было выиграно. До середины октября на Можайский рубеж удалось дополнительно перебросить 14 стрелковых дивизий, 16 танковых бригад, более 40 артиллерийских полков и других частей. Сюда же срочно прибыли с Дальнего Востока три стрелковые и две танковые дивизии, а несколько позже в состав Западного фронта влилась и большая часть войск, вышедших из окружения.
Взбешенный провалом своей каннибальской мечты затопить Москву, Гитлер отстранил от должности главнокомандующего сухопутными войсками генерал-фельдмаршала Браухича, командующего группой армий «Центр» генерал-фельдмаршала фон Бока, командующего второй танковой армией генерала Гудериана и десятки других генералов.
К победе советских войск под Москвой был причастен и сержант 527-го отдельного противотанкового дивизиона Леня Смирнов. В тот период, когда он бил фашистов, Юра Новоселов лишь осваивал премудрости, заложенные в программу четвертого класса, и духом не ведал, что когда-то станет сотрудником органов государственной безопасности, что судьба сведет его с Леонидом Герасимовичем Смирновым и он, Юрий Новоселов, поможет этому человеку разрешить все свои сомнения, успокоить его измаявшуюся душу.
5
Попытка гитлеровцев столкнуть с насыпи железной дороги отчаянно дравшихся бойцов капитана Абалакова обошлась им дорого. На убранном и частично вспаханном под озимые поле стояли сейчас развороченные, воняющие жженым мазутом три немецких танка, а один, что возле стога соломы, был даже позорно целехонек. Застрял в измокшем черноземе, и немцы бросили его. Наводчик Рахманов предложил долбануть по танку из пушки. Дескать, уйдем, а фрицы отчистят его от грязи и снова на нас пустят. Но сержант Смирнов запретил.
— Уходить будем, соломой спалим, — объяснил он, — а пока он нам не мешает.
Справедливо рассудил сержант: снарядов оставалось сущая пустяковина.
Не смогли унести, оставили немцы и трупы. Различимых простым глазом можно насчитать более двух десятков.
Лишь дважды атаковали немцы противотанковый дивизион капитана Абалакова, зацепившийся за насыпь железной дороги Вязьма — Издешково, от третьего раза отказались. Богатые на боеприпасы, решил поберечь своих солдат и в течение трех часов долбили позиции капитана Абалакова из орудий и минометов. Теперь эти позиции напоминали поверхность Луны, лишь с той разницей, что на Луне нет изогнутых, дыбом торчащих рельсов, расшматованных пушек, расщепленных шпал. Расстреляли немцы несколько боезапасов и ушли, считая дело сделанным.
Как-то сиротливо стало без немцев. Такое состояние бывает у работящего, вдруг оставшегося без дела человека. Слоняется неприкаянно, не знает, чем заняться, к чему приложить руки. Нашелся бы кто, подбросил работенку!
А подбросить было некому. Спеленутый плащ-палаткой, зарыт в воронке капитан Абалаков. Собрали, похоронили в снарядных выворотнях и других убитых. Остался из комсостава лишь командир взвода с третьей батареи лейтенант Захаров, да и тот с рукой на перевязи. Сидит вон на станине, до сих пор не может войти в роль главного среди оставшихся в живых артиллеристов и прибившихся к ним стрелков из пехоты, не сообразит, какую подбросить работенку тридцати шести человекам с парой сорокапяток на их вооружении.
Еще при капитане Абалакове был приказ пробиваться из окружения мелкими группами, по командир не захотел дробить дивизион, сохранивший почти всю материальную часть, сутки держал немцев возле деревни Крапкино, пока те не сожгли ее до последнего бревнышка. После, намотав на пушечные колеса грязь пятнадцати километров, по собственной инициативе сцепился с какой-то гитлеровской частью, обстреляв из засады ее беспечно растянувшиеся по шоссе колонны.
Собрав личный состав, капитан Абалаков, неизвестно когда и как успевший побриться и соскрести грязь с длинной, до пят, шинели, сказал:
— Дорогие мои пушкари. Мы славно дрались. Давайте и дальше не просто выскребаться из окружения, а бить фашистскую нечисть во всю силу, какая у нас есть. Видите, сколько их положили? — махнул рукой в сторону дороги. — Положим еще больше. Я не обещаю вам орденов, у меня их нет, а туда, где они есть, можем и не дойти. Я обещаю вам больше — память народа о нас, память родных и близких, которых мы не посрамили и не посрамим. Если суждено умереть, умрем с чистой совестью…
То была его последняя речь. Настигнутый танками, дивизион займет оборону по насыпи железной дороги и будет держать и жечь танки, которые так нужны немцам для наступления на Москву.
После долгого сидения лейтенант Захаров все же нашел силы осознать свою роль в создавшейся обстановке. Спросил:
— Где старшина?
Живым и здоровым из старшин дивизиона оставался лишь старшина первой батареи Алтынов. Он кормил лошадей в прореженной осколками лесопосадке. Его окликнули. Подошел вялый, раскисший, как вот это жнивье с завязшим по брюхо немецким танком. Пригревавшее днем солнышко затянулось теперь набухшими, тяжело провисшими тучами, и они сыпали на землю большие холодные капли. Все говорило за то, что к ночи пойдет мокрый снег.
— Чего нос повесил, Алтынов? — подбодрил его лейтенант Захаров.
Старшина — человек в возрасте, тридцать, пожалуй, можно бы и по имени-отчеству, но он был из другой батареи, и Захаров знал только фамилию.
— Команду над группой принимаю на себя, тебя, старшина, назначаю своим заместителем. Сержанту Смирнову… Леня, подойди сюда! Слушай, Смирнов. Выбери пушку, которая поцелее, и — в упряжку. Упряжка у нас одна. Вторую пушку уничтожь. Будем, как приказал капитан Абалаков, бить немецких гадов и пробиваться к своим. Задача ясна?
Алтынов пожал плечами, смахнул рукавом дождевые натеки с лица. Похоже, задача ему ясна.
Ничего не было ясного для Алтынова — сплошной туман. Да разве такое скажешь этим… Герои, черт бы их побрал. Пушку им поцелее… У пушки ствол — карандаш толще, снарядов горстка — одному по карманам рассовать можно. Себя не жалко, людей бы пожалели. Шпалы, кубики в петлицах, а мозги — куриные. Что они с такой пушчонкой навоюют, когда кругом несметная силища! Выпустят кишки и на эту же сорокапятку сушить развесят…
Сержант Смирнов произнес тоскливо:
— Жалко ломать пушку.
— Мне тоже, — недовольно буркнул лейтенант. — Что дальше?
— А ничего, — рассердился Смирнов и стал отцеплять лом с орудийной станины. — Пойду кухочить. Фхицевский танк тоже надо сжечь к хенам собачьим.
Леня Смирнов самую малость картавил. Не всегда, но нет-нет да и проскальзывала вместо «р» эта проклятая — не поймешь — «х» или «г». Девчонкам в школе нравилось, говорили, что у Смирнова парижский прононс. «Пахижский пхононс…» Будто только что из Франции возвратились. Сами, поди, дальше Шарташа и не бывали нигде. «Кхасотки замохские, дуры свехдловские…»
Ночной переход был таким, что и недругу не пожелаешь. Но до костей пропитанные сыростью, все же шли и шли через промозглую темень. Старшина Алтынов и сержант Смирнов шагали рядом с орудийным передком, время от времени помогая истощенным конягам вытягивать застревавшую в колдобинах пушку.
Остановились на перекур. Утомленный, расслабленный черными мыслями, Алтынов, будто размышляя сам с собой, тяжело помотал головой.
— Ну как все это получилось, как?
— Как, как… Закакал! — хмуро отозвался сержант. Грудастый, большеголовый, дотянулся до верхушки березки, раздраженно ломанул ее. — Какой-нибудь генехал прохлопал ушами, вот тебе и как…
Алтынову что-то поглянулось в ответе, сказал доверительно:
— Им что, генералам. На самолетах, наверно, удрали. Да если и к немцам попадут, все равно кофе пить со сладкими сухариками будут.
— Ты, стахшина, говори, да не заговаривайся, — рассердился Смирнов.
— Чего заговариваться. Жить-то всем охота. — Настороженно-внимательно приглядываясь к Смирнову, добавил с опаской: — Надо и нам вот… Повинную-то меч не сечет.
— Что?! Что ты сказал?! Повтохи, может, я ослышался? — распаляясь, Смирнов поднес к ноздрястому носу старшины увесистый кулак. — Вхежу по сопатке — все тридцать два вылетят.
Рассыпая из закрутки махорку, Алтынов трусливо отступил на шаг.
— Очумел… Сам же про генерала всякое… Шуток не понимаешь, что ли, — бунчал он, косясь на побелевший в косточках кулак сержанта. Саданет такой кувалдой, не только зубов не останется, но и места, куда железные вставлять.
Шел мрачно, дышал по-коровьи. Ну их всех в дыру. Немцы, поди, Москву взяли. Говорили же в рупор. Какой им резон понапрасну хвастать. Взяли — и наплевать. Мне она как собаке пятая нога. Других городов сколь хошь. Немцы дальше не пойдут, а нам хватит того, что останется. Чего понапрасну кровь лить. Ге-ро-и-и… Капитан этот, Абалаков… Вон сколь людей загубил и сам теперь в яме. Хоронили — носами шмыгали. Экая жалость! Бросить надо было волкам на съедение за его геройство.
Память народа о нас… Мертвому какой прок от памяти, а живым от людской смерти — одни несчастья. Вот и шевелил бы куриными мозгами, а не шпалой в петлице, что лучше: помереть или живым остаться… Смирнов, сопляк картавый… Начитался книжек про Корчагина, про Пашку нашего из Герасимовки… Вот наподдают нам, охламонам русским, ума-то, может, чуточку и прибавится, перестанем в колхозы да сельсоветы играть, прославлять Пашек Морозовых… А черт с ними, сельсоветами, и от них польза бывает.
После смерти отца Мишка с Ванькой пятистенок, домашность да скотину делить было вздумали, а он взял да привел невесту из Билькино — вдову с тремя ребятишками и старше его лет на двенадцать. Самому-то только намедни восемнадцать исполнилось. Сельсоветские, ясное дело, растаяли от благородства. Ему и отошло все подворье со скотиной, ни одного куренка не дал братьям. Обманутой вдовице с ее сопливыми насыпал мешок зерна и отправил на прежнее место — в Билькино. Свадьбу справил с молодой Настасьей. Мужичков стал приглядывать, которые в нужду впали, — себе в батраки метил.
Но не исполнилось желаемое: в том же двадцать девятом колхозы стали создавать. Вот это уж зря… А так, в общем-то, сельсоветы — ничего, жить можно. Только бы на войне уцелеть. А как уцелеешь в этакой заварухе? Может, к немцам переметнуться? Жизнь обещают сохранить, работу дадут…
Смирнов и духом не ведал, что́ бродит в рыжей башке старшины. Ему и тех слов хватило, никак от них, прилипших, не мог отделаться, гадал всю дорогу: что он за человек, старшина этот? Ишь какие шуточки выкидывает! Да за такие шуточки…
Уставшие до предела вышли к какой-то деревне. Вылезать на открытое место поостереглись. Лежали, ждали рассвета. И дождались! В кустах, где оставались заморенные лошади и пушка с зарядным ящиком, раздался испуганный храп, яростный стук копыт по дощатому передку. Зверь, что ли, какой напугал? Казавшаяся сонной, деревня мгновенно превратилась в немецкий военный лагерь. И не деревня это, по всем признакам городишко какой-то. Вон одна церковь, вторая…
О том, чтобы уйти, не ввязываясь в неравный бой, нечего было и думать. Выискивая остервеневшим взглядом виновника шума, лейтенант Захаров негромко, но грозно распорядился:
— К бою!
Смирнов и наводчик Рахманов стали выкатывать сорокапятку на опушку леса. Из всполошившегося селения сыпанули продолжительные пулеметные очереди, заперхали, заквакали ротные минометы. Сделав крутую дугу, мины, не достигая земли, с оглушительным треском рвались в гущине крон, осыпая окруженцев рваным металлом, хвоей и сучьями. Залегшие бойцы по команде Захарова сделали из винтовок несколько залпов.
Грязно поминая бога, суматошились возле орудия Смирнов с номерными и помогающий им старшина Алтынов. Что-то случилось с затвором. Может, о дерево ударило и заклинило, может, песком забило.
Несколько мин разорвалось неподалеку от расчета. С мертво распятым ртом опрокинулся через станину наводчик Рахманов, взвыв, схватился за грудь и опустился на землю старшина Алтынов. Потеряв пилотку, путаясь в фалдах шинели, к Алтынову кинулся малость подрастерявшийся лейтенант, хотел здоровой рукой перевернуть его на спину.
— Не надо, не надо, лейтенант, — затрудненно проговорил тот. — Конец мне. Уводи людей… Пулемет оставь, прикрою… Мне так и так…
У лейтенанта Захарова играли скулы, горели глаза от лихорадочно прыгающих мыслей. Одна жестокая, но единственно верная мысль пересиливала: прав Алтынов, надо оставить его в заслоне.
Лейтенант побежал к лежащему неподалеку красноармейцу, забрал у него «дегтярева». Но передать пулемет старшине Захаров не успел, пулемет перехватил сержант Смирнов.
— Ты что? — не понял лейтенант.
Будто в чем-то виноватый перед Алтыновым, Смирнов мрачно выдавил:
— Не сможет он. Я останусь. Уходите.
Сняв с заросшего пегой щетиной пулеметчика противогазную сумку с запасными дисками, цепляясь сошками пулемета за путаницу травы, Смирнов пополз к бугорку, за которым недвижно лежал старшина. Жизнь, похоже, покидала его.
— Ребята… — лейтенант хотел сказать что-то, но в горьком отчаянии махнул рукой и стал распоряжаться отходом. Смирнов крикнул вслед:
— Лейтенант, я догоню вас! Понял? Вот поддам им — и догоню!
Прекратив минометный обстрел, немцы высыпали на поле. Вязкая почва не давала хода. Изгибистая людская цепь, напропалую отмахиваясь автоматным огнем, шла тяжело, настороженно и, встреченная удачными очередями Смирнова, сразу же повернула обратно, истаяла за домами околицы. Смирнов стал торопливо высвобождать из сумки запасной диск. Алтынов шевельнулся, открыл обращенный к сержанту глаз. Или показалось, что открыл? Нет, не показалось. Смирнов спросил его:
— Тяжко, стахшина?
Не ответил или не успел ответить — серия мин легла вдоль опушки, а тут еще крупнокалиберный застучал. Смирнов вжался в землю и упустил момент, когда Алтынов резким броском откатился от него, вскочил на ноги и, мотаясь в беге туда-сюда, мгновенно скрылся в ложбине.
Вот ты какой раненый! Ну, гад… Не-е-ет, не шутил он, сучье вымя.
Сержант переместил ствол пулемета. Пусть только высунется рыжая сволочь, весь диск всажу!
Отвлекли немцы. Готовясь к новой атаке, затеяли какую-то перестройку, перебегали от дома к дому, гавкали свои команды. Те, что лежали на огородах, стали отползать.
Увидел старшину уже в правой оконечности поля с хворостиной, на которой болталась заношенная портянка. Алтынов бежал босиком, придерживая хромовую обувку под локтем. Смирнов задыхался от злобы на себя. Распустил нюни: ах-ах, поранили несчастного…
Ну держись, гад! Крепче вжал приклад в плечо, выделил и ударил короткой очередью. Алтынов споткнулся, но не упал. Припадая на ногу, продолжал кособоко бежать и размахивать предательским флагом.
Второй очереди Смирнов не смог сделать. За спиной раздался шершавый издевательский смех. Сержант мгновенно обернулся, успел увидеть скалящегося немца и желтый высверк пламени на дульце автомата.
Хлюпающие удары по мокрой шинели тотчас бросили Смирнова в небытие.
6
Юрий Новоселов не прикасался к делу Алтынова до конца рабочего дня — занимался тем, что начал с утра. Собственно, когда он наступает, этот конец рабочего дня? По истечении восьми часов с момента прихода в управление? Так-то оно так, да не совсем. Ни армейскую, ни их работу в четко очерченные рамки трудового законодательства не уложишь.
Делом Алтынова, хочешь того или нет, Юрию Новоселову надо заниматься вечером. Только вот Татьяну предупредить. Но как? Каждый раз Юрий искал для разговора с Таней что-то особенное, непохожее на кино, не находил и, злясь на себя, снимал трубку, надеясь — это особенное найдет Таня. Вот и сейчас. Вместо «алле» или «слушаю» донеслось из квартиры:
— Юра? Добрый вечер. Понимаешь, Алешка к бабушке просится. Если задержимся — котлеты и молоко в ванной. Я кастрюльки в воду поставила. Бывай!
— Так ничего и не спросишь?
— Спрошу. Не уезжаешь? Великолепно. Целую.
— Спасибо, умница.
— Кушай на здоровье, — с ироническим смешком и — короткие гудки в трубке.
Вот зачем наши жены к мамам уходят! И не слезы льют, а котлетки для пущего сбережения в воду ставят — в погреба жителей городских пятиэтажек. До холодильников мы еще не доросли.
…Придвинув алтыновское дело, откинул обложку. Надо вникнуть в то, что сделано «Смершем» 46-й армии в те далекие дни. Оперуполномоченный армейской контрразведки лейтенант Сироткин докладывает, что 16 мая 1945 года в городе Цветль (Австрия), в лагере для немецких военнопленных, им «произведено задержание командира роты власовской армии Алтынова Андрона и еще одиннадцати рядовых изменников». На следующей странице постановление следователя старшего лейтенанта Черныша о принятии дела к своему производству. Ну, эти страницы можно и пропустить, заложенная в них информация не нова для Новоселова. Хотя нет, перечитать постановление все же стоит. Если не все, то раздел «нашел» — обязательно. Что же нашел старший лейтенант Черныш? Ага, вот что…
«Алтынов, являясь старшиной батареи 527-го отдельного противотанкового дивизиона 162-й Уральской стрелковой дивизии, 10 октября 1941 года в районе Вязьмы попал в плен к немцам. Находясь в лагере военнопленных № 12 неподалеку от города Теплице (Чехословакия), Алтынов 22 января 1945 года добровольно вступил в РОА — так называемую «русскую освободительную армию» изменника Власова, откуда был послан для обучения в диверсионно-разведывательную школу для последующей заброски в тыл Красной Армии. Обучался до 22 марта 1945 года…»
Так-так… В январе, значит, вступает в РОА, до марта — курсант-диверсант, пленен же Красной Армией в чине ротного командира «русской освободительной». Любопытно… И какая-то неувязочка. Смущает не только путаница со школой и РОА, диверсионно-разведывательная школа, надо полагать, одно из подразделений армии Власова, а если этот Алтынов — пенек пеньком, то могли и отчислить обратно в строевую часть. Тогда возникает еще один резонный вопрос: для учебы непригоден, а как в строй — сразу командир роты? Что-то не то и не так.
Осмысливая прочитанное, Новоселов прошелся по кабинету, крепко сжатым кулаком потер занемевшую поясницу. Шире распахнув форточку, прислонился к оконному косяку.
Не видное отсюда солнце блестело на воде у стрелки городского пруда, где в годы первых пятилеток на месте Летнего сада обосновался спортивный комплекс «Динамо». Центральная улица города виделась теперь в отраженном небесами мягком свете. Дома, завитушки на карнизах, скульптуры на здании горисполкома — все в эти минуты приняло отчетливые очертания. Даже каждый булыжник брусчатой площади с пробившимися в щелях травинками обрел контрастную форму. Но не пройдет и получаса, как эта графика станет терять обрисовку, размываться, а потом и вовсе исказится в разобщенном свете одновременно вспыхнувших уличных светильников…
Нет времени любоваться красотами свердловских сумерек, Юрий возвратился к столу, задумался. Каким вернулся Алтынов из лагеря? Раскаявшимся грешником или все той же гадиной с притаенным камнем за пазухой? Одно из двух. Третьего не дано… Арестантскую робу еще не скинул, а уже поклон за кордон. Что он замыслил перед своим освобождением?
Посмотрим дальше. Второго июня следователь старший лейтенант Черныш спрашивал Алтынова:
— В каких лагерях военнопленных вы находились и чем занимались там?
В ответ, конечно, набившее оскомину:
— Когда выходили из окружения, я был ранен и попал в плен. Лечился в Смоленском лагере до декабря 1941 года, затем был отправлен в Минский лесной лагерь, где работал на заготовке топлива.
Новоселов пометил в рабочей тетради:
«1. Смоленский лагерь. 2. Минский лагерь».
Алтынов показывал дальше:
— В сентябре сорок четвертого в числе полутора тысяч военнопленных привезли в Центральный лагерь Саксонии, оттуда в Лесной лагерь номер двенадцать — неподалеку от города Теплице в Чехословакии…
Фиксируя путь Алтынова после пленения, Новоселов пометил порядковыми номерами и эти события.
В пустых показаниях все же проглянуло кое-что. Алтынов почти три года заготовлял дровишки в одном и том же лагере. Так ли? Минский лагерь — пересыльный, через него о-ей сколько прошло. Как ты ухитрился столько времени в нем задержаться? Может, не топливо заготовлял, а присматривал, как заготовляют? Проверить сложно, но можно, что я в конце концов и сделаю. Обязательно сделаю. Уж очень хочется узнать, где ты побратался с господином Мидюшко, с вояжером по американским и турецким вотчинам…
Разглядывая фотоснимки Алтынова анфас и в профиль, выполненные не очень-то квалифицированным фотографом тогда, в сорок пятом, Новоселов спросил вслух:
— Как думаешь, Андрон Николаевич, надо мне знать это или не надо? Молчишь? Ну ладно. Дай вот только тебя обозреть…
Ничего вроде особенного, лицо как лицо. На голове не очень-то густо, залысины… Сколько тогда ему было? С одиннадцатого? Выходит, тридцать четыре… Усы. Ноздри чуть вывернуты. Глаза под жидкими бровями — колючие. Губы… Губы холерика, в нитку ужаты. Такой попусту кобуру лапать не станет, пистоль враз задействует. Так, смершевец выясняет, при каких обстоятельствах Алтынов вступил в РОА. Что в этом протоколе можно прочитать между строк? Пока ничего. Зафиксированные показания дают лишь информацию о личности подследственного. Что ж, надо и это.
— В январе сорок пятого, — поясняет Алтынов, — не помню точно, но, кажется, двадцатого числа, в наш лагерь приехал пропагандист из штаба РОА. Вроде бы Таранец по фамилии. Он был в немецкой форме с узкими погонами, со знаками лейтенанта. Немецкий фельдфебель из комендатуры лагеря выстроил всех военнопленных. Набралось человек шестьсот. Таранец говорил: «У вас одна дорога для спасения жизни — поступить в русскую освободительную армию. Если не поступите, то подохнете с голоду в лагере». Он сидел за столом и ел колбасу. Говорил: «Тем, кто поступит в РОА, тоже дам это покушать, а когда победим большевиков, жратвы будет еще больше».
— Вы знали, что Красная Армия бьет врага уже на его территории? — задает вопрос следователь.
— Да, знал.
— И верил в сказку о победе над большевиками?
— Я был истощен, все время хотелось есть. Мне не хотелось подыхать голодной смертью.
— А смертью изменника?
— Я надеялся перейти на сторону Красной Армии. Поверьте мне.
— Сколько военнопленных записалось тогда в РОА?
— Человек тридцать, наверно…
Новоселов иронично хмыкнул и отодвинул папку, вынул из кармашка свои «ташенур». Ого, уже десять. К черту Алтынова, Юрию Максимовичу когда-то и поспать надо.
Но нет, не хочется отрываться, просто нельзя отрываться. Завтра с утра в Березовский надо съездить, закончить с этим Яшкой Тимониным. Милиция и местные охотники неделю его, поганца, как волка, отлавливали. Леса дремучие, выскальзывал. И все же, вконец отощав на подножном корме, сам вышел. Сидевшие в засаде сельские парни в компенсацию за свой труд извозили его хорошенько. Помалкивал, принял за должное. Но когда услыхал, что в диверсии заподозрен, грохнулся коленками на пол. Дескать, директор МТС во всем виноват, к его, Яшкиной, молодой жене прилабунивался. Из-за того он и поджег мастерские. Чтобы паразита директора посадить…
Никакой, конечно, диверсии нет, это уже ясно Новоселову, но теперь даже от самой ясной ясности времени не прибавится. Еще день или два ухлопаешь, пока это дело передашь милиции.
7
Так что же там с вербовкой в РОА? Чем она закончилась у пропагандиста Таранца? Та-а-к, за куском колбасы, выходит, протянули лапы тридцать человек. Кто же они? Жаждущие, как и Алтынов, перейти на сторону Красной Армии? Тридцать захотели перейти на сторону Красной Армии, а пятьсот семьдесят не захотели, пожелали голодную смерть принять? Ну-ну…
Следователь Черныш подкидывает Алтынову новый вопрос:
«Поподробней, когда и при каких обстоятельствах вы вступили в диверсионно-разведывательную школу?»
Судя по реакции Алтынова, такого вопроса он не ожидал. Во всяком случае, не был готов к объяснению:
«Вы про что? Про какую диверсионную? Никакой школы не знаю». — «Врете, Алтынов, на каждом шагу врете. Врете и тут же просите верить вам. Видите, что получается: вступили в РОЛ, чтобы перейти на сторону Красной Армии, а переходите во вражескую школу шпионов и диверсантов…»
Шесть или семь допросов выдержал Алтынов, ни на одном из них даже намека не было на школу. И когда вдруг спросили, он, скорей всего, подумал так: откуда следователю знать об этой, чтоб ей провалиться, школе? Среди власовцев, задержанных в австрийском лагере немецких военнопленных, нет ни одного, кто хоть краем уха слышал о пребывании там Алтынова. Может, следователь просто ловит? И Алтынов, понятно, решил стоять на своем:
«В чем виноват — в том виноват: служил у Власова, вступил к нему с голодухи. А про школу впервые слышу». — «Вам что-нибудь говорит фамилия Подхалюзин?»
Новоселов представил, как ошарашенный Алтынов на какое-то время прикусил язык, но, опомнившись, продолжал запираться:
«Какой Подхалюзин? Впервые слышу». — «Опять за свое? Подхалюзин и вы, Алтынов, — командиры отделений, к тому же из одного взвода. Взвода подрывников…»
«Эк он его, — прикрякнул от удовольствия Новоселов, — ай Да Черныш! Откуда ты Подхалюзина выколупнул?»
Но не было рядом старшего лейтенанта Черныша, поэтому ответ придется искать самому.
Новоселов вложил в плотно сшитое дело закладку, прошелся по кабинету.
Значит так, размышлял он, в Австрии и Чехословакии была пленена почти вся власовская дивизия. Мог среди этой братии оказаться Подхалюзин? Не исключено… Не отсюда ли сведения о нем у Черныша?
Юрий вернулся к столу; от закладки и далее стал искать подтверждение своей догадки. Нет, не угадал. Оказывается, еще в марте 1945 года в тыл 46-й армии были заброшены два парашютиста в форме офицеров Красной Армии. «Паршей» прихватили во время приземления. Один начал офицерским удостоверением в нос тыкать, и его взяли живым. Это был Подхалюзин. Второй попытался отбиться и нашел смерть во время перестрелки. Надеясь на снисходительность советских контрразведывательных органов, Подхалюзин рассказал, что закончил курсы подрывников при унтер-офицерской школе РОА, и выложил все, что знал про эту школу. Среди известных ему лиц назвал и Алтынова.
— Вам что-нибудь говорит фамилия Подхалюзин? — спрашивал Черныш Алтынова.
Фамилия Подхалюзина ничего не говорила Алтынову до тех пор, пока следователь «Смерша» не зачитал ему показания диверсанта-парашютиста.
8
Изучая архивно-следственное дело Алтынова, Новоселов рассуждал: допустим, что старшина артбатареи Алтынов во время боя в окружении был ранен. Допустим, что до декабря сорок первого лечился. А потом? Минский пересыльный лагерь? Аж по сентябрь сорок четвертого? Хотя нет, меньше. Вот еще одно уточняющее показание:
«В лесном лагере пробыл до февраля сорок четвертого, в феврале заболел от истощения и отправлен на излечение в госпиталь при этом лагере…»
Скажи на милость, какая забота о полуживом военнопленном! Таких обычно в «газмашинен» или просто пристреливали.
С февраля по сентябрь… Шесть месяцев возились с тобой, здоровье твое поправляли… Ох и пудрил ты мозги армейским следователям, Алтынов! А у «Смерша» не ты один. Не было времени на детали у моих фронтовых коллег, не углядели кое-каких прорех в твоей, сдается, очень черной биографии.
Как же мне заштопать сии прорехи: Лесную минскую длиною в два года и эту, когда немецкие врачи за твою жизнь волновались, на ноги тебя поднимали? Мидюшко, который сейчас в Туретчине, не был в Минском лагере, Прохор Мидюшко в то время карателями командовал, за советскими партизанами охотился. Не с тобой ли вместе, Алтынов? Как мне узнать? Может, у тебя спросить? Спрошу, а ты мне — кукиш. Да если и скажешь, что толку? Суду не признания, суду доказательства нужны, факты. Вот соберу их, тогда ты хоть признавайся, хоть не признавайся…
Фактов пока нет. Есть предположения, догадки. Но, прокладывая дорогу к фактам, без них тоже не обойтись, Так где же начало этого пути? В ответе на запрос о шестьсот двадцать четвертом карательном батальоне? Но ведь надо еще послать этот запрос. Куда? Где действовал этот карательный? На Украине, на Смоленщине, в Белоруссии? Где? Допустим, что подполковник Дальнов что-то выяснит в Центре, запрос пошлем. И что? Сложа руки ждать ответа?
Или, пока суд да дело, махнуть в Батуми, с мальчиком Сомовым побеседовать? С тем, которому к туркам приспичило, который таинственной личности по имени Прохор Савватеевич приветик нес. Не сказал ли ты, Алтынов, этому Сомову, какому хозяину Мидюшко теперь служит? Вероятнее всего — нет, не сказал. Неоткуда тебе знать о Мидюшко, — ты срок отбывал.
Новоселов сидел, подперев кулаком подбородок, морщил лоб, заваливал себя вопросами и каждой клеточкой мозга, даже каждой косточкой длинного, мускулистого, натренированного тела ощущал все нарастающую тяжесть этих вопросов.
Выпутываясь из нагромождения проблем, Новоселов ухватился за неплохую, кажется, идею: не взять ли исходной точкой в поисках фактов сибирский ИТЛ, где власовец Алтынов и желторотый нарушитель границы рядом на лесоповале трудились? Не в Батуми, пожалуй, надо прежде всего ехать, а туда, в лагерь. Не с одним же Сомовым общался Алтынов. Можно бы, конечно, сотрудникам оперчасти поручить, но… Нет, лучше самому.
Юрий зафиксировал эту мысль в рабочей тетради и снова уткнулся в протоколы допросов десятилетней давности. В чем-чем, а в дотошности следователю «Смерша» не откажешь. Вон, его уже не только Алтынов интересует:
«Назовите известных вам официальных работников диверсионно-разведывательной школы РОА и ее курсантов».
Память Алтынова еще не затуманилась, он выкладывает:
«Милецкий. Преподаватель топографии…» — «Имя, отчество, возраст?» — «Знаю только фамилию. Лет двадцать шесть-двадцать семь. Уже забрасывался в тыл Красной Армии. За выполнение задания имел медаль для восточных народов». — «Приметы?» — «Высокий, узкоплечий… Не помню. Да, еще один глаз у него подергивается… Старший фельдфебель Малышкин. Эмигрант. Под пятьдесят ему. Преподавал политику… Пашка Виговский. Слышал, что в Красной Армии он был десантником. Учил нас, как обращаться с парашютом, прыгать с самолета…» — «Приходилось прыгать?» — «Мне — нет. Меня скоро отчислили за пьянку и драку с немецким солдатом». — «Продолжайте».
— «Подрывное дело преподавали двое. Алексеев, его, кажется, Николаем звали. И немец. Фамилия — язык сломаешь, не запомнил. Командиром отделения в подрывном взводе был Подхалюзин, но о нем вы знаете».
Двадцать шесть человек назвал Алтынов.
«Больше никого не помню», — заключил он.
В этой части расследования никаких провалов вроде бы нет. Надо полагать, армейская контрразведка не оставила без внимания алтыновских однокашников, дотянулась и до них, поставила перед военным трибуналом. Только вот с Мидюшко ничего не прояснилось. Где же и когда пересекся его путь с кривой дорожкой Алтынова?
9
Утром следующего дня Павел Никифорович Дальнов связался по телефону с облвоенкоматом. В комиссариате еще оставались работники военной поры, и Дальнов быстро получил необходимую справку: 162-я стрелковая дивизия формировалась на Урале из призывников Молотовской, Свердловской и Челябинской областей, потому и получила наименование Уральской. Осенью 1941 года в боях под Вязьмой была разбита и больше как воинское соединение с этим номером не восстанавливалась… О том, кто еще кроме Алтынова получил назначение в отдельный противотанковый дивизион, об этом сведения сохранились, возможно, в Молотовском облвоенкомате.
Переговорив с облвоенкоматом, Дальнов сразу же подготовил нужное письмо в Молотов. Потом зашел к Новоселову. Подавая руку, спросил:
— Проштудировал?
— Не все. На допросы тех, с кем Алтынов учился мосты взрывать, сил не хватило.
Дальнов заглянул под рукав.
— До твоего отлета пять с половиной. Так что проштудируешь. Билет на Батуми заказан. Председателю Комитета подполковнику Чиковани передашь: Алтынов пока ни в чем не замечен. Лагерные дела Алтынова и Сомова уже в Аджарии. Они тебе потребуются. И учти — Центр заинтересован в Мидюшко. Дело взято на контроль.
— А наш Алтынов неинтересен?
— Алтынов рядом — только руку протянуть, а до того еще дотянуться надо. Турки нам навстречу не пойдут, спросить же с Мидюшко за прошлое надо. Иначе погибшие на воине, их вдовы, дети убитых не простят нам.
Новоселов был, конечно, далек от мысли, что Павел Никифорович Дальнов, обрушив такой внушительный груз на его бедную голову, для себя ничего не оставил и ночь провел в преспокойном сне. Но и не рассчитывал на ту величину работы, которую он, оказывается, проделал. «Алтынов пока ни в чем не замечен…» Значит, у Павла Никифоровича снова состоялся разговор с Тавдой. Это первое. Второе. «Лагерные дела уже в Аджарии». Такую информацию во время сна не получишь. Третье — заинтересованность Центра. Выходит, подполковник и с Москвой беседовал. Вдобавок о билете в Батуми позаботился.
— Вы хоть спали, Павел Никифорович? — сочувственно спросил Юрий и тут же по глазам Дальнова понял, что сейчас ему выдадут по первое число.
— Юрий Максимович, я видел, как ты мысленно загибал пальцы в подсчете сделанного мною. Но ты не очень проницателен для контрразведчика, голубь мой. Спал я. И тебе советую спать столько, сколько необходимо, чтобы через двое-трое суток не превратиться в квашню. Чекист и квашня — понятия несовместимые.
— Смею… — начал было Новоселов, но Дальнов перебил его:
— Смеешь сказать, что работы — вагон и маленькая тележка? Тут ты прав. Только заметь себе: за счет сна работает тот, кто не умеет работать, или тот, кто пыжится показать, что работает. Обе категории кажущихся деятелей на поверку — чистой воды бездеятели. Таких из органов надо гнать в шею.
Новоселов упрямо возразил:
— Но ведь и вам приходится засиживаться, Павел Никифорович.
— Засиживаются в гостях, на работе — работают. Повторяю, не за счет сна. Иначе на второй день не засидятся, а работу засидят, как голуби откосы окон. Не будь голубем, голубь мой.
Павел Никифорович утверждал свое кредо с мягкой усмешкой, но Юрий чувствовал, что шутливость относится к форме разговора, а не к принципам, которых Дальнов стремился придерживаться неукоснительно. Это сейчас малость полегчало, а в первые послевоенные годы от запарки даже у молодых чекистов пробилась седина.
Свои наставления Дальнов завершил уже без улыбки:
— Невыспавшийся человек может вывалиться из седла и попасть под копыта. Я не хочу видеть своего перспективного сотрудника раздавленным так позорно.
— Меня такая кончина тоже не устраивает.
— Вот и договорились. Теперь мотай на ус, что я скажу.
— Мотаю.
— У одного из наших коллег в Батуми бабуся живет у самого синего моря и имеет несколько метров свободной жилой площади. Посмотри. Сагитируем Татьяну махнуть туда с сыном.
Надо же! И об этом успел позаботиться.
— Не поедет одна, — уверенно заявил Новоселов.
— Не одна, говорю — с Алешкой. Нечего семьям из-за нас… Ваша милость пока без отпуска перебьется, на режиме дня выедет, — закруглился Дальнов и направился к выходу. Не оглядываясь, бросил все же: — Работай.
Работа — не волк, конечно, но убежать может. Не сама работа — время. Что-то, потеряв, можно снова найти. Что-то и заменить можно, другим восполнить. Время, утратив, не разыщешь и ничем другим не заменишь. Оно исчезает навечно. Юрий Новоселов не хотел терять его. И без того кот наплакал этого времени. Если взять отрезок до отлета в Батуми, то и всего ничего…
10
Значит, Алтынов назвал следователю армейской контрразведки двадцать шесть фамилий — курсантов и преподавателей диверсионно-разведывательной школы. Прохора Савватеевича Мидюшко в этом перечне нет. Вообще его не было в школе, или Алтынов по каким-то для него причинам не называет Мидюшко? Не называет его, но без опаски называет других обучавшихся и обучавших. Выходит, не боится, что они могут выдать того, кого ему выдавать не хочется. Диверсант-парашютист тоже не упоминал Мидюшко.
Где же сошлись дорожки Алтынова и Мидюшко? Вопрос первостепенной важности, с ним будет начинаться и кончаться рабочий день Новоселова, не исключено, будет преследовать и во сне. А пока — вперед.
…Наиболее полными оказались показания арестованного «Смершем» некоего Казакова Михаила Алексеевича. В январе 1945 года власовская воинская часть, в которой он служил, дислоцировалась в местечке Теплице в Чехословакии. Вот что было внесено в протокол допроса:
«Я был рядовым бойцом и, как все, носил немецкую форму с нашивкой на рукаве — РОА. Однажды в часть приехали два представителя унтер-офицерской школы «русской освободительной армии» и стали по одному вызывать всех военнослужащих в канцелярию штаба. Принимал майор Гун, очень старый человек, из эмигрантов. Он объяснял, что при унтер-офицерской школе создается учебная «зондергруппа», то есть особая группа. Для нее нужны умные и дерзкие люди, желающие вернуться в освобожденную от большевиков Россию. Но никакие блага просто так не раздаются. Надо везде и всюду бороться с коммунистами и политическими комиссарами, особенно в советском тылу. «Зондергруппа» будет готовить разведчиков, они получат хорошие навыки в обращении с оружием и радиосредствами, научатся взрывать мосты и важные объекты, добывать военные и экономические сведения. После выполнения задания разведчики возвращаются к месту службы и получают солидное вознаграждение».
Казаков изъявил желание вступить и оказался во взводе подрывников вместе с Алтыновым. Хотя эта школа была при РОА, руководили ею представители абвера — армейской разведки.
Перечисляя тех, кого помнил по «зондергруппе», Казаков тоже не упомянул Прохора Мидюшко. Но к тем двадцати шести добавились еще кое-какие фамилии. Одна из них была подчеркнута. Похоже, сотрудникам контрразведки надо было разыскать заинтересовавшего их человека. Показания Казакова о нем записывались очень подробно:
«Был среди нас еще младший лейтенант по прозвищу Сашка-СБ. Он летчик, летал на скоростном бомбардировщике — СБ, был сбит. Трижды бежал из лагеря, но в конце концов смирился, стал работать как все. Он одним из первых пришел в штаб и сказал, что имеет опыт по аэродромам и может пригодиться. Его записали. Но мы подозревали, что Сашка-СБ записался совсем для другого. На уроках отличался старательностью, много занимался спортом, много ел, пищу выпрашивал даже у других. Так и получилось — Сашка-СБ сбежал. Задушил писаря, охранника и сбежал. На столе канцелярии оставил записку: «Я еще вернусь сюда. Ждите. Вернусь на скоростном и вдребезги разнесу ваш гадючник». Дальнейшей его судьбы я не знаю».
Что касается Алтынова, то уже в марте он был отчислен из школы. И, как утверждает Казаков, не за пьянство и не за драку с немцем. Ходили слухи, что, выполняя какое-то важное задание, он «засветился» и по этой причине его спешно убрали оттуда.
Красная Армия наступала. Школу в конце марта расформировали. Теперь Власову было не до нее и не до «спасения России». Надо было позаботиться о спасении собственной шкуры. В штабе начались разброд и шатания: одни были склонны вести переговоры с советским командованием о сдаче на милость, другие настаивали на том, чтобы пробиваться к американцам. Власов согласился с предложением своего помощника Жиленкова (тоже генерал-предатель): отозвать с фронта 1-ю и 2-ю дивизии, их силами захватить Прагу и «на блюдце» преподнести американцам. В тот период Казаков опять встретился с Алтыновым — во второй дивизии «русской освободительной», направленной для захвата столицы Чехословакии.
Как-то ночью в селение, где квартировала рота, ворвались советские разведчики. Сопротивляться было бесполезно. Арестованных офицеров и унтер-офицеров РОА увезли на машинах, остальных отправили пешком. Насколько помнится Казакову, командный состав увезли в австрийский город Цветль. Больше он Алтынова не видел.
Чтобы из мозаики фактов, разбросанных по протоколам допросов, собрать более или менее отчетливую картину, Новоселову потребовалось два часа, еще час затратил на составление плана дальнейшей работы.
11
«УКГБ при Совете Министров СССР по Свердловской области. Генерал-майору Ильину А. В. На ваш запрос (следуют номер и дата) отвечаем, что УКГБ при Совмине СССР по Псковской области данными о 624-м карательном батальоне германских вооруженных сил, действовавшем на временно оккупированной территории СССР, не располагает. Начальник управления Комитета госбезопасности…»
«На ваш запрос, сообщаем, что УКГБ при Совете Министров СССР по Брянской области интересующих вас данных, касающихся карательных формирований из предателей Родины, в настоящее время не имеет…»
«Комитет госбезопасности при Совмине Украинской ССР… не располагает…»
Остальные ответы на разосланные запросы Павел Никифорович стал читать с конца. Если «не располагают», значит, не располагают. Незачем тратить время на чтение.
Но вот: «…входил интересующий вас 624-й карательный батальон 7-го казачьего полка…» Стоп. Начнем с первых строчек:
«В процессе выявления нацистских военных преступников и расследования злодеяний, совершенных немецко-фашистскими захватчиками и их пособниками на территории Белоруссии, задокументировано значительное число карательных подразделений, формировавшихся из антисоветского отребья для борьбы с партизанским движением и патриотическим подпольем. Интерес для вас будут составлять трофейные немецкие документы: журналы списочного учета людей Минского лесного лагеря № 352 («Шталаг»), отчеты групп ГФП, справки по некоторым диверсионно-разведывательным школам абвера, оперативные приказы на проведение карательных экспедиций против партизан Минской, Могилевской и Витебской областей. Располагаем сведениями на немецких военных преступников, проходивших службу в 201-й охранной дивизии. В состав этой дивизии входил интересующий вас 624-й карательный батальон 7-го казачьего полка. Названный батальон бесчинствовал на территории Витебской и Полоцкой областей…Председатель КГБ при Совете Министров Белорусской ССР…»
Павел Никифорович с удивлением заметил, что пальцы рук мелко подрагивают. Укоризненно посмотрел на себя со стороны. Что это ты, старина? Неужели нервы сдают? Нет, так не годится, голубь мой. Зарядочку, холодный душ, обтирание… Если каждый твой подопечный станет вызывать трясение членов… Что от тебя останется? До пенсии не дотянешь. Не-хо-ро-шо… Сцепил руки в замок, потянулся неоднократно.
Есть шестьсот двадцать четвертый! Если в Минске документы не собственно батальона, а только дивизии, то и в них должно что-то быть о Мидюшко. Как-никак — служил «на командных должностях».
Если трофейные документы ничего не дадут, тоже не велика беда. Теперь известна территория, где действовал этот батальон из продажных тварей. Небось, живы люди, которые сталкивались с ним. Остальное — за нами.
Витебская область… Витебская. Полоцкой уже нет, в прошлом году влилась в состав Витебской и Смоленской… С кем или с чем связано это название — Витебская область? Минуточку…
Павел Никифорович пододвинул к себе телефон внутренней связи, набрал номер начальника следственного отдела Николая Борисовича Орлова.
— Коля, ты у себя?
— У тебя сомнения на этот счет?
— Извини. Здравствуй… Поговорить надо.
— А поесть не надо? Я в столовую собрался.
— Придержи место за столиком. Подойду.
— Заказать?
— Закажи. Что себе, то и мне.
Николай Борисович Орлов на пять лет моложе Дальнова. Плечистый, невысокого роста, голова наголо бритая. Волосы начал терять еще в юности. Слышал, что частое бритье укрепляет корни волос и шансы вновь обрести пышную шевелюру значительно возрастают. Скоблил по утрам и на ночь — волоска не прибавилось. Связал себя этим занятием на всю жизнь. Не отращивать же на самом деле космы на загривке, а потом прикрывать ими лысину с помощью женских заколок! Последнее время Орлов недомогал — три тяжелых ранения давали о себе знать.
Николай Борисович приметил в дверях Дальнова, попросил официантку:
— Секунду, Миля. Этот привереда может забраковать мой заказ.
Павел Никифорович приобнял Милю, заглянул в ее блокнотик, силясь разобрать ей одной понятные каракульки, и услышал за спиной негромкий и строгий голос генерала Ильина:
— Пожалуйста, без рук, Павел Никифорович, без рук…
Дальнов убрал руку с плеча Мили и обернулся, уже понимая, что это опять проделка Юрия Новоселова. Тот сидел невозмутимо и, будто не замечая своего начальника, деловито работал ложкой с видом неимоверно проголодавшегося.
— А, голубь мой! Явился, не запылился… Вместо того чтобы немедленно доложить о приезде, он в столовую со всех ног.
— Даже муха не без брюха, смею доложить, — проговорил Юрий и смутился: кажется переборщил с шуточками. Хотел встать почтительно, но такое простое движение сделать ему оказалось не просто. Хлипконогий стол закачался, в тарелках заплескалось.
— Сиди, верста коломенская.
— Было к вам направился, но перерыв. Вот я и… Поем — зайду.
— Поешь — отдохни, соберись с мыслями. Жду в пятнадцать тридцать. Есть чем порадовать?
Новоселов неопределенно дернул плечом.
— А я тебе немного припас. Надеюсь, — кивнул в сторону Орлова, — Николай Борисович добавит.
Давние друзья — руководители следственного и оперативного подразделений — общались ежедневно, контакты в работе не прерывались, но все шло просто, размеренно, в границах будничной работы. Сегодня Николай Борисович, заинтригованный телефонным звонком, надеялся услышать от Дальнова что-то не из затерто-привычного. Подождав, когда расставят закуски, спросил:
— Что произошло, чем тебя господь осенил?
Дальнов задержал взгляд на лице Орлова. Вид у того был не ахти. Спросил участливо:
— Опять осколок? Чего ты с ним нянчишься? Доверься врачам.
Осколок гранаты сидел возле самого позвонка, и Орлов побаивался операции. А ну как паралич…
— Доверюсь, доверюсь, — сказал недовольно. — Выкладывай, что у тебя.
— Насколько помнится, в сорок втором ты служил в четвертой ударной армии?
— Хорошая память, приятно убедиться в этом.
— Так называемые Витебские ворота вы держали?
— Вообще-то в историю Отечественной они вошли как Суражские ворота. Но это не суть важно.
— Четвертая ударная часто пользовалась разрывом в линии немецкого фронта, снабжала партизан, принимала раненых, вы засылали своих ребят во вражеский тыл…
— Все верно. Но ведь тебе, надо полагать, требуется не то, что теперь известно всем, поконкретней что-нибудь? Память свою не назову идеальной.
— Ничего, может, вспомнишь что-то. Перекусим и зайдем ко мне, покажу пару бумажек. Так и так вместе придется работать с этими документами.
…Шифровку из Аджарии Николай Борисович прочитал с должным вниманием. Протирая платком голый череп, спросил:
— И что?
— Мидюшко, Алтынов… Тебе ничего не напоминают эти имена?
— Абсолютно.
— А номер карательного батальона — шестьсот двадцать четвертый?
— Этих карательных вокруг партизанских зон было, что блох на бездомной собаке… Погоди-ка… — Орлов вернулся к аджарской шифровке. — Мидюшко… В Витебске выпускалась фашистская газетенка на русском языке. Фамилия редактора врезалась в память — Брандт, изменник из обрусевших немцев. Много мы с ним повозились. Константина Егоровича бы… Я тогда так, на подхвате у таких, как Константин Егорович…
— Кто это — Константин Егорович?
Орлов скосил голову, по-птичьи посмотрел на Дальнова и осуждающе вздохнул:
— Коротка у нас память на мертвых. Лишь по особым датам вспоминаем, да и то не всех… Яковлев это. Тот, что в двадцатых годах здесь, в Екатеринбургской ЧК, работал. Подожди минуту, попробую сосредоточиться.
Орлов облокотился о стол, приложил ладонь ко лбу, но тут же резко выпрямился и напряженно замер. Болезненно морщась, стал дергать пальцы до хруста в суставах. Павел Никифорович знал: если Орлов терзает пальцы, значит, его ударила боль у позвонка. В окаменевшей позе Орлов перетерпел приступ, от дальновского укоризненного покачивания головой отмахнулся.
Дальнов, показывая глазами на диван, все же сказал:
— Полежал бы.
Орлов невесело усмехнулся — байку вспомнил:
— «Работать шибко охота, пойду полежу, может, пройдет»… Ладно, прошло уже.
Нашарил в кармане аптечную упаковку, кинул таблетку в рот. Полузакрыв глаза, пальцами, как ухватом, прихватил голову и, потирая виски, силился что-нибудь вспомнить. Напрягая память, увидел деревушку на берегу речки, в огороде землянки с перекрытием в четыре наката. В ближней к домам жили они с Константином Егоровичем все месяцы обороны. Как же называлась речушка? Усвяча? Нет. Усвячу запомнил потому, что неподалеку был райцентр Усвяты, где в медсанбате залечивал первую рану. Этот ручей, кажется, впадал в нее, Усвячу. Ладно, бог с ним, названием…
«Не вернулся с задания…» Это сообщение из партизанской бригады о Константине Егоровиче Яковлеве. Его перевели туда зимой, сдается, в декабре сорок второго… Нет, раньше. Брандта ликвидировали в ноябре, а эту операцию он готовил, Константин Егорович. Когда же всплыла фамилия Мидюшко? В июле, когда Яковлев ходил в Витебск на встречу с Брандтом, или после ликвидации этого немецкого прихвостня? И вообще — Мидюшко ли? Говорили тогда о каком-то приятеле Брандта из карателей. Как его фамилия… Мидюшко? О, черт… Похоже что-то, но вроде не Мидюшко…
Оторвал руку от лба, выпятив губу, стал медленно поматывать головой.
— Нет, Павел, ничем не могу зацепиться за твоего Мидюшко. Если бы какой фронтовой блокнотик… Но сам понимаешь, личных записей не вели, армия расформирована. Да и не документировали мы подобные вещи, а если что документировали, то бумаги уничтожили потом. В партизанские архивы забираться надо… Мидюшко… Зудит, а вот… — Николай Борисович умолк, озадаченно вскинул голову на Дальнова. — Если бы я убежденно сказал, что Мидюшко приятель Брандта, то — что?
— Тебе ли объяснять, что в нашем деле каждая мелочь — божий дар. Брандт мертв, но не исключено, что живо его окружение. Кто-то еще помимо его мог встречаться с Мидюшко.
— Это уже не мелочь. Покопаюсь в памяти… Про Турцию не думал? Центр зашевелился, услышав сигнал о нем. Может, в Турции его пощупать?
— А есть он там, Мидюшко этот? — раздраженно спросил Дальнов. — Информация, что он в Трабзоне, исходит от Алтынова. Из песка, слюнями слеплена.
— Как считаешь, Алтынова — рано?
— Узнать надо, что Новоселов привез. С пустыми руками погодим брать. Со стороны посмотрим.
12
В три тридцать пополудни, как и было велено, Юрий Новоселов был в кабинете подполковника Дальнова.
— Садись, Юрий Максимович. Привез что-нибудь?
— Не разобрал пока, Павел Никифорович. Вроде бы ничего существенного, и вроде не зря съездил.
— Для нас Сомов что-нибудь дал?
— Пищу для размышлений.
— Спасибо… У нас с тобой этой пищи… Других можем бесплатно кормить.
— Нам отпущенную, Павел Никифорович, сами жевать будем.
— Вот и жевал бы, а то в столовую — пулей.
Как ни странно, Новоселов шутки не принял. Озабоченно смотрел куда-то за спину Дальнова — туда, где голая стена.
— Каким нам Сомов виделся из шифровки? — начал вслух размышлять Новоселов. — Задержан при попытке нелегально уйти за границу, на территорию государства, активнейшего члена НАТО, а нынче вступившего еще и в СЕНТО. Направлен туда Алтыновым — человеком, осужденным за измену Родине… Сомову дана конкретная явка… Хозяин явочной квартиры — известный Центру предатель Мидюшко… Мы не исключали, что «Алтын Прохору» — пароль… В этой умозрительно выстроенной цепи Сомов, как мы отмечали, — связник, требующий нашего пристального внимания… Но вот я в Батуми, просматриваю протоколы допросов предварительного следствия, всесторонне изучаю так называемого связника, и его вроде бы значительная фигура — того… Дым, мираж, бред… Сомов по воле судьбы — только игрушка в руках зловещего человека. Я убежден в этом и считаю, что Верховный суд Аджарии совершит серьезную ошибку, если…
Новоселов оборвал мысль, но Дальнову обрывки не нужны.
— Что — если?
— Ошибка будет, если осудят Сомова, — сказал Новоселов и полез в папку. — Фотографии хотите посмотреть? — подавая одну за другой, пояснял: — Это Петя Сомов во всей своей красе — анфас и в профиль…
От Дальнова не ускользнуло, что Юрий Новоселов ушел от чего-то важного для него, но посчитал лишним допытываться, ломать избранную Новоселовым схему доклада. Взял фотографию. Разглядывая парнишечье лицо, произнес удивленно:
— Неужели двадцать? С тридцать пятого, помнится.
— С тридцать пятого, — подтвердил Юрий.
— Не мальчик.
— Не мальчик, но инфантильным молочком сильно отдает. Легкомысленность и наивность так и прут из него. Живет в мире беспочвенных и беспорядочных мечтаний. Порой сомнение берет — не с приветом?
— Ну и как? Здоров?
— Вот копия акта судебно-психиатрической экспертизы. Проводили экспертизу опытные специалисты. — Новоселов стал отрывочно читать: — «Вменяем… Фантазер… Память на события жизни сохранена… Впечатляемость от прочитанного усиленная». А читал он, Павел Никифорович, вот что: «Над Тиссой», «Паутина», «Горная весна», «След Заурбека», «По свежему следу», «Зеленая цепочка» и еще десяток названий.
Новоселов пододвинул по столу другую фотографию.
— Тут Петя Сомов показывает, где прятался, ожидая наступления темноты. В этом месте преодолевал проволочную изгородь, посчитал — граница. Надел на руки ботинки, приподнял проволоку, пролез. И невдомек окаянному, что на коровье пастбище забрался… А в этом месте Сомов переплывал речку…
— Хватит, сохрани для мемуаров, — остановил Дальнов Новоселова и, глядя ему в глаза, с жесткой усмешкой распорядился: — Доложи все, что там произошло. Дров наломал?
— Не успел. А мог бы. Вот.
Новоселов вытянул листок, лежавший в папке под фотографиями, подал Павлу Никифоровичу. Дальнов прочитал в нем:
«Председателю Верховного суда Аджарской АССР…
В ваш адрес прокурором республики старшим советником юстиции М. Токидзе на днях будет препровождено следственное дело № 1738 по обвинению Сомова Петра Алексеевича по ст.ст. 19 и 84 часть 1 УК Грузинской ССР для рассмотрения по существу. Выполняя задание УКГБ при Совете Министров СССР по Свердловской области по другим событиям, в силу необходимости я внимательно изучил упомянутое дело и после всестороннего знакомства с обвиняемым пришел к глубокому убеждению…»
Дальнов прочитал до конца, спросил:
— Это что, копия?
— Нет, подлинник.
— Разумные начала верх взяли?
— Над чем, Павел Никифорович? Над эмоциями? Но они же от фактов, осознанные.
— Мы с тобой контрразведчики, голубь мой, юрисдикция… Короче, правовую оценку не нам давать.
— Не давал я оценки! Как коммунист в частной беседе высказал председателю суда свое мнение о Сомове и его деле.
— А он, председатель суда, что?
— Известное дело! Когда говоришь с умудренным опытом аксакалом…
Иронично выделив последнюю фразу, Новоселов поведал о разговоре с председателем Верховного суда Аджарии во всех подробностях.
13
Зинаида Ефимовна, тогда еще просто Зина, поскольку совсем недавно получила паспорт, работала подсобницей в пристанском ресторане Сарапула. Там она и познакомилась с Алексеем Кропотовым. Почти каждое утро он приходил на берег Камы, устанавливал мольберт и рисовал колесные пароходы с дымящимися трубами. Он носил модную в среде богемы бороду, испачканные красками вельветовые штаны, вышитую по вороту рубаху навыпуск и загадочную улыбку на мясистых губах, выпирающих из гущи волосатых зарослей.
Зина была без ума от запаха красок, бороды и беспорядочного образа жизни Алексея Кропотова. В семнадцать лет она родила Петьку. Кропотов не признал отцовства. Зина поговорила с сарапульским живописцем на языке портовых грузчиков и записала младенца на свою фамилию — Сомов. Вскоре перебралась в Осу. Здесь вышла замуж. В сорок первом инженер Николай Забродский оставил ей еще одного сына, ушел на войну и с войны не вернулся. Три года спустя ушла из жизни и Зинаида Ефимовна — после аборта, сделанного подпольной акушеркой.
Петьке было тринадцать. Сдал несмышленыша братца в детдом, махнул в Сарапул и стал жить у престарелой сестры матери — Ираиды Ефимовны. Звал ее бабушкой, ухаживал за огородом, доил козу, много читал и исправно учился. К восемнадцати годам была проглочена вся литература о шпионах, приключениях и разных авантюрах, какая только отыскалась в сарапульских библиотеках.
Тайно от тети-бабушки собрался в Москву — поступать в школу разведчиков. Должна же быть такая при МГБ, считал он. Денег на дорогу не было, он украл их у соседки, за что по решению суда отбыл на трехлетний исправительный срок в сибирский лагерь.
14
Из показаний тети-бабушки:
«У Пети хорошие отметки, кроме геометрии. Очень много читает фантастических книг, сам был большой фантазер. «Над Тиссой» читал несколько раз. Бывает замкнутым, молчаливым».
Из показаний соседки:
«Хотя он украл у меня деньги, я простила Петю, ведь он уже отбыл наказание и, наверно, забросил свои мечтания».
Из показаний одноклассника:
«Петька не раз говорил мне, что уйдет за границу и будет ездить по всяким странам, чтобы получить разносторонние знания. Они очень нужны разведчику».
Из школьной характеристики:
«Способный… Упрямый… Много читал художественной литературы, даже на уроках».
15
Сомов знал из книжек, что на границе в проволочных заборах пропускается ток. Надо быть предельно осторожным. Подполз к столбику. Странное какое-то заграждение без колючек, низенькое. Новое что-то придумали? Шарахнет — и кучка пепла от тебя. Послюнявил палец, боязливо поднес к проволоке. Притронуться? Жутко, аж у копчика захолодело. Подождал, пока страх испарится, разулся, надел ботинки на руки, стал делать проход. Проскочил.
Должна быть распаханная, выровненная граблями пограничная полоса. Следовая называется. А тут — трава. Что за черт? Может, раньше пахали, теперь посыпают чем-нибудь? На всякий случай долго шел спиной вперед. Услышав плеск волны, оборотился, побежал. Вот и река. «Чорох» на карте обозначена. Переплыть, а там — Турция.
Плыть не пришлось, глубина по пояс. Выбрался на галечник. Через несколько шагов снова вода. Потом опять намывы песка и гальки. Где плыл, где шел, на берег выкарабкался на четвереньках и без ботинок — утонули. Дополз до кустов и замер. Неподалеку дом, надворные постройки. Хочешь не хочешь, идти надо, возврата теперь нет.
Вежливо побренчал в стекло. Не отзываются. Посильнее побарабанил. Откинулась занавеска, бородатый мужик, заслонившись ладонью от света, приник к окну. Спрашивает что-то не по-русски.
— Это Турция, а? — спросил Сомов негромко, но так, чтобы прошло через стекло.
Борода опять лопочет по-своему.
— Это Турция?! Тебя спрашиваю — Турция, да?! — чуть не закричал Петька. — Вот же напасть, не петрит.
Наконец хозяин дома, похоже, понял, покивал головой. Открылась дверь, выходящая на каменное крыльцо. Старый бородатый человек поманил рукой, заходи, дескать. В комнате показал на широкую, накрытую старым ковром лавку. Измотавшийся Сомов сел, вытянул ноги в мокрых и грязных носках. Старик отсутствовал минут пять. Вернулся с глиняной посудиной, поставил перед гостем и снова ушел. От духа съестного у Петьки свело скулы. Спасибо тебе, хлебосольный хозяин. В помещение, плотно прикрывая дверь, шагнул горбоносый детина, сея у дверей. Молчит. Турок он и есть турок.
Сомов с торопливой жадностью опустошил плошку, протер дно остатком лепешки. Сытый, отогревшийся, стал руками объяснять парню, что на двор надо, до ветру.
У парня рот до ушей. Сказал по-русски, хотя и с акцентом:
— Бэчевкой перэвяжи. Дать бэчевку?
— Я те покажу бечевку, зараза! — взвился Петька.
— Тогда тэрпи. У пограничников попросишься.
— К-каких пограничников? — смешался Сомов.
— Наших, — сверкает зубами нерусский бугай.
Смысл сказанного дошел до Сомова, но верить в то, что произошло, ужасно не хотелось. Позыркал на ехидного собеседника и понял — влип. Шел, полз, бежал, плыл — и все по Грузии. Ни хрена себе… Стал перемещаться по ковру ближе к двери. Парень погасил улыбку, глаза огнем взялись.
— Сиды! — и показал зажатую в кулаке гирьку от весов. — Врэжу!
Тут и старик вернулся с нарядом пограничников в фуражках с зеленым околышем.
Так бесславно закончилось бегство Петра Сомова в сопредельное государство Турцию.
16
Юрий Новоселов встретился с Сомовым в камере допросов внутренней тюрьмы. Приличного роста, большелобый и далеко не слабый физически, Петя Сомов со своим по-утиному сплюснутым носом и серыми растерянными глазенками все же походил больше на удравшего с уроков мальчишку. Увидев нового человека, который, надо полагать, тоже собирается его допрашивать, он близоруко моргал и нервно теребил пуговицу.
— Садись, Сомов, — пригласил Новоселов, заглядывая в Петьку поглубже — что там?
Парень поспешил плюхнуться на табурет, мертво прикрепленный к полу.
Подследственным, которым уже нечего добавлять к ранее сказанному, повторные допросы изрядно надоедают. Отвечают они нервозно или с усталой скукой, как автоматы. Незнакомому долговязому следователю Сомов порадовался. Этот еще не слышал его рассказа, примет свежей головой. А если из Москвы, из министерства? Совсем хорошо. Поймет, разберется.
Ведь он, Сомов, что хотел? Поступить в американскую школу шпионов, чтобы узнать все о разведорганах США. Заброшенный на территорию СССР, он пришел бы в КГБ и все рассказал. Таким образом стал бы советским разведчиком…
Новоселов просматривал уже читанные протоколы допросов. Боясь его потревожить, Сомов едва дышал. Задержав взгляд на акте об изъятии личных вещей арестованного, Новоселов легонько пошлепал ладонью по крышке стола:
— Слушай, Сомов.
Тот поерзал в готовности слушать. Новоселов, пряча веселый взгляд, стал читать:
— «При обыске изъяты паспорт, записная книжка, ключ, расческа, спички (три штуки), копия квитанции о наложении штрафа за безбилетный проезд по железной дороге, осколок зеркальца, два обрывка наждачной бумаги, листок с адресами и 22 копейки денег». — Куда же ты нацелился с таким богатством, Петя? Ах да, в Турцию. А зачем, если не секрет? Может, приглашен лично президентом Баяром? Хочешь помочь ему в сколачивании Багдадского пакта? Или, напротив, намерен разрушить эту агрессивную группировку? Каким образом? Натереть Баяра наждачной бумагой? Или подкупить? Наличность у тебя внушительная, можно и подкупить. А зеркальце? Зайчиков в глаза пускать?
Сомов слушал, улыбался — понимал шутку. Но на замечание о богатстве насупленно буркнул:
— Что есть, с тем и шел.
— Это не все, Петя. Пойдем дальше. Читаю из записной книжки:
«Удмуртская АССР имеет шесть городов: Ижевск (столица), Воткинск, Глазов, Сарапул, Камбарка, Можга, и 12 поселков городского типа. Полезные ископаемые: горючие сланцы, известняк, кварцевые залегания, используемые в военном деле. В республике развиты различные отрасли промышленности: машиностроение и металлургия, главным образом в Ижевске, Воткинске, Сарапуле. Ижевские машины идут на вооружение Советской Армии. На реке Каме начато строительство крупкой Воткинской гидроэлектростанции, имеющей стратегическое значение в военном отношении…»
— Хватит, что ли, Петр Сомов? — уже откровенно улыбался Новоселов. Юрий взял из дела упомянутый в акте листок с адресами, поводил карандашом по строчкам: — Город Сарапул, улица… дом номер… Это дом твоей тетушки. Второй адрес — город Ижевск… Здесь живет твой приятель. А это координаты Катеньки Горюновой. Твоя девушка? Ладно, сие меня не интересует. Меня интересует батумский адрес. Вот этот… Чей адрес?
— Адрес библиотеки.
— Перед уходом за границу потянуло детектив почитать?
— Не-е. Карту посмотреть, сориентироваться.
— Уже на этом спасибо — не врешь. В библиотеке я тоже побывал. Карта в энциклопедическом словаре не больше спичечной, этикетки. Что ты там разобрал?
— Все. Побережье, реку Чорох, границу…
— Ну а шпионские сведения откуда? Со страницы четыреста шестьдесят первой? Из третьего тома? Так? Почему не дословно списывал? Для пущего веса подредактировал? Зачем же торф пропустил. Я почему-то не сомневаюсь, что и торф в военном деле совсем не лишний. «Стратегическое значение… крупное значение в военном отношении… на вооружение Советской Армии…» — с едкой иронией цитировал Новоселов. — Сомов, нет этих слов в энциклопедическом словаре. Соображаешь, какой чепухой занимаешься?
Нарушитель границы раскаянно молчал, разглядывая спортивные тапочки без шнурков, выданные, вероятно, тюремной администрацией.
— Для кого предназначались эти «разведданные»? Для турок или американцев? Может, Прохора Савватеевича Мидюшко хотел надуть? Кстати, кто он такой? Что ты о нем знаешь?
Сомов подтянул правое плечо к щеке, невинно вытаращил глаза.
— Андрон сказал, что Мидюшко — агент американской разведки и поможет связаться с посольством.
— Откуда Алтынов знает Мидюшко?
— Говорил — в плену вместе были.
— А про то, что агент?
— Я не спрашивал.
— Как они жили в плену, чем занимались? Об этом Алтынов рассказывал?
Начитанность Сомова нет-нет да проявлялась в разговоре. Без обдуманного намерения соленые полублатные словечки перемежались чересчур правильными книжными фразами.
— Эта сторона жизни Андрона интересовала многих, но к себе в душу он никого не пускал. Пошлет подальше — и точка, — Сомов поглядел на Новоселова, смешливо пошевелил носом. — Это он посоветовал из какой-нибудь книжки списать. Чтобы не с пустыми руками туда. Говорил: сидят за кордоном, не знают ни черта, слопают твою баланду да еще долларов дадут… Понимаю теперь — глупость, а тогда почему-то верилось. Вот и стал в Батуми искать библиотеку.
— Петр, — добродушно спросил Новоселов, — о том, что ты дурак, Алтынов случайно не говорил?
— Говорил, — не обиделся Сомов.
— И ты не поверил?
— Я сказал, что он сам — дурак.
— Эк ты его лихо срезал, — усмехнулся Новоселов. — И как он на это?
— Кулаком в зубы.
— Часто от него попадало?
— Было дело.
— За что?
— Падло он. Зверь. Нашепчет мне всякого, потом избивает.
— О чем он нашептывал?
— Не то чтобы нашептывал… Какой бы он там ни был, человек все же. Болело что-то внутри. На нарах места рядом. Когда меж нас перемирие, он и начинает свою боль лечить. То не так, другое не по нему. Про Советскую власть, про лагерное начальство… На другой день спохватится — и на меня, зло вымещать. Зачем, говорит, в оперчасть таскался? Сексотничаешь? На хрена он мне сперся — стучать на него. Я в оперчасть полы мыть ходил… Знаете, мне иногда приходила мысль, что Алтынов не в плену был, а палачом у немцев. Как-то до того довел, что я взял и высказал свое соображение. После две недели в санчасти отлеживался.
— Такой здоровый парень. Неужели не мог постоять за себя?
— Пытался. Где там…
— Алтынов часто вспоминал Мидюшко?
— Не сказал бы, но если называл его — зубами скорготал. Он и меня-то бил, мечтая, что Мидюшко бьет. Страшно ненавидел.
— Ты не задумывался над странностью в поведении Алтынова? Ведь он, желая за какую-то обиду отомстить Мидюшко, мог о нем и сообщить куда следует. Вот, мол, живет в Трабзоне американский агент, предатель Родины… А он не говорил, оберегал его. Мог бы без горчицы слопать Мидюшко, но дает его адрес, посылает привет. В чем тут дело?
— Мама его знает. Все они у немцев одним дерьмом мазаны. Но вообще-то казалось иногда, что Андрон искрение хочет помочь мне. Молодой, говорит, грамотный, не то что я, и в чужой стране устроишься, проживешь. Только, говорит, к американцам в разведку идти — пустой номер: пожуют и выплюнут. О том, что для своих стараюсь, умалчивал от Андрона.
— А если эта искренность притворна? Просто-напросто хотел еще большую пакость сотворить? Допустим, чтобы ты снова за решеткой оказался. Могло быть у него такое желание?
— Зачем ему?
— По той же причине, по какой избивал тебя. Из ненависти к людям.
— Конечно, люди ему… Он, по-моему, себя-то не любил.
— Вот что я, Петя, думаю. Алтынов не сомневался, что ты со своими глупостями обязательно засыплешься на границе. А там — суд, снова лагерь. Вероятно, и другое думал: удачно минуешь пограничников, придешь в Трабзон, а там никакого Мидюшко. Откуда Алтынову знать, что товарищ по плену именно там? Ведь десять лет в заключении. И ты попадешь в такое положение, хуже которого и не придумаешь. Предположим третье: ты встречаешься с Прохором, во что крайне не верится, передаешь ему привет от Алтына, вручаешь секретные материалы… из энциклопедии. Он же сразу поймет, чья проделка. Если Мидюшко на самом деле сотрудничает с американской разведкой, — о секретности таких людей ты знаешь из книжек, — ему не остается ничего другого, как убрать Сомова.
— А что… и это могло быть. Как-то не подумал об этом.
— Ты о многом не думал, Петя Сомов.
17
С аджарским чекистом Юрий Новоселов съездил к его бабусе, которая жила «у самого синего моря», но не на окраине аджарской столицы, а между Батуми и Махинджаури. Решение послушаться Павла Никифоровича и отправить сюда Татьяну с Алешкой принял мгновенно. Было бы жестоко по отношению к жене и сыну лишить их отдыха в таком райском уголке.
Прощаясь с морем, искупался и, сидя в машине, всю обратную дорогу думал о Сомове, перебирал, как четки, всю его жизнь день за днем. Вроде бы всякого повидал, а все молочными зубами мается.
Уголовный кодекс Грузинской ССР как минимум три года Сомову гарантирует. Не выдержит парень повторного срока, свихнется окончательно. Отравленная фантазерством, оторванная от реального мира душа не перестанет тянуться к романтике. А какая романтика за колючей проволокой? Всех ближе и до которой легко дотянуться — романтика воровская. Общество не только потеряет человека, но и приобретет в его лице еще одного врага… Как его вызволить? В армию бы. Возраст призывной… Там он скорее найдет себя… И романтика по душе придется.
До рейса в Свердловск Новоселов выбрал время и сочинил нечто вроде ходатайства, чтобы оставить его для председателя Верховного суда республики.
Написал то, что позже покажет своему начальнику Павлу Никифоровичу Дальнову.
Написал, запечатал в конверт, но так никому и не передал этот пакет. С председателем Верховного суда республики, которого воображение, бог весть почему, рисовало седобородым старцем, Новоселов, оказывается, не раз встречался в столовой обкома партии. Теперь, знакомясь, подивился — одногодок его. Ну, может, и старше на год-два, но — не больше. Внешностью чем-то напоминал председателя Нижнетагильского городского суда Андрея Жерковского, однокашника Новоселова по юридическому, и дивиться вроде бы нечему. В объеме подведомственных дел этих должностных лиц, если принять во внимание одинаковость населения Тагила и Аджарии, особой разницы не просматривалось. Мысленно выстроенная дистанция между председателем суда республики и рядовым оперуполномоченным предельно укоротилась, и Новоселов с товарищеской откровенностью высказал ему свои сомнения и тревогу относительно Петра Сомова. Только вот председатель не захотел этого сближения. Неодобрительно, с видом патриарха покачал головой:
— Что-то вы…
Казалось, добавит к этому: «…молодой человек». Не добавил, но попрощался, кажется, холодновато.
18
Не успела замолкнуть первая трель телефонного звонка, как рука Павла Никифоровича Дальнова ухватила трубку. Чего тут больше было — профессиональной привычки или желания не потревожить домашних — сказать трудно. Во всяком случае, в трубку произнес негромко:
— Слушаю вас.
— Павел? Извини, что так поздно.
Дальнов узнал голос Николая Борисовича Орлова, поглядел из-под очков на светящийся циферблат наручных часов, лежащих на тумбочке. Не так уж поздно — едва перевалило за одиннадцать. Отодвинул газеты, которые просматривал, сказал:
— Извиняю и слушаю.
— Меня слушаешь, а радио?
— Что случилось? — встревожился Дальнов.
— В последних известиях сообщили об успешном выполнении плана промышленностью Белоруссии за полугодие.
— И ты позвонил, чтобы выразить свои восторг?
— Не совсем так.
— Надеюсь. Только не тяни.
— Интервью давал министр, фамилия которого — Калинин.
— Короче можешь?
— Фамилия — Калинин, звать — Петр Захарович. Это бывший начальник Белорусского штаба партизанского движения. Но дело не в этом. Просто некая психологическая связь. Его имя напомнило имя другого — Стулова. Иван Андреевич Стулов был секретарем Витебского подпольного обкома партии и одновременно членом военного совета нашей армии. Все, касаемое Брандта, шло через него… Может, от Стулова шагнем к предателю Мидюшко?
— Где сейчас Стулов?
— Не знаю. Возможно, до сих пор в Белоруссии.
— Проинструктируй следователя на этот счет. Кого думаешь послать?
— Не решил еще.
— Направь Ковалева. Если уж за следователем первая скрипка, пусть ею будет Ковалев, мой Новоселов капризен, когда однокашники командуют. С Ковалевым — друзья, в два цепа хорошо молотить будут.
Орлов уже думал о Ковалеве. Начав работать в органах госбезопасности, тот, в отличие от многих следователей со студенческой скамьи, в практику окунулся сразу по масштабным делам. Не на первых ролях, конечно, но в разоблачении агентуры, которую бывшие союзники пытались насадить в промышленных районах Урала, приобрел значительный чекистский опыт. Имея это в виду, Николай Борисович сказал Дальнову:
— Ковалев не умеет командовать, он умеет работать.
— Вот и прекрасно!
— Так-то оно так, да… Белоруссия душу ему слишком ранит. Посылал недавно в те края. Вернулся сам не свой. На тамошнее небо, говорит, смотреть не могу, сердце — в клочья.
— Из-за брата?
— Василий Григорьевич ему не только братом, но и за отца был.
— Парень мужественный, ему-то, считаю, под силу поработать в кровавом прошлом. А вообще — смотри. Тебе виднее.
— Посмотрю.
О Василии Григорьевиче как об отце, может, сильно сказано. Василий Ковалев старше Александра всего на шесть лет. Но было достаточно и этого старшинства, чтобы мальчишке, оставшемуся без отца в годовалом возрасте, иметь достойный предмет подражания. Сыновние чувства — часть человеческой сути, они возникают и у сироты, если есть кому возбудить их.
В годы войны боевой летчик Василий Ковалев сражался с врагом в небе Белоруссии. В этом же небе, испытывая новые машины, погиб прошлым летом.
19
Новоселов и его жена Таня собирались в дорогу. Участие Юрия в сборах состояло из сплошных советов: что необходимо взять, куда и как положить необходимое. Когда сам взялся укладывать, подозрительно исчезла самая ценная вещь из гардероба жены — купальник. Купальник привезла ей подруга, вышедшая замуж за лейтенанта, который служил в Группе войск в Германии. Роскошный подарок отыскался, но стали теряться вещи Алешки. Татьяне Ивановне надоело дурачество мужа, и она усадила его по другую сторону стола.
— Сиди и не двигайся, пока чемодан не будет заперт на ключ.
Юрий взял Алешку на колени, изогнулся дугой, прижался щекой к нежной щеке сына. Грустно. Сколько таких разлук — не сосчитать, а все равно каждая — как первая.
Не выпуская Алешку, запел дурашливо: «Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону…» Таня тенорком подхватила: «уходили комсомольцы на…» и тут же ойкнула:
— Юра, у меня комсомольские за июль не уплачены.
— До вечера времени много, уплатишь.
— Пожалуй, — согласилась Таня и снова: — «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». С чего в твою голову пришла эта песня?
— Как с чего? Мне приказ — на запад, тебе в Махинджаури. Совсем в другую сторону.
— Не на войну же едем!
— На самую настоящую. Ты и Алешка с морем воевать будете, а я эту гадину…
— Опомнись! — в отчаянии воскликнула Таня.
Но было уже поздно.
— А что такое — гадина? — немедленно спросил Алешка.
— Кх-хм… Ну, это… — изворачивался папа. — Так нехороших людей называют.
Мама поспешила ему на помощь.
— Гадинами, Алеша, называют змей. Это плохо. Ты не говори так.
Алешке не все ясно, требует уточнений:
— Вовка нехороший. Мое колесико сломал. Он гадина-змей, да?
— Але-е-ша-а… — простонала Таня и осуждающе посмотрела на мужа. — Лучше бы ты, Юрий Максимович, язык себе откусил. Ляпнет где-нибудь там — со стыда сгоришь.
Расстроенная, отправилась на балкон, где в ожидании утюга подсыхали полотенца и бельишко сына.
Балконами пятиэтажный дом выходил на тихую улочку, буйно заросшую неприхотливыми и мусорными в период цветения тополями. Их густые кроны достигали верхних этажей. Там воробьи проводили свои собрания и митинги, пробуждая в обленившихся кошках кровожадный инстинкт предков. Внезапное появление человека вспугнуло очередное пичужье сборище, и оно с недовольным чивиканьем ссыпалось в пропыленный газон противоположной стороны, где еще сохранялись бревенчатые дома екатеринбургской поры. Но и тут не было покоя. Ржаво скрипнула калитка, согнала настороженных воробьишек и оттуда.
— Светланка, со двора ни шагу! Скоро вернусь! — услышала Таня повелительный голос женщины и тут же увидела ее. Это была Альбина Потапова, с которой познакомилась, когда еще «гуляла» со студентом юридического института Юрой Новоселовым. Альбина — бухгалтер школы, где, по всей видимости, начнет нынче учиться их Алешка.
Хотела окликнуть подругу, но сдержалась. Обстановка для разговора не очень-то подходящая. Но Альбина заметила Таню, громко спросила:
— Ну как, Новоселовы, собрались?
— Собираемся. Да ты заходи, а то я отсюда — как муэдзин с минарета.
— Некогда, Таня. К папе спешу.
Татьяна Ивановна смотрела вслед Потаповой, и что-то удушливое подступало к горлу. Оставалось только расплакаться. Отыскивала бельевые прищепки и снимала просохшее белье на ощупь.
К папе… Слабея, Таня опустилась на Алешкин фанерный стульчик, уткнулась лицом в теплую, прогретую солнцем махровую простыню.
Встретилась Таня, а потом и подружилась с Альбиной Потаповой в госпитале инвалидов Отечественной войны, куда ходила с Юрием навещать Максима Петровича Новоселова.
Отец Альбины, Олег Родионович, жив и сейчас. Но, господи… Можно ли назвать жизнью это медленное угасание, растянувшееся на годы! Тяжело контуженный, он прожил в семье совсем немного. Паралич ног — и госпитальная койка. Время от времени все же возвращался домой. Родные всячески поддерживали его, стремились улучшить положение. Но недуг не отступал. А тут новый удар — умерла жена. К страданиям физическим добавились душевные муки, давило сознание, что он в тягость молодым.
В тягость или не в тягость, но Альбина с мужем от чистого сердца обихаживали его: кормили, одевали-раздевали, купали, укладывали в постель. Олег Родионович настоял на своем — лег в госпиталь. Пожалуй, не сам настоял, а перестал противиться настоянию врачей.
Альбина с мужем ежедневно навещали Олега Родионовича. Но он уже не узнавал зятя, принимал дочь за покойную жену, а то и вовсе безучастно смотрел на обоих. Теперь атрофия прихватила и прозрачные, исхудавшие руки; обрекая на жалкое прозябание, подступала и к мозгу.
Недобрые языки осуждали: вот, дескать, нынешняя молодежь — избавились от старика, умирать в больницу уложили. Несправедливо это! Пытались взять домой. Но больному требовался ежечасный и профессиональный медицинский уход. Выписать его не позволили. Только госпиталю под силу оттягивать безжалостный приговор войны.
…Недоумевая, что задержало Таню, на балкон вышел Юрий Максимович, встревоженно посмотрел на заплаканную жену. Таня поспешно вытерла лицо охапкой стираного белья, поднялась, прислонилась к мужу.
Она не знала подлинной цели командировки, но догадалась: и эта поездка Юрия связана с розыском.
Косясь на открытую дверь балкона — не услышал бы Алешка, умоляюще попросила:
— Юрочка, постарайся… Постарайся, милый, найди эту… гадину.
20
Одной из главных забот Белоруссии в те годы была забота о детях. Вот и эта школа, окруженная молодыми липами, построена в Гомеле лишь три года назад. Нынче ей предстоял «асвяжаючи ремонт». Старшеклассники, не разъехавшиеся на каникулы по селам и вёскам, выносили парты из помещения, громоздили их под навесом. Целыми днями пропадал здесь и муж Галины Кронидовны — военрук Леонид Герасимович Смирнов. Галина Кронидовна спросила о нем у девчонок.
— В спортзале, видать, зачынився, — хитренько скосила глазки одна из них.
Нужда заставляла спешить со стройками. Эта спешка не обошла и школу — спортзал в проекте не был предусмотрен. Под него отвели классную комнату, где вместо парт теперь стояли обитый кожзаменителем «конь» с растопыренными ногами, скрипучие брусья и притянутый растяжками к полу турник. В углу, образованном двумя глухими стенами, был еще дощатый настил со стопкой разномастных металлических кругляков и самим снарядом, который с помощью этих кругляков утяжелялся или уменьшался в весе.
Военрук Смирнов едва не каждый день приходит сюда побаловаться со штангой, поднакачать мышцы. Крупноголовый, плечистый, с боксерскими кулаками, он выглядел внушительно. Но внешность обманчива иногда. Тяжело израненный на войне, Леонид Герасимович не блистал особыми спортивными успехами. Семиклассники — дети, рожденные перед войной и не умершие в оккупации, — даже они поднимали тяжести более солидные, чем военрук. Опасаясь их максималистских суждений, Смирнов свои занятия проводил тайком. Но разве можно что-то удержать в секрете от мальчишек и девчонок! Все знали («зачынився») и, заботясь об учительском авторитете, тоже хранили эту тайну.
Десять лет минуло после войны, а латаные, застиранные гимнастерки все еще исправно служили фронтовикам. У Леонида Герасимовича был, правда, очень даже приличный бостоновый костюм, выкрутились с Галиной Кронидовной на хлебе с квасом, купили, но такая роскошь — не для каждого дня. Смирнов натянул свою диагоналевую с отложным воротником, опоясался командирским ремнем и направился к двери. В это время в нее требовательно постучали.
— Войдите, — откликнулся он на стук, но дверь была заперта, как всегда, стулом — ножкой в скобку. Леонид Герасимович высвободил этот необычный и надежный запор. Вошла Галина Кронидовна.
…Бог мой, девять лет как Галя — его жена, а все не верится. И в мыслях не допускал, что на него может свалиться такое счастье. Галя Ларина заканчивала институт на Урале — Свердловский педагогический. Он, после демобилизации, на каких-то курсах-скороспелках при этом институте набирался учительских навыков. Невест — уйма. Даже для таких, как он, израненных и далеко не студенческого возраста. Сделай руку крендельком — любая подхватит. Не давал повода подхватить — одна Галя на уме. А Галя Ларина, казалось Смирнову, вроде и не смотрела на него никогда, а она смотрела. Смотрела издали, с гнетущей ревностью к его окружению из простецки смелых студенток.
Долго укрощала, обуздывала себя Галя, но совладать с накатившей любовью не смогла. Перешагнув через девичью застенчивость, первой сделала шаг навстречу.
В тот день они допоздна бродили по Свердловску и к полуночи пришли к убеждению, что счастливы и медлить со свадьбой у них нет никаких оснований.
Утром после свадьбы, поглаживая поросшую волосами грудь мужа, притрагиваясь пальчиками к шрамам, Галя сдавленным от любви и жалости голосом спросила:
— Это немцы тебя?
— Немец. Пять штук. Насквозь. Если бы не Мама-Сима, не видеть бы мне белого света, пхишлось бы тебе замуж за другого выходить.
Галя смотрела на коричнево-синеватые бугристые шрамы и, представляя, как, ударив в спину, отсюда выскакивали не успевшие остыть пули, стала быстро-быстро целовать эти бугорки, смачивая их слезами. Успокаиваясь, спросила:
— Когда в партизанах был, тогда?
— Нет, под Вязьмой еще. В сохок первом. В пахтизаны я потом, когда Мама-Сима на ноги меня поставила.
Многим выпускникам 1946 года, вернее, выпускницам, поскольку девчата в институте из-за войны составляли абсолютное большинство, предложили поехать в пострадавшие от захватчиков районы. Леонида Герасимовича тянуло в края, где партизанил. Он сказал Гале:
— Просись в Белоруссию, а я с тобой на правах мужа.
Здесь, в Гомеле, у них родилась дочь.
— Назовем Таней, — предложил Леонид, — и оставим ей твою фамилию. Будет Татьяна Ларина. Здохово?
Галя, хотя и моложе супруга, была дальновиднее его. Тотчас возразила:
— Ни в коем случае! Ты только представь нашу девочку в обществе языкастых школьников! Татьяна Ларина… Кошмар!
Девочку назвали Мариной и, разумеется, Смирновой — но отцу.
…Вошла Галина Кронидовна.
Милый, немножко испуганный взгляд. Чем встревожена? Леонид Герасимович увидел протянутую к нему руку с конвертом.
— Я из дома. Вот. Извини, прочитала. Увидела адрес… Понимаешь, из города, где ты… От школьников. Ты только не волнуйся. Хорошо? Из Вязьмы. Ужасное письмо. Да что я говорю! Ничего ужасного, но ты все равно не волнуйся… Даже к лучшему — будешь все знать… Боже, какое ужасное письмо…
Выносить и дальше путаницу из трагических восклицаний не было сил. Леонид Герасимович отбросил стул, который все еще держал в руках, выхватил у жены аккуратно вскрытый конверт, подошел к окну. Тетрадный лист в косую линейку исписан старательным ученическим почерком.
«Дорогой Леонид Герасимович! Из областной газеты «Рабочий путь» мы узнали о героизме, проявленном воинами Уральской дивизии на нашей смоленской земле, об отважных воинах сержанте Смирнове и старшине Алтынове. Автор заметки майор запаса Захаров ответил нам, что не знает имен погибших героев, не знает адреса их родных. Через Архив Министерства обороны мы разыскали ваших родных и узнали, что вы живы и живете сейчас в Гомеле. О товарище Алтынове в архивах ничего нет…»
Галина Кронидовна следила, как лицо мужа становится гипсово-белым. Прислонилась к нему, успокаивающе приобняла.
«…Вы были рядом с тов. Алтыновым, вместе сдерживала атаку ненавистных фашистов. Напишите о своем геройском подвиге, а также об отважном воине Алтынове. Если он жив, сообщите адрес, а если погиб, то расскажите о его геройской смерти. Нам надо для музея, для ребят, за счастливую жизнь которых вы проливали кровь и умирали…»
Галина Кронидовна в подробностях знала о боях в окружении, о том, чем кончилось сражение возле райцентра. Не выдержала, снова проговорила:
— Какое ужасное письмо…
«…Мы будем ходатайствовать о присвоении двум лучшим пионерским дружинам имени Смирнова и имени Алтынова. Напишите подробнее о себе и о товарище Алтынове, и если знаете адрес, то мы будем переписываться с его родными и учениками школы, где он учился…»
Исказилось, посуровело лицо Леонида Герасимовича, всей грудью, будто после глубокого погружения, резко вздохнул, врастяжку, через нервный изгиб губ процедил:
— Если бы я знал его адрес…
— Думаешь, жив?
— Такие у немцев выживали… Что же делать, Галка?! Ты пхедставляешь, какая чудовищная неспхаведливость!
— Надо Захарову написать.
— А он что, опровержение даст? Написал честно, что знает, что помнит… Жив, жив лейтенант. Вывел, значит, ребят из окхужения, воевал, до майора дохос…
— Съезди к нему.
— Съезди… На какие шиши?
— Займем. В первый раз, что ли. Поезжай, не так уж далеко. Что-нибудь вместе придумаете.
— Надо еще узнать, куда ехать.
— Газета смоленская. В Смоленск, значит.
— Захаров писал туда, где воевал. Жить можно и на Чукотке.
— Телеграмму в редакцию или позвонить.
— Голова опухла. Вдхук у Алтынова такая газета есть.
— Боже мой, Ленечка. Ну что ты на самом деле… Заладил: Алтынов, Алтынов… Может, его на свете-то нет.
— За портянку на палке и мехтвому не пхощу… Вдумайся, Галка: пхедательский шаг пятнадцать лет назад, а гнусь от него и сейчас — рядом… Пионерская дружина имени Алтынова… Подумать только!
21
Освободившаяся от снега земля подсыхала. На пригретых солнцем песчаных горбах скудной смоленской земли пробивались робкие стрелки зелени. Деревушку, в которой размещались некоторые отделы штаба 4-й ударной армии, ожесточенные зимние бои прихватили не очень. Избы, беспорядочно разбросанные по берегам мелководной, заросшей осокой речушки, оставались целыми. Лишь за деревней лежали черные кучи сгоревших скирд и торчали обугленные остовы скотных сараев.
Особый отдел армии занимал две избы и несколько землянок в четыре наката, оборудованных на задах огородов, полого спускавшихся к реке. Заседали в меньшей избе, предварительно турнув из нее писарскую братию. В центре внимания сегодня были старший оперуполномоченный майор Яковлев и его товарищ оперуполномоченный старший лейтенант Николай Орлов, который, несмотря на свои двадцать семь, обладал огромной лысиной и потому наголо брился.
Совещание не было плановым, не вызывалось и какой-то крайней необходимостью — все вопросы, как говорится, можно было решить в рабочем порядке. Но начальник особого отдела полковник Слипченко воспользовался некоторыми обстоятельствами и организовал вот эту, часа на полтора, «пятиминутку». Обстоятельства же — присутствие в штабе секретаря Витебского обкома партии Стулова и командира партизанской бригады Шмырева. Было еще одно заинтересованное лицо — начальник разведотдела подполковник Ванюшин.
Прежде чем узнать, о чем пойдет речь, вернемся на некоторое время к событиям, которые предшествовали этому совещанию.
В первых числах января 1942 года войска Северо-Западного фронта и правое крыло Калининского фронта прорвали оборону противника и к началу февраля, продвинувшись на 250 километров, вступили на землю Белоруссии. Ощутимо растратив силы, части Красной Армии, едва не взявшие Витебск, вынуждены были отступить и перейти к длительной обороне. В результате этой (Торопецко-Холмской) операции в стыке вражеских армий (от райцентра Усвяты Смоленской области и до села Тарасенки Витебской области) образовался сорокакилометровый разрыв, получивший название Суражские ворота.
Партизанский край Белоруссии обрел возможность поддерживать беспрепятственную связь со страной. Командование 4-й ударной армии и Витебский обком КП(б)Б через эти ворота засылали в немецкий тыл партийных работников, разведывательные группы, переправляли в партизанские отряды оружие, боеприпасы, медикаменты, газеты, листовки, выводили советских людей с оккупированной территории.
Пользовались проходом в линии фронта и сотрудники особого отдела 4-й ударной армии, в помощи которых крайне нуждались создаваемые крупные партизанские соединения. Пополнялись эти соединения разношерстным военным и невоенным людом: усиливался приток добровольцев из местного населения; искали тропы к партизанским базам остаточные группы окружение в и бежавшие из лагерей военнопленные; шли сюда, чтобы искупить свою вину, и дезертиры из полицейских и карательных формирований гитлеровцев. В такой обстановке ни один партизанский отряд не был застрахован от проникновения вражеской агентуры. Требовалась профессиональная контрразведывательная служба. В ее создании и помогали контрразведчики Красной Армии.
Неподалеку от Суражских ворот действовала 1-я Белорусская партизанская бригада Миная Шмырева. Три недели пробыли в этой бригаде майор Яковлев и старший лейтенант Орлов. В тот период и определился окончательный план, касаемый редактора фашистской газеты Александра Брандта.
Вот об этом плане, о котором в общих чертах уже были осведомлены все собравшиеся у начальника особого отдела 4-й ударной армии полковника Слипченко, и шел разговор в избушке на краю небольшой деревеньки.
Но еще несколько слов о старшем оперуполномоченном майоре Яковлеве, поскольку он был в центре внимания участников совещания.
В особом отделе подобрались чекисты в основном не старше тридцати лет, не исключая и полковника Слипченко. Рано поседевший Константин Егорович Яковлев молодым контрразведчикам казался едва не дедом. В определенном смысле быть дедом сорокалетний мужчина, конечно, мог, но для этого надо еще, по меньшей мере, стать отцом. Радости же семейной жизни Константину Егоровичу не пришлось познать. В семнадцать лет к нему пришла большая любовь, в девятнадцать он ее потерял. Бедовая, под стать чоновцу Косте Яковлеву, секретарь Нижнесалдинской комсомольской ячейки Варя Волкова была убита озверевшим кулачьем во время Ишимского восстания, волны которого докатились и до некоторых волостей Екатеринбургской губернии. Позже, конечно, встречались отличные девчонки, но они были только верными друзьями по комсомолии, не больше. Заново испытать пылкое чувство Косте Яковлеву так и не довелось.
Простившись с могилкой на Нижнесалдинском кладбище, Костя махнул в Екатеринбург и там, получив поддержку знакомых партийцев, поступил в губернскую ЧК. В том же году с одним отчаянным парнем из комиссии по борьбе с дезертирством ему удалось внедриться в банду, шлявшуюся по берегам Тагилки, и под корень разагитировать заблудших землепашцев окрестных уездов. Пристрелив колчаковского поручика, который верховодил ими, обовшивевшие мужики под водительством юного чекиста Кости Яковлева вышли из леса с трусливо-неслаженным пением «Интернационала» и сдались на милость Советской власти.
Через год Екатеринбургская губерния была полностью очищена от кулацких банд и шаек дезертиров. Тихая чекистская работа оказалась боевому парню не по нутру. Косте Яковлеву посочувствовали, и он перевелся на Туркестанский фронт, где и воевал с басмачами до 1926 года. Но и после преобразования Туркестанского фронта в Среднеазиатский военный округ не покинул приглянувшиеся ему солнечные земли — работал в особом отделе кавалерийского корпуса. С первых же дней Великой Отечественной оказался на фронте — в 27-й армии, которая в декабре 1941 года стала 4-й ударной.
22
Полковник Слипченко, внушительной внешности молодой человек, слушая Константина Егоровича Яковлева, по праву хозяина избы-кабинета, расхаживал по комнате от окна к двери, половицы отзывались на его тяжесть мышиным попискиванием. Эти неживые звуки и само расхаживание грузного человека теребили нервы утомленно сидящего на лавке Константина Егоровича, и он, стараясь не сбиться, то и дело замедлял рассказ. Полковник понял его состояние, мысленно осудил себя и пристроился на самодельный складной стул с полотняным сиденьем.
Разрозненные сведения, поступавшие из оккупированного Витебска и которыми обладали присутствующие, сливались теперь в довольно ясную картину. Говорил Яковлев со знанием дела, без робости перед начальством:
— Что теперь известно о Брандте? Александр Львович — так его звать-величать — из семьи обрусевших немцев. Высшее педагогическое образование получил в Ленинграде. В Витебск приехал в тридцать шестом году. Родители перебрались сюда несколько раньше. Как и отец, стал работать учителем. С первых же дней оккупации оба — отец и его отпрыск — пошли в услужение к гитлеровцам. Папашу, Льва Георгиевича, определили на пост заместителя бургомистра. Александр Львович, человек беспринципный, болезненно ревнивый к успехам других, тоже получил успокаивающий компресс на свою болячку — ему предложили стать редактором. Фашистская газетенка под названием «Белорусское слово» только-только вставала на ноги.
Старшего Брандта подпольщики расстреляли уже в декабре сорок первого. Пришли ночью на квартиру, зачитали приговор — и шлепнули. Прямо в постели…
На эти слова Минай Филиппович Шмырев отреагировал усмешкой, отчего шевельнулась его треугольная щеточка усов.
— Эта смелая акция, — продолжал Яковлев, — произвела на Александра Брандта ошеломляющее действие. Он скис и захандрил. К газете заметно охладел. По свидетельству наборщиков, брал ее в руки с отвращением. Бельмом на глазу самолюбивого Брандта были чиновники из отдела культуры городской управы, совавшие носы в каждую заметку. Даже с ними перестал ссориться…
Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не бургомистр Родько. Он сумел сыграть на корыстолюбии Александра Львовича, вдохнул в его тряпичную душу веру в великое будущее послебольшевистской России. Обнадеженный возможностью нового взлета, Брандт воспрял. Правда, чаще стал заглядывать в рюмку, но административную прыть проявлял удивительную. Всех пишущих с оглядкой — из редакции вышиб, откопал где-то малограмотных, но покорных подлецов, газете дал название «Новый путь», увеличил ее периодичность до двух раз в неделю…
Высокая и очень серьезная девица в звании старшины и солдат с рыжими усами принесли на дощечках бутерброды, стаканы и огромный кувшин, который отдавал крепчайшим душистым чаем. От чая, конечно, никто не отказался. Постеснялся лишь оперуполномоченный Николай Орлов. Но Яковлев поухаживал за ним: едва не силой освободил его руки от папки, подал стакан с бутербродом поверху.
Припивая чай, Константин Егорович продолжал повествование о Брандте. Он снова подчеркнул, что дрожь в коленях, ясно обозначившаяся у Александра Львовича после дерзкой казни отца, постепенно утихла, его журналистская деятельность стала более размашистой и бесстыдно изобретательной. От имени парней и девчонок, насильно вывезенных в Германию, Брандт фабриковал письма о вольготной жизни «наемных рабочих» в неметчине.
При этих словах сидевший с папкой на коленях Орлов извлек из нее номер «Нового пути». Газета пошла по рукам. Образовалась пауза. Кто-то хмыкнул, кто-то ядрено выругался. Начальник разведотдела Ванюшин, обращаясь к Шмыреву, спросил:
— Минай Филиппович, не могли, что ли, и его — вслед за папой?
Шмырев кивнул в сторону Яковлева и Орлова, сказал шутливо:
— Вось гэтим товарищам берегли.
Константин Яковлевич не отреагировал и начал пояснять, как зловоние от газетки стало проникать далеко за городскую черту и отравлять легковерных. Когда через Суражские ворота тысячи людей призывного возраста уходили с оккупированной территории для пополнения рядов Красной Армии, эти, заглотавшие газетную приманку, доверчиво несли на биржу труда заявления с просьбой отправить в Германию…
Краткое жизнеописание изменника, излагаемое Яковлевым, было составлено сотрудниками армейской контрразведки на основании сведений, полученных от партизан и подпольщиков Витебска. Но кроме перечисленных фактов было у Константина Егоровича и нечто другое.
— Я внимательно проанализировал материалы, добытые за последние три месяца, — рассказывал он. — Во всем, что касается довоенной деятельности Брандта, не обнаруживается и намека на его враждебность к власти, которая…
— …которая вспоила, вскормила, дала образование! — взорвался секретарь обкома Иван Андреевич Стулов, носивший теперь, как член военного совета армии, звание полковника.
Старший лейтенант Орлов уже давно поглядывал на этого широколицего с красивым извивом губ и орлиным обликом человека. Такие люди, думалось ему, должны обязательно в генералах ходить, а не сидеть в кабинетах, пусть и в обкомовских.
Вспоила, вскормила… Именно это хотел сказать майор Яковлев и добавить еще, что высокий, узкоплечий, чуть сутулящийся интеллигент за пять лет работы в витебской школе показал себя толковым педагогом, увлеченным организатором художественной самодеятельности. Без ума были от Александра Львовича мальчишки и девчонки, посещавшие литературный кружок, который он вел при Доме пионеров.
Стулов, обращаясь к Слипченко, сурово спросил:
— Так что же вы решили с этим Брандтом?
Но ответа явно ждал не от него — от Яковлева. И тот незамедлительно отозвался:
— Пойду в Витебск, встречусь с ним… Заиметь своего человека в лице редактора фашистской газеты…
Он замолчал под настороженно ожидающими взглядами.
Командир партизанской бригады Минай Филиппович Шмырев пристукнул стаканом, сказал громко:
— Мало верится! Но… Мы с Константином Егоровичем вроде бы все взважили. За и против. Не пойдет на контакт — хрен з ним. Ликвидируем.
Надо отдать должное молодому полковнику Слипченко: свой оперсостав он изучил досконально. Знал, кто и что стоит. Был в курсе работы Яковлева в Екатеринбурге и Туркестане, ценил его работу и здесь. Сложилось искреннее и уважительное мнение. Только такому и можно было доверить дело Брандта. Не сразу, правда, решился. Нет, не из-за каких-то сомнений в отношении деловых качеств Яковлева. Другое удерживало — нехватка людей. Не просто сотрудников особого отдела (штат укомплектован), а опытных контрразведчиков — профессионалов.
Обстановка в тылах армии была не из лучших. Захламленность освобожденной от врага территории еще велика: до сих пор слоняются по лесам шайки растрепанных карательных формирований; скрываются полицаи, чиновники волостных управ и другие прислужники оккупантов; далеко не вся еще раскрыта засаженная в подполье вражеская агентура; забрасываются и новые шпионско-диверсионные группы. Все особисты армии перегружены работой.
Член военного совета армии Иван Андреевич Стулов тоже знал обстановку в тылу, как и начальник особого отдела, он никогда не переставал думать о ней, интересоваться ходом очистительных работ.
Стулов дожевал бутерброд, запил остывшим чаем и, отодвинув стакан, спросил Яковлева:
— Константин Егорович, а не кажется вам, что гораздо целесообразнее все силы переключить на работу здесь, в собственном тылу? Может, и вам за нее взяться? Плюнуть на Брандта, все равно никуда не денется, — и взяться.
Константин Егорович недоуменно покосился на полковника Слипченко. Тот глазами показал: «Отвечай», и Константин Егорович не очень-то вежливо внес ясность:
— Я не отключался ни от той, ни от этой работы. Что касается каналов, по которым уходит к немцам развединформация, то перекрытие этих каналов зависит от усилий не только здесь. Взятая нами группа «паршей» с коротковолновой приемо-передаточной станцией — это выкормыши Полоцкой диверсионно-разведывательной школы абвера. По данным подполья такие заведения есть в Витебске, Городке, Богушевске. В Витебске два или три. Есть основания думать, что сюда просунул лапу небезызвестный «Цеппелин». Во всяком случае, в Минске «унтерцеппелины» уже установлены. Брандт, между прочим, выезжал с лекциями в две школы — в Полоцк и Богушевск. Он на короткой ноге с бургомистром, кутит в компании адъютанта генерала Фрея, а Фрей командует двести первой охранной дивизией…
— Вижу, понимаю, — спокойно сказал, внимательно выслушав. Стулов. — Но как вы думаете обратить изменника в прежнюю веру? А если ошибка, что Брандт неофит? Если он и раньше молился тому, чему сейчас молится? Если литературный кружок и прочее — всего лишь маскировка. Личину всякую надеть можно…
— Мы особо и не надеемся на его лояльность.
— Что же вы тогда нажимали на его довоенные, извиняюсь, заслуги перед Советской властью?
— Я не нажимал, я рассматривал объект со всех сторон и изнутри. Легче будет беседовать там, — Яковлев показал затылком в направлении, где, надо полагать, находился областной центр.
— Допустим, убедить не удастся…
— На трусливости прищемлю, — сверкнул глазами Константин Егорович. — От страха на все пойдет.
— Не слишком ли… самоуверенно, Константин Егорович? — осторожно спросил полковник Стулов.
Яковлев тяжело поднял взгляд и возразил:
— Если чекист не уверен в себе — грош цена ему в базарный день.
— Конечно, — согласился Стулов. — Но Брандт Брандтом, а мы и о людях должны думать, о вас лично. Риск ведь.
— За риском, Иван Андреевич, всегда два итога: успех или провал. Успех разделю со всеми, удар провала приму только на себя.
Стулов неопределенно покачал головой.
Смягчая ответ, Яковлев разъяснил:
— Проводят и встретят опытные разведчики подполковника, — кивнул Яковлев в сторону начальника разведотдела Ванюшина, — для помощи и работы в самом городе подготовлено два подпольщика.
— Уже? — удивился Стулов.
Минай Филиппович опередил Яковлева с ответом:
— Уже, Иван Андреевич. В случае расконспирации уйдут к нам в бригаду.
23
Постучав, в кабинет Дальнова вошла молоденькая секретарша Роза. Давно с ней не виделся: заочница юридического, сдавала экзамены. Собралась было открыть папку, но подполковник остановил ее вопросом:
— Как сессия?
— Спасибо, Павел Никифорович. Все в порядке.
— Выходит — третьекурсница?
В подтверждение Роза, не скрывая довольства, смущенно кивнула. Дальнов выдвинул боковой ящик стола, извлек крохотную куколку в нарядном платьице.
— Прими в награду. У польских друзей разжился, когда в гости летал.
Девушка порозовела, пролепетала: «Ну что вы, зачем…», но подарку, сразу видно, обрадовалась.
— Любишь в куклы играть?
— У моей подружки девочка родилась…
— Вот и чудесно! — воскликнул Павел Никифорович.
Семилетней крошкой привезли Розу в Свердловск в 1942 году. Как отмечено в детдомовских документах, нашли ее в промерзшей ленинградской квартире подле трупа матери. Обостренная память ребенка многое сохранила из тех дней ужасной блокадной зимы. Павел Никифорович использовал все возможности, чтобы разыскать хоть кого-то из ее родных, но безуспешно. Относился к ней с отцовской благожелательностью, как мог благоволил ей.
Роза наконец открыла папку. Ей тоже хотелось порадовать Дальнова.
— Ответ на ваш запрос, Павел Никифорович.
— Откуда?
— Из Чехословакии.
Дальнов расстроенно подумал: «Значит, пусто». А что еще придет в голову? Если на запрос, требующий серьезной работы, ответ приходит так скоро, это означает, что в нем нет ничего существенного.
— Перевод потребуется?
— Нет, письмо и протоколы допросов выполнены на русском языке.
— Что? — не поверил Дальнов услышанному.
Не поверил не тому, что чехи написали по-русски, а тому, что прислали протоколы допросов. Протоколы, ясное дело, — по существу запросов. Какие еще больше.
Торопливо протянул руку за папкой. Хотелось немедленно впиться в документы. Утерпел. Отпустив Розу, удобнее устроился за столом, сдвинул все лишнее, вооружился очками.
Чешские друзья сообщали:
«…Еще в 1946 году по требованию коммунистов Северно-Чешской области органами государственной безопасности республики проведено расследование по делу провала группы интернационалистов в г. Теплице. В результате оперативно-следственных мероприятий стало известно, что в январе 1945 года названная организация установила связь с двумя представителями тайной антифашистской группы унтер-офицерской школы из армии предателя Советского Союза генерала Власова, подразделения которого дислоцировались в Теплице. Как оказалось впоследствии, никакой враждебной к немцам организации в унтер-офицерской школе не существовало. Эти двое оказались провокаторами. В результате пятеро из контакт-семерки подполья Теплице попали в засаду, арестованы и замучены в фашистских застенках. Имена и приметы провокаторов называют двое из оставшихся в живых патриотов из контакт-семерки, которые лично встречались с упомянутыми курсантами власовской диверсионно-разведывательной школы. Копии их показаний высылаем. Если у советских товарищей возникнет необходимость в дальнейшей нашей помощи, мы готовы оказать ее в пределах возможности со всем усердием».
К письму были приложены свидетельские показания Яна Холечека и Феро Климака. Бегло просмотрев их, Дальнов за вторичное чтение взялся с карандашом в руках. Читал, думал, делал пометки на отдельном листке. Третьим заходом прошелся по своим записям.
Что же выяснилось?
В январе 1945 года в подпольной организации города Теплице насчитывалось 50 человек разных национальностей: чехи, словаки, русские, поляки и трое немцев из местных жителей. Вся организация делилась на семерки. Одну из них возглавлял русский Прокофьев Андрей. Он и его жена жили на хуторе зажиточного немецкого крестьянина на правах наемных рабочих. Хутор в пяти километрах от города. С целью разжиться харчем и винным припасом сюда приходили русские в форме солдат германской армии. Это были курсанты унтер-офицерской школы власовской РОА. Чаще других навещали хутор Николай Подхалюзин (лет сорока, немного заикался) и оренбургский казак по имени Антон или Андрон. Последний моложе Николая, ему лет тридцать пять. Носил усы, рыжеватый. В разговоре с Прокофьевым проклинали свою жизнь, высказывали желание искупить вину перед русским народом. Однажды они доверительно признались, что в их подразделении создана тайная организация, которая готовит вооруженный побег. Но убежать, не имея связи с местным населением, опасаются.
Старший семерки Андрей Прокофьев, посоветовавшись с руководством подполья, сообщил своим новым друзьям о существовании патриотической организации и попросил достать оружие и боеприпасы. «Тайники» (так называли их теплицкие подпольщики) с готовностью согласились. Знакомство продолжалось месяц.
В ночь на 22 февраля назначили встречу подпольщиков и отряда «тайников», чтобы, объединившись, уйти в горы на заранее подготовленную базу. Подпольщики полностью доверяли Подхалюзину и его товарищу, но в этом случае перестраховались — к обусловленному месту встречи пришла не вся организация, а только контакт-семерка Андрея Прокофьева (на нее возлагалась обязанность вербовки новых членов организации). Предосторожность оказалась оправданной. Рощу окружили власовцы и батальон немецкой регулярной части. Во время захвата подпольщиков двоим удалось скрыться — Яну Холечеку и Феро Климаку, показания которых и читал сейчас Павел Никифорович Дальнов.
Он был премного благодарен чешским товарищам из госбезопасности, незамедлительно откликнувшимся на его запрос. Но свидетельские показания Яна Холечека и Феро Климака особой юридической силы не представляли. О том, что рыжеватый, с усами, тридцатипятилетний мужчина по имени Антон или Андрон и есть Алтынов, можно только предполагать. Ну, хотя бы потому, что Подхалюзин и Алтынов — сослуживцы по РОА, командиры отделений подрывников во вражеской диверсионно-разведывательной школе. Это установлено следователем «Смерша» 46-й армии в мае 1945 года. Но закону не догадки нужны, закону требуются неопровержимые доказательства.
«Они будут, эти доказательства!» — Дальнов захлопнул папку.
Фотография Алтынова, что в архивно-следственном деле, изготовлена несколько месяцев спустя после встречи его с чешскими подпольщиками. Ян Холечек и Феро Климак должны узнать Алтынова. Товарищи из Праги проведут его опознание по фотографиям, и тогда… Тогда, как говорится, суду все будет ясно. Только бы Ян и Феро не укатили за тридевять земель, оказались живы и здоровы.
Дальнов заглянул в присланные протоколы допросов. Установочные данные свидетелей на месте. Возраст? О, помирать им рановато — одному за сорок, второй моложе на семь лет.
Еще один свидетель — Подхалюзин. Надо найти его, обязательно найти. Кто знает, может, в его памяти об Алтынове не только провокация в Теплице, но еще что-то… Сколько же схлопотал Подхалюзин тогда, в сорок пятом? Этого в деле Алтынова нет. Ладно, если не расстреляли, разыскать особого труда не составит. Тогда не только опознание по фотографиям, но и очную ставку провести можно с Подхалюзиным. Великолепная картина — друзья встречаются вновь!
Павел Никифорович посмотрел на часы. Будет звонок из Минска или не будет? С Новоселовым договоренность — звонить, если потребуется, с девяти тридцати до одиннадцати тридцати. При экстренной необходимости — в любое время суток: хоть в управление, хоть к нему домой.
24
Из Комитета госбезопасности Белоруссии с оказией — попутным военным транспортом — еще утром прилетел следователь Поскребко, которому предстояла работа в одном из ИТЛ, расположенном здесь, в Свердловской области. Орлов, встретив Дальнова в коридоре управления, попросил зайти к нему в середине дня.
— Что-нибудь от ребят твой коллега привез?
— Кулек вишни, — невесело усмехнулся Орлов. — А что сверх кулька — к алтыновскому делу не относится. Загляни, если сможешь. В шестнадцать мне в прокуратуру.
В обговоренное время Павел Никифорович застал в кабинете Орлова товарища из Белоруссии. Не стал мешать беседующим. Поздоровался, обменялся с Поскребко ничего не значащими фразами и, заметив на столике в углу свежие газеты, пристроился там.
Взял «Известия», поискал отклики зарубежной печати на итоги женевского совещания глав правительств СССР, США, Англии и Франции. Этим сейчас жил мир. Всем осточертела «холодная война», которая в любой момент могла разразиться испепеляюще горячей. Итоги совещания вселяли надежду на лучшее.
Орлов и его гость завершили разговор. Орлов заверил Поскребко, что с билетом на поезд все будет улажено, на месте встретят, устроят.
Пожилой, болезненно худой человек попрощался. Николай Борисович проводил его через приемную. Вернувшись, произнес с душевной болью:
— Вот такие, брат, дела…
Взял с подоконника кулек с вишнями, положил его на узкий приставной стол. Устроились напротив друг друга. Орлов обратил долгий, полный глубокой тоски взгляд на Дальнова. Тот хотел было спросить: «Опять раны?» — и отчитать как следует, но не спросил, понял сразу, что страдания Николая от других ран, от душевных, что ли. О них, видимо, и предстоит разговор.
Павел Никифорович, нарушая затянувшееся молчание, мягко попросил:
— Говори, Коля.
— Скажу… Скажу, Павел. Бери вишни-то… Хотя, к чему слова. Вот… Читай… — Орлов тяжело приподнялся — спине не очень-то нравились его вставания и приседания, дотянулся до письменного стола, взял конверт, извлек из него вчетверо сложенный лист бумаги. — Чего только нет в немецких трофейных анналах. Поскребко привез. Наши парни раскопали.
Павел Никифорович вытянул из кулька кисточку с двумя ягодками, положил в рот. Орлов пододвинул для косточек чистую пепельницу. Некурящий, он держал ее для посетителей. Не для подчиненных. Эти не посмеют курить у начальства. Держал для посетителей именитых. Только они способны дымить в кабинете, хозяин которого не переносит табачного духа.
Письмо было от Александра Ковалева. Вроде бы личное, не относящееся к служебному заданию, но все равно рождено тем, чем они там занимались. Несколько восхищенных фраз о переводчице Серафиме Мартыновне, а дальше о том, что до глубины души расстроило Орлова.
«Николай Борисович, перепишу для вас слово в слово. Это из отчета группы ГФП-723 (тайная полевая полиция), которая действовала на шоссейной и железнодорожных магистралях Витебск — Орша — Могилев. Отчет за апрель 1943 года. Раздел называется «Важные защитные полицейские меры». Вот: «Наружной команде в Горки стало известно, что осевший в деревне Нестерово (30 км южнее Горки) русский Николай Таранцев поддерживает связь с партизанами и даже скрывает их в своем доме. В сотрудничестве с русской службой порядка было установлено постоянное наблюдение за его домом. В ночь на 28 апреля Таранцев вернулся домой с пятью партизанами. Дом был оцеплен усиленным отрядом службы порядка (русская служба порядка, Николай Борисович, это — предатели-полицаи). Во время окружения дома Таранцева полицейские были обстреляны. Из дома напротив, где жил русский Дудков, тоже открыли огонь. Потеряв семь человек, полицейские отступили. Утром 28 апреля в Нестерово прибыл Крауз с людьми наружной команды Горки (наружными командами назывались периферийные подразделения групп ГФП)…»
Дальнов задумался на короткое время. ГФП… Гехаймфельдполицай. Тайная полевая полиция. В гитлеровской Германии она создавалась только на период военных действий…
Направляя Новоселова и Ковалева в Белоруссию, руководители оперативного и следственного отделов их работу представляли, казалось, в полном объеме и не сулили легкой жизни. Все же, как видно, всего не могли предусмотреть. Хотя бы вот это, что сейчас увиделось Дальнову в объяснениях, сделанных Ковалевым в скобках. Оперативно-следственная работа по делу Алтынова и Мидюшко заставила ребят обстоятельно разобраться в совокупности всех сцеплений имперских служб: разведывательных, контрразведывательных, охранных, карательных и всяких других, отчетливо видеть все нюансы бесчеловечной административной системы, насаждавшейся на завоеванных землях. Похоже, следователю Ковалеву и оперуполномоченному Новоселову это удалось.
Дальнов читал дальше:
«Дом Дудкова был обстрелян из легких минометов и в 12.30 превратился в развалины. Дом Таранцева был хорошо забаррикадирован, и из него вели прицельный огонь. Штурм дома стоил немалых потерь. К вечеру огонь стал ослабевать, а после дом взорвался изнутри. В развалинах обнаружены трупы Таранцева и четырех партизан. Пятый с множеством ран находился в бессознательном состоянии. На допросе, когда пришел в себя, неизвестный от показаний отказался (Николай Борисович, обратите внимание на эти слова) и никакими средствами невозможно было заставить его заговорить. Он расстрелян. Предполагаю, что это главарь банды сталинских чекистов, которая давно нами разыскивается. Приметы расстрелянного: среднего роста, лет сорок — сорок пять, седой, на запястье левой руки химмельблау цайхен (эти слова были без перевода, но Юрий Максимович перевел: небесно-голубая метка) из двух букв К-Я…» Николай Борисович, это он. Помните, рассказывали? Он, да? Буквы татуировки в донесении обозначены через дефис. У нас с Юрием Максимовичем нет никаких сомнений — это он, Константин Егорович».
Дальнов положил ладонь на листок, стал машинально разглаживать сгибы. Молчали. Нарушил молчание Николай Борисович:
— Ты понимаешь, о ком они? Недавно с тобой вспоминали его. Наш земляк, екатеринбургский чекист Константин Егорович Яковлев.
— Твой сослуживец по четвертой ударной?
— Он самый. Так-то вот встретились с ним через тринадцать лет…
— А если…
— Никаких если, никаких совпадений. Известие: «Не вернулся с задания» получено в конце мая сорок третьего. А главное, Павел, — наколка. Девятнадцатилетний чоновец Костя Яковлев вложил в эту татуировку тройной смысл: просто «Костя», второе — «Константин Яковлев» и третий, самый дорогой и значительный для него — «Комсомолия». Константин Егорович рассказывал об этом шутливо, но мне всегда казалось, что он гордится своей мальчишеской выдумкой.
25
— Кончай ночевать! — гаркнул Новоселов возле самого уха Саши Ковалева.
Ошарашенно вскинувшись, Ковалев ударился косточкой лодыжки о прутья кровати и мгновенно осознал, где он и что происходит. Морщась от боли, Александр потирал ладонью горевший ушиб.
— Чтоб тебя приподняло да шлепнуло. Труба иерихонская.
Новоселов, предусмотрительно отступив на безопасное расстояние, стоял посреди комнаты в одних плавках и, сверкая отличными зубами, всем своим видом показывал, что выспался, бодр и готов свернуть горы.
— На зарядку становись!
Ковалев свесил ноги на пол и попросил:
— Дай что-нибудь поувесистей. По макушке тебя.
Юрий с готовностью показал на стул:
— Годится?
— Этим тебя не проймешь.
— Тогда мне годится.
Пристроив стул возле спинки кровати, Юрий получил две опоры. Ковалев завистливо следил, как его тощая корма стала подниматься вверх, а ноги принимать вертикальное положение. В стойке Новоселов едва не достигал потолка. Не касаясь пола, он трижды проделал это упражнение и отправился к жестяной эмалированной раковине.
С жильем им повезло. Намаявшись трое суток в тряском вагоне, в Минск прибыли ночью. Саша Ковалев, наезжавший сюда по своим следовательским делам, без особого труда сориентировался в развалинах и строительных лесах города и вывел товарища точнехонько к зданию республиканского Комитета госбезопасности. Спросонья дежурный майор принимался читать то одно, то другое командировочное удостоверение. Когда сон окончательно оставил его, сладко зевнул и пожал руки посланцам Урала.
— Тут для вас заготовлено, — открыл он ящик стола.
Майор подал четвертушку бумаги, где от руки был записан адрес общежития воинской части и указано, что такие-то и такие товарищи имеют право занять в данном общежитии двухкоечную комнату офицерского состава. Упреждая беспокойство гостей, косившихся на окно, за которым притихли израненные войной, еще не залеченные, плохо освещенные улицы, майор распорядился по телефону:
— Дежурку к подъезду.
Комитетский, сохранившийся с войны «опель» доставил друзей вот в это роскошное, даже с действующим водопроводом двухместное жилье. Правда, другие удобства — в конце коридора, но это ничего не значило для них, не избалованных бытовой и всякой иной роскошью.
Со столовой определятся потом. Завтракали той же сухомяткой, что и в поезде: остатком затвердевшей свердловской буханки, пупырчатыми огурцами и стрелками зеленого лука.
Местные органы госбезопасности, как явствовало из их ответа уральцам, располагают большим количеством немецких трофейных документов, проливающих свет на многое из того, что натворили гитлеровцы и их пособники в период оккупации.
Документы — в распоряжении следователя Ковалева и оперуполномоченного Новоселова. Интересны все, но из этого всего надо выбрать самое необходимое, и не абы-как, а в той последовательности и логической раскладке, которая обеспечит успех в решении оперативно-розыскной задачи.
Задача же — со многими неизвестными. Что есть в се условии?
Первое. Военнослужащий Красной Армии Алтынов Андрон Николаевич, 1911 года рождения, житель Верхнетавдинского района Свердловской области, будучи плененным под Вязьмой в октябре сорок первого года, по прошествии трех лет добровольно вступил в армию изменника Власова, чтобы с оружием в руках сражаться против своего народа. Требуется узнать: чем была заполнена его жизнь в промежутке между взятием в плен и вступлением в РОА — «русскую освободительную армию»? Показания Алтынова, данные следователю «Смерша» в 1945 году, в счет пока не принимать.
Второе. Человеку, который вознамерился нелегально уйти в Турцию, Алтынов вручает закордонный адрес Мидюшко, служившего во время войны (по данным Центра) в 624-м карательном батальоне. Этот батальон входил (по данным Минска) в состав 201-й охранной дивизии, проводившей операции против партизан на территории Витебской области. Крайне необходимо определить: когда, как и не в этом ли батальоне свела судьба двух изменников Родины?
Третье… На подступах к третьему пункту Новоселов решительно перебил старшего группы:
— Хватит, Саша. Для начала нам вот досюда хватит, — провел рукой над макушкой. — Что-то вскроется дополнительно, появятся ответвления.
Ковалев подумал и сказал:
— Хорошо, тогда поделимся по-братски: ты начинаешь линию Мидюшко, поскольку искать его придется в трофейных документах, а Юрий Максимович единственный в нашей бригаде, кто знает немецкий язык. На себя беру линию Алтынова. Когда параллельные сойдутся…
— Параллельные, кажется, в бесконечность уходят, — засомневался Новоселов.
— Это — в математике, а в нашем деле должны сойтись.
26
Линии Ковалева и Новоселова не пересеклись ни в первый, ни во второй день. Больше того, не продвинулись они и в пространстве. Состоящая из двух душ «бригада» несколько переоценила Юрины знания немецкого языка, и его линия изогнулась так, что вот-вот могла превратиться в овал, в котором, как известно, нет ни начала, ни конца. Руководитель Саша Ковалев пурхался в списочных учетах «Шталага-352», и от сотен фамилий военнопленных у него больно распухла голова. К тому же, как оказалось, узники этого лагеря располагались не только на территории военного городка близ деревни Масюковщина (5 км от Минска), но еще в двадцати двух филиалах. Найди-ка там Алтынова!
В обусловленное время состоялся разговор со Свердловском. Павел Никифорович Дальнов вник в огорчения командированных и посоветовал Ковалеву оторваться от списочного учета Минского лесного лагеря (он же «Шталаг-352») и отрабатывать бумаги, перетолмаченные минскими чекистами для своей надобности. Прежде всего документы органов СС, СД, которые обслуживали этот лагерь, вербовали в нем агентуру и живую силу для карательных формирований; Новоселову заниматься не переводами немецких документов, а лишь отбором тех, которые представляют интерес в работе. О переводчике Дальнов позаботится сам.
Главное — от документов протаптывать дорожку к живым свидетелям. И, ради бога, не надо придумывать линий. Это похоже на двух зайцев из поговорки. К тому же параллельные — хоть в математике, хоть в контрразведке — пересечься не могут. Силы обоих надо направить в одну цель. Вылущится Алтынов — неминуемо обозначится и Мидюшко. И наоборот.
Дальнов сообщил также о полученном ответе из Чехословакии. Следует обратить внимание, сказал он, на любые, даже незначительные сведения о пособниках гитлеровцев из числа жителей Оренбуржья. Алтынов, судя по чешским документам, выдавал себя за оренбургского (уральского) казака.
Совет Павла Никифоровича был принят к неуклонному исполнению. Работа сдвинулась. Правда, в том, на что наткнулся вскорости Александр Ковалев, и не пахло Андроном Алтыновым, но все же…
Что же выделил следователь Ковалев из уймы трофейных бумаг? Прежде всего документы группы ГФП-723, штаб которой находился в Орше в здании пожарной охраны льнокомбината. Внешние команды этой группы действовали в населенных пунктах вдоль шоссейной и железнодорожных магистралей Витебск — Орша — Могилев.
С нарастающим нервным волнением вчитывался Ковалев в каждую строку донесений, подписанных полицай-комиссаром Вильгельмом фон Робраде. Составляемые ежемесячно, они шли в два адреса: начальнику полевой полиции вермахта полковнику Крихбауму и какому-то Геншриху, адмиралу, да еще принцу — в хауптштадт дес райхс, столицу рейха.
С внутренней дрожью читал раздел, озаглавленный «Безопасность и порядок»:
«Безопасность и порядок на территории, контролируемой нашей группой, обеспечивается через фельджандармерию, через СД, ГФП и русскую службу порядка. С 15 мая по 15 июня 1942 года были арестованы:
176 человек — за неоформление документов;
245 человек — при облаве на базарах;
375 человек — за хождение в запрещенное время;
31 человек — по подозрению в венерических болезнях;
15 человек — за уклонение от работы;
1 человек — за повреждение кабеля;
1 человек — за ведение агитационных разговоров.
В целях безопасности и укрепления порядка расстреляно 815 человек, 5 мужчин и 3 женщины — повешены…»
Кровь гулко бухала в висках. Саше Ковалеву казалось, что он начал слепнуть. Строчки сливались, наползали одна на другую.
Ничтожества, какие ничтожества… «За хождение… за неоформление… по подозрению…» Ни одного мало-мальски дельного обвинения, ни одного доказательства! Восемьсот пятнадцать! Нет, еще восемь повешено… За месяц уничтожено восемьсот двадцать три человека лишь одной группой ГФП…
Вильгельм фон Робраде, где ты, как тебе живется, если ты жив? Дотянуться бы до тебя… Мерзавец!
Пункты раздела «Важные защитные полицейские меры» Робраде детализировал:
«Русской службой порядка в Калинковичах (42 км севернее Орши) были арестованы и доставлены в группу русские Нина Бабаница (20 лет) и Антонина Игнатьева (16 лет). Они приземлились на парашютах в ночь на 28 июня. На месте приземления найдено четыре парашюта, передатчик марки «Сева» и записная книжка. От показаний отказались. Они расстреляны».
У Ковалева защемило в груди. Милые девочки… Откуда вы, из каких краев залетели в своем порыве спасти Родину? Где ваши мамы? Все еще ждут, глядя сквозь слезы в бумажку с кинжально бьющими словами: «Пропала без вести… Не вернулась с задания…»?
А эти — Алтынов и Мидюшко — живы… Но плохо им будет, девочки, ой как плохо. Мы постараемся с Юрой, во имя вашей светлой памяти постараемся…
Подробные, очень подробные писались донесения немецкой тайной полицией. Словно дневники, мемуары… В расчете на что? Что скрываемое сейчас потом не будет секретом и потомки не забудут их на бранном пиру победителей? Воздадут должное?
Воздадим…
А тут о чем докладывает фон Робраде?
«В команду группы, которая действовала совместно с 7-й ротой 354-го стрелкового полка, поступила жалоба от старосты деревни Чернявка о том, что большое количество нерусских лиц, а именно евреев, поселились в деревне и не регистрируются. Они занимаются антинемецкой пропагандой. Староста потребовал от них соблюдения распорядков, но они не исполнили. Староста просил помочь. При занятии деревни было обнаружено 56 мужчин-евреев, которые не имели удостоверений и не были зарегистрированы. В целях безопасности они расстреляны».
В целях безопасности…
«Русские Потап Слижон и Демьян Урбан 20 декабря за воровство картофеля мною наказаны смертной казнью через повешение».
Это же потеря разума, маниакальный психоз!
Нет, нормальные люди не в состоянии достичь такой крайней формы падения. Кровавое насилие, безумный террор — болезнь злокачественная. И название ей — фашизм…
А вот уже ежемесячные отчеты за 1943 год. Все те же «защитные меры» с расстрелами и повешением. Острота первых впечатлений схлынула, и сочинения Робраде читал Ковалев бегло, стараясь не пропустить лишь касаемое их конкретной работы. Но вот одна фраза цепко прихватила внимание: «…главарь банды сталинских чекистов». Александр вдумчиво перечитал весь отчет за апрель:
«Наружной команде в Горки стало известно, что осевший в деревне Нестерово… В сотрудничестве с русской службой порядка было… Во время окружения дома Таранцева… В развалинах обнаружены трупы… Неизвестный от показаний отказался и никакими средствами невозможно было заставить его заговорить… На запястье левой руки himmelblau Zeihen из двух букв К-Я…»
Справиться с нарастающим нервным беспокойством в одиночку Саша Ковалев не мог, подозвал Новоселова. Тот в поисках «жемчужного зерна» разгребал залежи своих «папирхауфен» и не хотел отрываться.
— Юра, прочитай.
Услышав подавленный голос друга, Новоселов поспешил подойти. Пробежав текст с большой заинтересованностью, вопросительно воззрился на товарища.
— Переведи это, — Ковалев ткнул пальцем в нужную ему строку, хотя уже без перевода понял, что значат эти слова.
— Химмельблау цайхен, — прочитал Новоселов. — Небесно… Или светло-голубая метка. Знак. Примета… Несколько значений. Видимо, имеется в виду татуировка.
— Только она, и ничего больше. Ты что-нибудь слышал о Константине Егоровиче Яковлеве? Хотя, откуда тебе…
— Погоди, погоди… Кажется, твой шеф, подполковник Орлов что-то рассказывал.
— Не что-то рассказывал… Яковлев — один из первых чекистов на Урале. Николай Борисович работал с ним во время войны в армейской контрразведке.
— Орлов знает об этом? — показал Новоселов на папку с делом.
— Экий ты, право… Совершенно секретные документы тайной полиции. Не попадись они нам, так и остался бы Константин Егорович пропавшим без вести. А весть — вот она.
— Ты сначала убедись, что это Яковлев.
— Юра, вникни. Место действия — раз. Время события — два. А главное — наколка. Тысячи выкалывают инициалы — две буквы с точками, а у него инициалы через черточку. Они означают — так говорил Николай Борисович — Константин Яковлев и… Еще как-то расшифровываются. Запамятовал. Пунктуальные немцы обратили внимание на черточку, внесли эту особенность в документ.
— Почему медлишь? Звони Орлову.
— Не буду звонить. Не к спеху, и к нашему конкретному делу не относится. Напишу. Завтра Поскребко, здешний следователь, в Свердловск собирается. Ему в лагере поработать надо. С ним и отправлю.
27
В тот день у Александра Львовича Брандта расшалилась печень. Планерку очередного номера провел сварливо, придирался к каждой пустяковине и в конце концов довел себя до желчного состояния. Оставшись один в кабинете, сел в низкое кресло возле дивана, в полулежачем состоянии постарался привести себя в норму.
Подползшая мысль только растравила. Едкая, она была обращена к самому себе: душа неспокойна оттого, что печень болит, или муторно от того, что на могиле отца обнаружил? Там тоже было замысловато. Пришли с женой почтить память — полгода прошло со дня кончины Льва Георгиевича, — цветы положить на холмик. Сдвинул с плиты засохшие стебли букетов, а под ними записка:
«Примите наши соболезнования, Александр Львович. Папина песенка спета, ваша — репетируется».
Кто-нибудь из бывших учеников или драмкружковцев? Или кто посерьезнее? Из тех, кому дорога сюда вот, к стенам ратуши, под липы?
Брандт, удерживая ладонь на правом боку, повернулся к выходящему на площадь окну. Из кресла видна была лишь башня трехэтажной ратуши с циферблатом часов и нацистским флагом над ротондой, венчающей эту башню (при Советах здесь размещался музей, теперь — узел связи). Все, что ниже, у земли, — не видно. А там скверик и две престарелые липы, от ствола до ствола — брус с четырьмя веревочными петлями. С утра — на редкость — в петлях никого не было. Может, пока лаялся со своими газетирами, вздернули кого? От виселицы до подвалов политехникума, где служба безопасности, — рукой подать.
Встать бы, посмотреть, позлорадствовать… Не до злорадства было — о себе думалось. Печень разыгралась — что уж душой кривить! — от записки на Семеновском кладбище. Намекал бургомистру Родько про охрану дома, а тот, мужик беременный, посмеивается: немца, дескать, по штату не положено даже мне, отцу города, а от русского полицая какой тебе толк. Увидит у господина редактора перстенек на пальце — возьмет да и сам укокошит. Живи вот и вздрагивай на каждом шагу.
Только подумал об этом — и на самом деле вздрогнул. От звонка телефонного. Не было охоты вылезать из кресла, а надо — звонки всякие бывают, за непочтение можно и по зубам получить. Было и такое. Холеному, изнеженному Александру Львовичу даже вспоминать омерзительно. Ударил задрипанный немецкий солдатишко, просто так, спьяну. Господин Брандт не только ответить, кровь сплюнуть побоялся.
Звонок был неожиданно радостным. Александр Львович даже про печень забыл.
— Прохор Савватеевич? Милейший, до чего же рад! Надолго ли?
— Утром обратно, — ответил Прохор Савватеевич.
Брандт кинул взгляд за окно. Теперь не только башня, но и липы видны были, под их кронами трое повешенных со свернутыми набок головами. На курантах два пополудни. От недавнего дождичка свежо на тротуарах. И чего хандрил? Все хорошо, все изумительно! Ведь думалось затаенно: напиться, залить тоску зеленую. Вот и зальет. Какой ты молодец, Прохор Савватеевич!
— Когда у меня? — спросил повеселевшим голосом. Теперь уже по-немецки.
— Часов в пять, в шесть — не раньше.
Немецкий у Прохора Савватеевича был не очень чист.
Положив трубку, Александр Львович прошелся по кабинету, соображая, что надо сделать, чем распорядиться. Да, жену предупредить. И служанку большеглазую, простушку деревенскую, куда-то сплавить надо. Эта дуреха не выдержит чар красавца Прохора, а делиться любовницей даже с близким другом натуре Брандта было противно.
Позвонил. Ответила служанка. Оказывается, жены дома нет. Ушла к отцу. Возможно, там и заночует.
Александр Львович нахмурился. Не любил он тестюшку, крепко сидит в нем советский душок, как бы не нагадил зятьку в новой жизни, не подрезал крылья на взлете. Но ушла так ушла, не на замке же держать. Спросил все же:
— Что ей вздумалось? Не собиралась вроде.
— Ваш дружок позвонил. Ну, гэты кат.
— На-таль-юш-ка, — с упреком протянул Александр Львович, понимая, что Прохор Савватеевич, разыскивая его, прежде позвонил на квартиру. — Брось свои словечки.
— Не мои они, так ваша жонка кажэ.
— Не палач он, казак. Очень пристойный человек, Наталья, — наставлял Брандт.
— Няхай — казак. В общем, ушла, сказала: няхай без меня пьянствуют, — Натальюшка игриво хихикнула. — Люблю пристойных. Завжды готова в компанию.
— Не дури, Наталья. Просилась в деревню? Вот и поезжай, навести отца с матерью.
— Тады на два дня, Александр Львович. Добра?
— Добра, добра. Разрешаю на два дня. Приготовь закуски хорошей — и сгинь.
28
Партизанское движение на территории, оккупированной германскими вооруженными силами, нарастало с поразительным напором. Поначалу такая форма сопротивления казалась немцам лишь назойливым нарушением установленного для восточных районов порядка со стороны отдельных банд, но мелкие хлопоты вскоре сменились серьезной озабоченностью. В приказах все чаще стали появляться сравнения партизанских отрядов с регулярными частями Красной Армии, на борьбу с ними приходилось оттягивать фронтовые и резервные соединения вермахта, в том числе танковые и авиационные. Вот тогда идея нацизма — уничтожать славян славянами — стала осуществляться широко и организационно оформленно.
В самой Германии, в порабощенных странах, на оккупированных землях Советского Союза под эгидой охранных отрядов (СС), службы безопасности (СД), государственной тайной полиции (гестапо), органов военной разведки и контрразведки (абвера) стали создаваться карательные формирования из враждебных советскому строю лиц, из людей, наивно поверивших в возможность построения каких-то новых национальных государств без коммунистов; опустившихся элементов, уголовников и разной шпаны без роду и племени. Мобилизации этих сил в какой-то степени содействовали нечеловечески тягостные условия содержания военнопленных. Сломленных духовно и физически отправляли в так называемые восстановительные лагеря, гнусными методами толкали на измену Родине. Коварно обманутые, некоторые из них успевали испачкать руки кровью соотечественников и отсекали путь возврата к своему народу.
7-й добровольческий казачий полк был сформирован ранней весной 1942 года в Шепетовке и включен в состав 201-й охранной дивизии. Доукомплектование полка проводилось в Витебске. Здесь и сошлись два изменника, прикипели друг к другу — бывший капитан Красной Армии Прохор Савватеевич Мидюшко, теперь начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона, и бывший школьный учитель Александр Львович Брандт.
Тот и другой получили прекрасное образование. Мидюшко помимо русского владел английским языком, успешно осваивал немецкий. Брандт слыл знатоком классической литературы и древней истории. Это и сблизило их. Правда, в характерах особого сходства не просматривалось. Брандт был труслив и подхалимски предан нацистским хозяевам. Приголубленный, вознесенный на пост редактора газеты, он даже один на один с собой не смел осудить их за что-либо. Мидюшко в общении с немцами выдерживал чувство собственного достоинства, не страшился в близком окружении проявлять к немцам презрение, в то же время беспощадно расправлялся со своими подчиненными, если замечал за ними чуточную нелояльность к тем, над кем себе позволял насмешки. Холую — холуево, Мидюшко — мидюшково. Когда один казак-каратель, получив за усердие звание ефрейтора, сострил: «Теперь я в одном чине с фюрером», Прохор Савватеевич самолично выдрал его шомполом.
Встреча этих двух людей и предстояла душным июльским вечером. Но до этого у Брандта произошла встреча с другим человеком.
29
Домой на Кленники, как в просторечии назывался засаженный кленами Пролетарский бульвар, Брандт спешил напрямую — немного берегом Западной Двины, потом уже аллеей, тенистой и тихой в знойный полудень. Простонародье бывало здесь редко, среди прохожих чаще встречались чиновники различных служб оккупационной администрации. Брандт ответил на приветствие одного, другого и — на́ тебе:
— Александр Львович? Простите, бога ради, если ошибся.
Приподняв шляпу и смущенно улыбаясь, перед ним стоял интеллигентного склада человек. Прилично седой, лет сорока — сорока пяти, костюм давнишней носки и несколько великоват, куплен, похоже, с чужого плеча по дешевке. Александр Львович мог сказать, что видит его впервые. А вообще, черт его знает.
— Что вам угодно? — ответно приподнял Брандт широкополую шляпу, не забывая при этом поглядывать по сторонам.
— Значит, не ошибся, — облегченно произнес прохожий. — Скудость жизни еще не иссушила память. А ведь мы с вами, господин Брандт, коллеги в своем роде, встречались даже. Помните республиканскую конференцию учителей-историков? И я имел честь представлять учительство Могилевщины. Разумеется, вы меня знать не знаете. Сельский учитель, фитюлька, а вы тогда в почете были. Ваш доклад газеты печатали. Блокнотик с конспектом умной речи до самой войны хранил, потом уж, ввиду новой власти, из предосторожности потерять пришлось. Теперь вы и вовсе, насколько известно, недосягаемых высот достигли.
Падкий до лести, Брандт испытывал двойственное чувство: приятность от восхваления и опаску, так как превозносили его дела, относящиеся к советскому времени. Освобождаясь от охватившего было страха, спросил:
— Какая-нибудь неустроенность? Помощь нужна? Зайдите завтра, если смогу, посодействую через управу.
— Премного благодарен. Воспользуюсь вашей любезностью. А сейчас, бога ради, уделите каплю времени.
— Не могу, очень спешу. — Хотел сказать, что ждет гостя, но инстинктивно зажал эту правду, другую выдал: — Печень пошаливает. Вынужден был раньше времени со службы уйти.
— Всего пять минут, Александр Львович. Очень важно, что я хочу сообщить. И для печени совет дам. Мы, деревенские больше на травку налегаем. Народная медицина, она, знаете ли… Отойдемте в сторонку, Александр Львович. Боюсь, право, скомпрометировать вас. Вид у меня не больно казистый. Ваши знакомые могут подумать, что господин редактор с каким-то проспавшимся алкоголиком якшается… Вон туда… В тенечке и глаза мозолить не будем.
Брандт вытянул из жилетного кармана часы, отщелкнул крышку, пожав плечами, пошагал к невысокому штакетнику, отделявшему сквер от дико заросшего пустыря.
— Н-ну-с, что вы хотите сообщить? — встал он к заборчику.
— Давайте вот так вот, — предложил прохожий, поворачиваясь грудью к заборчику. — Со спины люди выглядят не так привлекающе.
Встали, положив руки на ограду, В кустах, беспокоясь за сохранность гнезда, тревожно металась пичуга.
— Александр Львович, — собеседник Брандта, повернув к нему голову, старался поймать взгляд, — вам жена когда-нибудь изменяла?
Брандт резко оборотился, на лице — смесь недоумения и барской рассерженности.
— Что за дурацкие вопросы? Вы в своем уме?
— Сердитесь? Теперь я вправе думать, что вероломство вам не по душе. Действительно, Александр Львович, измена слову, дружбе, любви — это паскудство. Но согласитесь: измена своему народу, Родине — паскудство крайнее из крайних.
— Послушайте, кто вы такой? Вцепились, как репей… Что вы от меня хотите?
— Хочу одного — внимания. А кто… Да перестаньте вы крутить головой! — в голосе прохожего появился властный металл. — Заступника ищете? Может, у вас, как у полицая, свистулька есть? Не надо заступников. Поговорим — и разойдемся мирно. А? — На губах человека полупотаенная улыбка, смотрит так, будто насквозь пронизывает. — Так вот, о вашем предательстве. Как оно далеко зашло, Александр Львович? От Советской власти отшатнулись, к немецкой вроде бы до сих пор как следует притереться не можете. Мечетесь, суетитесь, как эта пичуга. И мысли ваши: туда-сюда, туда-сюда… Это что, конфликт с собственной совестью?
Жесткий тон, буравящий взгляд схватили Брандта словно клещами. Сосуще заныла печень, рука непроизвольно дернулась к правому боку, туда, где боль. Незнакомец мгновенно, будто задушевного приятеля, приобнял Брандта, скользнул ладонью по левым карманам пиджака и брюк, прижавшись, постарался телом ощутить содержимое правых. Спросил насмешливо:
— Нет пистолета? Или хитро припрятали?
— Печень, — трусливо выдавил Брандт.
— Извините великодушно. От печени — настой из кукурузных рылец. Прекрасное средство.
— Откуда они в июле, рыльца эти? — ворчливо ответил Брандт.
— Больному надо заботиться о себе, впрок заготовлять.
Ну чем не приятели! Услышь это кто-нибудь — другого и не подумает. А вот слышать следом спрошенное постороннему уху заказано.
— Вы хоть стрелять-то умеете, Александр Львович? Ах да, забыл. Значок БГТО носили, сдавали нормы из малокалиберки. Этого мало, Александр Львович, чтобы со мною тягаться. Во всяком случае, не целясь, через карман, по вашей печени не промахнусь.
Холодные мурашки медленно проползли по хребту Брандта, в ногах появилась слабость.
— Незаметно, тихонечко достаньте из заднего кармана дамскую пукалку и вручите мне.
Брандт, повинуясь, извлек крохотный браунинг, зло сверкнув взглядом, передал незнакомцу.
— Зачем так гневно? Все у нас хорошо, все ладом, — незнакомец придавил кнопку, выпустил в траву миниатюрную, прямо-таки игрушечную обойму, вмял ее каблуком в податливую почву. — В стволе есть?
— Не помню, — тень беспомощности заметнее проступила на его лице.
Затвор браунинга взводился одной рукой — нажатием на предохранительную скобу. Не вынимая правой руки из кармана, неизвестный выкинул и загнанный в ствол похожий на дубовый орешек патрон. Только потом опустил пистолет в пиджачный карман Александра Львовича.
Брандт на самом деле чувствовал себя плохо. Зверски ныла печень, тошнотно давило затылок. Нутром чуял, что попал, в жесткую обработку, из которой едва ли выкрутится. Только вот убивать его, похоже, не собираются. Но что этому оборотню надо? Откуда он свалился на беду Александра Львовича? На местного подпольщика не похож. Видеть подпольщиков приходилось. И живых, и на виселице. Железный, конечно, народ, но в сравнении с этим — тюхи цивильные. Видно, что военная косточка, чистейшей воды волкодав. Начал-то каким сиротой казанским… Неужели — чекист? Каким ветром?
— Верно, Александр Львович, чекист я.
— Что? — встрепенулся Брандт. — Разве я сказал…
— Нет, не сказали. Вы подумали, Александр Львович, и не ошиблись. С той стороны я. Вон сколько отмахал, чтобы с вами повидаться. Ценить надо.
«Да что он, мысли читает?» — окончательно струсил редактор «Нового пути». Вон полицай с карабином, знакомый вроде. Ну да, Сенькой кличут, Сенька Матусевич. Где-то тут на Стеклово живет. Закричать разве?
— Не надо кричать, Александр Львович. Не успеете рта раскрыть, как я вгоню в вас половину обоймы, — подавляя прищуром, предупредил ясновидец. — Оружие беззвучное, никто не услышит. Уйду, а вы тут на ограде висеть останетесь. И не подойдет никто. Будут думать: опять господин редактор в дымину пьян, желудок очищает. Печень болит, а вы пьете, Александр Львович. Зачем?
— Что вы от меня хотите?
— Узнать для начала, почему вы, образованный, мыслящий человек, стали фашистским лизоблюдом?
— Послушайте, вы… — оскорбился Брандт. — Шли бы своей дорогой, пока не поздно.
— Ну-ну, без угроз. Что касаемо дороги… Всю жизнь своей дорогой иду… Так что же подвигло вас на измену? Национальные чувства? Зов крови? Жажда чинов, которых не дала Советская власть? Может, тоска по дворянским почестям? Еще бы — внук какой-то шишки в министерстве царя Николая. Зачем вам эта чужая, нафталиновая слава? У вас своей хватало. Не родовой — по наследству. Собственной. Учителя Брандта республика знала. Не за чины чтили, а за то, что — учитель. А для германских немцев вы и при высокой должности всего-навсего фольксдойч. Менее презренный, чем русский, но тоже раб. Пьяный солдатишко вам плюху отвесил, а вы и пожаловаться не посмели.
Ни в какие сверхъестественные силы Брандт, конечно, не верил, оставалось поверить в силу вот этих чекистов. Говорит о нем, будто всю жизнь рядышком прожили. За десятки верст в город приперся, где на каждом шагу — смерть. У него, Брандта, живот от страха стянуло, а этот — хоть бы хны. Будто у себя дома…
— Да, мы дома, Александр Львович, — продолжал собеседник нагонять на Брандта мистический ужас. — Фашисты забрались в наш дом, убивают, грабят, строят загоны для рабов, и вы тут как тут — в роли шестерки. Отвечать ведь придется всей банде — и главарям, и прислужникам. Или уверовали, что прежняя власть не вернется? Германия превыше всего! Тысяча лет процветания рейха! Так? Хоть себе-то не врите, Александр Львович. Ума-то еще вроде не пропили. Весь мир против фашизма, даванем — одна сырость останется. Как же вы потом? А я вам выход даю.
— Какой?
— Стать человеком.
— Работать на вас?
— Ого! Жаргон гестапо не чужд вам. У советской контрразведки зовется иначе — честно служить своему народу. Не глянется — русскому народу, подразумевайте — немецкому народу. Гитлер — не народ. Очухаются люди от угара — всю жизнь проклинать его будут.
Брандт слушал и боковым взглядом следил за прохожими. Ни одного немца! Как в землю провалились, черт бы их побрал… Вынул часы из жилетки. День закругляется, приближается к пяти. Пора бы как-то и тут закруглиться, с этим непрошеным визитером, скоро Прохор Савватеевич придет, неловко будет…
Прохор Савватеевич… Прохор… Как он мог забыть о нем. От новой мысли музыка в душе заиграла, даже в боку чуточку отпустило.
— Простите, не знаю, как называть вас, — учтиво обратился к незнакомцу.
— Если желательно с именем-отчеством… Допустим, Иван Иванович. Устроит? Правды я вам все равно не скажу.
«Тебя бы в подвал политехникума, к молодчикам СД. Начнут суставы выламывать — не это скажешь». Глянул в глаза мнимого Ивана Ивановича и внутренне поежился: «Черта с два такой скажет».
— Иван Иванович, может, пройдем ко мне? — робко предложил Брандт. — Не на шутку — печень, а встреча с вами, сами понимаете, — не лекарство. Ни одной таблетки с собой. Тут недалеко.
— Пролетарская, четырнадцать. Жена — у тестя, домработница в деревню укатила…
— Вот видите. И засады нет. Не бойтесь.
— Бояться, конечно, не дело, а вот поостеречься в нашей работе всегда следует. — «Иван Иванович» задумался ненадолго, Кивнул Брандту. — Идемте. С утра ни крошки во рту. Накормите?
— Что за вопрос!
— Без крысиной отравы? — усмехнулся «Иван Иванович».
Приободрившийся Брандт тоже соизволил улыбнуться:
— Иван Иванович, я же не ребенок. Уверен, что вы не один. Помощники, надо полагать, каждый шаг фиксируют. А мне жить хочется.
— Разумное желание, Александр Львович. Не забудьте о нем в нашей дальнейшей беседе.
30
Дом старинный, на шесть комнат. Дверь Александр Львович отомкнул своим ключом. Входя в столовую, гость сразу приметил: стол накрыт уже, причем на две персоны. Брандт кожей учуял, как тот насторожился, но быстро нашелся:
— Жена к обеду ждала, а сама — к тестю.
— Может, не жена? Натальюшка? — подмигнул гость.
— Вот уж это вас не касается.
— Что верно, то верно, — спокойно согласился «Иван Иванович», оглядывая хоромы редактора. Увидев на журнальном столике газеты, подошел к нему. Комплект газеты «Новый путь» лежал аккуратной стопкой.
Брандт прислушивался — не раздастся ли звонок входной двери, и искоса поглядывал на грозного гостя. Будет листать газету или нет? Листает. Даже читать взялся.
«Иван Иванович» пробежался по какой-то заметке, осуждающе помотал головой, сказал с укором:
— О Михаиле Ивановиче такую срамотищу… На какой помойке откопали этот гнусный анекдот? Вроде бы вы культурный человек, Александр Львович, и на́ тебе… Как базарная торговка.
Срываясь на фальцет, Брандт стал доказывать, что русские журналистские кадры на немецких дорогах не валяются, приходится довольствоваться тем, что есть под рукой. И вообще, он не цербер. Если сотрудникам хочется лить помои на всесоюзного старосту, пускай льют. Иного они не умеют.
— На кого же рассчитана ваша газета, Александр Львович?
— На самый широкий круг читателей: рабочих, крестьян, интеллигенцию, — спесиво поднял Брандт подбородок.
— Че-пу-ха… Ее читают только искариоты из так называемой службы порядка. Да и то, когда сидят за амбаром на корточках. У интеллигенции, у крестьян, у рабочих, кроме желания проломить булыжником редакторский череп, ваша газета ничего не вызывает.
Брандт, сжигая оскорбление, опрокинул две рюмки подряд, «Иван Иванович» заткнул пробку обратно в коньячное горлышко, убрал бутылку под стол.
— Больше не прикасайтесь. Без меня — хоть бочку.
Брандт хорохорился:
— Мне обещают месячную поездку по Германии. Я напишу цикл статей, которые никого не будут обливать грязью. Я расскажу о Германии, ее истории, культуре…
— О какой истории, Александр Львович? О том, как в тринадцатом веке Тевтонский орден крушил ребра балтийским племенам — пруссам и захватывал их земли? Как Прусское герцогство становилось юнкерским государством? Потом — фашистским? О культуре грабежей и насилий? Если об этом, то — благословляю.
Александр Львович падал духом и поглядывал под стол — на коньяк. «Иван Иванович» отвергающе мотал головой.
Брандт — не боевой офицер, а что не контрразведчик, то и говорить нечего. Но сообразил все же, что поспешная капитуляция, тем более согласие на сотрудничество с советской военной разведкой ничего, кроме настороженности, у профессионала не вызовет. Потому ничем не обнадежил «Ивана Ивановича». Ценной информацией он не располагает, и будут ли подходы к ней — увы! — не знает. И вообще, что потом? Допустим, союзная коалиция, как утверждает советская пропаганда, разгромит Германию, Брандту позволят вернуться в школу. Опять рядовым учителем? Да и веры нет, что теперешний грех забудут. Не-е-ет, надо подумать Брандту, крепко подумать. Если не хватит решимости, пусть «Иван Иванович» не обессудит. Брандт будет жить прежней жизнью. Об этой встрече, разумеется, он никому ни слова. Языки своим газетирам несколько прищемит, сам прекратит гастроли с чтением лекций…
— Кстати, о гастролях, — перебил его «Иван Иванович». — Вы дважды выезжали в Полоцк, раз в Богушевск…
— И это знаете?
— О вас мы много знаем и будем знать. Завяжите узелок на память. Лекции вы читали в разведшколах.
— Понятие не…
— Бросьте! Чьи это школы? Детища местного абвера или филиалы «Цеппелина», так называемые «унтерцеппелины»? — гость испытующе смотрел на Брандта. — Когда начали функционировать? Были ли забросы агентуры в наш тыл?
Брандт, косясь на гостя, пожал плечами:
— О лекциях меня просило руководство службы безопасности, но СД работает в тесном контакте с абвером. Возможно, что школы находятся в ведении последнего. Интеллект моих слушателей… — Брандт постучал костяшками кулака в доску стола: — Вот их интеллект. Не думаю, что предназначались для армейского тыла, скорей всего — для пакостей у партизан.
— Филиалы «Цеппелина» есть! — «Иван Иванович» покачал пальцем перед глазами Брандта. — Вы должны знать, где они.
— Помилуйте, откуда? Планируется еще три моих поездки: в Бешенковичи, Городок и деревню Добрино. Что там — школы или просто отряды русской службы порядка, не знаю.
— Изложите все это на бумаге.
— Зачем? Чтобы зацепить, так сказать, на крючок? У меня и без того губы в кровь изорваны от ваших крючков. Так что — увольте. Память профессионального разведчика, надеюсь, не очень дырявая. Увольте…
Мидюшко, которого Брандт ждал с нетерпением, все не приходил. Способа, как затянуть свидание с «Иваном Ивановичем», найти не мог. Сочинять липу о разведшколах или о чем-то еще — не хватало актерского мастерства. Оно у Александра Львовича было ограничено рамками самодеятельной сцены. А на драмкружковской игре этого волкодава не проведешь.
Прощаясь, Брандт спросил:
— Записка на могиле отца — не от вас ли?
— Какая записка? — насторожился «Иван Иванович».
— С угрозой в мой адрес.
— С детства не люблю записок, — успокоился гость. — Даже девчонкам не писал… Чуете, Александр Львович, как горит у вас земля под ногами?
Брандт подковырнул:
— Патетика из передовицы «Правды»?
— Не цитировать же мне вашу вонючку, — бросил с усмешкой «Иван Иванович».
Внушительный нос Брандта оскорбленно заморщинился. Договорились встретиться в пятнадцать часов на том же месте через два дня.
— Если дождя не будет, — с определенным смыслом уточнил «Иван Иванович».
Брандт театрально прилепил ладошку к груди. Дескать, я же заверил.
— Надеюсь. Но если… Можете загодя кутью варить. Поймите, Александр Львович, другого выхода у нас нет.
Заперев дверь, униженный, набравшийся страха, Брандт подошел к окну. В щель меж занавесок увидел, как его зловещий посетитель прошел под кленами к забору, легко перемахнул его. За оградой начинался Духовской овраг, буйно заросший кустарником и заселенный одичавшими кошками.
Глядя ему вслед, Брандт боролся со своей нерешительностью. Наконец тихо произнес: «У меня, Иван Иванович, или как тебя, тоже иного выхода нет».
Отбросив колебания, через анфиладу трех комнат энергично прошел в кабинет, зло сдернул с рогулек телефонную трубку. В трубке полночная церковная тишина.
Ясно, провод перерезан. Страх вернулся, сдавил глотку.
Добрел до столовой, полез под стол — за коньяком.
31
Через два дня на Успенской горке сидели в тени кустика два пьяных полицая и, закусывая дольками репы, попеременно прикладывались к бутылке. Их можно было видеть из любой точки левобережной части Витебска. В свою очередь и они, если бы захотели, могли просматривать ту сторону Западной Двины, видеть солидные отрезки Замковой и Вокзальной улиц, соединенных Старым мостом. Но им ни до чего не было дела, все внимание — на бутылке. И все же, когда со стороны вокзала появились четыре армейских грузовика, они увидели их и обменялись быстрыми трезвыми взглядами. Не ускользнули от внимания пирующих и машины с солдатами, повернувшие в Задуновскую улицу. Сомнений никаких — готовится оцепление.
Полицейский, что постарше, поднял бутылку на вытянутую руку, потряхивая, стал рассматривать оставшееся на донышке.
— Допьем, Сенька? — спросил заплетающимся языком.
Сенька Матусевич, отогнув ладонью ухо, похоже, слушал — булькает или нет? Но услышал не это, а то, что ждал услышать в ответ на потряхивание бутылкой — свист в два пальца. Тогда уж ответил:
— Допьем.
Отмечая ногтем, кому сколько, осушили бутылку через горлышко, закинули карабины за спину, неуверенно передвигая ногами, отправились по тропе, которая уводила в прибрежный кустарник.
На топкое болотистое место вышли в сумерках.
— Тут недзе, — сказал Сенька Матусевич.
— Тут, тут, — тихо раздалось в ответ.
С хлюпом вытаскивая ноги из засосной почвы, из зарослей ивняка выбрался «Иван Иванович» — Константин Егорович Яковлев. Повстречавшимся говорить о чем-то не было надобности. Все же Сенька Матусевич сказал с ненавистью:
— Як быв гадзиной, так им и застався.
— Что ж, подпись под приговором он поставил. Пусть пеняет на себя, — ответил Константин Егорович.
32
О том, что Александра Львовича навещал чекист, Прохор Савватеевич узнает позже. Узнает и с присущей ему прямотой спросит Брандта:
— Ты хоть в уме был, Александр Львович?
— Не понимаю.
— Что там не понимать! Меня угробить захотел?
Брандт опять:
— Не понимаю…
— Зачем ты затащил его к себе в дом? В надежде на меня? Вот придет Прохор Савватеевич и арестует советского контрразведчика. Так или не так?
— Так. А что?
— Какая наивность! Ноги бы не успел занести на твое крыльцо.
Спеси у Брандта поубавилось. Глупо моргал и оправдывался:
— Нас же двое. Мы бы…
— Мы бы оба-два лежали сейчас на Семеновском кладбище рядышком с твоим папой… Меня уже раз убивали, Александр Львович, хватит с меня.
33
Не скрипнув, приоткрылась наружная дверь, в нее проскользнут человек в немецком мундире и замызганной казачьей фуражке с красным околышем. Замерев у косяка, огляделся. Лампа с привернутым фитилем едва освещала стол, за которым, уронив голову в оловянную миску, спал пьяный денщик Мидюшко. Человек неслышно приблизился к нему, ухватил в горсть волосатый загривок, приподнял голову и с силой ударил пистолетом в висок.
Соседствующая с кухней комната была жильем и кабинетом начальника штаба 624-го казачьего батальона. Как и следует входить к начальству, человек прежде постучал в дверь. В ответ услышал:
— Кто барабанит? Входи.
Странный налетчик снял фуражку, прикрыл ею сжатый в левой руке вальтер, рванув дверь, шагнул через порог.
Широкая деревянная кровать, сколоченный из досок стол на крестовинах. За столом только что усевшийся господин в очках — иконообразный, заспанный, в нижней сопревшей рубашке; на столе чернильница-непроливашка, несколько затрепанных папок для бумаг и палка с надетой на нее недозревшей тыквой. В тыкву вставлены куриные перья.
Вытянувшийся в строевой стойке, с фуражкой на согнутой руке, посетитель — будто с какой-то картинки.
— Мне господина начальника штаба! — громко сообщил он.
— Я за него, — поднимаясь, ответил очкарик.
Выстрел из-под фуражки был произведен мгновенно. В лоб. Насмерть. Ночной гость был левшой.
Неизвестный прикрыл за собой дверь, не глядя на валявшегося возле стола карателя, вышел во двор. От ворот окликнул часовой:
— Гай, казак, хто там стреляв?
— Не бойся, не партизаны, — заспанным голосом прохрипел неизвестный. — Наверно, пьяницы наши.
— Не командиры, а падлы, — заключил часовой. — Нажрутця — и за пистоль. Хушь бы перестреляли один другога…
Человек в немецком френче, сгибаясь под ветвями яблонь, миновал сад, вышел к дороге. Там ждал его парень с испуганно вытаращенными глазами. В руке у него поводья двух оседланных лошадей. Это был житель Шляговки, недавно мобилизованный карателями в свой батальон. Парень спросил:
— Ужо всё?
— Всё, царствие ему небесное.
— Як же мне зараз? Узнают — забьют.
— Поедем со мной, мы тебя там, в отряде, повесим. Лучше, когда свои, русские.
Парень со страху едва взобрался на коня.
— Да не трясись ты. Может, и не повесим. Сам-то убивал, поджогами занимался?
— Ни-и-и… Я обозник.
— Это уже лучше. С учетом, что мне помогал, живым оставим. Свою вину в бою искупишь. Будешь бить фашистов?
— Господи, да я их…
В штабе 624-го батальона было два писаря: немецкий ефрейтор Вилли Вольфарт и русский Иван Путров, пузатый, отъевшийся субъект из военнопленных. Когда Мидюшко отлучался, за себя оставлял этого тучного Путрова, сдабривая передачу власти какой-нибудь обижающей шуткой. На этот раз, отправляясь на маслозавод к Фросе Синчук, вручил Путрову украшенную перьями тыкву на палке, посмеиваясь, сказал:
— Прими пернач — символ казачей власти.
Вернулся Мидюшко от Фроси за полночь в расстроенных чувствах. Пнул валявшегося на полу холуя, припустил огня в лампе и только тогда заметил, что лицо денщика окровавлено и он мертв. Мидюшко, выхватив оружие, бросился в свои апартаменты. В комнате пахло горелым порохом. Путров, опрокинутый выстрелом, лежал в ромбе лунного света рядом с упавшим стулом. Мидюшко определенно заключил: стреляли не в писаря, а в него, начальника штаба.
Так оно, в сущности, и было. Отвечая на вопрос вошедшего в кабинет человека с гренадерской выправкой, Путров вложил в слова их прямое значение: «Я за него». Но это выражение имеет и другой, широко бытующий смысловой оборот: я есть тот, кого спрашивают. Так его и понял партизанский разведчик Алексей Корепанов.
Собственно, как бы ни понял, судьба Путрова была предрешена: уходить от мертвого легче, чем от живого.
Этот факт и имел в виду Прохор Савватеевич, когда говорил Брандту, что его уже раз убивали.
34
В тот склонявшийся к вечеру день, когда редактор фашистской газеты Брандт в своем шестикомнатном доме, изнывая от страха и боли в печени, разговаривал со старшим оперуполномоченным контрразведки 4-й ударной армии Константином Егоровичем Яковлевым, начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона Прохор Савватеевич Мидюшко и интендант этого батальона пожилой, тщедушный развратник лейтенант Эмиль Карл Келлер возились с оформлением документов на получение обмундирования и боеприпасов с витебских интендантских складов.
Цинковые коробки с патронами для карабинов и автоматического оружия получили без особой проволочки, хуже дело двигалось на вещевом складе. Здесь недавно случился пожар. Каким-то образом подпольщики проникли ночью на охраняемую территорию и заложили взрывное устройство. Огнем охватило тюки с полушубками, байковым бельем и другой одеждой, припасенной на зиму. Все это сгореть до конца не сгорело, но было безнадежно испорчено. Уцелевшие солдатские френчи и шаровары интендантство 201-й охранной дивизии решило презентовать русским добровольцам, изрядно пообносившимся в лесных набегах на партизан. Малоценное обмундирование издавало ужасный запах паленой шерсти и тряпичной сырости. Мидюшко воротил нос и непотребно лаялся по-английски, лейтенант Келлер хохотал и говорил о казаках: «Наши козлы стерпят и не такие ароматы».
Снабженческая сторона в содержании и ведении всего хозяйства батальона, в котором более полутысячи человек, входила, конечно, в функциональные обязанности начальника штаба, но отнюдь не означала, что он должен лично трястись с накладными за десятки верст и копаться в продымленных, облитых из пожарной кишки залежах белья и солдатских штанов. На витебские дивизионные склады Мидюшко отправился по собственной охоте. Жизнь в деревенском захолустье, в среде в общем-то по-своему несчастной погани изрядно утомляла аристократа из карательного батальона, и Мидюшко использовал любую возможность наведаться в Полоцк или Витебск, где с позволения городских оккупационных администраций начали исправно работать Salondames со штатом местных и залетных потаскух.
Брезгливый в высшей степени, Мидюшко утешал себя тем, что государственные учреждения, худо-бедно, все же находились под медицинским контролем местных властей. На этот раз ни о каких смазливых блудницах не могло быть и речи. По пути в город Эмиль Карл Келлер рассказал печальную для него фронтовую историю. В расположение армии, где служил лейтенант Келлер, из столицы рейха прилетела похоронить штандартенфюрера СС его супруга — расфранченная высокопоставленная арийка. Пребывая в глубокой скорби, она нашла утешение в постели плешивенького лейтенанта Келлера, а в знак признательности подарила ему жесточайший люэс.
После такого рассказа Мидюшко с отвращением подумал о домах свиданий. Черт с ними, со смазливыми. Коньяк, изысканный стол и разговор с Брандтом о мировых и личных проблемах в какой-то степени компенсируют эту потерю. А говорить с Александром Львовичем после долгого пребывания среди безмозглого сброда стало для Мидюшко потребностью.
Повидаться друзьям не удалось. Из штаба 7-го казачьего полка передали телефонограмму о каком-то ЧП в 624-м батальоне. Обер-лейтенант Блехшмидт распорядился: начальнику штаба Мидюшко немедленно вернуться в расположение батальона и самому расхлебывать кашу, заваренную русскими дураками.
Упоминание, что кашу заварили русские, заставило спешить. Еще в Шепетовке, где под знамя казачьего полка сбивались добровольцы из галахов, босяков, зимогоров, бродяг и всяких других душепродавцев, крайне разобиженных на Советскую власть, посмевшую лишить их права жить разгульно, — еще там предупредили капитана Мидюшко: за поведение русских всецело отвечает он. Имелось в виду, конечно, не поведение в общечеловеческом понятии, но лишь покорность и рвение при исполнении долга, который возлагается великой немецкой нацией на изменивших своей стране русских. И не приведи господь, если станут задирать германских должностных лиц, проходящих службу в казачьем подразделении.
Минуло несколько месяцев, как закончилось комплектование 624-го казачьего батальона, задирать немцев русские даже не пытались. Наоборот — было. Добровольцы покорно сносили плюходействия немецких сослуживцев, утирали кровавые сопли — и на свой шесток. Но Мидюшко знал: выгадючивание над собою кое-кто может и не стерпеть.
…Мотоцикл мчался на бешеной скорости. Мотался укрепленный на турели пулемет, мотался в коляске Прохор Савватеевич, мотались внутренности в его утробе. Немец-ефрейтор поглядывал на начальника штаба с усмешкой.
— Тело ваше, господин Мидюшко, довезу, за душу — не ручаюсь.
Довез все же, подлец, то и другое.
Тревога в Шляговке, если как следует вникнуть, была напрасной. Драку, которую затеяли между собой связисты штабной роты, можно было утихомирить несколькими затрещинами, но немецким солдатам из комендантского взвода, склонным к размаху, этого показалось мало. Открыли стрельбу и двух казачков ухлопали за здорово живешь.
Связистам удалось где-то спереть кабанчика. Изготовить спиртное путем перегонки жита дело нехитрое. Первач получался отменный: помажь собаку — облезет. Инстинкты пьяной вольницы известны. Троих, спутанных веревками, обер-лейтенант Блехшмидт приказал телесно наказать. И немедленно. Мидюшко уговорил отложить лупцовку на утро. Драть отупевших от самогонки, сказал он, значит — не достигнуть нравственного эффекта. Пусть проспятся.
35
Уже ночь. В постель бы — и до третьих петухов. Но Прохор Савватеевич велел казаку Нилу Дубеню, взятому на место денщика, убитого ночным налетчиком, заняться выхлопыванием дорожной пыли из его штанов и мундира.
Нил Дубень, по разделительной системе Мидюшко, относился к категории славных парней. Услышав, как его зовут, Прохор Савватеевич насмешливо побренчал словами:
— Значит, Нил? Нил, где живет крокодил? Водятся крокодилы?
— Никак нет, мы их выжариваем! — подтянул брюхо казак.
— Это хорошо, когда нет вошей. Но я не про них, я про нильских рептилий.
Чистое, красивое лицо парня выражало первоклассную тупость. «Нил-Крокодил. Пресмыкающееся. Чем не лакей!» — заключил Мидюшко и взял Дубеня в ординарцы.
Проницательный Прохор Савватеевич на этот раз несколько заблуждался. Нил Дубень, имея за плечами десятилетку, знал не только о знаменитой реке и о рептилиях, но и еще кое-что.
Обмундирование начальника Дубень выколотил добротно, даже прошелся по нему горячим утюгом. Побрившись, Мидюшко позвал Нила:
— Пойдешь со мной, мой верный нукер.
Парень даже не заикнулся: куда, зачем, надолго ли. Сдернул с гвоздя автомат, проверил набивку магазина, поклацал затвором и уставился собачьими глазами на хозяина. Мидюшко было приятно. Разъяснил:
— Будешь охранять маслозавод. Найди укрытие — и бди в оба. Всякого, кто вздумает туда проникнуть, задерживай и вызывай караульного начальника. Караульным начальником буду я. Все понятно?
— А если не будут подчиняться?
— Это у часового на что? — показал Мидюшко на автомат.
— Тогда понятно.
Громко, конечно, — маслозавод. Но так проведено по документам районной управы и потому иначе это заведение в Шляговке не называли. Вообще же оно — обыкновенная крестьянская хата. В горнице — жилье владелицы предприятия Ефросиньи Синчук, здесь же кровать ее помощницы девчушки Пани Лебеденко, на кухне два сепаратора и маслобойка. Днями их крутят женщины из общины за ведро обрата, из которого делают дома тощий творог. Маслобойка хлюпает ночами. Этот механизм живет за счет мускульной силы Пани Лебеденко и самой хозяйки, снявшей предприятие в аренду на два года.
Претензий к Ефросинье Синчук не было. Загляни в замасленную, обтрепанную школьную тетрадку, журнал учета, все в ажуре, все — тютелька в тютельку: получено молока столько-то, выход концентрата (сливок) столько-то, жирность такая-то. Соответственно жирности концентрата — количество окончательного продукта — масла. А то, что Фросины механизмы работали с двойной нагрузкой, перерабатывая неучтенное молоко, об этом мало кто знал.
В понятии Мидюшко деревенские женщины — это средоточие всякой скверны. И грязны-то они, и сморкаются в подол нижней рубахи, и спят с клопами. Фрося Синчук — исключение. Ей двадцать два года. Недурна. Чистюля. Разборчивый Мидюшко, любезничая, интересовался: не из тех ли сливок она сбита, что сепаратор выдает? Фрося не дичилась, улыбалась шуткам, но держала ухажера на почтительном расстоянии.
Какое там расстояние! Вот он, вот — она, в двух шагах. Стиснуть — пуговки от лифчика отлетят, косточки запохрустывают. Начнет вывертываться — можно и успокоить: за нежное горлышко. Только утонченной натуре Мидюшко было противно опускаться до положения своих опричников. Он любил тех женщин, которые сами обнимают, а не тех, которые норовят царапаться и вывертываются из объятий.
Фрося не имела охоты до его объятий. Был у дивчины сердечный дружочек, за которого она — хоть на плаху и знать о котором господину Мидюшко ни в коем случае не следует.
А вот Алеша Корепанов, мил-дружок, о господине Мидюшко знал. От одной мысли, что тот бывает на маслозаводе и пялит глаза на Фросю, Алеша становился сам не свой. «Я убью его!» — горел он жуткой ревностью. Но партизанскому отряду в данный момент нужен был не труп Мидюшко, нужно было масло — лекарство из лекарств для раненых.
Не сдержался Алеша Корепанов. После очередной поездки к тайнику, куда помощница Фроси пятнадцатилетняя Паня Лебеденко относила масло, он доложил: «Был в Шляговке, ликвидировал изменника Мидюшко. За самовольство готов идти под суд».
Но Мидюшко через два дня после своего убийства, бритый, в глаженом мундире, снова был у Фроси.
Прохор Савватеевич — не мальчик, тридцать пять стукнуло.
Враз разобрался, что с Фросей. В те разы встречала с тихой вежливой улыбкой, а сегодня… Так смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Выходит, знала, кто и кого убивал.
Прохор Савватеевич слишком сильно любил себя, чтобы после этой догадки видеть во Фросе сбитые сливки. За нежное горлышко бы сейчас. Пальчиками. Покрепче. Полюбоваться, как прекрасные девичьи глазки станут вылезать из орбит.
Но он умел владеть собой. Поболтал, учтиво раскланялся. С дороги все же, пора и на покой.
…Представляющий команду тайной полевой полиции при 624-м казачьем батальоне молодой силезец — пучеглазый, с бородавкой в ноздре, Альфред Марле, отвратительно улыбаясь, сказал:
— Я подозревал, что маслобойка работает не только на благо великой Германии. Выжидал, к тебе присматривался, господин Мидюшко. Очень хотелось знать: зачем шляется туда этот русский? Ты пришел ко мне — и нет теперь подозрений. Иначе висеть бы тебе на березе вместе с девкой.
Мидюшко негодовал. Пока добрался до своего жилья, раскалился добела. Малейшее унижение для него — нож острый, а этот фельдфебелишко паршивый… «Ты, тебе, шляется…» Скотина…
Но Прохор Савватеевич и себя по головке не гладил. Чистоплюй чертов! Все чужими руками хочешь. Почему не пристрелил этих маслоделок? Не пыхтел бы сейчас.
Оглянулся. Дубень — на расстоянии вытянутой руки, шагнул пошире — и рядом. Сказал с готовностью:
— Прикажите — вернусь. Могу и фельдфебеля заодно.
«Ого, даже мысли читаешь, Нил-Крокодил? Не такой уж ты дурак, оказывается». Мидюшко хмыкнул криво и не ответил нукеру.
Вспомнит об этом Мидюшко, когда дело дойдет до казни. Предпочтет все же белые перчатки.
36
Молодой чекист Саша Ковалев знал, что такое физическая измотанность. Институт он кончал в несытые послевоенные годы, разгрузка железнодорожных платформ и вагонов была для него одним из основных источников приобретения средств на дополнительный кусок хлеба — чтобы держали, не подкашивались ноги; на починку обуви — чтобы было во что сунуть эти ноги. Ночами, до перелома спины, выгребал уголь, скидывал доски, песок и щебенку, скатывал неподъемные, пропитанные лесосплавной водой бревна.
Знал усталость и от умственного напряжения. Хотелось ясных, весомых знаний. Проникнуть в их глубину мешали «хвосты», прижатые бревнами, застрявшие в песке и гравии. Вытягивая «хвосты», набивал мозоли в извилинах.
Но, оказывается, есть еще один вид утомления. Моральное, духовное? Формулировки ему Ковалев не находил. Все дни пребывания в Минске ощущал непривычную, обжигающую изнуренность. Признаки этого явления возникли, кажется, после чтения документов тайной полевой полиции. Нет, не хлопался, как красная девица, в обморок — отдавался работе по двенадцать — четырнадцать часов в сутки, памятью и карандашом фиксировал результаты натужного труда, не терял способности разбирать, исследовать, оценивать изучаемые материалы, сводить их в своеобразные аналекты по смыслу, направлению, значимости. Но уставал и не знал названия этой усталости. Снять ее можно было только переменой труда, но его, иного труда, пока не было. А тот, что был, давил и давил.
«…Кардаш Иван Брониславович. 1919 года рождения. Белорус. Образование высшее медицинское…»
От чтения показаний только его одного никакая психика не выдержит.
«Я работал старшим государственным санитарным инспектором облздравотдела и в августе — сентябре 1944 года в составе областной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их пособников, участвовал в обследовании захоронений советских граждан, уничтоженных гитлеровцами в районе Витебска.
На окраине города, на территории бывшего 5-го железнодорожного полка, обнаружены и обследованы около 400 мест захоронения. Они ничем не выделялись на местности — распаханы, засеяны травой. Работали мы около двух месяцев. Найденные могилы представляли собой ямы размером десять на пятнадцать метров и глубиной пять метров, семь на восемь метров и глубиной до четырех метров. Были и поменьше: три на два метра. Наиболее мелкие учету не поддавались.
Для определения глубины могилы сбоку ее отрывались шахты до нижнего слоя трупов. Если осматривалась большая могила, таких шахт отрывалось две и больше — с разных сторон.
Жертвы располагались в несколько слоев, в зависимости от глубины могилы. Подсчитав их количество в верхнем слое и количество таких слоев, мы определяли общее количество трупов в захоронении.
Члены комиссии, и я в том числе, осматривали трупы верхних слоев и выборочно — расположенные ниже. В подавляющем большинстве были захоронены мужчины 20—30 лет, одетые в советскую военную форму. У многих жертв кисти рук связаны за спиной веревками, проволокой и даже колючей проволокой. Были трупы и в гражданской одежде. Установить их точное количество не было возможности, во всяком случае — несколько тысяч. В основном это женщины в возрасте до 30 лет, подростки и малолетние дети.
На трупах обнаружены повреждения костей черепа, причиненные тупыми предметами, и пулевые раны, причем входные отверстия — в спину и в затылок. У трупов отсутствовала подкожно-жировая клетчатка, что свидетельствовало о крайней степени истощения жертв. Помню, что в одной большой яме находились трупы советских военнопленных, имевших прижизненные ранения: были хорошо видны перевязки из бинтов, металлические шины на местах переломов.
Как правило, в первом-втором рядах трупы были высохшие, а глубже — покрыты плесенью, цвет мышц красно-зеленоватый. Давность захоронений от четырех месяцев до четырех лет.
Комиссия пришла к выводу, что на территории лагеря погребено не менее 80 тысяч человек…»
Ковалев достал папиросу. Покручивая ее в пальцах, он собирался встать, чтобы выйти на перекур, но следом за показаниями доктора Ивана Кардаша шли показания жителей Витебщины о бесчинствах карателей. Не записывая, пробежался по строчкам:
«Зимой сорок второго в деревне Сморгонь собрали все население и отправили в деревню Прудино Домниковского сельсовета. Четыре дня держали в холодном сарае, потом вывели к яме, где уже были трупы. Сверху я заметила детей двух и трех лет… Стали стрелять, я упала. Легко раненная, в сумерках выбралась из ямы и ушла к партизанам — в бригаду Марченко…»
«В марте 1943 года жителей деревни Щухвоста согнали в два сарая и сожгли…»
«В колхозе «Вторая пятилетка» стреляли в комсомолку Клавдию Загрещенко, семнадцати лет. Выкололи ей глаза, выломали руки… Убили ее братьев, пятнадцатилетнего Николая и четырнадцатилетнего Василия. Застрелили и двухлетнюю сестренку Марусю…»
«В колхозе «Красный двор» расстреляли 41 человека, среди них Москалевы: Марк — 81 год, Мария — 76 лет. Убита семья Грищенко: Татьяна — 35 лет, Галя — 10 лет, Миша — 8 лет, Гена — 7 лет, Леня — 6 лет, Володя — 4 года…»
«В деревне Марковичи Николаевского сельсовета начальник полиции Станкевич Адам Адамович лично расстрелял жену коммуниста Чжан-Ван фу Варвару. Всего в этом сельсовете расстреляно, сожжено и замучено 607 человек…»
Ковалев подошел к столу Новоселова, положил перед ним только что прочитанное.
— Оторвись ненадолго, познакомься вот с этим.
Юрий взял бумаги, скользнул взглядом по нескольким строчкам. Но и этого было достаточно, чтобы дочитать не отрываясь.
Александр вышагивал по комнате. Просунув руку в прутья оконной решетки, распахнул створки, сел на подоконник и прижег папиросу. Проспект застраивался, там и сям высились журавли подъемных кранов, урчали бетономешалки, сновали автомобили. Наискосок за высоким забором с колючей проволокой поверху и сторожевыми вышками по углам работали пленные немцы. Все верно, все логично… Но как же быть со слоями человеческих тел? Покосился на Новоселова. Тот сидел со сгорбленной спиной, устремив взгляд в одну, только ему видимую точку.
— Юра, ты слышал, конечно, такой термин: культурный слой земли? — обратился к нему Ковалев.
Задумавшийся Новоселов не сразу уловил суть вопроса, откликнулся через паузу:
— Слышал. У археологов, кажется.
— У них. Так именуют они пласты с остатками человеческой деятельности.
— Утиль наших предков?
— Не совсем. Развалины жилищ утилем не назовешь. Правда, мусор, кости, пепел — это так… Ну а кости вот этих? — показал жестом на лежащие перед Юрием бумаги. — Пепел сожженных в заколоченных хатах? Тоже «остатки человеческой деятельности»? Когда при раскопках наши потомки наткнутся на витебские захоронения, какое они употребят выражение? Культурный слой?
— Они скажут — садизм.
Мрачный Ковалев неожиданно чему-то криво усмехнулся.
— Что веселого услышал, начальник группы? — расширил глаза Новоселов.
— Подумалось вот… Писатели, как известно, — деятели культуры. Француз де Сад был писателем. Австриец Захер-Мазох — тоже писатель. А нарицательность их имен…
— Они же не были истязателями, они лишь писали о нечеловеческих пакостях… Кстати, где-то я вычитал, что Гитлер был мазохистом. Доставалось, наверное, бедняжке Еве.
Ковалев не посочувствовал Еве Браун, произнес задумчиво:
— Можно ли забыть все это, вытравить из памяти?
— Нет, Саша, такое у людей каленым железом не вытравишь. Еще древние говорили: когда забывают войну, начинается новая. А кому она нужна?
— Кое-кому нужна, Юра.
— О старой напоминать надо.
— Одними напоминаниями ничего не добьешься.
— Что предложишь?
— Работать надо, — со значением произнес Александр.
— По-ра-бо-таем… — отвлекаясь от всякого тяжкого, протянул Новоселов.
Опираясь на столешницу и спинку стула, сделал стойку. Из кармана посыпалась денежная мелочь. Юрий чертыхнулся, присел, устроившись на собственных пятках, стал собирать и пересчитывать медяшки. Потом объявил:
— Трех копеек не хватает — алтына. Закатился куда-то.
Ковалев, понимая намек, усмехнулся.
— Три полка перевернул, — сказал уже серьезно Новоселов, — всю двести первую дивизию. Седьмой добровольческий казачий — фон Рентеля. Четыреста шестой гренадерский — фон Папена. Шестьсот первый стрелковый — фон Мюке. Фон, фон, фон… Всякие садисты-мазохисты на этом фоне, а нашей сволоты нет! Ни Алтынова, ни Мидюшко.
Но, как говорят, накликали: в тот же день в их руки попало немецкое следственное дело: «По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только подумать, кого! Алтынова Андрона Николаевича. Не просто Алтынова, а командира роты 624-го казачьего батальона. Того самого батальона, в котором Мидюшко Прохор Савватеевич, по данным Центра, служил «на командных должностях».
Правда, обвиняемый значился уральским казаком, уроженцем станицы Павловская Оренбургской губернии, где тавдинский Алтынов никогда не был. И годков меньше на пять — с 1916 помечен. Но это, памятуя предупреждение Павла Никифоровича Дальнова, мало тревожило. Чтобы попасть в добровольческое казачье формирование, видимо, потребовалась эта фальсификация. В чудовищно недоброе совпадение верить друзьям не хотелось.
Да и о каком совпадении могла идти речь, если в деле — фотография. Алтынов в немецком френче, на груди какой-то значок с треугольной колодкой. Уж не гитлеровская ли медаль?
«По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только перевести это и еще несколько строк было позволено Новоселову. Саша Ковалев, отбирая у него трофейную папку, с притаенной насмешкой сказал:
— Юрий Максимович, толмач ты, конечно, непревзойденный, но этот текст поручим все же Серафиме Мартыновне.
От дальнейших притязаний на роль переводчика Юрий, никогда не сомневавшийся в своих знаниях немецкого, немедленно отказался.
В чем же обвинялся немцами их прислужник? Неужели опамятовался? О жене, о дочерях, о своем народе задумался? Почему же молчал о сем похвальном, стоя перед военным трибуналом в 1945 году? Не было даже намека на это. Видимо, по основательной причине не было… Не трудно предположить, что дело «по обвинению» не очень-то обвиняло его, поскольку позже имел чин ротного командира во власовской армии…
Ковалев и Новоселов, пряча друг от друга дьявольское нетерпение, продолжали свою муравьиную работу. Переводчицу Серафиму Мартыновну Свиридович, приставленную к ним старанием все того же Дальнова, не видели три дня и не пытались ее разыскивать, сознавая, что 112 страниц немецкого текста — не пустячок.
37
— Леня, Леня, да проснись ты наконец. Нельзя же так. Ле-е-ня! — испуганная Галина Кронидовна перестала осторожничать, начала сильно трясти плечо мужа.
Леонид Герасимович пронзительно замычал, с усилием открыл глаза. Ничего не соображая, уставился на жену. Больно стучало в висках, дышалось тяжело, в пересохшей гортани посвистывало. Лежал, медленно освобождаясь от кошмаров. Нервы, измученные видением, отходили нехотя.
— Что, опять кхичал? — осипше спросил он.
— Господи, кричал… Такие слова только возле пивнушки услышишь.
— Извини. Ничего не помню. Ощущение ужаса — и все.
— «Ложись!» — шумел. Кому это?
Леонид Герасимович окончательно пришел в себя и потому не преминул весело подмигнуть жене:
— Мало ли кому…
— Духак! — почему-то с картавостью мужа выкрикнула Галина Кронидовна. — Перепугал насмерть, да еще и острит. Алтынов, что ли, твой?
Леонид Герасимович поправил на оголенном плече жены скрутившуюся лямочку, с шумным усилием втянул воздух.
— Может, и он. Который час?
— Рассветало. Пять, наверно. Погоди, посмотрю, — дотянулась до тумбочки, где лежали часики — подарок Леонида Герасимовича в день рождения Маринки. — Угадала. Десять минут шестого.
— Спал-то всего два часа. Какой там к дьяволу сон! Лежал, шевелил мозгами. До скгхипу натер, потом уж забылся.
— До чего додумался?
— В Смоленск надо ехать. Не знаю еще, как с Захаровым договоримся.
— Написал ему?
— Вчера отпхавил.
После письма Вяземских школьников Леонид Герасимович не находил себе места. Дозвонившись до редакции газеты «Рабочий путь», он попросил адрес автора заметки майора запаса Захарова. Назвался сослуживцем — и все. Ни объяснять, ни доказывать что-то не стал. Разве по телефону объяснишь?
— Директору школы бы написать, Ленечка. Понимаешь, если ребятишкам — только травмировать. В их головенках чехарда начнется, а директор, даже не поверив до конца, все же поосторожничает, сдержит немного ребячий пыл. Носятся, наверное, с Алтыновым, как с писаной торбой.
— Умница. Думал, Галка и Галка, из семейства вороновых, а ты не престо Галка — ты умница. Дай поцелую. А еще… Напишу-ка я Маме-Симе, она сейчас в Минске пехеводчиком какого-то таинственного учхеждения. В КГБ, возможно. Вдруг да посоветует что или сама с кем надо посоветуется.
— Господи, Ленечка. Зачем в Минск. Нет, не то… Маме-Симе обязательно напиши, по-моему, ты ей сто лет не писал. Я про КГБ. Ведь муж Зоряны Власьевны тоже в КГБ или МВД работает. Может, подскажет, как поступить.
— Какой муж, какой Зоряны Власьевны? — удивился Леонид Герасимович.
— На нашей улице, через дом живут. Ихний Федя с нашей Маринкой в один детский сад ходили.
Леонид Герасимович долго и обижающе хохотал.
— Вот это связи, — восторгался он сквозь смех. — Скажи кому — от зависти лопнут. Подумать только, пхотеже через Маринку, которая в ясельной группе с неким ползунком Федей познакомилась.
Галина Кронидовна надулась.
— То — умница, то за дурочку выставляешь.
— Идея твоя отпадает: аудиенция у отца дхуга нашей Маринки не состоится. Да и глупость, извини меня. Что он, бхосится искать какого-то Алтынова по всему свету? В Америке, в Австралии, на Богемских остховах? У нас в Союзе? А? И самое важное, что ты упускаешь: какие у него основания поверить тому, что я расскажу? Все с Захаровым уладим. Неловко только, что мое имя рядом. Получается: выбхосте из головы Алтынова, он перебежчик, дезехтир, изменник, а я действительно гехой, моим именем не только дружину, но и школу назвать можно.
— По-о-нё-о-с…
38
Смирнов успел увидеть скалящегося немца и желтый высверк пламени на дульце автомата. Хлюпающие удары по мокрой шинели тотчас бросили его в небытие…
Скорость мысли быстрее света. Прежде чем раскаленный металл пронзит тело, Смирнов успеет подумать: «Вот и все…» Смех вражеского солдата, автоматное пламя и что вот так подумал вернется в память Смирнова потом. Не сможет вспомнить последующие три недели. Этот отрезок времени напрочь вычеркнут из его жизни. Тягучее бредовое забытье, сменяемое проблесками сознания, — и только.
Не на деревню наткнулись тогда бойцы лейтенанта Захарова. То была окраина райцентра Кайдаково. Как только закончился бой, новоиспеченная «служба порядка» распорядилась собрать и закопать трупы красноармейцев. На работу выгнали всех жителей окраины, где проходил бой. Была среди них и Серафима Мартыновна Свиридович.
Сыпал докучливый и зябкий осенний дождь. Люди бродили по опушке, углублялись в лес, обшаривали кусты, канавы. Нашли шестерых, снесли их в одно место — в молодой березняк, где мальчишки-подростки выкопали могилу. Серафима Мартыновна, подходя к месту погребения, услышала разговор, который остановил ее, заставил сердце сжаться в горькой обиде.
— Немка тут где-то, как бы не узнала…
Говорила это мать одного из ее учеников, которая, как казалось Серафиме Мартыновне, очень благожелательно к ней относилась. Женщина обернула что-то платком, спрятала за пазуху. Серафима Мартыновна поняла — документы убитых. Женщины-матери, они с состраданием думали сейчас о матерях вот этих, которых зарывали, они не хотели, чтобы матери погибших затеряли в безвестности выношенных под сердцем, рожденных в муках кровинок, смогли когда-нибудь прийти в Кайдановский березняк, облегчающе поплакать на могильном бугорке.
Серафима Мартыновна попятилась в гущу кустов, побрела по склону холма, подставляя лицо дождевой мороси. Дождь смывал слезы, струйками сбегал за воротник. Живая, незлобивая душа ее медленно отходила. Серафима Мартыновна даже подумала: «Оно и к лучшему».
Не было за что обижаться на женщин. В молодости зналась со многими, были искренне верные подруги, но похоронила мужа, самого близкого и дорогого ей человека, — и вроде отрезала себя от мира. Единственный сын, как ни старались с мужем, вырос с нездоровой душой. Не уберегли. Видимо, чрезмерно старались, берегли больше, чем надо. Связался с жульем, получил три года. Вздумал бежать и был убит охранниками.
Из школы ее не уволили — преподавателей немецкого языка не найти и за сто верст в округе.
Школьники не любили ее не потому, что она вот такая обособленная, необщительная. Не любили язык, который она преподавала, в детской крайности считали его вражеским и потому — необязательным. Эта нелюбовь к предмету переносилась на «немку», которая владела «фашистским» языком и пыталась забить плюсквамперфектами ребячьи головы.
В сорок лет привыкнуть к одиночеству немудрено. Тягостно, обидно было, но — привыкла. А тут — война. Вовсе шарахнулись от нее — немка… Какая она немка. Белоруска по отцу, а что мать немка… Та и сама забыла об этом. Да и не все ли равно, кто ты — русская, немка, еврейка или татарка. Разве в этом достоинства человека? Слава богу, хоть товарищи из местной власти были лишены предрассудков. Поручали общественную работу, райком партии для своих сотрудников организовал кружок по изучению немецкого языка и пригласил ее руководителем. Занятия посещал даже начальник районного отделения НКВД — пожилой, очень славный и добрый человек.
Дня за два до ухода советских войск из района в ее крохотную избушку поздней ночью пришли двое. Открыла не сразу. Уж очень неспокойно было в поселке. Повылазило из каких-то щелей кулачье, распоясались ворюги. Вчера магазин райпо едва не по бревнышку раскатили. Ловили их, расстреливали прямо на улице. Откуда-то выползали новые… Открыла, когда узнала голос Степанова, начальника райотделения НКВД. Его товарищ, как она поняла, — начальник повыше Степанова.
Сперва о том о сем поговорили, после уж Степанов спросил:
— Что думаете делать, Серафима Мартыновна? Не сегодня--завтра немцы здесь будут.
— Уеду куда-нибудь, тогда уж — о том, что делать.
— Остаться не собирались?
— Не обижайте. Обо мне и без того невесть что думают.
— Я и обком партии, — Степанов, похоже, покосился на своего спутника, — совсем иного мнения. Противоположного, так сказать.
— Спасибо на добром слове, — промолвила растроганно, и глаза ее повлажнели.
— Отсюда и просьба: наберитесь мужества, останьтесь.
Серафима Мартыновна бросила на Степанова оторопелый, непонимающий взгляд.
Засиделись за полночь. Сначала разговор напугал Серафиму Мартыновну до дрожи, временами обижал даже. Один раз не стерпела, спросила в сердцах:
— Выходит, если ни родных, ни близких, то и на лобное место — как на собственное крыльцо?
— Не надо так прямолинейно, Серафима Мартыновна, — мягко сказал тот, что пришел со Степановым, но закончил мысль все же без обиняков: — Хотя и это немаловажно. Только не надо об этом. Верю — не дойдет до провала. Надежнее прикрытия, чем у вас, ни у одного человека не найти в районе.
Это-то прикрытие и оскорбляло, тревожило душу: немка, мать преступника, нелюдимая, отмежевавшаяся от всех. Жить придется не просто под косыми взглядами, но и презрительными, ненавидящими.
И все же чем дальше уходил разговор, тем ощутимее росло в ней благодарное чувство к этим людям. Она и муж, сколь могли, отдавали свои силы и знания народу. Сможет ли она быть полезной сейчас, когда на страну обрушилось величайшее бедствие? Полезной в необычной для нее, смертельно опасной роли? Убьют? Что ж, лучше такая смерть, чем от хвори в постели…
И она решилась.
Разговор заканчивали, когда стало светать.
Что ей делать?
Надо Серафиме Мартыновне поступить на работу, войти в доверие к немцам.
А дальше?
Остальное потом. Придут свои — скажут.
Пароль врезался в память до порога жизни.
…«Немка не дозналась бы…» Надо пройти и через это. Серафима Мартыновна прерывисто вздохнула. Она сидела под дождем на поваленном дереве и освобождалась от ненужных сейчас обид.
В тихом шелесте дождя послышалось что-то, что заставило насторожиться. Все еще женщины бродят? Нет. Стон это. Стон больного, измученного существа. Быстро поднялась, взобралась на пригорок. Возле коряги лежал человек в советской военной форме с треугольниками в петлицах и силился оторвать голову от земли. Кровь рассосалась по мокрой шинели большими размывами. Присела, освободила от ремня, ломая ногти, расстегнула шинельные крючки, стала рвать гимнастерку. Откуда только сила взялась — распустила до подола. Широкая заволосатевшая грудь сильного человека, три рваные кровоточащие раны (еще две не таких страшных обнаружит потом). Сбросила с себя брезентовый плащ, мужнин пиджак, стала пластать нижнюю рубашку.
На крепком, задубевшем от сырости брезентовом плаще, в котором ходила за скотиной, ездила на покос и прополку колхозного льна, утомленная до предела, приволочила Серафима Мартыновна раненого сержанта в свою избу. В те часы она забыла обо всем на свете, свойственное чистой душе человеколюбие затмило всякую осмотрительность, ею владело одно — спасти. Жизненный опыт и познания сандружинницы позволили справиться с перевязками.
Возле сержанта просидела всю ночь. Только теперь думала не о нем, уснувшем — о себе, об этой, будь она неладна, осмотрительности. Что она наделала? Как ей быть дальше? Имела ли право на то, что сделала? Быстрые, нервные вопросы сменились тяжким размышлением. Оправдания себе не искала, просто хотела понять — как все произошло? Можно ли было обмануть себя, убедить, что ничего не слышала, и уйти? Не-е-ет, переступить через свою совесть она не могла… Сказать о находке женщинам, а самой в сторону? Тогда эта мысль не пришла в голову. Сказать сейчас? От нее же станут прятать и перепрятывать, как собака кость. Человек изошел кровью, ему покой нужен…
Измаявшись в думах, под утро вздремнула. Освеженная сном, решила: будь что будет, оставит парня у себя, станет лечить.
Трижды вызывали в управу, предлагали место машинистки и переводчика, оклад, как полицейскому, — пять рублей в день (десять рублей приравнивались к одной немецкой марке). Благодарила, обещала и, ссылаясь на женские болезни, оттягивала время. Что стоили ей эти двадцать дней — одному богу известно. С риском навлечь на себя подозрение, доставала йод, бинты и самое главное — еду. Голодали даже те, кто работал на немецких предприятиях и получал паек.
А эта вечная настороженность? Похудела, глаза ввалились, нервы измочалились, как отрепки льна.
Когда кризис прошел и сержант стал понемногу поправляться, не видя другого выхода, раскрылась перед ним и попросила: наберись сверхтерпения и осторожности, иначе обоим несдобровать. Леня Смирнов через боль, через муки помогал Маме-Симе в ее стараниях оживить его. Она ходила на работу, он в послебредовом бессилии отлеживался в погребе, по возможности следил за своей немощью, обрабатывал раны.
Со дня разговора со Степановым до того, как пришли к ней на связь, минуло полтора месяца. Пришли не от партизан, как предполагала, а из-за линии фронта. Были они в форме солдат вермахта, тот, который назвал пароль, — в звании гауптмана. Серафима Мартыновна покаянно, во всех подробностях рассказала о своей оплошности. «Гауптман» хмурился, выпытывал мельчайшие детали поведения соседей, чиновников управы, где она работала, поговорил со Смирновым. В конце концов успокаивающе притронулся к ее плечу: дескать, каждый шаг ее — выше похвал и для тревоги нет особых причин. Порадовался тем сообщениям, которые удалось добыть Серафиме Мартыновне по собственной инициативе и собственному разумению. На будущее получила подробный инструктаж.
Вскоре за Смирновым приехали с партизанской базы, а весной сорок второго года — и за ней. Теперь причины для тревог за ее судьбу были основательные. Страховавший ее подпольщик заметил подозрительное внимание гестаповцев к Серафиме Мартыновне. Руководители разведчицы, которых она никогда не видела, перевели ее в Минск. Там она продолжала работать на нелегальном положении до 4 июля 1944 года — до дня освобождения от врага столицы Белоруссии.
39
Павел Никифорович Дальнов, вопреки своим взглядам на ценность сна, последние недели выгадывал для него крайне мало времени. Казалось, сутки, в силу каких-то разрушительных природных действий, укоротились наполовину. Львиную долю времени поглощали дела по выявлению нацистских военных преступников, сумевших на годы затеряться в массе немецких военнопленных. По отголоскам Освенцима с группой оперативных работников и следователей дважды пришлось побывать в Польше. А сколько всякого другого? Чтобы в предельной профессиональной собранности держать в поле зрения все рабочие направляющие, — как ни крути, нужно все то же время, а его — кот наплакал. Несмотря на все это, к работе, связанной с выявлением фактов преступной деятельности и ныне здравствующих изменников Родины, внимания Дальнов не притуплял.
Из лагеря возвратился он под утро и к началу рабочего дня успел привести себя в порядок. С домашнего телефона переговорил с начальником следственного отдела Николаем Борисовичем Орловым. Тот известил: от ребят из Минска кое-что есть, но самое свежее, похоже, у начальника управления.
— Что именно? — не терпелось Дальнову.
— Вот уж об этом — у самого. Анатолий Васильевич мне не докладывал.
— По алтыновскому делу?
По алтыновскому… Из Центра что-нибудь? К ординарным вопросам начальник управления прикасаться не станет — без него есть кому.
Приглашение генерала не заставило ждать: через минуту после прихода в управление звякнул телефон аппарата линии, связывающей с кабинетом Ильина.
— С приездом, Павел Никифорович, — приветствовал генерал. — Если не очень занят, зайди, пожалуйста.
— С мыслями еще не собрался, Анатолий Васильевич, — ответил Дальнов, соображая, что прихватить из того, что получил от поездки в лагерь.
— Мысли сообща соберем. Аркадий Иванович поможет. Приобщим его к оперативной работе.
Ну, о приобщении, сдается, так, в шутку. Аркадий Иванович Загайнов — секретарь парткома управления. В недавнем прошлом — политработник Советской Армии. Пришел в органы госбезопасности два года назад, работал инспектором по кадрам. На очередной отчетно-выборной конференции избрали его в состав парткома, а там уже — секретарем. Загайнову за сорок, подкожные накопления не обошли его, даже обозначили второй подбородок. Теперь присущее ему добродушие выражалось более отчетливо.
Дальнов поздоровался и, следуя жесту генерала Ильина, устроился в кресле напротив Загайнова. У того аудиенция, по всей видимости, закончилась — поднялся.
— Я могу быть свободным?
— Как вам угодно. Если есть интерес к работе Павла Никифоровича, можно и остаться.
— Ко всей есть, а слушать отрывочно… Хотя… — будто вспомнив что-то, Загайнов кинул быстрый взгляд на Дальнова. — Хорошо, останусь.
Анатолий Васильевич поднялся из-за стола, снял пиджак, остался в идеально белой рубашке с короткими рукавами. Жаркое уральское лето давало о себе знать и в помещении. Устраивая пиджак на спинке стула, Анатолий Васильевич спросил Дальнова:
— Что дал Маклаков?
Дальнов сунулся было в палку, но Ильин остановил:
— Не надо. В двух словах.
— Показания развернутые. Назвал еще четырех из отряда Бишлера. Думаю, одного из них найдем.
— Отлично, — генерал припечатал свою оценку ладонью к крышке стола. — О том, что Новоселов с Ковалевым плотно вышли на Алтынова с Мидюшко, осведомлены?
Павел Никифорович в острой досаде сдвинул толстые с сединой брови. Ведь сказал же Орлов, что из Минска кое-что есть. Надо было к нему сначала. Моргай теперь. Помотал головой отрицательно:
— Нет, Анатолий Васильевич. Два часа как с поезда. Не видел материалов.
— Все материалы в следственном, у Орлова. Дальнейшие шаги по работе с ними и с теми, что привезли, обдумайте сами. А это… — генерал взял со стола переданную телефонограмму: — Это сообщение поступило вчера вечером.
Дальнов встал, принял документ, нетерпеливо пробежал текст в несколько строк:
«Интересующий вас Подхалюзин Николай Силантьевич, 1910 года рождения, осужденный по статье. 58-1 «б» УК РСФСР в июне 1945 года к 25 годам лишения свободы, отбывает наказание в сибирском лагере…»
По лихорадочному блеску дальновских глаз Анатолий Васильевич понял, что известие о здравии матерого преступника порадовало руководителя контрразведки. Сказал:
— Выносите постановление, этапируйте. Этого… Маклакова — тоже. Что касается Ковалева и Новоселова… Будет разговор с Минском, передайте ребятам мое удовлетворение.
Кабинет генерала Ильина Павел Никифорович покинул в приподнятом настроении. Подхалюзин отыскался, поездка в лагерь, где обитает приятель Подхалюзина по черным делам, сложилась удачно, Новоселов с Ковалевым добре пашут… Почему бы и не порадоваться?
Загайнов вышел от Ильина вместе с Дальновым. Шагая по коридору, коснулся его локтя:
— Пять минут найдешь для меня?
— Пять минут, — спросил в свою очередь Павел Никифорович, — не из бюрократического лексикона? Действительно — пять минут?
— Как только отомкну дверь, засеку на часах.
— Тогда найду, — с улыбкой согласился Дальнов. — Обязательно к тебе заходить? Ко мне — ближе.
Загайнов сунул руку в боковой карман, вытащил конверт, посмотрел — тот ли? — сказал:
— Можно и к тебе.
Увидев начальника, секретарь Роза оставила «ундервуд» в покое, поспешно ухватила папку, чтобы войти в кабинет следом за Павлом Никифоровичем и доложить утреннюю почту. Дальнов дружески придержал ее, завладел папкой, переложил туда сообщение о Подхалюзине.
— Потом зарегистрируешь, — и открыл обитую дерматином дверь, пропустил Загайнова.
Уже в кабинете Загайнов спросил:
— Замотался, Павел Никифорович?
— Замотался, комиссар. Какие-нибудь за мной грехи по партийной линии?
— Нет, хочу одно письмо показать.
Загайнов передал Дальнову извлеченный из конверта листок.
С расстояния вытянутой руки Павел Никифорович посмотрел на подпись. Каждая буква прописана отчетливо — Токидзе. Так расписываются люди, которые чаще пишут не на русском, а на родном языке. Надев очки, Дальнов прихватил нижнюю строчку:
«Не ленись, старик, пиши. Поклон тебе с Кавказских гор».
Загайнов счел нужным пояснить:
— Мурат Токидзе — прокурор Аджарской АССР. С фронта знакомы. Особист нашего артполка. Так что касаемое лично нас можешь опустить.
Павел Никифорович, раз уж доверили, опускать не стал ни слова и узнал много нового о секретаре парткома, отчего уважение к нему подогрелось, поднялось, как ртутный столбик. А вот последние строки удивили. Были они о Юрии Новоселове. Содержание знакомое — пересказ разговора Новоселова с председателем Верховного суда Аджарии. Ниже Токидзе давал собственный совет:
«Очень интересный у вас человек, этот Новоселов. Молодой джигит на скакуне. С чего вдруг приглянулась ему роль защитника? Не адвокат же — чекист. Щелкните-ка юношу по носу. На пользу и на добрую память. Председатель суда у нас тоже молодой, тоже с горячей кровью. Намерен официальную телегу в Свердловск накатать. Успокойте его, пожалуйста, организуйте должный ответ».
Дальнов возвратил письмо, сказал для начала:
— Приятно познакомиться с твоим однополчанином, — и потом уж раздумчиво: — Не понимаю только: за что же щелкать Юрия Максимовича? За товарищеский разговор во время обеда? Под впечатлением всего, что узнал о Сомове, еще не то скажешь… Честно говоря, тревогу Новоселова о парне разделяю. Сомов действительно не представляет опасности для общества. По-моему, возможен вариант и без изоляции.
— Не эгоцентризм молодости? — спросил Аркадий Иванович. — Дескать, вы, старики, наворочали в свое время, а мы вон какие душевно чуткие.
— Едва ли Новоселову придет такое на ум. Понимает, кто и почему ворочал, что их тень не упала и не упадет на подлинных чекистов. Что касается чуткости… Ценю это качество. В добрых намерениях всегда поддержу Новоселова.
Глаза Загайнова одобрительно улыбались.
— Как же с официальным ответом?
— Неужели из частного разговора деловая бумага родится? — удивился Дальнов и, подумав, махнул рукой: — Пусть пишет, ответим чем-нибудь. Вроде: «Партком разобрался, приняты соответствующие меры».
— Правдиво до безобразия, — засмеялся Загайнов.
— Но ведь так? — нажал Павел Никифорович. — Поговорили с тобой, разобрались… Соответственно выясненному и меры примем.
— Новоселов член партии?
— В институте еще вступил, — ответил Дальнов и спросил: — К Анатолию Васильевичу ты с этим письмом ходил?
Загайнов укоризненно посмотрел на Павла Никифоровича:
— С письмами фронтовых друзей к начальству не ходят. Генерал — член парткома. Об очередном собрании говорили.
40
Ни Молотовский, ни другие военкоматы ничего существенного в ход оперативных поисков не внесли. Действительно, 162-я стрелковая дивизия формировалась на Урале. Призывников-уральцев было не так уж много. Костяк личного состава образовали запасные части, дислоцировавшиеся в Удмуртской АССР и в областях, прилегающих к Молотовской. Списочный состав этих частей военным комиссариатам неизвестен. Выявлено 87 человек, которые прошли через призывные пункты и осенью 1941 года в составе 162-й сражались под Вязьмой. Почти все они из стрелковых полков и, как не без основания думал Дальнов, едва ли могли знать рядовой и сержантский состав отдельного противотанкового дивизиона. Давать задания местным органам КГБ на опрос этих лиц пока воздержался. Смутная, но все же надежда была на одного человека из этой группы. В июле 1944 года он вернулся в ряды Красной Армии из партизанского отряда на Гомельщине. Воевал в Польше, Восточной Пруссии, в самом Берлине. Демобилизовался в звании старшего лейтенанта. Военно-врачебной комиссией признан «негодным к службе в мирное время и ограниченно годным второй степени в военное время». В начале Отечественной этот человек, по некоторым данным, командовал орудийным расчетом в 527-м отдельном противотанковом дивизионе. Фамилия его Смирнов, звать — Леонид Герасимович. Паспортная служба милиции дала справку, что в 1946 году Смирнов выехал в Гомель на постоянное место жительство.
Не поручить ли перспективного свидетеля Новоселову? От Минска до Гомеля не так уж далеко. Окажись, что Смирнов и Алтынов общались в каких-то пределах, допрос сподручнее вести человеку, который сам занимается расследованием и в подробностях знаком с делом. Если со Смирновым — пустой номер, тогда можно потревожить и других из восьмидесяти семи, служивших в Уральской дивизии.
Поколебавшись некоторое время, Павел Никифорович позвонил в Минск. Новому поручению Новоселов втайне порадовался: хоть проветрится от замутивших бумаг. Но, прощаясь с Ковалевым, состроил кислую мину. Александр посмотрел на него исподлобья, сказал:
— Не притворяйся, Юрий Максимович. Артист из тебя, как из меня папа римский.
Новоселов облегченно рассмеялся:
— Оперативника ноги кормят, а следователя… Виноват, я хотел сказать — голова. Вон она у тебя какая большая. Воспользуйся моим отсутствием, покрути шариками с удвоенной нагрузкой.
Хоть и шутливо говорил Новоселов, но в сказанном содержалась истина. Чекистская профессия каждого была все же предопределена складом характера. Дорогу на оперативную работу проложили Новоселову общительность, способность мгновенно ориентироваться в хитросплетениях человеческих отношений, предугадывать, казалось бы, непредсказуемые шаги людей, к коим проявлен интерес. К этим качествам, выраженным, быть может, не в столь острой форме, у более медлительного и степенного Ковалева добавлялись исследовательская хватка и аналитичность.
На пожелание покрутить шариками Ковалев ответил с напускной ворчливостью:
— Покручу, покручу. Не задерживайся только.
— На одной ноге обернусь.
Юрий сдержал свое слово — в Гомеле пробыл всего сутки.
На квартиру Смирновых он пришел до наступления сумерек, с порога объявил, что он из Свердловска и жаждет поговорить со своим земляком. Леонид Герасимович подивился на длинновязого улыбчивого парня и в силу какого-то предчувствия малость встревожился. С беспокойством запоглядывала на приезжего с Урала и Галина Кронидовна. Никакого тумана Новоселов не собирался напускать, предъявил удостоверение, смягчая официальность, назвал себя: Юрий Максимович.
— Дождался, пока тебя самого не разыскали, — попеняла мужу Галина Кронидовна.
Новоселов отметил про себя, что в этой семье уже была нужда вот в такой встрече, и решил выложить самое главное сразу. Если окажется все не то и не так, о второстепенном и потом поговорят. Спросил:
— Чего дождались, Леонид Герасимович? Не об Алтынове ли собирались сообщить нам?
Смирнов пораженно откинулся на спинку стула.
— Вы знаете Алтынова?
— В какой степени я знаю его, коснемся этого несколько позже. Пока, Леонид Герасимович, удовлетворите мое любопытство. Войну вы начали в пятьсот двадцать седьмом отдельном противотанковом дивизионе сто шестьдесят второй стрелковой дивизии? Так?
— Да, так.
— Вместе с Алтыновым Андроном Николаевичем?
— Алтынов был стахшиной первой батареи, я командовал сохокапяткой в третьей. Его имени и отчества никогда не слышал. Если говорим об одном и том же человеке…..
Новоселов открыл полевую сумку, вынул фотографию, увеличенную со снимка 1945 года, положил перед Смирновым. Тот даже не прикоснулся к ней, отодвинулся даже, произнес с расстановкой:
— Не-го-дяй…
Галина Кронидовна растерянно посмотрела на гостя, стала торопливо одевать дочку.
— Не буду вам мешать. Погуляю с Маринкой.
Новоселов промолчал, возможно, не слышал того, что сказала Галина Кронидовна, обратился к Леониду Герасимовичу:
— Расскажите, почему — негодяй?
Смирнов собрался было говорить, но вдруг почувствовал — не может говорить. Не о чем. На самом деле, о чем он будет рассказывать вот этому молодому человеку, который слышал выстрелы, пожалуй, только в тире? О том, как он, Смирнов, вызвался прикрывать отход окруженцев, потому что оставшийся для этого старшина Алтынов был тяжело ранен, смертельно ранен? О том, что у старшины, как оказалось, не было даже царапины и этот старшина, бросив сержанта Смирнова, сбежал к врагу?
Ведь это слова, только слова! Чем он может их подтвердить? Да еще после газетной заметки Захарова? Куда как легче перевернуть все с ног на голову: не Смирнов стрелял в дезертира-предателя, а тот всадил пять пуль в трусливую спину Смирнова…
Вглядываясь в лицо Леонида Герасимовича, прихваченное тревожной и злой досадой, Юрий сердцем разгадал причину смятенного молчания. Достал из сумки другую фотографию — из тех, что обнаружили в трофейных документах. Здесь Алтынов в немецкой форме, с медалью на френче.
Вот этот снимок Леонид Герасимович взял в руки. После долгого рассматривания перевел тяжелый взгляд на чекиста.
— Расскажу… Теперь почему-то подумалось: вы не можете не поверить мне.
— Поверю, Леонид Герасимович, каждому вашему слову поверю, — покрутил головой, чтобы увидеть Галину Кронидовну. — Куда исчезла ваша супруга? Смертельно хочется чаю.
Разговор затянулся до рассвета. Меньше всего он касался Алтынова. Что о нем говорить? Смирнову на это хватило и десяти минут. Был ли в дивизии капитан Мидюшко, не ему, сержанту, знать, а что в артдивизионе не было, это — точно. Леонид Герасимович рассказывал о Маме-Симе, о белорусских друзьях, с которыми свела судьба в партизанском отряде.
Прощаясь, Новоселов сказал:
— Леонид Герасимович, заранее приношу извинения. В скором времени придется вас потревожить. Очной ставки с Алтыновым не миновать.
— К чему извинения. Ведь и мне не терпится поглядеть на него.
— Алтынов пока на свободе. Пусть все известное нам при нас и останется. Хорошо? А развеять легенду о его героизме предоставьте мне. Сделаю это незамедлительно через смоленских коллег.
41
Новоселов сидел на крашенном белилами подоконнике и через окно, взятое в ажурную решетку, наблюдал за стройкой, где работали немецкие военнопленные. Раздражение все сильнее распирало его. Вытянул из кармашка «чугун с цепочкой», откинул крышку. Без пяти шесть. Желчно сквозь зубы процедил:
— Какая трогательная идиллия…
Саша Ковалев удивленно встопорщил брови:
— О чем этак?
— Полюбуйся, — махнул Новоселов за окно.
Ковалев подошел к товарищу, вглядываясь в городской пейзаж, спросил:
— Что тебе не по сердцу?
— Видишь? Фартучки снимают, мастерки складывают… По нашему законодательству трудятся: восемь часов, перерыв на обед… Сплюнуть хочется…
— Знаете, ребятки, мне тоже хотелось…
Ковалев и Новоселов разом обернулись на голос. В проеме двери, держа папку, как держат все женщины в мире — прижатой к груди, стояла Серафима Мартыновна Свиридович. Впору бы броситься к ней, стиснуть в объятиях. Ясно же — перевод принесла, которого, маскируясь деланным спокойствием, ждали с таким нетерпением.
Новоселов, вспоминая рассказ гомельского свидетеля — Леонида Герасимовича Смирнова, глядел на женщину с восторженным удивлением. Небольшого роста, худенькая, Свиридович, если не очень приглядываться, казалась девчонкой. Разведчица, подпольщица… Пережитого ею кому другому — на три жизни хватит. На пенсию пора, а она все воюет.
«Любопытно, как поведет себя, если сказать, что был в Гомеле, виделся со Смирновым?» Подумав это, решил — лучше сюрпризом. А для сюрприза сейчас не время и не место.
— Давайте-ка запрем наши находки в сейф, — предложила Серафима Мартыновна, — и ко мне. Сбегала в перерыв, тесто поставила. Пирог с ранними яблочками состряпаем, Столовки-то надоели, наверно?
Было бы свинством отказаться от предложения Свиридович, но… И Новоселов поспешил на помощь другу, застывшему с растерянной физиономией:
— Мы только одним глазком, Серафима Мартыновна, а затем — чай. С пирогом, с удовольствием, с безграничной благодарностью.
Смотрели не одним, а шестью глазами, отпущенными богом на троих.
— Я расшила дело. Перевод — страница к странице. Так вам будет удобней, — Серафима Мартыновна подала два защемленных скрепкой листка. — Начните с этого.
Касаясь висками, Ковалев и Новоселов читали:
«Казачий батальон 624.Командир батальона обер-лейтенант Блехшмидт».
Характеристика на Алтынова.
Алтынов имеет твердый характер, знает, что он хочет. Свою роту, которая вначале была самой плохой в батальоне, он сделал лучшей. В бою отличается ухарством и храбростью, поэтому отмечен наградой для восточных народов — «Бронзовый меч второй степени». Но когда Алтынов находится под влиянием алкоголя, он совершенно перевоплощается, становится развязным, властолюбивым и делает такие вещи, в которых он сам позже раскаивается, потому я его неоднократно предупреждал. Последний выговор ему был дан за несколько часов до преступления. Почему он так быстро забыл его, мне самому непонятно.
Сейчас бы сполоснуть лицо холодной водицей, положить немецкую папку слева, рабочую тетрадь справа — и до утра: читать, думать, анализировать, раскладывать по полочкам… Но пройденная марафонская дистанция давала себя знать. Друзья-чекисты понимали, что ни холодная водица, ни какой другой допинг не вернут сейчас силы. Для нового забега нужна передышка. Самым разумным виделось — принять приглашение Серафимы Мартыновны. И все же немецкое следственное дело удерживало.
— За какие, интересно, грехи кавалера «Бронзового меча» — под суд? — спросил Новоселов, изымая из папки другие листы.
Серафима Мартыновна ориентировалась в этих листках, как в собственном доме, указала страницы:
— Это показания казака Егорова Сергея. Из них много прояснится.
Первый допрос снимал представитель команды тайной полевой полиции при 624-м батальоне Альфред Марле.
«У Алтынова я служу денщиком…» — начал читать Ковалев и тут же ехидно протянул:
— Ничего не скажешь — их бла-го-родие…
— Кроме денщика, — вставила Серафима Мартыновна, — у Алтынова были еще конюх и личный повар.
— Повар, конюх и плотник… — пробормотал Ковалев.
— Плотника, кажется, не было, — улыбнулась Серафима Мартыновна.
— Плотник — сам Алтынов. И сейчас в Кошуках топором тюкает, — пояснил Ковалев и продолжил чтение:
«В тот день командир роты вернулся сильно выпивши, но на ногах держался. На кухне были я и задержанные гражданские лица. Алтынов прошел в свою комнату и велел дать покушать. Повар Блукер приготовил ему и отнес. Поев и полежав, ротный вышел на кухню в нижней рубашке и кальсонах, стал распоряжаться, кому и где спать. Девчонкам Ленке Гуповой и Варе Тарочке показал на широкую скамейку возле печки, отцу Гуповой и старым женщинам — на полу, а Латышкиной на печке. Керосиновую лампу задули. Алтынов сразу же забрался к Варьке Тарочке. Она толкнула его, и он упал на пол. Варьке убежала, а Ленка забралась на печку к Латышкиной. Тогда ротный приказал мне арестовать Варьку Тарочку. Я пошел выполнять приказ, но Тарочку не разыскал. Вернулся, зажег спичку и осветил на печке, думал, Варька Тарочка там, но там была Ленка Гупова. Ротный стал приставать к ней, велел слезать. Она заревела. Латышкина загородила ее собой и стала ругаться всякими словами. Алтынов сходил в комнату, принес наган и велел мне светить. Спичка только сверкала и не зажигалась. Алтынов сказал: «Таких расстреливать надо» — и выстрелил три раза на печку. Все кричали, на крик открылась дверь. На улице была луна, и в кухне стало светло. Я увидел на печке Латышкину с прижатыми к шее руками, по ним текла кровь. Старуха кричала. Дверь захлопнулась. Тогда я снова зажег спичку, и ротный выстрелил в Латышкину еще раз…
Я и повар Блукер по приказанию Алтынова вынесли старуху на двор. Ротный показал на пустую картофельную яму и велел бросить ее туда. Старуха хрипела. Алтынов стрелял в нее еще. Потом велел идти на кухню и расстрелять всех задержанных. Я сказал, что выполню его приказ утром. Закапывали яму, тянули время. Алтынов вернулся в дом и лег на пол со старой женщиной по имени Анна. Потом, когда встал, опять заказал Блукеру еду и велел Лене Гуповой идти с ним в комнату, а ее отцу пригрозил наганом: «Помалкивай, ничего с ней не сделается. Она будет только заводить граммофон». Старик сильно убивался и тянул девчонку к себе. Алтынов наставил на него наган и толкнул Лену в комнату. В комнате он ел, набивал патроны, а Ленка ставила пластинки. Потом пришел обер-лейтенант Блехшмидт…»
Наступившее долгое молчание нарушила Серафима Мартыновна:
— Вижу, теперь не оторвешь вас, а я, ребятки, досыта начиталась. Давайте вот как сделаем. Я отправлюсь домой и займусь пирогом, а вы через час-полтора приходите.
42
— Какой период жизни Алтынова раскрылся нам? — спросил Новоселов.
Ковалев, тщательно вчитываясь в строки перевода, ответил:
— События происходят в апреле тысяча девятьсот сорок третьего года. Точнее… Вот. Для разбирательства Алтынов был передан в группу ГФП города Полоцка девятнадцатого апреля… Стоп, погодим. С извечными вопросами, где и когда — успеется. Послушай, что собственноручно пишет эта сволочь, прости меня господи, за мягкое выражение. Пишет господину инспектору суда заявление:
«Настоящим прошу господина инспектора сообщить мне о результатах моего дела. 15 мая состоялось судебное разбирательство, но никакого приговора вынесено не было, так как суд убедился, что расстрелянная мною женщина была шпионкой. Что касается изнасилования, то никакого изнасилования не было. В настоящее время не то что насиловать, а только помани пальцем, так любая рада убиться, только бы со мной…»
Саша Ковалев ядовито фыркнул, повозился с ремонтом измятой папиросы, прижег ее. Заставляя Юрия отклоняться от клубов дыма, продолжил чтение:
«Я считаю, что честному казацкому офицеру нельзя сидеть из-за этих бандитов. Наоборот, нужно постараться как можно быстрее рассчитаться с ними. Если я виноват из-за каких-то собак-бандитов, то прошу мне дать высшую меру расстрела, а если не виноват, то прошу: на любую поставьте меня работу, тогда я возьмусь крепче вылавливать этих гадов — евреев, коммунистов, большевиков. Как честный офицер-казак, я должен и даже обязан отдать свою жизнь только за немецкий народ, за дело немецкого командования и за дело фюрера Адольфа Гитлера. Я убежден, что о моих результатах, которые я обещаю немецкому народу и немецкому командованию, вы услышите скоро после моего освобождения. Я обязуюсь оправдать это доверие перед немецкой властью и бороться с большевистской бандой.
Прошу не отказать в моей просьбе и учесть мою биографию».
— Юра, хочешь послушать биографию господина Алтынова?
— Читай. И это вытерплю.
«Родился я в 1916 году в семье крестьянина-казака в Оренбургской губернии в станице Павловская, хутор Ивановск. В 1929 году нас раскулачили, отца выслали на 5 лет в Сибирь, и осталось нас пять человек, я самый старший. Дом отобрали, жили где попало. В 1937 году взяли в армию, где пробыл полтора года. В 1939 году меня осудили за то, что я обозвал комсомольца. Мне приписали индивидуальную политику. Отбывал наказание в Смоленске, где меня освободила немецкая армия».
— Ну вот, а мы думали, что наш землячок, — насмешливо заметил Новоселов. — Как видишь — оренбургский казак.
— Законченному мерзавцу мало того, что законченный. Немцам довески нравятся: раскулачен, судим за политику… Вот он и подбрасывает эти довески.
— Не дошли руки у смершевцев до этих бумаг в сорок пятом. Знать бы не знали с тобой, что был на свете такой человечишко.
— Чует мое сердце, Юрий Максимович, одним Алтыновым наша работа не закончится. Все его окружение — мертвое или живое — придется перетряхивать.
— Перетряхнем, — зловещим голосом проговорил Новоселов. — Все сделаем, Саша. Мидюшко бы еще из Туретчины…
— Есть тут кое-что и о Мидюшко.
— Н-ну-ка…
Телефонный звонок оборвал восклицание Новоселова. Он тотчас выхватил из кармана часы и виновато заморгал.
— Серафима Мартыновна, больше некому, — сказал он, снимая трубку.
Действительно, звонила Свиридович. Клятвенно заверили, что немедленно отправляются к ней.
43
В основе немецкого следственного дела — конкретный факт: безмотивное убийство женщины. Преступник задержан, свидетельских показаний достаточно. Пора сказать свое слово имперскому правосудию.
Что же, оно сказало?
С пунктуальностью, присущей его профессии, Александр Ковалев предварительное и судебное разбирательство разложил па составные, в которых одно событие неизбежно вытекало из другого.
— Юрий Максимович, — обратился он к товарищу, — не забыл, о чем писал господин Алтынов в своем прошении на имя господина инспектора суда? Ну, а кто такой инспектор суда? К твоему сведению — генерал Фрей, командир 201-й охранной дивизии… Так вот. Вняв его, то есть Алтынова, объяснениям, генерал Фрей подписывает сию отстуканную на машинке бумагу: «В суд 201-й охранной дивизии. Срочно!» Похоже, обеспокоен, как бы суд вверенной ему дивизии не наломал дров, поскольку «Срочно!» с восклицательным знаком. За этим окриком следует:
«1. Старуха, которую офицер расстрелял на скорую руку, по показаниям обвиняемого и свидетелей, говорила следующее: «Чего орешь тут? Это немцы-паразиты поступают с нами, как свиньи, и грабят нас, изверги, но ты же русский, а не немец». Вопрос о том, свидетельствует ли это утверждение действительности, для оценки дела играет решающую роль.
2. Показания Тарочки, что Алтынов хотел ее изнасиловать, сомнительно, поэтому нельзя констатировать, что он продолжал применять силу, узнав, что Тарочка не согласна.
3. Внебрачная близость с Кусаковой Анной по ее добровольному согласию, это доказано».
Александр прикурил остывшую папиросу, через сложенные дудочкой губы запустил струйку дыма в обжитую мухами электролампочку, иронично хмыкнул:
— Письмо советника, да еще командира дивизии… К советам командира надо прислушиваться. И на свет появляется «Обвинительный акт». Юра, ты чего глаза закрыл? Слушаешь?
— Конечно.
— Слушай хорошенько, а то не поймешь ничего. Вот он «Обвинительный акт»: «Алтынов заподозрен: 1. В попытке, применяя силу, принудить женщину к допущению внебрачной близости. 2. В законно самостоятельном поступке: не будучи убийцею, — в преднамеренном убийстве человека». Ты что-нибудь разобрал в этой абракадабре?
— Что тут хитрого, — откликнулся Новоселов. — Постаравшись, можно и до смысла докопаться: преднамеренное убийство на законно самостоятельной основе. Надо же!
— А ты думал. Насторожи уши, читаю дальше: «Защитником обвиняемого назначен военно-судебный инспектор Вейзер из военно-полевой комендатуры 749. Представителем обвинения — военно-судебный инспектор Павлик из штаба 201-й охранной дивизии…» Как его произносить: Па́влик или Павли́к?
— Павли́к, наверное. Па́влик — это уж что-то по-нашенски. Ковалев читал дальше:
«Дело будет разбираться в здании штаба 201-й охранной дивизии в городе Полоцке 15 мая в 8.00 в первом здании (столовая)». В субботу 15 мая 1943 года в столовой для немецких оккупантов состоялся гнусный нацистский спектакль.
Вызывается свидетельница.
— Назовите свою фамилию, возраст, род занятий.
Сказанное председателем суда старикашка из эмигрантов излагает на русском языке. Старая женщина с болезненно-красными, испуганными глазами отвечает:
— Кусакова Анна. Пятьдесят семь годов. Нигде не працую.
— Кусакова Анна, отвечайте: был ли Алтынов твердым в своей настойчивости, когда лег с вами?
Русское отребье в зале ржет. Судейство ухмыляется и ждет ответа…
В утробе сидящего на передней скамейке Алтынова клокотало бешенство, но избави бог показать это. Запрокинул голову, разглядывал на беленом потолке коричневые разводы сырости.
К судейскому столу подходит вторая свидетельница, сообщает о себе:
— Кузьменко Ефимия. Шестьдесят годов. Працую в калгас… гэто… в селянской абшчыне.
— Что вы имеете сообщить суду по существу разбираемого дела?
Выслушав перевод, рассерженная издевательским допросом Кусаковой, Ефимия начинает задиристо:
— Ночью со сваццяй пошли в поле. У нас там у яме бульба. Казаки трымали нас и привели у веску Шелково. В хаце я познала Алтынова. Гэто ён, — махнула рукой в сторону Алтынова, — з казаками на той неделе собрал калгас… гэтих… селян на сходку в амбар Репиньи Ивановны, амбар зачынили, пасля падпалили…
— Кузьменко, — переводит старикашка председателя суда, — не отвлекайтесь, говорите по существу дела. Что вы знаете об убийстве Латышкиной?
— Я спала на полу. Як стали стрелять, я замотала голову кофтой и ничего не бачыла.
— Судом установлено, что Алтынов лег…
— Ничого не ведаю, ничого не бачыла, — замахала женщина руками. — И не пытайте про такой стыд.
Третий свидетель, четвертый, пятый… Председатель суда Якоби, обвинитель Вейзер, защитник Павлик попеременно изощряются в кабацком остроумии…
Ковалев поиграл желваками, тяжело вздохнул:
— Может, хватит?
— Надо же знать, — возразил Новоселов.
— Тогда сам читай. Меня уже мутит… Бедная Мама-Сима. Слово за словом переложить все это на русский…
— Прочитай, чем закончился сволочной балаган, и на том закончим.
— Снова за подписью командира дивизии генерала Фрея, Под грифом «Секретно»:
«1. Так как благодаря допросу свидетелей обосновано подозрение, что расстрелянная женщина являлась пособницей бандитов, а поддержать дисциплину достаточно путем помещения обвиняемого в рабочий лагерь, от дальнейшего судебного разбирательства этого дела отказаться.
2. Составленный обвинительный акт берется обратно и дело прекращается.
3. Передать в 624-й батальон для сведения обвиняемому. Дальнейшие шаги по увольнению обвиняемого из немецких вооруженных сил могут исходить оттуда».
— Что же изошло оттуда? Уволили? — спросил Новоселов.
— Кого? Кавалера «Бронзового меча»? Юра, господь с тобой. А вот то, о чем говорил тебе вчера. На свет выплывает имя Прохора Мидюшко. В деле есть его рапорт командиру батальона Блехшмидту. Читаю:
«Поскольку должность командира 3-й роты в настоящее время занята, а командир 2-й роты Суханов убит во время прочески леса, прошу вашего ходатайства перед вышестоящим командованием о назначении на вакантное место офицера-казака Алтынова Андрона. Беру на себя ответственность за его дальнейшее поведение».
— В высшей степени странно, — удивился Новоселов. — Лопоухий нарушитель границы Петька Сомов утверждал, что Алтынов всем нутром ненавидел Мидюшко. За что? Вон какая забота о нем.
— Узнаем, Юра. А пока еще одно, касаемое Алтынова, — Ковалев подал два листка — с немецким и русским текстом.
На подлиннике бросалась в глаза ярко-фиолетовая круглая печать: полудужьем — «Stalag-352», а ниже — орел со свастикой. Это была справка, представленная суду из Минского лесного лагеря. В ней сказано:
«Военнопленный Алтынов Андрон, личный номер 27088, имел при себе справку пленившей его воинской части, которая удостоверяет, что он перебежчик. В лагере добросовестно нес службу старшего полицейского, отличался при выявлении политических комиссаров и лиц, зараженных еврейством. В свое время документы казака Алтынова были переданы в контрразведку, где он предусматривался для особых целей.Оберштурмфюрер СС — (подпись неразборчива)».
Пересыльный лагерь 352.
44
Через минских коллег Ковалев и Новоселов навели справки об Иване Андреевиче Стулове. Печально, но ничего не поделаешь. Бывший секретарь Витебского подпольного обкома партии и член военного совета 4-й ударной армии после войны был переведен на работу в Москву и там, тяжело заболев, умер.
Через два дня, завершив все работы в КГБ республики, выехали в Витебск. Как и в Минске, устроились в общежитии воинской части. Первый визит, разумеется, в управление госбезопасности, второй — к легендарному партизанскому вожаку Минаю Филипповичу Шмыреву. Не сразу решились на это. Думали: стоит ли докучать человеку с израненной, мучительно исстрадавшейся душой и лезть в нее с этими грязными тварями Алтыновым и Мидюшко. От Серафимы Мартыновны Свиридович и витебских коллег свердловские парни знали теперь о Шмыреве, кажется, всё.
За голову партизанского командира немцы предлагали огромную сумму в рейхсмарках, землю и скот. Никто не клюнул на соблазны. Тогда захватили его четырех несовершеннолетних детей и потребовали вызвать отца. В противном случае они будут казнены. Четырнадцатилетней Лизе удалось отправить из тюрьмы записку:
«Папа, за нас не волнуйся. Никого не слушай и к немцам не иди. Если тебя убьют, мы бессильны и за тебя не отомстим, а если нас убьют, папа, ты за нас отомстишь».
Какой мучительной сердечной боли стоило членам бюро обкома вынести решение, запрещающее Шмыреву сдачу на милость врагу. Понимали: не будет пощады ни ему, ни детям. Отца, когда он в таком невыразимом отчаянии, возможно, не остановило бы и это решение. Но в лютом палаческом рвения гестаповцы ускорили расстрел детей Миная Филипповича. Чудовищная казнь свершилась 14 февраля 1942 года.
Уральских чекистов Минай Филиппович принял тепло и сердечно. Константина Егоровича Яковлева, конечно же, не забыл. А вот как он погиб — не знает. В течение всего лета 1942 года немцы делали попытки закрыть разрыв в обороне, ликвидировать знаменитые Суражские ворота, но без успеха. Лишь в конце сентября, когда были подтянуты свежие танковые соединения и активизировались действия авиации, прореха в немецкой линии обороны была закрыта. В сентябре же, вслед за созданием Центрального штаба партизанского движения, начал действовать и Белорусский штаб. Миная Филипповича перевели туда. Майор Яковлев оставался в бригаде, руководил партизанской разведкой и контрразведкой.
После крупной карательной операции и гибели Константина Сергеевича Заслонова, командовавшего всеми партизанскими силами Оршанской зоны, диверсионная работа на железнодорожных магистралях несколько ослабла. Белорусский штаб партизанского движения произвел передислокацию отрядов, стал интенсивнее засылать в тот район специальные чекистские группы. По заданию Центра одну из таких групп возглавил Константин Егорович Яковлев. Весной 1943 года она действовала на железной дороге Орша — Горки.
Рассказывая все это, Минай Филиппович извлек из стола канцелярскую папку с надписью «Рельсовая война», пояснил:
— Свидетельства мужества наших людей.
В то время Шмырев активно занимался подбором новых материалов для открытого в 1944 году Белорусского государственного музея истории Великой Отечественной войны.
— Поглядите, что писала главная железнодорожная дирекция группы армий «Центр» в ставку Гитлера. Фамилии вашего земляка тут, вядома, мы не сустрэтим, но… Читайте.
«…Налеты партизан приняли столь угрожающие масштабы, что пропускная способность дорог не только снизилась и значительно отстает сейчас от установленных норм, но и вообще на ближайшее будущее положение вызывает самые серьезные опасения. Потери в людях и особенно в драгоценнейшей материальной части очень велики. Только в зоне главной железной дороги группы армий «Центр» подорвалось на минах число паровозов, равное месячной продукции паровозостроительной промышленности Германии».
Минай Филиппович аккуратно завязал папку и сказал о Яковлеве:
— О том, что ён не вернулся с задания, в штаб партизанского движения передали в конце мая сорак третяго.
Саша Ковалев робел говорить. Пришли к Герою Советского Союза, прославленному Батьке Минаю, чтобы у него, непосредственного участника интересующих их событий, узнать что-то и — нате вам! — со своими уточнениями. Но и умолчать нельзя было. Минай Филиппович, похоже, заметил состояние Александра, подбодрил с улыбкой:
— Чаго язык прикусцив? Говори.
— Минай Филиппович, — с запинкой начал Ковалев, — погиб Яковлев двадцать девятого апреля. Тяжело раненный, он попал в руки некоего Вильгельма фон Робраде, возглавлявшего Оршанскую группу тайной полевой полиции. После пыток расстрелян.
Шмырев с напряженным вниманием смотрел на Ковалева.
— Аткуль дазнався?
— Вот, — подал Александр аккуратно переписанное донесение фон Робраде.
Шмырев прочитал, тяжело, покряхтывая, поднялся.
— Старасць не радасць, — как бы извиняясь, произнес он.
Подошел к другому столу, где в кажущемся беспорядке лежали фотографии, письма, еще какие-то папки, но махнул рукой и вернулся на прежнее место. Новость о Константине Егоровиче не выходила из головы.
— О бое в Нестерове было вядомо. Предполагали, что там мог быть и отряд Яковлева. Перед гэтим чекисты разрушили мост через реку Басня. Видать, уходили на юг, за Клендовичи. Мы тольки предполагали… Ну, а вы уверены, что гэто Яковлев? Приметы, время, вядомо, многа значат. И усё ж…
— Николай Борисович Орлов убежден, что это Яковлев.
— Яки Орлов?
— Вы встречались с ним. В то время он был старшим оперуполномоченным особого отдела четвертой ударной армии.
— Лысы старши лейтенант? Маладой з себя?
Ковалев рассмеялся:
— Подполковник теперь. И далеко не молодой.
— Усё равно годов на двадцать маладзей мяня. Савмесна працуете?
— Мой начальник.
— Поклон ему низкий.
Встреча затягивалась, а к делу, которым занимались уральцы, ничего конкретного не добавилось. Что ликвидация предателя Брандта проводилась по разработке Яковлева, это Шмырев подтвердил, даже назвал фамилии исполнителей приговора: чекисты Стасенко и Наудюнас. Но о Мидюшко и Алтынове, к сожалению, ничего не слышал. Ничего не сказала ему и фотография Алтынова.
45
Бутылка в руках полицая потряхивалась, поблескивала на солнце. Константин Егорович покусал губу, гадливо вспомнил слова Брандта: «Я еще жить хочу». Хочешь жить, очень хочешь, Александр Львович. Знаю. Только ничего из этого не выйдет…
Яковлев понаблюдал, как его сподвижники опоражнивают бутылку с водой и стал углубляться в лес.
А через час примерно Брандт стоял перед начальником отдела СД и разводил руками. На самом деле, он же не утверждал, что этот «Иван Иванович» обязательно придет на условленную встречу. Бравады хватило, видно, на один раз, второй встречи струсил.
Молодой, узколицый штурмбанфюрер СС усмехнулся и не очень деликатно поправил Брандта:
— Он не струсил, господин редактор. Просто оказался умнее вас.
Слышать такое было неприятно. Брандт дергал носом, отводил взгляд. Штурмбанфюрер поднялся со стула, добавил к сказанному:
— Будущее ваше крайне незавидно. Сожалею, но помочь могу только советом: уносите ноги. Хотя бы на время.
Сказал это и ушел со своей челядью.
Снова, спасибо ему, выручил бургомистр Родько. Звонил кому-то в Минск, доказывал, что творческую командировку редактора в Германию нельзя откладывать. С ним согласились, и Брандт исчез из поля зрения витебчан на длительное время.
Вернулся он в начале ноября уставшим, задерганным, но внешне марку выдерживал, не куксился. Бодрило то, что по улице круглосуточно фланировал парный патруль, что эти проклятые «ворота» в линии фронта, через которые красные шастали туда и обратно, накрепко заперты, что так называемую Россонскую республику — партизанскую зону — несколько ужали, вытеснили банды за правый берег Дриссы.
Александр Львович стал реже взбадривать себя коньяком, засел за обработку материалов, собранных во время поездки по Восточной Пруссии. Первая статья под названием «Это мы видели сами», сверстанная подвалом, появилась в «Новом пути» 18 ноября 1942 года. Начиналась она лихо:
«Вражеская пропаганда старается представить условия жизни наших работников в Германии ужасающими…»
Далее шли факты, напрочь опровергающие «вражескую пропаганду». Оказывается, в Германии нет русских, которых бы насильно угнали туда. На хлебных нивах, в рудниках, на строительстве дорог работают сплошь сытые и безгранично счастливые добровольцы.
Поначалу перо Брандта несколько спотыкалось. Как бы там ни было, Александр Львович все же сознавал, что, когда писал, нет-нет да вспыхивали стыдливые мысли и рука подрагивала. Но слабые укоры совести скоро пригасли. Все черное, что выдавалось за белое, стало казаться поистине белым, даже без крапинок.
Через четыре дня снова подвал: «В саксонской деревне». Мерзость так и перла из творческого воображения Александра Львовича:
«Наемные рабочие повсюду в Германии рассматриваются у крестьян как члены их семьи и нисколько не чувствуют себя «несчастными эксплуатируемыми». Сидят с семьей хозяина за одним столом, получают бесплатную пищу, имеют комнату, постель, одежду…»
Начальник штаба 624-го казачьего батальона Прохор Савватеевич Мидюшко, заглянувший к Брандту во время очередного приезда в Витебск, читал вторую статью в рукописи и откровенно хохотал:
— Александр Львович, милый, у тебя великолепный язык!
Брандт щурился, ожидая подвоха.
— Нет-нет, — уточняя, подтверждал его догадку Мидюшко, — я не в смысле стиля. Я о языке как таковом. Очень уж длинный он у тебя. Ты можешь им, как корова, облизать собственную ноздрю. Недавно мы расстреляли четырех пацанов за распространение листовок. Храбрые сволочата. Не побоялись, что им могут пятки к затылку подтянуть, удрали от «бесплатной пищи» как раз из Восточной Пруссии. Вот в их листовках — настоящая правда про «комнату, постель, пищу».
— Так какого… ты хочешь! — матюкался болезненно ранимый Брандт. — Неужели писать то, что пишут в листовках?! Ты же первый повесишь меня.
— Повешу. Во имя фюрера, хотя он и порядочная дрянь… О чем твоя следующая статья? — решил не углублять темы Мидюшко.
Брандт опрокидывал в хмельную душу новую рюмку, как мышь, одними передними, грыз кислое яблоко. Душа отмякала, и он переставал обижаться. Наслаждаясь тем, что говорит, Александр Львович ответил:
— Тема навеяна Отто Бисмарком. По поводу Франко-Прусской войны он заметил: «В этой войне победил немецкий школьный учитель». Представляешь, какая глубокая мысль? Учитель дает знания, воспитывает юношество, и оно, став солдатом, одерживает победу над врагом. Так будет и на этой войне. Я назову статью: «Учитель снова побеждает».
Мидюшко опять не пощадил Брандта:
— Если так будет и в этой войне и снова победит школьный учитель, как ты собираешься утверждать, то наше дело швах. Тебе ли не знать, чему и как учили советских голодранцев. Кстати, и ты к этому руку приложил. Так что же вытекает из вашей с Бисмарком философии?
— Прохор Савватеевич, — трясся Брандт, из рюмки выплескивалось, — ты циник! В чью ты веришь победу?! Английский изучаешь. Может, твоя цель…
— Моя ближайшая цель — выжить, — таинственно улыбаясь, Мидюшко дружески обнял Александра Львовича, предложил: — Давай выпьем за успех твоих сочинений.
Очередной номер «Нового пути» вышел 1 декабря. Ожидаемой статьи друга Мидюшко не обнаружил. Вместо нее вся третья страница, окантованная черной рамкой, обливалась слезами по убиенному Александру Львовичу.
«От рук сталинских наймитов, — писал бургомистр В. Ф. Родько, — погиб выдающийся работник на ниве возрождения родины, интеллектуальный аристократ и человек большого сердца…»
Днями раньше, а точнее — 26 ноября, выпал пушистый, идеально белый снежок. Он нежно поскрипывал под толстыми подошвами ботинок, купленных Брандтом в Германии. Настроение было прекрасным. Александр Львович дружески кивнул патрульному полицейскому, охранявшему покой редакторского дома, пошагал вдоль Кленников. Тихо, пустынно. Он да патрульный. Нет, вон второй полицай. Конопатый, курносый. Снял варежку, снежинки на ладонь ловит. Еще один прохожий с утренней заботой на челе. Приостановился на едва наметившейся тропке, уступил дорогу идущему навстречу Брандту, но тут же окликнул: «Брандт!» Александр Львович обернулся, успел услышать еще два слова: «Тебя предупреждали» — и следом резкий грозовой разряд. Пуля угодила в «большое сердце интеллектуального аристократа».
Стрелял Михаил Стасенко. В его сторону, клацнув затвором, устремился полный отваги патрульный. С тропы, что ближе к забору, товарища подстраховал Петр Наудюнас. Опрометчивый полицейский кувыркнулся, обвалялся в снегу и затих. Конопатый, что ловил снежинки, трезвее оценил обстановку — сразу сиганул за угол. Стасенко и Наудюнас — через забор, где вооруженные гранатами их ждали еще двое из группы подстраховки: Сенька Матусевич и Женя Филимонов.
Ушли тем же путем, каким уходил некогда Константин Егорович Яковлев.
46
Стол в комнате офицерского общежития был накрыт картой Витебской области. На солдатской неказистой тумбочке, где стояла электроплитка, Юрий Новоселов приготовил холостяцкий ужин и вознамерился убрать карту, застелить стол скатертью из развернутого номера «Известий», но Саша Ковалев не позволил.
— Пожуем на подоконнике. Светло, свежо, и мухи не кусают.
Юрий насчет высказанных Сашей преимуществ подоконника сильно сомневался: на улице сумерки, пыльная августовская духота — створки не откроешь. Правда, мухи не кусают, но ползают, изверги, пятнают стекла. Гоняться за ними нет времени. Но возражать товарищу не стал. Карту Саша всегда хочет иметь перед глазами. На ней обозначены Суражские ворота, Ушачская партизанская зона, овалами очерчены названия деревень, по которым прошла в лихую годину орда 624-го казачьего карательного батальона.
Карта у Саши редкостная. Строители, прокладывая траншею через двор разрушенной школы, наткнулись на металлический ящик, обернутый несколькими слоями клеенки со столов школьного буфета. Директор, завуч или кто-то из педагогов спрятал от оккупантов учебные пособия до своего скорого, разумеется, возвращения. Но, видно, не судьба была ему возвратиться.
Захватанные ребячьими руками таблицы Менделеева, муляжи, реторты, старенькие гироскопы и электроскопы, отрытые через много лет, не имели теперь эквивалента стоимости. Их цену нельзя было выразить ни в бумажных, ни в золотых рублях и ни в какой другой валюте, потому что в этом металлическом ящике с незамысловатыми учебными пособиями находилась и частица благородной человеческой души. Десятком карт области, по-видимому, не успели попользоваться. Они были отпечатаны фабрикой Главного управления геодезии и картографии в 1941 году и находились в складской упаковке. Из музея через Свиридович одна из них попала на стол Александра Ковалева.
Если бы рядом с этой картой положить карту послевоенного выпуска, Ковалев не обнаружил бы на ней многих деревень из тех, которые он очертил синим карандашом. Они сожжены карателями дотла.
Коровка, Кашино, Бетская, Вишневая, Латышки, Шелково, Лазовка, Ворожно, Гнилища, Кулаково, Козьянка… И еще, и еще… Какие из них восстановлены, какие заросли бурьяном-самосеянцем? Всем ли сполна воздано за эти пепелища, за насильственно и мучительно-жестоко отнятые жизни?
Есть у ребят крепкие юридические знания, есть, несомненно, и практика сбора доказательств, расследования действий (бездействий тоже!), направленных против интересов государства и его народа. Немало дум передумано о людях, которые по тем или иным причинам оказывались перед лицом закона. Казалось, могли бы выработаться сдержанность в проявлении чувств и профессиональная холодность. Нет же. Они то и дело сталкивались с чем-то таким, от чего душа сотрясалась от необычной боли, удивления и странной оторопи.
По ходу работы Ковалеву и Новоселову приходилось знакомиться с множеством сопутствующих документов и свидетельских показаний, которые давали обильную пищу для размышлений.
В одном ряду с сотнями официально зарегистрированных, известных и мало известных партизанских формирований Белоруссии значится и Первая антифашистская партизанская бригада. Но ведь до 16 августа 1943 года она носила другое наименование — Русская национальная народная армия и входила в состав… германских вооруженных сил. Командующий этой «армией», а затем командир партизанской бригады — в прошлом подполковник, начальник штаба одной из дивизий Красной Армии. Подполковник и приближенные впоследствии к нему люди попали в плен в первые дни войны. Как и многие тысячи других, не миновали в заточении мук и страданий. Но скоро, очень скоро пришло к ним и другое. Уже в июле 1941 года в лагере военнопленных города Сувалки (Польша) по инициативе этих людей сколачивается «боевой союз русских националистов». На съезде этого БСРН в Бреслау (Вроцлав) утверждается программа-манифест о создании независимой России. Без большевиков, евреев, но дружественной Германии. Позже из «союза русских националистов» эти господа (так во всяком случае они обращались друг к другу) формируют «армию», а по сути — карательную бригаду, вооруженную немцами до зубов и ими отправленную на подавление партизанского движения в Минской и Витебской областях.
Ни битва под Москвой, ни разгром немцев под Сталинградом не отрезвили «русских националистов». Лишь полтора месяца спустя после сокрушительного поражения гитлеровских войск на Курской дуге они начинают переговоры с партизанскими вожаками о переходе бригады на их сторону.
Какая чаша весов народного суда перетягивает в данном случае? Та, на которой содеянное под штандартом фюрера, или та, на которой боевые действия против фюрера?
Ковалеву и Новоселову не пришлось решать этой альтернативы. Три четверти бывших карателей и почти все командование бригады погибли в боях.
Говорят, мертвые сраму не имут. Верно. Срам остается их матерям, женам, детям.
От вины и невины этих людей болела голова других чекистов. На долю уральских ребят выпало событие несколько иных масштабов. Свердловское УКГБ выяснило, что некий Егоров Сергей Харитонович, 1922 года рождения, служивший денщиком у Алтынова, живет и здравствует в Камышине Сталинградской области. Мало того, после войны вступил в партию.
…Поужинав, говорили о завтрашнем дне. А день этот немного грустный. Как оперативный работник, Юрий Новоселов сделал здесь все. Пора друзьям расставаться. Новоселову «по пути» в Свердловск необходимо заехать в Камышин и вместе с белорусскими чекистами решить судьбу Сергея Егорова. Не так уж безгрешен унизительно падший лейтенант, прислужник командира карательной роты. Следовательскую работу по документированию установленных фактов по всем событиям Ковалев выполнит без Новоселова.
Но вот уже в который раз Новоселов предлагает:
— Позвоним Орлову. Николай Борисович поймет нас. Ведь мы больше месяца без выходных. Если на то пошло — по две смены ежедневно!
Не о денежной компенсации, не о каком-то ином вознаграждении настаивал поговорить Юрий. Слава богу, материальное стимулирование, хотя и зовется ведущей силой, не касается чекистов, не оно побуждает их совесть к труду.
— Одни сутки, — внушал Новоселов товарищу, — и не обоим, тебе одному. Пока ты ездишь на могилу Василия, за тебя в упряжке я похожу. Потом махну в Камышин, никуда не денется алтыновский холуй.
— Ни за сутки, ни за двое не уложусь, — упорствовал Ковалев. — Будет отпуск — съезжу.
— Тогда из тридевятого царства придется, а сейчас — под боком.
— Ничего себе — под боком. До Гродно поездом, потом верхом на авось да небось… Спасибо, Юра, но нереально это. Забудем.
— Зачем упрямиться, Саша! — в отчаянии воскликнул Новоселов.
— При чем тут упрямство… Мне вон куда надо, — кивнул Ковалев на карту.
— О, подлые особи! — Новоселов, растопырив пальцы граблями, трагически потряс ими перед своим лицом. — Изведется ли когда-нибудь эта нечисть?!
— И чума не сама извелась.
— Опять туда же — работать надо?
— Иного не остается.
В глазах Новоселова укор и усталость. Махнул рукой.
— Дай свой вопросник, — попросил его Ковалев.
Юрий небрежно кинул на карту толстую тетрадь в дерматиновом переплете. Собирая с подоконника остатки ужина, остыл немного, пристроился рядом с Ковалевым.
— Давай прокрутим — все ли сделали, — сказал Ковалев и, отыскав нужную страницу, зачитал: — «Чем занимался Алтынов после пленения до перевода в лагерь № 12 в Чехословакии, то есть с декабря 1941 года по сентябрь 1944 года?»
— Ну, насчет того, как в стане врага оказался… Тут формулировку надо менять, — отозвался Юрий. — Не взят в плен, а добровольно сдался.
— Так и пометим. И добавим еще: в Минском лагере был старшим полицейским. Контрразведкой охранной службы предусматривался для каких-то особых целей.
— И гадать не стоит — в доносчики метили.
— Дальше. Из «Шталага-352» Алтынов переходит на службу в 624-й карательный батальон, — Ковалев полистал рабочую тетрадь, подчеркнул несколько строк. — Судя по документам 201-й охранной дивизии, этот батальон в составе 7-го казачьего добровольческого полка прибыл из Шепетовки весной 1942 года. Получается, что дубинкой из резинового шланга со свинцовой начинкой Алтынов охаживал военнопленных до мая — июня 1942 года, потом два с лишним года, до перевода в лагерь № 12, отличаясь «ухарством и храбростью», воевал с партизанами Витебской области.
— Почему до перевода? — вопросом приостановил товарища Новоселов. — Насколько нам известно, никто его туда не переводил.
— Возникает новая загадка: как командир роты германских вооруженных сил оказался в лагере советских военнопленных в Чехословакии?
Ответа на нее у ребят не было. Но напрашивались три версии. Первая: водворен туда принудительно за какую-то провинность в карательном подразделении. Вторая: неизвестным образом пробрался в лагерь по собственной инициативе, чтобы вернуться на тавдинскую землю обычным военнопленным, освобожденным Красной Армией. Третья, не менее вероятная версия: водворен в лагерь немецкими разведывательными органами в качестве агента с заданием на далекое будущее.
Какое из предположений соответствует истине? Тут друзья ничего определенного сказать не могли. Вероятнее всего, проявится после опроса свидетелей и самого обвиняемого.
Ставился на разрешение и такой вопрос: «О выполнении какого задания Алтыновым в Теплице говорил Казаков на допросе в 1945 году?»
Запрос в Чехословакию сделан, ответ получен. Ожидаются результаты опознания Алтынова по фотографиям свидетелями Яном Холечеком и Феро Климаком. Некий Николай Подхалюзин, с которым Алтынов обучался в диверсионно-разведывательной школе РОА, отыскался в сибирском лагере, этапирован в Свердловск. Из мест заключения доставлен и другой курсант этой школы — Михаил Казаков, тот самый, который давал показания о Николае Подхалюзине, Сашке-СБ, Андроне Алтынове и еще нескольких учащихся и преподавателях «зондеркоманды». К сожалению, не придется повидаться и поговорить с инструктором парашютного дела Пашкой Виговским и специалистом-подрывником Николаем Алексеевым. Они расстреляны еще в 1945 году.
Выяснялось в командировке и такое: где и когда встретились Мидюшко и Алтынов? Не вместе ли сдались в плен?
Нет, в Красной Армии служили в разных частях. Мидюшко ушел к врагу на второй день нападения гитлеровской Германии на СССР — под Перемышлем. Встретились предатели в мае — июне следующего года, когда Алтынов из пересыльного лагеря № 352 получил назначение в 7-й добровольческий казачий полк. Мидюшко к тому времени обжился в полку, имел кое-какой вес и положение.
Вопрос о том, при каких обстоятельствах Алтынов оказался в плену, прояснится, надо полагать, в показаниях учителя гомельской школы Леонида Герасимовича Смирнова, сослуживца Алтынова, если он действительно — сослуживец.
Был и такой вопрос: «Откуда Алтынову, находившемуся в местах лишения свободы с июня 1945 года по декабрь 1954 года, известно, что Мидюшко в данное время находится в Турции?»
Ответа пока нет. Но чтобы возбудить уголовное дело по вновь открывшимся обстоятельствам и арестовать Алтынова, сие значения не имеет. Прояснится в ходе следствия. Как прояснится и таинственная, важная сторона дела, помеченная в тетради вопросом: «Что по сей день связывает Алтынова и Мидюшко?»
Прокрутив все это, окончательно убедились — совместной работе здесь, в Белоруссии, пришел конец.
47
До отъезда Новоселова они еще раз побывали у Миная Филипповича Шмырева. О том, что старый партизан снова хочет повидаться с уральцами, сообщил начальник следственного отдела Витебского областного УКГБ Шиленко — седой, измотанный на работе подполковник.
— У него вы встретитесь с очень нужным вам свидетелем, — сказал Шиленко.
У Миная Филипповича их ждал человек в хорошо подогнанной форме старшины милиции. Держался он по-уставному подтянуто и выглядел лет на двадцать пять. Было же ему чуть больше. В 1941 году, когда по заданию подпольного горкома партии начал служить в полиции городской управы, ему было девятнадцать лет. Сейчас, выходит, все тридцать три. Когда снял фуражку, сел и положил на стол руку с изуродованными пальцами, можно было прибавить еще годков пять.
Это был тот самый Сенька Матусевич, который в июле 1942 года еще с одним подпольщиком обеспечивал выход особиста 4-й ударной армии Константина Егоровича Яковлева в оккупированный гитлеровцами Витебск и его встречу с редактором фашистской газеты Брандтом. Вспомнив о Семене, Минай Филиппович с уверенностью подумал, что он хоть что-то должен знать о Мидюшко, которым так интересуются уральские товарищи. Оказалось, не что-то, а гораздо больше знал Семен Трифонович Матусевич.
Тогда, в июле 1942 года, проводив Яковлева до условленного места встречи с армейскими разведчиками подполковника Ванюшина, он вернулся в Витебск. Отсидев трое суток на гауптвахте «за пьянство и самовольную отлучку», продолжал работать в «русской службе порядка» при городской управе и выполнять задания подполья. Жил он на улице Стеклова неподалеку от дома Брандта и много знал о редакторе и его знакомствах. В том числе и о Мидюшко. Не желая того, помогала Семену в этом трепливая, не прочь завести шашни с молодым полицаем домработница господина Брандта — Натальюшка.
В ноябре того же года по рекомендации Яковлева Матусевич участвовал в ликвидации Брандта — вместе с Женей Филимоновым, учеником школы, в которой до прихода немцев преподавал Александр Львович, подстраховывал непосредственных исполнителей приговора Стасенко и Наудюнаса. После этой операции, поднявшей небывалый тарарам, оставаться в городе было опасно, и Матусевич вместе с чекистами ушел в партизанский отряд, стал разведчиком в отделении Алексея Корепанова. Через него был знаком с хозяйкой маслозавода Ефросиньей Синчук и ее малолетней помощницей Паней Лебеденко.
Трепетно сосредоточенные, слушали друзья Семена Матусевича. Если Алтынов был проявлен довольно отчетливо, то фигура Мидюшко оставалась для них в густом тумане. Не было даже фотографии. Теперь перед Ковалевым и Новоселовым сидел человек, который видел Мидюшко, знал о его делах от подпольщиков, от бежавших к партизанам карателей, от той же распутной Натальюшки.
Не мастак был живописать Семен Трифонович. На просьбу чекистов дать портрет изменника и какие-то черты в его поведении говорил бесцветными словами служебных ориентировок: «Лицо авально, нос прамы, вышэй сярэднего росту…»
Ребята упорно внимали рассказчику, из деревянных угловатых фраз все же пытались сложить нечто похожее на человеческий образ, а вот терпение Миная Филипповича иссякло.
— Семен Трифонович! — взмолился он. — Где ты так навчився? Могешь по-человечески або не? Якой ён? Хмурны, висялун, хитры, пустабрэх, звяруга, кат? Якой? Можа, бабник, пьяница, круглы дурань? Якой?
От обвала вопросов Матвеевич несколько подрастерялся, стал виновато поглядывать то на одного, то на другого слушателя. Шмырев налил пива в стакан:
— Выпей, приди в себя.
— Не-е, не могу. С избирателями сустрзча. Пахнуць буде.
— Чаю налить? От чая не запахнет.
Под чай воображение подпольщика несколько наладилось. От попытки дать, «словесный портрет» Семен Трифонович отказался, стал вспоминать: где, когда, при каких обстоятельствах встречался с Мидюшко, что тот делал, как и о чем говорил. Пересказал все, что приходилось слышать от домработницы, в городской управе, в команде «русской службы порядка». После этого начал проглядываться человек с плотно подобранной фигурой, надменным ртом, немигающими острыми глазами. Характерно, что никогда и ни на кого не повышал голоса, отличался тем, что говорил язвительно и был змеей, каких поискать.
— По его приказу палили огнем и убивали даже хлопчыкав, тольки сам рук не пачкав. Кто-то говорил — языков много знае, в Красной Армии занимал великий пост. Пасля, як Корепанов застрелил денщика, узяв в халуи инши казака. Граматмы и падлюга, як сам Мидюшко. Учил того хлопца английскому.
Матусевич замолчал на время, потом, вздохнув тяжко, предложил:
— Хотите съездить у Шляговку — на могилу Фроси? Штаб шестьсот двадцать чацвёртаго тады у Шляговке стояв. Тольки завтра поедем.
Сегодня участковый уполномоченный Матусевич не мог отлучиться из города. Он — депутат горсовета, а в шестнадцать ноль-ноль у него прием трудящихся. До этого часа обернуться, конечно, не сумеют. Товарищам из госбезопасности, как ему кажется, надо поговорить с селянами, а за разговором дело затянется и ночевать придется в Шляговке или еще где. Послушать жителей стоит. Некоторые близко знали Ефросинью Синчук и Паню Лебеденко. С транспортом забот не будет, у него трофейный мотоцикл с коляской и двигателем «у двадцаць каней».
— От Шляговки до Шелково далеко? — спросил Ковалев.
— Вам яще и у Шелково? Патребаваца крюк зрабиць.
— Я бы остался там.
— О чем гаворка, атвязу. А з вами, — повернулся к Новоселову, — налегке вярнемся, у ночи в Витебске будем. — И усмехнулся: — Тольки знов мыцца патрэбна. Пылища на шляху непраглядна.
— К моему огорчению, — вздохнул Новоселов, — ни в Шляговку, ни в Шелково поехать не могу. Завтра возвращаюсь в Свердловск. И тоже с крюком.
Минай Филиппович был доволен, что оказался полезным издалека приехавшим ребятам. При упоминании деревни Шелково оживился еще больше. Спросил Ковалева:
— Яки у тебя там дела, Саша?
— В Шелково за Алтыновым — убийство женщины. Свидетелей допросить, задокументировать.
— Обязательно повидайся с Петром Васильевичем Кундалевичем. В те годы он командовал партизанским отрядом имени Свердлова. С шестьсот двадцать чацвертым карательным ему прихадилася сталкиваться. Остановись у него. Очень гостеприимный и пагавариць буде о чем.
48
В тот поздний вечер, когда Мидюшко, оставив на улице Нила Дубеня «бдить в оба», заявился на маслозавод здоровым и невредимым, Фросе Синчук сделалось очень плохо. Действительно, она смотрела на него, как смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Избавиться от наваждения, говорить с Мидюшко, как говорила прежде, улыбаться, как улыбалась до сих пор, стоило Фросе неимоверных усилий. Вроде бы взяла себя в руки, держалась, но сердце бешено колотилось. Казалось, поднимись она со стула — ноги не выдержат, упадет, потеряет сознание. Так и сидела застывшей, ничего не понимая из того, что доносилось до ее слуха. Не мог же Алеша соврать. Стрелял в упор, видел его убитым… Может, ошибся, в кого-то другого стрелял?
— Чем вы расстроены, голубушка? — с полупотаенной иронией спросил ее Мидюшко.
Фрося нашла в себя силы вздернуть плечиками, сказать, что сказал бы любой, окажись на ее месте:
— Нядужится нешто.
А в сознании лихорадочно билось: «Живы, живы, падлец. Вот и край нам з Паней…»
Дотянуться бы до кровати, выхватить из-под матраца пистолет. Предохранитель сдвинут, патрон в патроннике… Да ей ли соперничать с этим! Ловок, как кошка.
Однажды после какого-то совещания казачьих офицеров Мидюшко завлек ее на пирушку с командирами рот. Могла и не пойти, была уверена, что Прохор Савватеевич силой не потащит и угрожать не станет, но пошла. Надеялась услышать что-нибудь полезное для Алеши Корепанова.
Сколько яда, желчи в этом Мидюшко… Довел тогда ротного Алтынова до остервенения. Пьяный Алтынов хапнул было за кобуру, но Мидюшко уже в лоб ему целится. Потом, убрав пистолет, отвернул лацкан френча, а там значок «Ворошиловского стрелка» пришит нитками. Ухмыляется, спрашивает:
— Ты, голова редькой, видишь это? То-то. Такие штучки в Красной Армии кому попало не давали.
Знали немцы о значке, знали и о других предосудительных чудачествах «краскома», но смотрели на это сквозь пальцы — пускай тешится. Они знали за ним и другое: этот своенравный русский хладнокровно подписывает приказы о расстреле своих соотечественников, а когда настроение паршивое — то и о сожжении в наглухо заколоченных хатах.
Все то короткое время, пока Мидюшко находился на маслобойке, Паня Лебеденко сидела на кухне возле сепаратора. Фрося вошла к ней бледная, возбужденная, нашарила в подпечке топор.
— Уходить надо, Паня. Порубаем аппараты — и вон адсюль. Пока нас не порубали.
— Чаму, Фрося?
— Гэтот нягадяй нешта пронюхал. Догадался, сдаецца, что ведомо о покушении на его миласць.
— Што с таго? Все в вёске гаворят о гэтам.
Фрося отбросила топор, села рядом с Паней. Та зачерпнула ей молока в кружку.
— Лепше воды, — попросила Фрося.
Пила, зубы постукивали о край посудины. Думала: на самом деле, что с того, что она знает о покушении на Мидюшко? Ведь больше этого ему ничего не известно. Ни об Алеше, ни о их отношениях. С чего бы поднимать переполох. Нельзя же необдуманно, может, из-за ерунды попуститься таким конспиративным предприятием. Придет Мидюшко в очередной раз — посочувствует ему, лесных бандитов поругает…
Двое суток прошли в гнетущем напряжении. Мидюшко не появлялся. Работавшие на сепараторах женщины слыхали, что в штабе кто-то убит, но никого не хоронили вроде. Может, не убили, а в плен взяли? Сказывают, из батальона мобилизованный хлопчик в ту ночь сбежал, лошадей увел. Он, поди, и натворил все, кому больше.
Хорошо говорят бабы, успокаивающе. А вот что каратели меж собой говорят — не дознаешься.
На рассвете третьих суток Паня Лебеденко ушла в лес «за грибами». Она должна оставить масло в условленном месте и записку Фроси: «Как быть?»
Ни к обеду, ни к вечеру Паня не вернулась. Вечером пришел верный холуй начальника штаба — Нил Дубень. На отупевшей от служебного рвения харе — заимствованная у господина надменная ухмылка.
— Сударыня, мне поручено проводить вас к Альфреду — в ГФП.
— Нашто?
— Там подружка ваша. Плачет, увидеться хочет.
Все оборвалось внутри, похолодело под Фросиным сердцем.
— Што з ней?
— Ничего страшного. Казаки, правда, невежи. Поласкали ее прямо там, у тайника. Впятером. Но от этого не умирают. Жива ваша подружка. Только дорогу к партизанам забыла, поможете.
Закружилась голова, половицы стали уплывать из-под ног. Ухватилась за спинку кровати.
Дубень стоял расшеперившись, пальцами придерживал автомат за ствол и, поигрывая, как маятник, перекидывал его прикладом с одного носка сапога на другой.
— Адваратись, лифчик накинуць нада, — зло сказала Фрося и сунула руку под матрац.
Опередил, сволочь. Неуловимым замахом достал прикладом до кисти, сжавшей рукоятку вальтера. Фрося вскрикнула, прижала к губам обожженные нестерпимой болью косточки запястья.
Дубень, натопорщенный от крайнего гнева, важно прошагал к отлетевшему к стене пистолету, поднял, посмотрел на снятый с защелки предохранитель.
— Оказывается, госпожа Синчук, с оружием вы… Хорошо обучены, оказывается. — Дубень щурил глаз и кривил рот в сволочной улыбке. Подбросил пистолет на ладони. — Вот так лифчик, ничего не скажешь… Не вы ли бедному Путрову пулю промеж глаз всадили? И ординарца господина Мидюшко рукояткой? А?
Дубень сдернул с гвоздя старенькую кофту, бросил ее в лицо Фроси.
— Марш, мерзавка!
…Расстреляли их на другой день — пятерых селянок, которые приходили крутить сепаратор, Фросю Синчук и пятнадцатилетнюю Паню Лебеденко. Женщины, работавшие на сепараторах за ведро обрата, даже не мыслили, что строгая, придирчивая хозяйка маслозавода, к которой благосклонно относились немцы, и ее не в меру бойкая помощница связаны с партизанами. Женщины и сейчас кричали что-то в свое оправдание, униженно просили Мидюшко:
— Скажите господам немцам, не виноваты мы ни в чем. Для детак еду зарабляли…
Для исполнения приговора Мидюшко приказал назначить отделение казаков из роты Алтынова. Присутствовали командир батальона обер-лейтенант Блехшмидт, от ГФП — кривоногий, с бородавкой в ноздре фельдфебель Альфред Марле, начальник штаба Мидюшко с Нилом Дубенем и ротный Алтынов с денщиком Сережкой Егоровым. Процедурой казни распоряжался Мидюшко. Распоряжался по-русски и тут же пояснял обер-лейтенанту и фельдфебелю на их языке.
Бульбу крестьяне Витебщины хранят в специальных ямах — во дворе, в поле, в огороде. Прошлогодний картофель съеден или разграблен оккупантами, новый не созрел, не закладывали. Много было глубоких пустующих ям, облегчали они работу карателям. К одной из них подвели истерзанных, с засохшими струпьями крови на лице пятерых женщин. Хотели поставить в шеренгу, по всем палаческим правилам ударить залпом. Женщины истерично кричали, рвались из рук, их избивали карабинами наотмашь, стреляли в лежачих, извивающихся.
Фрося с Паней стояли в стороне. Их бескровные осунувшиеся лица без следов побоев. Лишь у Пани припухшие, искусанные насильниками губы. По прихоти Мидюшко на допросах девушкам мучительные побои наносили только по телу. Мидюшко объяснил обер-лейтенанту свое гнусное желание: «Хочу видеть, как гаснут от смерти чистенькие, хорошенькие рожицы» — и добавил:
— Ich habe meinen Spaß daran.
— Torheit, — покачал головой Блехшмидт, но возражать не стал.
Сапогами и карабинами подталкивали тела казненных в порожнюю, расширяющуюся книзу яму. С испугом и растерянностью в глазах вновь построились. Костлявый ефрейтор вопросительно уставился на Мидюшко. Тот что-то сказал обер-лейтенанту Блехшмидту. В чужой речи Алтынов услышал свою фамилию, злобно насторожился: опять этот барин какую-нибудь подлость придумал. Блехшмидт, давая понять, что в действия своего начальника штаба вмешиваться не собирается, развел руками: дескать, поступайте как вам угодно.
— Господин ротный, — холодно и непонятно улыбаясь, окликнул Мидюшко Алтынова. — Вы специалист по женскому полу. Н-ук-ка…
Алтынов, сверкнув глазами, в свою очередь подтолкнул денщика Егорова, кивнул на Фросю с Паней. Мидюшко ехидно попенял:
— Что же это вы… Казацкий предводитель — и поди ж ты… Сами, сами, господин Алтынов.
У казацкого предводителя заскребло в глотке. Фляжку бы с самогоном… Покосился на серенького, в кургузой одежонке Егорова. Фляжка на месте. Алюминиевая, в чехле из шинельного сукна подвешена к залосненному брезентовому ремню. Только унизительным показалось тянуться к ней под взглядом немцев и этого гада. Ему бы пулю в брюхо…
Вспыхнувшую злобу перенес на девчонок. С яростным сопением выдернул наган из кобуры, набычившись, пошел к приговоренным, оттеснил их к яме. Паня, обнимавшая Фросю, крепче прижалась к ней. Избитое, испоганенное тело Пани судорожно сотрясалось. Фрося полуобняла ее, обратила глаза к высокому, сухо голубевшему небу. «Господи, няшта край?» Сейчас, сию минуту ее не станет. Никакая душа не отлетит от нее, не продолжит ее жизнь. Зароют, черви глодать будут… Алеша, милый… Как же это? Убивают меня, Алеша, твое дитятко убивают. Не сказала про беременность, берегла радость… Броситься на колени, обнять сапоги постылых, залить слезами, упросить. Люди же, люди! Поймут, пожалеют…
Глубоко в груди зрел шершавый, разрывающий легкие крик. Сейчас вырвется, распялит рот, распластается по всей Белоруссии: «По-ща-ди-те-е!!!» Фрося поискала глазами глаза обер-лейтенанта, глаза начальника штаба. Блехшмидт и Мидюшко были так любезны к ней… И тут будто тупо ударило чем-то, всколыхнуло — себя увидела: зареванную, жалкую, ползущую по истертому до пыли песчанику. Ползет убогая, униженная, а они стреляют. В мокрое от слез, нищенски вскинутое лицо, в грудь… Будут стрелять, как стреляли только что в пятерых ни в чем не виноватых.
Сухота перестала обжигать легкие. Фрося повернула угарно набрякшую голову, вцепилась взглядом в Алтынова, проговорила отчетливо:
— Ротный, ты пытал про оружие, яки я збирала. Вон у тех кустах яно, табе в галаву целиць.
Алтынов дернулся обернуться, взбесился от этого, засипел:
— С-с-с-у-у-у…
Для немцев разговор палача с приговоренной Мидюшко переводил на немецкий. Блехшмидт пренебрежительно улыбался, Альфред Марле с глупым восторгом цокал языком.
Ствол алтыновского нагана медленно поднимался к лицу Фроси. Не соображая, что говорит, Фрося выкрикнула:
— Чекай! Дай волосы прибраць!
Мидюшко перевел эту безрассудную вспышку. У Марле отвисла челюсть, он перестал цокать. Алтынов, нажимая на спусковой крючок, шипел растравленным гусаком:
— Не успе-е-ешшшь…
Курок нагана сорвался с держателя, попусту клюнул бойком патронник, Алтынов начал лихорадочно крутить барабан, заглядывать в его ячейки.
— Смярдючий. Успела бы, — Фрося встряхнула русые, густые и длинные волосы, запустила в них, как гребень, растопыренные пальцы и, откинув на сторону, поворотилась к Егорову: — А ты, халуй, чаго глядзишь? Дапамагни ираду.
Черты ее пригожего, неотразимо милого лица стали искажаться, дико расширились глаза. Набрала в легкие воздуха, из последних сил плюнула. Плевок был слабым, слюна повисла на голенище алтыновского сапога.
Алтынов вскинул револьвер и выстрелил Фросе в лицо.
В беспамятном крике зашлась Паня, не выпуская Фросю, повалилась с ней в яму. Мидюшко тихо, с язвительной ухмылкой сказал Нилу Дубеню:
— Дапамагни… Посыпь сверху.
Толстоногий, с блудливой рожей денщик начальника штаба развалисто прошел к срезу могилы, долгой автоматной очередью заглушил крик Пани Лебеденко.
49
Могилкам было тесно на деревенском кладбище. Прихваченные августовским зноем, в скорбной тишине стояли молодые березки, клонились к холмикам ветви рябины, отягощенные кистями начинающих созревать ягод. Александр Ковалев и Семен Матусевич, путаясь в пересохшей траве межмогильных проходов, добрались до задней ограды. Бог весть откуда появилась женщина с признаками нахлынувшего беспокойства — еще не старуха, но уже в солидных годах.
— Почила — матацикл тарахтит, так и самлела. Мусить, да самай смерти бояться буду.
Проснулась война не только в ее душе. Следом появились еще старики и старушки, коим не под силу работа в поле, за ними увязались диковатые, настороженно робкие внуки. Та, которая еще не совсем старуха, успев отдышаться, стала распорядительно подсказывать приезжим людям:
— Детки вон там пахованы. Пад рабиначкай.
Ковалев подумал, что речь идет о Пане с Фросей, возраст женщины позволял называть их детками. Но другая бабуся, в черной, потертой на локтях, плисовой кофте, поспешила поделиться своей осведомленностью, и оказалось — совсем о другом они.
— В сорок першем еще. Зимой было. Гарадска женщина вязла на санях детак из сиротскаго дома. Як бы з Бреста. Маханьких. Барышня-та померла, а детак немцы вот тут, за кладбищем пастреляли. Собрали мы их мерзлых, выкапали канавку, паклали рядочкам… Рабинку-та пасля вайны пасадзили.
Могила протянулась метра на три, в изголовье, обращенном к забору, на двух колышках укреплена обитая жестью дощечка с надписью:
«Тут пахаваны дванадцать незнаёмых детак, загубленных фашистскими катами».
Александр минуту смотрел на рвущую душу эпитафию, потом, повернувшись, быстро пошел к воротам, где стоял мотоцикл. Торопливо раскрыл портфель, выхватил кулек с леденцовыми, закрученными в цветастые бумажки конфетами, которыми последнее время стал перебивать навалившуюся страсть к курению, и вернулся к могиле. Согнувшись, переступал вдоль длинной печальной грядки и клал конфетки над лежащими ручка к ручке где-то там, под землей, мертвыми мальчиками и девочками.
— Вось кали сироткам давелось пакаштавать сладенькаго, — проговорил кто-то сквозь слезы.
Постояли возле деревянного памятника на сестринской могиле Фроси Синчук, Пани Лебеденко и еще пятерых убитых вместе с ними женщин.
— Дружок у Фроси был, Алексей Корепанов, — говорил в это время Матусевич, — наш командир разведки. И без того Алешка бесшабашный, а тут, кали узнал о Фросе, завсем… Чуть не под арестом его держали. Пасля уж дозволили наладить охоту на убийц. Не получилось. Немцы свои силы подбросили, танки подтянули, потеснили нас. В сорак чецвертам, кады соединились с регулярными частями, Алексей ушел в армию. Больше о нем ничего не чув.
Старушка, которой мотоциклетное тарахтение до сего дня напоминает пору немецкого нашествия, вступила в разговор:
— Я тут у сына з нявесткай гаспадарничаю. Заходьте. Адпачинице з дароги, малачком угащу.
Несколько грустных минут, вместе проведенных на кладбище, как бы сроднили Сашу Ковалева с этими немало повидавшими на своем веку селянами. Не было сил отказаться. Сказал Матусевичу:
— Поезжайте обратно, Семен Трифонович. Я останусь.
— А як же в Шелково?
— Свет не без добрых людей, доберусь и до Шелково.
— Дапаможем, товарищ. На папутну насадим, або коня у старшины доббемся.
В избе старой женщины разговорились. Оказывается, Ольга Федоровна из деревни Латышки, а на карте следователя Ковалева эта вёска (без церкви — вёска, с церковью — село) очерчена карандашным овалом — наведывались и сюда каратели 624-го казачьего батальона обер-лейтенанта Блехшмидта. Александр спросил про известных ему людей. Нет, не слыхала Ольга Федоровна про Блехшмидта, не знает и русского Прохора Мидюшко.
— А этого не приходилось встречать? — Ковалев положил перед ней фотографию. — Алтынов его фамилия.
— Зараз, зараз, — стала отпирать ящик комода. Вооружилась очками, вгляделась внимательно. — Алтынов, кажешь? Да хто ж в Латышках не знае гэту рыжую сабаку, зладея праклятага. Месяц его разбойники стаяли в Латышках, кали партизаны атступили. Пасля партизаны знов налет зрабили, многа карателей з пулеметов пабили. Петр Васильевич все гэтого Алтынова шукав, каб павесить сабаку. Кундалевича давадилась чути?
— Говорили о нем. Думал сегодня встретиться. Он в Шелково живет.
— Правда, там живет. Только наперед к нам в Латышки съезди, кали гэтим цикавасця, — гадливо ткнула пальцем в фотографию. — Ён што, живой ще, гэтат злыдень? Па воле гуляе? Кали живой, до смерти засудить нада. Ён Павла Краскова застрелив. Паша за жонку заступився, а гэтат з нагана. Даже по дитю в калыске стреляв, з автомата. Съезди, пагляди. Тринадцать лет Нельке, пригожая, умная… Бог спас, лежала б Нелька в магилке, як те, яких ты цукерками частавал.
Намеченный маршрут Ковалева ломался с первого дня. Жалеть об этом не приходилось. Не прогулка была, была — работа. Нелю и вдову Краскову повидал, с защемленным сердцем поглядел и на деревянное корыто со следами автоматных пуль. В нем, подвешенном к матице, спала, как в калыске-люльке, годовалая девочка, теперь серьезная пионерка, готовящаяся вступить в комсомол. О корыте она сказала: «Я его в какой-нибудь музей передам».
Из Латышков дороги привели в Вишневую, оттуда — в Бетскую, Ворожно, Коровку, Козьянку и еще десяток сел и вёсок. Лишь на пятый день с папкой, распухшей от свидетельских показаний, добрался до Шелково.
Дело Мидюшко и Алтынова густо обросло документами, неопровержимыми показаниями очевидцев. Сотворенное дикой ордой карателей было неотделимо от выросшего среди немилых ему советских людей барича-иезуита Мидюшко, от злобного и недалекого Алтынова.
Через пять дней попутная машина подбросила Александра Ковалева в деревню Шелково, прямо к дому Петра Васильевича Кундалевича. А там — неожиданность. В тени старой липы стоял знакомый мотоцикл. Только выпрыгнул из кузова — Семен Трифонович Матусевич с хозяином дома тут как тут. Матусевич подождал, пока следователь поздоровается с партизанским командиром, пока они представятся друг другу, тогда уж подступил с упреком:
— Александр Григорьевич, — затянул он, — як же так? В Витебске с ног сбились. Из Свердловска дважды звонили, про нас пытали, а в управлении знать не знают, где вы. На меня кричали: куда Ковалева падел? В Шляговку, кажу, увез, потом ён в Шелково должен перебраться. Звонят сюды, в Шелково, а тут о вас нема и пачуту. Послали искать, пагразили голову адарваць, кали не найду.
— Хватит, старшина, — с улыбкой притормозил его Кундалевич.: — Без нас разберутся.
— Разберемся, Петр Васильевич.
— Зараз же вертаюсь. Што передать? — спросил Матусевич.
— Передайте — жив, здоров, работаю. Вернусь через два-три дня… Из Свердловска ничего не наказывали?
— Так мне комитетские и поведомляют, — хмыкнул Матусевич.
— Значит, ничего существенного, иначе сказали бы.
— Зато у меня существенное, — загадочно произнес старшина милиции Матусевич.
— Что? — заинтересовался Ковалев.
— Я Наталью Сергеевну Пудетскую адшукав.
Ковалев наморщинил лоб:
— Что за особа, какое ко мне касательство?
— Служанка прадажника Брандта. Редактора, которого мы в сорак другим цюкнали. Натальюшка.
— Лю-бо-пыт-но… И что?
— Вам лепше видать. Она ж з Мидюшко сустрекалась, колы он в Витебск приезжал.
— Где она?
— Там, у городе. Замужем. Двое детей. Муж — фронтовой офицер, зараз мастером на льнопрядильной фабрике. По делу убийства редактора гестапо задерживало ее. Абаранила жонка Брандта. Сказала, что гэта тварь, крамя як спать с чужими мужиками, болей ни на што не годна. Наталья и распустила о себе шепцы, что з падполлем была связана… Ее бы сейчас у падпамосце с пацуками, — и засмеялся, прикрывая рот разбитыми осколком пальцами. — В подпол то есть, с крысами.
— Чего мы тут на солнце-то жаримся, зови гостя в хату, грозный старшина, — предложил Кундалевич. — Там и поговорите удосталь.
— Дзякуй, Петр Васильевич, спяшу. Конец неблизки, — отказался Матусевич. Повернулся к Александру Ковалеву: — Так як, организовать з ней сустречу?
Ковалев подумал и отвергающе помотал головой:
— На кой черт мне эта Наталья Пудетская! О Мидюшко она ничего не добавит. Не станем булгачить. Все же муж, дети… Поговорите сами. Построже. А то она еще медаль себе выхлопочет.
50
Из свидетельских показаний очевидцев, из трофейных немецких документов перед чекистами все отчетливее проступали черты Прохора Мидюшко, раскрывался характер его отношений к сподвижнику по карательному батальону. Одно и то же тавро Каина на обоих должно бы вроде уравнять Мидюшко и Алтынова, но этого не произошло. Они оставались противниками между собой.
Собственно, враждебность проявлялась неодинаково. Мидюшко презирал Алтынова, в котором видел примитивное создание, использовал его как объект для словесных упражнений, как своеобразное заземление, по которому, будучи в подпитии, сплавлял излишнюю энергию желчи и яда. Алтынов платил бо́льшим — смертельно ненавидел этого холеного барина.
Осенью 1943 года, когда ясные солнечные дни чередовались с прохладными ленивыми дождями, Алтынов тужился в своей комнате над бумажками, именуемыми «Отчетами о боевых действиях 3-й казачьей роты». Алтынов не испытывал ничего более мучительного, чем составлять реляции. Ладно, нацарапать как-нибудь нацарапает, Сережка Егоров потом начисто перепишет, ошибки исправит, все же в Красной Армии лейтенантом был. Но вот что писать? Требуется осветить несколько пунктов, придуманных, наверное, не в штабе батальона, а где-то повыше: моральное состояние личного состава; боевые операции против партизан; захваченные пленные и трофеи; потери роты и потери противника; описание подвигов отличившихся и еще всякая мелочь. Что тут осветишь? Штабные сказки Алтынов сочинять не умел. Писаря бы смекалистого, мерекающего, но где его такого мудрого сказителя найдешь. Вся надежда на Сережку Егорова. Правда, соображает туго, пришибленный какой-то. Видно, не сладко бывшему лейтенанту в денщиках у бывшего старшины. Но хоть писать может.
Не постучавшись, вошел Нил Дубень. Приперся асмодей. Говорил же Мидюшко — к вечеру. Но Нил не за отчетом заявился.
— Ротный, хочешь выпить?
Рожа у Нила лоснится наглостью и сытостью. Так бы и звезданул по ней. Только руки марать… Да и выпить враз захотелось.
— Твой барин скучает?
— В точку.
— Что у него?
— Гляди-ка, какой привередливый! На самогон не пойдешь?
— Я не про то. Причина какая? Может, день святого ангела?
— И без причины вмажете. Поехали.
Алтынов крикнул в окно Егорова. Прибежал тотчас. Костлявый, покорный до тошноты. Стукнув каблуками, вытаращился на малограмотное благородие.
— Садись, Сережка, накатай отчет. Тех баб, что в поле задержали, пленными проставь. Что-нибудь еще сочини.
Штаб батальона на соседней улице, три сотни метров, а Дубень верхами припожаловал. Пришлось Алтынову своего жеребца заседлывать. Не тащиться же пешком за толстозадым. И другое в уме поимел: будет у Мидюшко скупо с выпивкой — махнет в Бетскую, там в пятой роте разживется… Не стал отрывать Егорова от бумаг, коня сам заседлал.
…Как всегда, пили вначале молча. Потом Мидюшко раскачался.
— Милейший Андрон Николаевич, — говорил он за тем застольем, — ты можешь объяснить одно чудовищное недоразумение: почему ты и я оказались в одном стане?
— Будто не знаешь.
— Право, ума не приложу.
— Жить захотелось, вот и оказались тут.
— Какая же это к чертям жизнь! Там в тебя немцы стреляли, здесь партизаны того и гляди ухлопают.
— Кто думал, что и тут воевать придется?
— Эвон что! Пускай дураки воюют, а я — в плен, в лагерь. Умно, очень умно… Работать заставят? Не привыкать. Миску баланды, худо-бедно, дадут. Как-нито перебьюсь. А в лагере, оказалось, пленные с голоду дохнут, на проволоку под током бросаются. Тогда ты берешь в руки дубинку, истязанием военнопленных зарабатываешь лишнюю порцию похлебки, считая, что продляешь себе жизнь. На самом деле все складывается наоборот: чем ты усерднее размахиваешь палицей, тем меньше остается шансов на жизнь. В одну из темных ночей ты запросто мог оказаться задушенным или утопленным в отхожей яме. Тогда, избегая возмездия, ты делаешь третий шаг — вступаешь в казачий добровольческий полк. А в итоге? Пришел на круги своя: надо снова подставлять себя под пули. Вот я и спрашиваю: какая это к чертям жизнь?
— Жизнь, она и есть жизнь. Все лучше, чем покойником быть, — буркнул Алтынов.
— Во имя чего жить?
— А ты живешь во имя чего? — огрызнулся Алтынов.
— Я-то? — усмехнулся Мидюшко. — Я живу и борюсь за светлое будущее.
— Ого, как коммунист. Они тоже так говорят.
— В этом, милейший, и состоит вся нелепица, — продолжал Мидюшко словоблудие. — Коммунисты знают, за что воюют, и я знаю, за что воюю. Но это нас не роднит, мы — враги. С тобой мы союзники, общность вроде бы должна быть, а вот поди ж ты… Нет ее, общности. Я знаю, за что воюю, а ты — не знаешь.
— Я тоже знаю.
— Объясни.
— Пошел ты…
Мидюшко засунул большие пальцы под ремень, иронично, исподлобья разглядывал барахтающегося собеседника.
— Вступая в батальон, ты назвался казаком. Никакой ты не казак, как, впрочем, девяносто процентов остальных наших архаровцев. Но мне плевать на это. Воображай себя кем хочешь. Казаком так казаком. Можешь атаманом казачьим. Да ты и есть атаман — ротный командир, анфюрер все же. Пей, грабь, баб тискай. Житуха. Потом что?
— Когда — потом?
— После войны.
— Немцы не бросят, устроят.
— Допустим, — согласился Мидюшко и пристально уставился на Алтынова. — А если СССР свернет немцам голову? Про Сталинград слышал?
— Все знают.
— То были цветочки. Ягодки под Курском созрели… Кто тогда тебя устроит? Большевики? Вот они устроят — на первом попавшемся суку.
— Будто ты вывернешься? Рядом висеть будешь.
— Я вывернусь. Нил Дубень вывернется. А ты — нет. Мы люди идеи, а ты просто приспособленец. Примитивный причем.
Алтынов жег его свирепым буравящим взглядом и думал: «Если пойду ко дну, я и тебя приспособлю, сука поганая», по возразил иначе:
— Какая разница — идейный или неидейный. Теперь мы все продажники, как здесь говорят.
— Вот тут я должен не согласиться, — Мидюшко выпятил нижнюю губу. — Измена — это когда отсекают свое прошлое, устремляются к чему-то иному, явно враждебному тому, чем прежде жил. Мне отсекать нечего. Прошлое отсечено, когда я пешком под стол ходил, — октябрьским переворотом, за что и провозглашаю анафему революции по сей день. Всю жизнь я шел к своему прошлому, всю жизнь устремлен к нему и ничему иному. Какой же я «продажник»? Кому изменил? В России ни родных, ни близких. Не мог же я себя предать. А ты — чистейшей воды предатель. Даже жену с детьми предал. Кукуют где-нибудь в Сибири на плесневелых сухарях. И твое будущее — в жутком тумане.
— Ты моих детей не тронь, не поминай, — бунтующе запыхтел Алтынов.
Мидюшко, притворно сожалея о сказанном, похлопал ротного по коленке:
— Извини, милейший.
Алтынов немо сопел, глядел, как породистая рука барича держит бутылку и тонкой струйкой цедит коньяк в граненый стакан. Пили из разных бутылок. Мидюшко — коньяк, Алтынов — самогон. И это не задевало гостя. Алтынов искренне воротил нос от интеллигентного вина, пахнущего давлеными клопами. После извинения Мидюшко нашел нужным налить из своей бутылки в стакан гостя. А тот на мгновение представил, что будет, если выплеснуть это пойло в мурло штабсофицира. Но мало ли что в башку втемяшится. Выпил, куснул соленый огурец. Сплюнув семечки на пол, спросил:
— Стало быть, Советы могут наподдавать немцам? Так ты сказал? Не будет у тебя светлого будущего, Прохор Савватеевич. Ни хрена ты не вывернешься. И тебя, и меня, и Нилку Дубеньку, всех — к стенке.
В свое потаенное Мидюшко никого не собирался посвящать, тем более этого сиволапого хряка. Приоткрыл, не видя в том ничего страшного, лишь кусочек биографии:
— У меня брат в Турции. Еще в двадцатом уехал. Заведение с русским названием «Сибирские пельмени», домик с окнами на Черное море. Романтика! Тут тебе Трабзон, а за морским горизонтом — Россия.
— Вдвоем будете вздыхать по ней? — уколол Алтынов.
Мидюшко подивился неглупому замечанию, но в ответ, загадочно улыбнувшись, сказал:
— Некогда вздыхать будет.
Коктейль из коньяка и самогона подействовал на закаленного Алтынова, размягшая утроба тянула поплакаться в жилетку. Может, этот умный, образованный паразит посоветует что-то. «Будущее в жутком тумане…» Как тогда быть? Шею для удавки подставить? Нет уж… Есть еще охота пожить. Рот было открыл для откровения, да Прохор Савватеевич, хмелея, завелся на привычное:
— Андрон Николаевич, ты, случаем, не слыхал о Данте?
— Заковыристо больно. Сказать спасибо — и ауфвидерзеен?
— Фу, как ты онемечился… Данте — не «спасибо», а итальянский поэт. Алигьери Данте, — издевательски улыбаясь, Мидюшко спьяну попер дальше: — Маркс или Энгельс, не помню кто, но один из них, назвал Данте последним поэтом средневековья и вместе с тем первым поэтом нового времени. Короче говоря, человек он авторитетный, хотя и жил шестьсот лет назад. Верить ему можно. В «Божественной комедии» — книжка так у него называется — поэт описал ад, куда, по всей видимости, ты в скором времени будешь откомандирован…
— А твоя милость — в рай?
— Мою милость оставим в покое, речь идет об анфюрере казачьей сотни господине Алтынове.
— Толкай свою речь, толкай. Люблю слушать брехливых.
— Пропустим твою грубость мимо ушей… Данте изобразил ад в виде колоссальной воронки, уходящей острием в центр земли. Этот конус разделен на девять кругов один ниже другого. Они заселяются грешниками в соответствии с содеянным на земле. Давай полюбопытствуем, куда слуги дьявола, взяв под локотки, определят многогрешного Алтынова, который, спасая свое тело, продал фашистам душу…
— По-пе-е-р… Пьяный, что ли?
— Не перебивай, собьюсь… Прежде, еще до кругов, — врата. Вход, так сказать. Врата только для ничтожных. Тебя, разумеется, не задержат, битте, скажут… Первый круг заселяется некрещеными младенцами. Ты — не младенец, усы вон. Ладно, перешагнем… Второй круг — сладострастники. Слуги сатаны задумываются: не оставить ли тут подопечного? Но в третьем круге — чревоугодники. У подопечного аппетит отменный — самая подходящая кандидатура для третьего круга. И опять не решаются, поскольку в четвертом селят скупцов и расточителей… Анфюрер, ты скупердяй, жлоб? Неужели — нет? Ну, тогда — расточитель, мот. Хоть так, хоть этак подходишь. Но тут сопровождающие выясняют, что в пятом круге имеют честь обитать все, кто грешил гневом. О, как ты кровью налился. Конечно, гневный…
Мидюшко неожиданно замолчал, на его самодовольное, ироничное лицо накатила тень обыкновенной человеческой грусти. Что-то далекое и тоскливое вцепилось в душу начальника штаба… Прохор Савватеевич, покачивая стакан, смотрел на бурую плещущуюся коньячную жидкость, отпил глоток и, глубоко вздохнув, долгим взглядом уставился мимо Алтынова. Потом усмехнулся, произнес с печальной хрипотцой:
— Гневный… Пришвартованный к пристани, стоял миноносец «Гневный». Меня должны были увезти на этом корабле, но потеряли… Читал бы сейчас Коран, молился Аллаху и не ведал, что есть на свете фальшивый казак, которому никак, не отыщется достойное место в аду…
51
Основные силы Врангеля были разгромлены. В ночь с 7 на 8 ноября 1920 года Южный фронт, которым командовал Михаил Васильевич Фрунзе, бросился на решительный штурм Перекопа. Началась лихорадочная эвакуация белых войск и беженцев из Крыма.
Тридцатипятилетний штабс-капитан Леопольд Савватеевич Мидюшко мыкался на Графской пристани Севастополя, пытаясь попасть на стоявший в ремонте миноносец «Гневный». Корабль уже цепляли буксирные катера «Гайдамак» и «Запорожец». Через паническую костомятку многотысячной толпы Леопольд пробился с женой на палубу и только тут хватился — нет их воспитанника, девятилетнего братца Проши Мидюшко. Облазили весь корабль. Как в воду канул. Может, на самом деле — в воду канул?
Шесть суток при полном штиле, под солнечным пеклом, томимые жаждой и голодом, тащились до Стамбула на «Гневном», лишенном руля и машин. Тысячи русских людей оставляли истерзанную, разрушенную, залитую кровью Родину, чтобы влачить жалкое существование на чужбине. Многие из них никогда не вернутся, превратятся в подлецов, ненавидящих свою Родину, свой народ…
На рейде Босфора стояло сто тридцать кораблей, набитых измученными, голодными, больными людьми. Возле сновали лодки, турки меняли на вещи фрукты, булки, табак. Беженцы спускали вещи в корзинах. Все спустил в прямом и переносном смысле Леопольд Мидюшко. Инжир и турецкие сладости не спасли жену. Похоронив ее, Леопольд сорвал погоны и с бисерной сумочкой супруги за пазухой, где еще оставались кое-какие фамильные драгоценности, добрался до Трабзона. Там и осел с тайной надеждой когда-нибудь вернуться в Россию.
Затерявшийся на Графской пристани Проша Мидюшко беспризорничал, скитался по детским приютам. Молодая Советская республика не оставила его, как и тысячи других детей, обездоленным. Нашлись для мальчишки человеческое внимание, доброжелательство и кусок хлеба. Подрастая, попытался осмыслить происходящее с ним и вокруг. Осмысления не получилось. В крови и памяти жило сладкое прошлое.
Души таких, как он, долго не принимали правоты нового строя, его нравственных и социальных устоев. Но время неумолимо меняло людей. На равных правах с другими входило в новую эпоху и большинство отпрысков привилегированного российского дворянства. Может, перегорело бы прошлое и в душе Прохора, но в 1926 году его разыскал родственник жены Леопольда, содержавший в Севастополе крупный обувной магазин. При нем, скрывая опасное родство, весь нэповский период прожил в тайной безбедности. Подачки шли теперь не только от скрюченного подагрой старика, но и от брата Леопольда, с которым удалось связаться через близких к нэповскому миру контрабандистов. Леопольд же и наставлял младшего брата: «Не опускайся до идей босяков, но учись, добивайся знаний всеми доступными способами. Иди в армию красных, делай карьеру. Военная наука, какого бы цвета она ни была, всегда останется военной. Перекрасить можно и красную».
Успешно окончив школу, Прохор поступил в военное училище. Разумеется, в графах анкеты о соцпроисхождении, о родственниках за границей записи были далеки от правды. В партию вступать остерегся — недолго и зарваться. В среде коммунистов номер с прошлым мог и не пройти.
Служил, учился на курсах «Выстрел». После освободительного похода в Западную Украину остался в Перемышле, работал в штабе укрепрайона. Артиллерийский и авиационный налет немцев 22 июня переждал в недостроенном двухэтажном доте. Когда немцы перешли пограничную реку Сан, перестрелял гарнизон дота и вышел к врагу на поклон.
Перекрасившись в коричневый цвет, надеялся на высокий взлет, но надежды не оправдались — затерялся на штабной работе среди подонков, презираемых им русских плебеев. За это, хоть и в душе, поимел зуб и на немцев.
С братом Леопольдом он встретится только в 1949 году.
52
Прошлое за считанные минуты промелькнуло в памяти Мидюшко, оживило крепко вросшую в душу злобу на мир. Снова глотнув из стакана, пригасил навязчивое видение и, поперхав, продолжил свой желчный монолог:
— Итак, до какого круга дотащили вас, господин фальшивый казак? До пятого? В шестом, кажется, — еретики, в седьмом, видно, в самом вместительном, — тираны, убийцы, лихоимцы, насильники. Туда тебя без всяких рекомендаций…
Хмель и ненависть бурачно проступили на лице Алтынова. Сам распорядился хозяйской бутылкой — вылил из нее в свой стакан до единой капли, даже демонстративно постучал по донышку. Мидюшко не обратил на это никакого внимания, продолжал:
— Только собрались сдать тебя под расписку, увидели вывеску на восьмом круге: «Воры, лицемеры, обольстители». Признайся, милейший, обольщал? Конечно, обольщал. Помнишь ветхую даму в деревне Шелково? Как она на суде-то про тебя… «Прыемнай мужчина», сказала. Приятный, значит.
— Не ври чего не следует.
— Не скромничай, не скромничай.
Алтынов, сжимая и разжимая под столом кулачищи, едва сдерживал себя.
— Пойдем дальше. В этом круге слуги дьявола тоже не задержались, поскольку в самом низу, вмерзшие в лед, обосновались предатели. Предатели друзей, родных, родины… Они под охраной Люцифера. У Люцифера три пасти, он смачно жует этих грешников. Вот в его объятия и бросят тебя, многоблудный Алтынов.
Алтынов поднялся из-за стола, хапнул пустую бутылку за горлышко.
— А если тебя к Люфффицеррру…
Мидюшко откинулся спиной к стене, захохотал. Отогнув лацкан, показал «Ворошиловского стрелка».
— Это забыл? Иди спать, Андрон Николаевич.
Грохнув дверью, Алтынов вывалился на крыльцо, прорычал:
— Люфицеррры-офицеррры…
Нил Дубень сидел на бревнах, перочинным ножом строгал палочку. Покачиваясь, Алтынов прошел к нему, неловко шлепнулся рядом. Чтобы не свалиться с бревен, обхватил Нила рукой.
— У-у, какой ты мягкий, Нилка. Как девка.
Дубень саданул его локтем в грудь. Алтынов легко завалился за бревна и долго выкарабкивался оттуда. Матерясь, водрузился на место, Дубень отодвинулся, Алтынов обшарил пьяными глазами двор.
— Где моя лошадь, Дубенька?
— Сережка Егоров в Бетскую поскакал, там ночью партизаны побывали. Четверых из пятой сотни к богу отправили, а его дружка в лес живьем утащили.
— Мою верховую, без спросу? Поч-чему?! — ударил Алтынов кулаком по коленке. — К-как-кое право…
— Чего орешь? Твой денщик, с него и спрашивай.
— Ах ты… — озверел Алтынов.
— Шат ап! (Заткнись), — щегольнул Нил полученными от Мидюшко знаниями английского языка. Не надеясь, что английский понят Алтыновым, добавил по-русски: — Зоб вырву!
Корячась и нашаривая плеть за голенищем, Алтынов стал подниматься.
Дубень шарахнулся с бревен, оскалился белыми зубами, задиристо крикнул:
— Руки коротки, Андрон Николаевич!
Алтынов выдернул витой из сыромятины хлыст, хотел огреть Нила, но не достал — в сторону качнуло.
Нил прокрался к стене конюшни, где был прислонен карабин, пригрозил оттуда:
— Иди, иди, ротный, а то я тебя из винта.
Алтынов брел по заросшей лопухами и крапивой деревенской улице, сквернословил и вдруг загорланил фальшиво и пьяно: «Как в саду при долине громко пел соловей, а я мальчик на чужбине…»
53
В Камышин Новоселов приехал вместе с оперуполномоченным Белорусского КГБ Марковичем. Первый визит — в местный отдел КГБ, второй — в горком партии. После горкома Маркович отправился в прокуратуру, а Новоселов на автопредприятие, где уже ждал начальник отдела кадров — цыганисто-смуглый человек лет тридцати. Подавая Новоселову листок, сказал:
— Приготовил к вашему приходу. Самое основное.
Основное — это еще как сказать. Основное, пожалуй, у Юрия с капитаном Марковичем. Но и то, что подготовил Артур Игнатьевич, тоже нелишне знать.
— Спасибо, Артур Игнатьевич.
Итак, фамилия — Егоров, имя-отчество — Сергей Харитонович. С данными штаба карательного батальона сходится. Год рождения тоже — 1920-й. Соответствует истине и время пленения начальника автомастерской механизированной бригады лейтенанта Егорова — осень 1941 года. В остальном обнаружились некоторые, мягко говоря, неточности. За период белорусской командировки Новоселовым и его другом Сашей Ковалевым с помощью тамошних коллег установлено, например, что в сентябре 1943 года в партизанском отряде «За Родину» Учашской бригады появился новый боец — Сергей Егоров, дезертировавший из 624-го карательного казачьего батальона. Здесь же, в Камышине, значится бежавшим из лагеря военнопленных. Служба в карательном подразделении скрыта и после соединения белорусских партизан с регулярными частями Красной Армии. Сергей Харитонович Егоров восстановлен в офицерском звании, назначен начальником автотракторной мастерской артиллерийской дивизии. Награжден медалями «За боевые заслуги», «Партизану Отечественной войны 1-й степени», «За победу над Германией». В настоящее время — диспетчер Камышинского автохозяйства сталинградского Дорстроя. Женат, имеет троих детей. Член КПСС с 1952 года.
— Спасибо, — прочитав, еще раз сказал Новоселов. — Маловато, конечно.
Артур Игнатьевич, разумеется, догадывался, что появление уральского чекиста в Камышине связано с чем-то не очень светлым из прошлого Егорова, но истинной цели не знал. Пожал плечами:
— Просто справка. Если бы сказали, что надо характеристику…
— Неплохо бы. Но это потом. Пока своими словами, что знаете.
— В сущности, я его не очень-то…
«Вот так раз», — удивленно подумал Новоселов. Но не стал углубляться в детали, не имеющие прямого отношения к делу, выслушал рассказ Артура Игнатьевича, подал фотокопию показаний Егорова на предварительном следствии, которое вел когда-то Альфред Марле по делу убийства жительницы деревни Шелково:
— Чтобы вы были в курсе. Познакомьтесь.
Никогда бы Новоселов не подумал, что молодые да еще смуглые люди могут так сильно бледнеть. Со спертым дыханием Артур Игнатьевич читал:
«У Алтынова я служу денщиком… Ротный сходил в комнату за наганом и велел мне светить… Женщина хрипела, Алтынов стрелял в нее еще. Потом велел идти на кухню и расстрелять всех задержанных…»
— Что это? — возвращая снимок текста, сдавленно спросил Артур Игнатьевич.
— Показания Егорова, денщика командира карательной роты. А вот и о нем самом, — подал Юрий вторую фотокопию.
И снова что-то ужасное читал Артур Игнатьевич:
«А вечером денщик пришел. Кажется, Сережкой Егоркиным звали. Увел старика. Нашли за деревней убитого…»
— Егоркин… Это про Егорова, да?
— Про него, Артур Игнатьевич, про него.
Зазвонил телефон. По лицу Артура Игнатьевича видно было, что хотел лишь приподнять и опустить трубку, чтобы не мешали, но Юрий показал жестом, что звонок может быть и ему, Новоселову.
— Юрий Максимович? — услышал Новоселов голос капитана Марковича. — Санкции получены. Выезжаю.
— Понял, — Новоселов положил трубку, попросил Артура Игнатьевича: — Пригласите Егорова.
Артур Игнатьевич куда-то позвонил, потребовал, чтобы Сергей Харитонович пришел в отдел кадров. Немедленно.
Егоров появился в дверях очень быстро — улыбающийся, запыхавшийся: бежал, наверное.
Фотография, которую рассматривал Новоселов в личном деле, была сделана плохим фотографом, но все равно Юрий сразу же узнал Егорова. И дело не в том, что запомнил его лицо по снимку. Реальный Егоров очень походил на того, который жил в воображении Новоселова. Угодлив, настороженно-боязлив.
— Подождем, — предложил Новоселов, отвернувшись к окну.
За его спиной молчали. Артур Игнатьевич не знал, наверное, как объяснить Егорову, зачем вызвал, а может, и не хотел с ним разговаривать.
К подъезду подкатила новенькая темно-зеленая «Победа» горотдела КГБ. Капитан Маркович — пожилой, в серой, навыпуск, рубахе, перетянутой командирским ремнем, вылез из машины. Через минуту он был уже в кабинете. Подал Новоселову постановление об аресте Егорова. Юрий мельком глянул на него и передал бумагу Егорову. Тот, прочитав, с большим усилием выдавил:
— Н-не п-понимаю…
Капитан Маркович не стал транжирить время, сказал густым басом:
— Встретитесь с Алтыновым — все поймете.
Мгновенно сникший Егоров не произнес больше ни слова.
Когда капитан вышел с Егоровым, Артур Игнатьевич спросил Новоселова:
— Судить здесь, в Камышине, будут?
— Преступления совершены на территории Белоруссии, — пояснил Новоселов. — Судить будет тамошний военный трибунал.
Начотдела недоуменно смотрел на чекиста:
— В Белоруссии… Вы из Свердловска. Не доходит.
— Это детали, Артур Игнатьевич. Не будем вдаваться в них.
— Надо же, — помотал головой Артур Игнатьевич, — десять лет после войны… Трое здоровеньких, жизнерадостных пацанов у него подрастают…
Подавая на прощание руку, Новоселов отметил на эти раздумчивые слова:
— Если бы не такие егоровы, за десять лет здоровеньких и жизнерадостных подросло бы в тысячи раз больше.
54
После казни женщин, в которой Егоров едва не принял прямого участия, он все чаще стал задумываться: что же делать, как жить дальше? Решайся на что-то, денщик командира карательной роты!
Лучше бы тогда, вместе со своими ремонтниками и шоферами… Отбивались монтировками, гаечными ключами, а он, лейтенант, начальник автомастерской, стоял на коленях со вздетыми руками перед убийцами своих подчиненных. Немцы, разъяренные сопротивлением, могли запросто прикончить и его, Егорова, но кривозубый, с бульдожьим подбородком чин из младших офицеров остановил их. Брезгливо постояв над униженным русским командиром, выкрикнул:
— Ауфштеен, шмуциг швайн!
Грязная свинья… Не превосходство победителя, не арийское высокомерие породили эти слова. В них прозвучала обыкновенная человеческая гадливость. Будто клеймо выжег. «Не убил — и на том спасибо. Брань на вороту не виснет», — вытравливал Егоров припечатанное. Но тавро держалось в памяти, вызывая стыд и отвращение к себе.
Тяжело думалось, до головной боли… Нет, не свинья ты, Егоров, хуже. Свинья не в состоянии собрать на себя столько грязи, сколько собрал ты. Отмоешься ли?
Не раз подумывал переметнуться к партизанам. Не хватало духу. Когда в батальоне расстреляли нескольких таких смельчаков, решимость пропала вовсе. После разгрома немцев под Курском и сдачи ими Орла и Белгорода опять было навострил лапти, да Алтынов помешал. Не угодил ему чем-то немощный старик Матвеич. Ротный велел отвести его за деревню. И опять Егоров искал себе оправдание. Видит бог, не хотел убивать. Отпустил бы. Сам виноват, старый хрыч, кинулся с костылем…
Совсем было перестал думать о партизанах, но недавно опять накатило. Лежит за пазухой бумажка, обжигает кожу. Не от руки, не карандашом написана — в типографии отпечатана. И подпись солидная — Витебский обком КП(б)Б…
Алтынов отправился пьянствовать к начальнику штаба, вернется нескоро, а вернется — спать завалится. Взять его буланого жеребца, а там только и видели Егорова…
Алтынов, беспомощно сидевший над отчетом о боевых действиях роты, распорядился сочинить что-нибудь. Сочинил бы Егоров, да не то сейчас на уме. Глядел в окно, ждал, когда уедет с Дубенем его постылое, безграмотное благородие. Обождав для верности полчаса, извлек листовку. Три дня таскает ее, не раз читал. Может, подтолкнет, придаст смелости.
Волглая, слиплась от пота. Развернул, расправил.
«Казакам и солдатам сформированных немцами частей.
Обманами и угрозами немецко-фашистские захватчики завлекли вас в свои сети… Мы говорим вам прямо и открыто: находясь в рядах воинских частей, служащих немцам, вы делаете большое преступление перед Родиной… Однако вы можете получить от Советской власти прощение и восстановить честь патриотов нашей Родины себе и своим семьям, если немедленно уйдете от немцев и будете честно служить своему народу… Благоразумно поступили товарищи из 825-го батальона, сформированного немцами из военнопленных. Они, перебив гитлеровцев, установили связь с партизанами, и все 1016 человек со всем своим вооружением — 680 винтовками, 130 автоматами, 24 пулеметами, 8 минометами и 6 орудиями — перешли на сторону партизан и вместе с ними беспощадно громят проклятых гитлеровцев. Не верьте фашистским брехунам о том, что партизаны и Красная Армия расстреливают всех, кто перешел на их сторону.
Партизаны и Красная Армия примут вас и сохранят вам жизнь, и вы вместе с ними, как равные, будете бороться против общего врага».
Сохранят вам жизнь… Будете бороться… Егоров — не армейский первогодок, в кадровой служил. В печенках сидела Военная присяга, понимал, кому могут, а кому не могут сохранить жизнь. Но и наврать с три короба можно. Ну, был в карателях. В боях, скажу, не участвовал. Лошадь ротного чистил, сапоги ему, паразиту, ваксил, Жратву готовил… О Матвеиче никто не знает, в батальоне все на Алтынова думают. У него наган из кобуры легко вынимается… Поусердствовать, угодить партизанским начальникам… Получить справку, с нею — в другой отряд… Придумает что-нибудь…
Стал рыться в канцелярских бумагах. Но какие в роте секретные приказы! В штаб батальона бы пробраться, там спереть… Черта с два проберешься. Охранники, как один, на Дубеня похожи. Правда, он, Егоров, возле господ отирался, кое-что может рассказать партизанам. Какая и в какой деревне рота стоит — знает. Количество сабель… Сказал тоже — сабель. Если из десятка хоть у одного есть шашка — уже хорошо. Да и те едва ли владеть умеют ими. Больше для форса носят. Вот курам головы отсекать умеют — это да.
Ничего не скроет, как на духу выложит…
Егоров долго слонялся возле дома, вспоминал, кто сегодня дозорными на дорогах, придумывал, что сказать им. С дозорными, пожалуй, обойдется. Только бы алтыновского жеребца увести. Скажу — перековать надо, и уведу. Можно и на своей кобылке, да на ней далеко не ускачешь. На ней только воду возить.
Мучившие Егорова сомнения разрешились неожиданно хорошо. Разрешились благодаря Нилу Дубеню.
— Слышал, что в Бетской красные натворили? — спросил Нил.
Егоров знал о ночном нападении партизан на пятую роту, но на вопрос Нила отрицательно помотал головой.
— Четырех казаков ухлопали, а твоего дружка Зинкина в лес «языком» утащили.
Утащили и утащили, эка беда. И в дружках Зинкин никогда не был. Только и всего, что с Дона. Но Егоров всполошился, как по нотам разыграл ушибленного горем приятеля.
— Возьму верховую ротного. Смотаюсь, разузнаю, как и что.
— Смотри, сам по дороге не влопайся, — напутствовал Дубень.
Об исчезновении Егорова заговорили только на другой день. Нарочный, посланный Алтыновым в Бетскую, вернулся с дурным известием: Сережка Егоров в пятую роту не приезжал. Что махнул к партизанам — такого не думали. Сережка, к партизанам? Да его враз за это самое место повесят. Как пить дать, на засаду наскочил, где-нибудь дохлым лежит под валежником или тины в болоте нахлебался. На буланом жеребце теперь, поди, партизан гарцует.
55
Перешагнув порог, Подхалюзин на мгновение замер, оглядывая суетливо бегающими глазами сидящего за столом бритого, коренастого и сурового лицом человека. Чувствительный нажим в спину заставил сделать следующий шаг и освободить проход конвоиру. Хотя глаз и наметанный, за такое короткое время сделать какие-либо выводы в отношении следователя Подхалюзин не смог и нагловато поспешил устроиться на предназначенном для таких, как он, табурете. Гладкая голова Орлова враз склонилась к плечу, и прищуренный глаз будто пронзил Подхалюзина. Он вскочил и, привычно бросив руки за поясницу, вытянулся во весь рост.
— Садитесь, — строго сказал Орлов.
Подхалюзину послышалось: «А теперь — садитесь», хотя первые слова не произносились. Вывод созрел сам собой: «С таким мочалку не пожуешь». Когда сел, пригляделся — пальцы следователя никотином не прокопчены, портсигара на столе нет, — подоспел второй вывод: «И папироски не даст». Но это уже — от неприязни. Ишь, набычился гололобый… С Енисея — ажник на Урал Николая Силантьевича… Зачем? Что сейчас спросит?
Худо спалось на нарах «вагонзака», всю дорогу маялся этим вопросом. Ну как спросит про…
«Господь, избавь! Пайку не пожалею…»
Орлов не спешил спрашивать — изучал Николая Силантьевича, как и он его, Орлова. Полста годов топчет землю диверсант-парашютист, десять из них — за колючей проволокой, а все как гриб-боровик. Может, в середке трухлявый? Нервы, эти уж явно не в порядке. Напряжены мучительно, того и гляди лопнут. Злится, гадает… Не лопнули, уцелели нервы. И потому лишь, что Орлов не про ЭТО спросил:
— Подхалюзин, вы не забыли власовскую диверсионную школу? Так называемую «зондеркоманду»? Расскажите о ней все, что помните.
«Внял господь просьбе…»
Подхалюзин, давясь согласными, рассказывал подробно и долго.
Орлов ни разу не перебил. Фамилии курсантов и преподавателей, которые не забылись, совпадали с теми, какие называл когда-то Подхалюзин следователю «Смерша», какие перечислял в 1945 году Андрон Алтынов.
Подхалюзин упомянул Алтынова. Может, и о нем спросить? Или перескажет то, что десять лет назад говорил? Орлов подумал так и решил: пускай. Вдруг да что-то новое всплывет.
Нет, ничего нового не всплыло, если не считать, что подлость с теплицкими подпольщиками совершена по заданию немцев и только одним Алтыновым. Подхалюзин, дескать, тут ни при чем. Но это не новость. Себя выгораживать — старо, как мир.
И в этом случае Орлов не стал поправлять. Всему свое время. Придет оно и для присланных из Чехии показаний, о существовании которых Подхалюзину ничего не известно.
Решил задать еще один вопрос:
— Сколько раз вы, уже выпускник школы, забрасывались в тылы советских войск?
— Окститесь, гражданин начальник! Сколько… Скажет тоже… Единственный раз. Чтобы, значит, к своим дернуть. Наладился клешни напарнику скрутить — и в энкэвэдэ. А он, гад, из пушки шуметь начал. Вот и заглотал девять граммов.
Ну, как это было на самом деле, Орлов знал из материалов контрразведки 46-й армии. И снова не упрекнул во лжи. Зачем? Все давно известно. И срок Подхалюзин получил именно за то, что известно. К другому готовил Орлов Подхалюзина.
Невелики параметры мышления Подхалюзина. Обнадежил себя: похоже, кого-то еще из «зондеркоманды» в уральской тайге прищучили. Даже духом воспрял и о таком заговорить осмелился:
— Гражданин следователь, посоветоваться хочу. Как с юристом. Нельзя ли сделать что-то… В рамках закона, конечно… Насчет срока я, чтобы скостить, значит. Согласитесь, несправедливо это — четвертак, двадцать пять то есть.
Орлов посмотрел в сквозящие нахальством глаза собеседника и мысленно согласился: «Очень несправедливо, Подхалюзин, очень. Тебя еще тогда расстрелять надо было», но вслух сказал ничего не значащее, лишь бы что-то сказать:
— Такие вопросы, Подхалюзин, с адвокатом надо.
Подхалюзин разочарованно выпятил губу и про себя обругал следователя последними словами. Орлов догадался об этом по выражению его глаз и снова подумал: «Не пора ли о Бишлере? Или — преждевременно? В себя уйдет, язык узлом завяжет?»
Попсихует, конечно, не без этого. Но в нервных приступах все мысли будут о Бишлере, точнее, о времени, связанном с именем Бишлера. Восстановятся в памяти и те детали, которые вроде бы стерлись за долгие годы. К моменту, когда работу возглавит Александр Ковалев, перебесится, перестанет лезть на стенку, расскажет и об этих деталях, и о других, которыми заинтересуется Ковалев. Людишки, подобные ему, рьяно цепляются за жизнь. Сознают, что нет никаких надежд, но поганая душа не хочет в то верить. Все мнится: стоит что-то уточнить, добавить на допросах — и самая гуманная Советская власть сжалится, пощадит.
А спросить Ковалеву будет о чем. Еще в начальной стадии расследования он говорил Новоселову: «Чует мое сердце, одним Алтыновым наша работа не кончится». Так оно и получилось.
В документах о карательных формированиях на территории Белоруссии, которые изучал следователь Ковалев, оказалась справка и на отряд бывшего помещика Смоленской губернии Вольдемара Бишлера. Первое время отряд действовал на территории Смоленской области, затем передислоцировался в Брянскую и Могилевскую, а в сентябре 1943 года — в Бобруйскую область. Чрезвычайной государственной комиссией установлено, что отрядом Бишлера уничтожены сотни и сотни советских граждан. Только 28 и 31 января 1943 года бишлеровцы сожгли деревни Залазня и Леоново, казнив при этом 550 жителей.
Органы госбезопасности Белоруссии выявили немало изменников, служивших в этой шайке немецких прихвостней. В показаниях некоего Маклакова, осужденного к пятнадцати годам лишения свободы, Ковалев обнаружил упоминание о Подхалюзине. Фамилия не очень распространенная. Прикинул: не тот ли — из «зондеркоманды»? Об этом факте он сообщил в Свердловск, подчеркивая, что Подхалюзин не рядовой каратель, а унтер-офицер команды, которая приводила приговоры в исполнение. На следствии Маклаков назвал деревни, сожженные при участии Подхалюзина, в том числе Залазню и Леоново, указал место массовых расстрелов, совершавшихся подхалюзинской сворой.
К делу подключились оперативные работники Дальнова. Они нашли Подхалюзина в Сибири, а Маклакова в одном из уральских лагерей. Повидаться с последним и ездил недавно начальник оперативного отдела УКГБ Дальнов.
Показания Маклакова, полученные Павлом Никифоровичем, лежали сейчас перед Орловым. А в них еще четыре фамилии бишлеровцев, осужденных вместе с Маклаковым.
Для освежения памяти Орлов полистал показания, насторожил указательный палец, притягивая внимание Подхалюзина.
— О том, что необходимо следствию, у нас еще будет разговор. Нелегкий и долгий, как мне кажется. А для начала вот какой вопрос: «Что вы знаете об Акимове Дмитрии Петровиче?»
«Вот оно как… Выходит, про то самое. Не помог господь…»
Заикание Подхалюзина, когда не волнуется, не так заметно. Сейчас дыхание прессовалось до синевы. Он простер перед собой руку, словно прочь отгоняя какой-то кошмар:
— К-как-кой Ак-кимов?
— Я говорю об Акимове, — тем же спокойным голосом пояснил Орлов, — который руководил «союзом борьбы против большевизма».
— К-клянусь м-мат-терью…
— Это уж слишком, Подхалюзин! — пристукнул Орлов ладонью. — Акимов — начальник штаба карательного отряда Вольдемара Бишлера. Вы — унтер-офицер этого отряда, активный член эСБэПэБэ.
— Бросьте, начальник…
— Вспомните, как обливали керосином избы деревни Залазня. Сказать, какого числа вы ее сожгли?
Подхалюзин дышал с шумом, удушливо и молчал. Допрос отложили.
На повторной встрече вопрос об отряде Бишлера задали снова. Подхалюзин бешено повращал глазами и заявил:
— Н-никаких п-показаний д-давать н-не б-буду.
— Почему?
— Шьете! С-сс мной п-плохо обращались. Я т-три года н-не п-получал п-посылок!
Бородатый и примитивный прием «жевать мочалку». Оперработники сибирского лагеря, отправляя Подхалюзина на Урал, предвидели и такое, вложили в дело соответствующие справки. Николай Борисович достал нужную, прочитал: «Заключенный Подхалюзин в 1954—55 годах получил…»
— Врут! — истерично оборвал Подхалюзин.
— Без истерики, Подхалюзин. Давайте все же о вашей службе в карательном отряде Бишлера.
Подхалюзин сопел, скреб колени и выпалил:
— Объяв-вляю г-голод-довку!
— Ваша воля, — усмехнулся Орлов.
От ужина Подхалюзин отказался. Утром следующего дня к завтраку не притронулся. В обед швырнул миску на пол. К вечеру живот подвело. Ужин съел бессловесно и жадно. Не хватило. Потребовал вернуть хотя бы хлеб, «сэкономленный» за время голодовки.
56
Времени на лишние разговоры не было, и Павел Никифорович Дальнов, выслушав от вернувшегося из командировки Новоселова самое необходимое, подал ему шифровку из Центра.
— Вникни. Сориентируйся, прикинь, что Ковалев может сделать по ней. Сам введешь его в курс дела.
Распорядившись всем этим, Дальнов зашел в следственный отдел к Орлову. Николай Борисович, ссутулившись, сидел у приставного столика в плаще, в сбитой на затылке шляпе, листал бумаги и вдумчиво, не торопясь, проставлял на полях птички-галочки. По-видимому, собирался покинуть кабинет, но задержали, усадили его на первый попавшийся стул крайне важные мысли, связанные вот с этими бумагами.
Дальнов подал ему руку, спросил:
— Ну как он?
— Подхалюзин? Все так же. Попостился, теперь добавки требует. Но молчит.
— Заговорит. Никуда он от фактов не денется. Положение вещей придется принимать таким, каким оно складывается, а не таким, каким ему хотелось бы.
…Дальнов и Орлов миновали двор, вошли в помещение внутренней тюрьмы. Разделись в прихожей оперчасти.
Шли они сегодня не к Подхалюзину. Тому надо еще прийти в себя. В узкую камеру допросов с высоко поставленным зарешеченным окном был доставлен другой этапированный — Казаков Михаил Алексеевич, бывший курсант власовской «зондеркоманды». Ему тридцать лет, но выглядит гораздо старше Подхалюзина. На костистой, с вдавленными висками голове мелкий ежик сивых волос, нервно мигающие глаза расположены близко к переносице, тело худое, сутулое. Когда разрешили сесть, положил руки на колени. Тонкие, почти без мышц пальцы подрагивали.
Николай Борисович занял за столом следовательское место, Дальнов пристроился с торца. Раскрыв кожаную папку, Орлов передал Дальнову несколько из тех листков, что изучал у себя в кабинете, а сам какое-то время внимательно рассматривал Казакова, обдумывая начало допроса. От первых фраз следователя зависит порой удача и неудача разговора.
— Казаков, — обратился наконец к заключенному, — срок наказания, определенный вам военным трибуналом, истек в июне этого года. Почему вы до сих пор не на свободе?
— Раз кончился, возьмите да отпустите, — произнес Казаков, стараясь не хамить, придать словам оттенок тоскливой шутки. — Будто не знаете, — кивнул на бумаги, — там, поди, все сказано.
Дальнов нашел нужный листок, в котором «все сказано» — копию приговора специального лагерного суда. Виновным Казаков признан сразу по нескольким статьям Уголовного кодекса РСФСР, в том числе за внутрилагерный разбой. Дальнов покосился на тщедушную фигурку допрашиваемого. Тоже мне, разбойник… Осужден, как и первый раз, к 10 годам ИТЛ. И когда? За два месяца до окончания срока…
— Не буду скрывать, Казаков, — продолжал Николай Борисович, — мы проверяли, в полной ли мере вы понесли наказание за сотрудничество с немцами. Действительно, в плен вас взяли летом сорок четвертого года, во власовскую армию вступили в октябре.
— Зачем вам это? — не утерпел Казаков.
— Дело в том, что кое-кто сумел увильнуть от заслуженной кары. Не разглядели сразу-то, что у них руки по локоть в крови, а им, как и вам, дали десять лет или того меньше. Наслаждаются свободой и слушают: не запылает ли новая война, чтобы опять за нож схватиться… Ладно, не будем говорить общими словами. Подойдите сюда.
Казаков приблизился к столу. Орлов достал из папки фотографии, подумал, какую показать Казакову: ту, что сделана военным трибуналом, или из немецкого уголовно-следственного дела? Подал вторую.
— Знаете этого человека?
— Знакомое обличье.
— Алтынов его фамилия.
— Можно бы не говорить, по-другому не назову, гражданин начальник, — глазки Казакова учащенно моргали. — Гляди-ко, с немецкой медалью. У нас он ее не носил!
— Где — у вас?
— У Власова, чтоб ему на том свете лихо было.
Примолк. По лицу видно: не терпится спросить что-то. Решился, спросил:
— В лагере всякое болтали… Будто Власов и сейчас у американцев. С ним и другие генералы, которые нам мозги мутили. Трухин, Шиленков, этот… Благовещенский… Не помню всех.
— Нет, неправда, Казаков. Власов вообще не был у американцев, не добрался. Он и другие, которых вы назвали, еще в сорок шестом повешены.
— Слава богу и Советской власти! — дурашливо перекрестился Казаков. — Туда им и дорога.
— Казаков, мы не будем расспрашивать о том, что вы говорили на следствии в июне сорок пятого. Склонны думать, что на вопросы отвечали правдиво. Но вот такого вопроса вам не задавали… Садитесь, Казаков.
Казаков сел, спросил с нетерпеливой опаской:
— Какого вопроса?
— Не знаете ли вы, откуда прибыл Алтынов в чешский лагерь номер двенадцать?
— В Теплик, что ли?
— Город Теплице. Так правильно.
— Мы его Тепликом звали… Дайте подумать.
Казаков запрокинул голову, выставил острый кадык на тонкой шее с обвислой кожей, защурил глаза, но и сжатые веки продолжали подрагивать. В том, что он добросовестно копается в прошлом, сомнений не было.
— Не помню, чтобы Алтынов сказывал, откуда прибыл. А мы про таких, как Алтынов, вот что думали: шкуру спасают.
— Как это понимать? Поясните.
— Война-то к концу шла. Хоть и за колючкой были, а кумекали — капут Гитлеру. Нас из плена… Если даже в Сибирь отправят, как немцы стращали… Не навек же. Амнистия или еще что… Рано или поздно вернемся домой. Вот и эти, которые у немцев служили…
— Почему вы решили, что Алтынов у немцев служил?
— Так не я один думал. Здоровые, мясо на костях — как у вольных. Ясно, что рыло в пуху. А тут Красная Армия вот-вот придет, спросит по всей строгости. Полицаи, каратели, другие ублюдки отвалили от своих хозяев, в лагеря подались…
Казаков запнулся, на изможденном лице появилось подобие улыбки.
— Сами-то, гражданин начальник, что ли, не видите? С медалью Алтынов. В лагерях медалей не давали. Даже падлам, которые в старших по блоку ходили. Вот такие и лезли в лагеря, лепили феню, чтобы за обыкновенных военнопленных сойти.
— Нелогично, Казаков. Хотели за обыкновенных сойти, а сами к Власову подались. Что за резон?
— Ну, не сами подались. Трухины да шиленковы, которые у Власова, не глупее нас, тоже с башкой, засвечивали таких. В первую очередь и вербовали тех, кто у немцев пятки лизал. Попробуй брыкаться — копать начнут, выяснять, почему от фюрера драпанули. Настучат в гестапо, а там рассусоливать не будут, враз шлепнут. Таких даже жалко становилось. Приходилось крутиться им, как гадюке под вилами — больно и не вырвешься.
— Если у таких, которых вам жалко, доля такая, то вы-то зачем к Власову? Мало того — еще и в шпионскую школу.
— Дурак был. Думал: что плен, что РОА — одна нечистота́. А там хоть кормили.
Догадка в отношении таких, как Алтынов, возникшая у пленных еще тогда, в разгар событий, совпадала с версией следователя Ковалева. Алтынов на исходе войны искал возможность выйти сухим из воды. Теперь нет сомнений, что Алтынов из 624-го карательного не отчислялся. Несостоятельна и другая версия — водворен в лагерь немецкими разведывательными органами. Если бы Алтынов планировался на будущее как агент, то во власовскую армию его бы ни в коем случае не позволили завербовать…
— Казаков, в своих показаниях армейским следственным органам вы называли пленного летчика по прозвищу Сашка-СБ. Помните?
— Этого парня я никогда не забуду, — вскинул голову Казаков, выказывая уважение к тому, чего сам лишен.
— Позже не приходилось что-нибудь слышать о нем?
— Нет.
В приоткрывшуюся дверь заглянул офицер из оперчасти, помаячил Дальнову. Павел Никифорович вышел и вернулся минуты через две. На пытливый взгляд Орлова сказал:
— Может, завершим тут?
— В сущности, я уже завершил.
Орлов вызвал охрану, велел увести Казакова. Когда дверь закрылась, Павел Никифорович сказал товарищу:
— Сигнал из Верхней Тавды. Алтынов стал подозрительно беспокоен.
57
Вернуться в Россию, пусть даже советскую, — эту клятву, данную сгоряча, от отчаяния, Леопольд Савватеевич Мидюшко вскоре забыл. Вначале его, хозяина удачно приобретенного в Трабзоне питейного заведения, приголубила турецкая военная разведка, а потом и американская.
В 1949 году, когда Центральное разведывательное управление США, обуреваемое идеей создания вооруженного антисоветского подполья, стало наиболее интенсивно засылать агентуру в СССР, появился в Трабзоне и Прохор Савватеевич Мидюшко. Братьям не только по крови, но и по делу, нечего было скрывать друг от друга, и Прохор поведал престарелому единоутробному единомышленнику о своих одиссеях.
Вскоре после капитуляции Германии в американском лагере для немецких военнопленных он быстро сошелся с кем надо. Сначала работал с «перемещенными», отбирал полезных людей для новых хозяев, в 1946 году уехал за океан. В ведомстве генерала Уильяма Д. Донована, в котором подвизались даже такие русские эмигранты, как князь Сергей Оболенский и другие видные лица, поднабрался кое-каких навыков в разведывательной работе. Когда это управление стратегической службы (УСС) было реорганизовано в ЦРУ (1947 год), Мидюшко получил место уже с четко очерченными функциями — стал заместителем начальника американской разведшколы в небольшом западногерманском городишке Имменштадте. На него легла ответственность за подготовку агентуры, засылаемой на территорию Советского Союза. Обязанности свои выполнял со всем старанием. Время от времени его можно было встретить на засекреченном аэродроме Фюнтенсбрука, где перед заброской в советскую глубинку давал последние наставления своим питомцам. В 1949 году впервые прилетел в Турцию руководить засылкой агентуры с ее территории.
С этого времени и до 1954 года, когда заброска агентуры на советскую землю приобрела наибольший размах, побывал в Турции неоднократно, но поработать вместе с братом Леопольдом не пришлось. На шестьдесят пятом году жизни, вскоре после свидания с Прохором, он скончался от сердечного приступа.
Так что в июне 1955 года, когда чрезвычайно легкомысленный Петька Сомов по наущению солагерника Андрона Алтынова направлялся в Трабзон, там не было ни Леопольда Мидюшко, ни его братца Прохора. Не было и «Сибирских пельменей». В питейном заведении сидел уже новый владелец — пузатенький турок в красной феске.
Вместе с тем советской разведкой было установлено, что у Прохора Мидюшко кроме брата Леопольда, некогда обосновавшегося в порту Трабзон, есть еще сестра — Людмила Савватеевна Сарычева. В 1920 году она с мужем, кутеповским офицером, как и многие другие родственники военнослужащих армии Врангеля, эмигрировала. Поручик Сарычев, в отличие от Леопольда Мидюшко, сумел спасти жену даже в ужасных условиях острова Лемноса, до отказа забитого российскими беженцами, а затем и вывезти в Болгарию.
В 1923 году во время фашистского переворота в Софии ввязавшийся в него русский поручик Сарычев был убит. Что стало с сестрой Людмилой, не знали ни владелец кабака в Трабзоне Леопольд Мидюшко, ни его заблудившийся в севастопольском порту младший брат Прохор.
А судьба Людмилы сложилась по-своему неплохо. Рано овдовев, она не осталась одинокой. Вышла замуж за болгарского гражданина, произвела на свет двух милых славяночек и лишь время от времени с искренней женской болью вспоминала бесследно исчезнувшего девятилетнего Прохора.
Ее-то, используя все имеющиеся возможности, и разыщет Прохор Савватеевич. Размякнет зачерствевшая душа, потянет повидать сестру. Хотя бы издали.
В Софию Мидюшко прилетит под видом коммерсанта одной из торговых фирм ФРГ и, разумеется, под другим именем. Таможенная служба аэропорта усомнится в подлинности документов зарубежного гостя, пригласит его для выполнения кое-каких формальностей, и он получит исчерпывающие, подкрепленные документами разъяснения относительно того, кто он есть на самом деле.
Среди встречавших Мидюшко сотрудников советских и болгарских органов госбезопасности будет и начальник следственного отдела УКГБ по Свердловской области Николай Борисович Орлов — ученик и друг погибшего на войне чекиста Константина Егоровича Яковлева.
Людмила Савватеевна ничего не будет знать об этой операции. Давняя душевная рана, нанесенная нелепой и тяжкой разлукой, зарубцевалась, и бередить ее было бы просто бесчеловечно.
58
О выводе изменника Родины, военного преступника и агента иностранной разведки на территорию дружественной страны старший лейтенант Новоселов узнает, конечно, гораздо позже. Сейчас из шифровки Центра он получил только более полное представление о Прохоре Мидюшко и уяснил, насколько важно иметь всесторонние сведения о злодеяниях, совершенных им на многострадальной земле Белоруссии в годы фашистской оккупации. Об этом и состоялся разговор по телефону Юрия Новоселова со следователем Ковалевым.
— Все будет в порядке, дорогой Юрий Максимович, — заверил Ковалев и в свою очередь продиктовал, что надо сделать оперработникам до его возвращения. В частности, уточнить местонахождение бывшего узника «Шталага-352» Ивана Павловича Раскатова, 1904 года рождения. Известно, что он в 1952 году выехал из Витебска в Горький или Куйбышев.
— Юра, — восклицал Ковалев, — ты представляешь, насколько он обогатит досье негодяя Алтынова!
— А ты, Сашуля, представляешь, на кого взвалят твоего Раскатова?
— На тебя, на кого больше, — рассмеялся Ковалев.
— Хорошо, хоть соображать не разучился.
— Выдюжишь. Как там мои — Сережка с Клавой?
— Здоровы. Скучают, конечно. За подарок огромное спасибо.
— Поклон им. Скажи — скоро буду.
59
Ковалеву надо было уточнить несколько адресов перебравшихся в город жителей спаленных карателями деревень. Начальник следственного отдела УКГБ подполковник Шиленко обещал быть на месте в пятнадцать часов. Столкнулся с ним в коридоре управления. Владимир Панкратьевич шел с низкорослым увечным человеком. Хромой, левая, неразгибающаяся в локте рука неестественно вывернута, голова уродливо скошена и беспрестанно подергивается. Шиленко сказал Ковалеву, что ключ в двери, а он сейчас вернется, только товарища проводит.
Возвратившись в кабинет, Шиленко извинился: «Одну минутку» — и полез в сейф. Бросив на стол кипу папок, долго рылся в них. Не найдя того, что искал, посидел в мрачной задумчивости. Снова сказал: «Одну минутку» — и взялся за телефон, сердито распорядился зайти кому-то. Почти тут же зашел знакомый Ковалеву молодой следователь, кивнул гостю и уставился на своего шефа.
— Что удалось установить по делу Ланского?
— Для него ничего утешительного, Владимир Панкратьевич. О гибели подпольщиков Кульчитского и Рыжкова получены официальные подтверждения. Больше ничего.
— Папку с немецкими приказами на проведение операции «Генрих» я не отдавал тебе?
— У меня.
— Принеси, пожалуйста.
Затолкав обратно в сейф извлеченные оттуда документы, Шиленко вынул из ящика стола листок с адресами.
— Кавардак с наименованием улиц, нумерацией домов. В помощь бы тебе кого-нибудь, но…
Понятно, помощи ждать неоткуда. Ничего, Ковалев и сам разберется. Поднялся было.
— Погоди, — остановил его Шиленко, увидев в дверях следователя с папкой.
Полистал, убедился, что принесли именно то, что требовалось, отпустил товарища.
— Обедал? — спросил подполковник у Александра.
— Разве от витебчан уйдешь без угощения, — улыбнулся Ковалев. — Перекусил у Раскатова.
— Тогда ладно, — ответил веселым взглядом Владимир Панкратьевич и, имея в виду бумажку с адресами, добавил: — Поужинаешь у кого-нибудь из них. Или ко мне приходи. Часам к десяти дома буду.
— Спасибо, Владимир Панкратьевич.
— А вот давно обещанное, — Шиленко протянул отпечатанные на машинке три странички и какую-то фотокопию. — Можешь не переписывать. Распорядился специально для тебя изготовить.
На выразительном лице Ковалева, несколько исхудавшем за последнее время, отчего резче обозначились волевые черты, появилась тень неловкости. Шиленко заметил это, понял состояние коллеги и с жесткой дружеской интонацией преподал ему урок:
— Ты это брось, Александр Григорьевич. Не в гости приехал — работать. А работа… Работа всегда — общая. Так что перестань думать о себе как о какой-то обузе. Смею заверить, своего не забываем, все идет нужным чередом, ни в чем ты нас не ущемил.
Возле скул Александра проступили красные пятна. Преодолев неловкость, смело встретился взглядом с усталыми и добрыми глазами седого человека, быстро бормотнул:
— Спасибо.
— Да хватит тебе. Читай, все ли устраивает.
— Устраивает, все устраивает, — поспешил заверить Ковалев.
Шиленко с улыбкой помотал головой:
— Неисправимый ты человечище.
На руках Ковалева была справка на командира 7-го добровольческого казачьего полка Альберта Иоганна фон Рентеля, составленная по нескольким документам. Кроме установочных данных: уроженец Дортмунда, помещик, образование высшее, член НСДАП с 1934 года, женат, трое детей — в справке содержались показания о военных действиях подчиненного фон Рентелю 624-го батальона. Фамилии начальника штаба Мидюшко и ротного командира Алтынова не упоминались, но это не означало, что они были в стороне от всего, что сообщал Альберт Иоганн фон Рентель. На фотокопии запечатлена собственноручно исполненная полковником Рентелем схема со знакомыми Ковалеву названиями сел и деревень, примыкающих к Витебску и Полоцку. Схема поименована автором как «Обзор участия 7-го полка в борьбе с партизанами».
Фон Рентель пленен в 1944 году под Полоцком, в 1948 году военным трибуналом Белорусского военного округа осужден, учитывая Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 года «Об отмене смертной казни», к 25 годам лишения свободы. Если за минувшие семь лет с ним ничего не случилось, можно встретиться, уточнить все, касаемое последних дней существования 7-го полка и, в частности, входившего в его состав 624-го батальона. Ковалеву кроме показаний, которые даст Алтынов, хотелось иметь и показания командира полка Альберта Иоганна фон Рентеля. Может, яснее станет, как Алтынов оказался в лагере для советских военнопленных в чешском городе Теплице. Не исключено, что появятся и какие-то новые данные о Прохоре Мидюшко.
Подождав, пока Ковалев прочитает документы о немецком помещике с высшим образованием, а потом военном преступнике, Шиленко поинтересовался:
— Видел в коридоре моего посетителя? Почему ничего не спросишь? Понятно, неприлично в чужие дела нос совать. Так? Тогда я сам расскажу. — Шиленко потыкал пальцем в то место, где сердце: — Вот он у меня где, посетитель этот… Всякой беды пооставляла война…
По всему видно было, что чья-то горькая доля глубоко волнует Владимира Панкратьевича, что ему невтерпеж поделиться своими переживаниями. Но он не забывал и о деле гостя.
— Вот что сделаем, Александр Григорьевич, — Шиленко полистал алфавитную книжку до нужной буквы. — Тобой Матусевич интересовался. Спрашиваю — зачем? Смеется. К одной даме, говорит, хочу пригласить. Не знаю, как насчет дамы, а с нумерацией домов поможет разобраться, к нужным свидетелям сопроводит… Позвоним сейчас. У него теперь телефон дома. Поставили депутату.
Подполковник покрутил диск, трубку на том конце провода никто не снял.
— Найдем, — заупрямился Шиленко, — через начальство найдем.
Дозвонился до кого-то. Называя по имени-отчеству, попросил наискорейше разыскать Семена Трифоновича и передать, что-товарищ из Свердловска в УКГБ и ждет его звонка. После уж заговорил о человеке, которого Ковалев встретил в коридоре управления.
Фамилия его Ланской, звать Никитой Федоровичем. Недавно исполнилось двадцать шесть лет. Пока была жива мать, кормила, одевала, как могла. Теперь остался один. Средств никаких, а жить надо. Кто-то надоумил хлопотать о пенсии. Инвалидом Ланской стал в четырнадцать лет. Предъяви нужные справки — и получишь хоть сколько-то на пропитание. Но не было нужных справок. Не с дерева брякнулся по детской шалости, не болезнь изувечила. Изувечили Никиту немцы. Не в гестапо, как чаще бывало. Изуверски калечили его в штабе саперного батальона.
60
Беженцы из Ленинградской области, мать и сын Ланские, как и тысячи им подобных, не смогли уйти от стремительно наступавших немецких войск, осели в оккупированном Полоцке. Зарегистрировались в управе, снимали угол. Мать, искусная портниха, обшивала немецких тыловых щеголей и, худо-бедно, добывала кусок хлеба. Кто-то из клиентов устроил Никиту истопником в штаб стоявшего на окраине города саперного батальона.
В тот период стал захаживать к Ланским сосед по дому Адам Терентьевич Кульчитский. Поначалу Никите казалось, что тот добивается расположения его молодой матери. Действительно, роль ухажера удавалась Кульчитскому. Но добивался он, учитывая клиентуру портнихи, совсем другого. Похоже, не добился. Мать была слишком напугана творящимся на земле. А вот с Никитой Адам Терентьевич сошелся быстро.
«Я хотел быть патриотом, — рассказывал Ланской подполковнику Шиленко, — то, что я делал, казалось пустяком. Передавал Адаму Терентьевичу, что видел в штабе и на территории батальона, что слышал от русских, которые служили немцам. Только и всего».
Однажды, непонятно чем взволнованный, Кульчитский сообщил Никите адрес какого-то «Беркута» и строго предупредил: «Беркут» — это на самый крайний случай. Мало ли что может случиться с ним, Кульчитский. Но и тогда к «Беркуту» только с таким, что покажется Никите очень и очень важным. Лишь после этого мальчик почувствовал, что поручения дяди Адама — не пустяк, имеют важное значение. Но данной ему явкой не пришлось воспользоваться. С дядей Адамом ничего не случалось, и они время от времени продолжали встречаться. Никита добросовестно пересказывал все, что видел и слышал в немецкой части.
События, о которых поведал Никита Федорович Ланской витебским чекистам, относились ко второй половине 1943 года. Первые месяцы мальчишка подметал двор, чистил конюшни, копал на чьем-то поле картошку для саперов. В должность истопника, как таковую, вступил в начале октября. Однажды, занимаясь печками в трех комнатах штаба, Никита заметил на столе отпечатанные на машинке бумаги, оставленные беспечным делопроизводителем. Разобраться в них, конечно, не мог. Правда, печатный латинский шрифт читал хорошо, но что за этим шрифтом — увы.
Все же каким-то неведомым чутьем сообразил — на столе секретный приказ. Да и не чутьем, пожалуй. Общаясь с немцами, он уже понимал некоторые слова и фразы. Часто слышал от военных слово «бефель» — приказ, постоянно на их языке звучало и слово «гехайм» — тайный, секретный: гехаймфельдполицай — тайная полевая полиция, гехаймштаатсполицай — гестапо — тайная государственная полиция. А слова «оператион» и «партизанен» вообще читались, как русские. Сомнений не оставалось — на глаза Никите попался секретный приказ, как он понял, о проведении какой-то операции против партизан. Никита мучился — что делать? Может, стащить?
Хватило у мальчишки благоразумия не сделать этого, сообразил, что исчезнувший вместе с истопником важный приказ отменят, и его безрассудный поступок ничего полезного не принесет. Решил просто полистать, запомнить что-то. Нет, не под силу было и это. И вдруг… «Parole», «November»… Да это не только отличнику пятого класса Никите Ланскому, но и дураку понятно. Прочитал раз, второй… Знакомые и незнакомые названия городов на каждый день ноября. Несколько раз прочитанное нервно обостренная память схватила едва не на всю жизнь.
Спрятавшись на конюшне, переписал запомнившийся текст на бумажку. Какой ценности оказалась эта бумажка, он определил по поведению дяди Адама, едва не смявшего парня в своих объятиях.
Недели три спустя, в разгар крупнейшей операции гитлеровцев по блокаде «бандитской республики Россоны», как называли немцы партизанскую зону, Никиту вновь привлекли документы на штабном столе. Увлекшись, он, уже поднаторевший в немецком, стал разбирать их содержание. На этом и попался. Его не передавали ни в какие следственные органы — вышло бы боком самим саперам. За беспечность гестапо и их не погладило бы по головке. Допытываясь, для кого он такой любопытный, саперы расправлялись с Никитой самолично.
Тело выбросили в овраг. Истязатели считали, что до смерти забили мальчишку. Но Никита Ланской пришел в себя, чудом дополз до дома.
Чекистами Витебска установлено: был подпольщик Кульчитский, был и «Беркут» — Андрей Иванович Рыжков, тоже подпольщик. Можно себе представить, как вел себя на допросе четырнадцатилетний мальчик, если эти люди и после происшедшего с Никитой Ланским оставались на свободе, продолжали работу в подполье. Погибли они в конце войны, уже будучи в рядах Красной Армии.
Кто теперь подтвердит рассказ Никиты Федоровича Ланского? Ведь мальчишку немцы могли изуродовать и просто за кражу, допустим, буханки хлеба…
— Нет живых свидетелей, — сказал подполковник Шиленко, — но вот какая штука, дорогой Александр Григорьевич. Ланской и сейчас называет пароли из немецкого секретного приказа, которые якобы запомнил четырнадцатилетним пацаном. Называет в том порядке, в каком они были в приказе — по числам ноября 1943 года. Вот он, этот приказ, — подполковник Шиленко пододвинул Ковалеву раскрытую папку, принесенную молодым следователем. Это был оперативный приказ от 20 октября 1943 года на проведение крупнейшей операции против партизан под кодовым названием «Генрих». — Смотри, Александр Григорьевич.
Ковалев смотрел, читал, листал и снова читал… Знакомое оформление архивных трофейных документов: страница по-немецки, страница по-русски. В правом верхнем углу приказа — адресат: «Гауптштурмфюреру СС фон Вильке».
— Кто такой Вильке? — спросил Ковалев.
— Командир первого строительного саперного батальона тыла группы армий «Центр». Батальон дислоцировался в Полоцке.
Ковалев читал:
«Для проведения операции назначаются… 1-я команда СД, 13-й батальон СС, специальный батальон СС Дирлевангера, 57-й полицейский батальон, 7-й казачий полк, 3-я команда особого назначения, 1-й строительный саперный батальон фон Вильке…»
Наконец то, на что обращал внимание Ковалева начальник следственного отдела подполковник Шиленко:
«Пароли: 1 ноября — Кюстрин, 2 ноября — Рюген, 3 ноября — Бамберг, 4 ноября — Айслебен, 5 ноября — Париж, 6 ноября… 29 ноября… 30 ноября…»
— Об этих паролях говорил Ланской? — спросил Ковалев.
— Не все точно, конечно. Столько лет прошло… Эти, — заглянул в приказ… — Штальзунд, Людейшайд, Мюльхайм… Иди-ко удержи в памяти. Называл искаженно. Но называл! Вот и подумай, дорогой Александр Григорьевич: где, при каких обстоятельствах мог видеть этот приказ Никита Ланской? Штабная документация гитлеровского саперного батальона перешла, как говорится, из рук в руки — от немцев в нашу контрразведку. К тому же калека Ланской до шестнадцати лет не поднимался с постели, потом год учился ходить самостоятельно.
— Остается только безоговорочно поверить рассказу Никиты Федоровича.
— Я уже поверил.
— Но ваша вера, Владимир Панкратьевич, не документ для получения пенсии.
— Будем думать. Будем искать тех, с кем держал связь подпольщик Кульчитский. В обкоме посоветуюсь. Не оставим парня в беде, не придется больше просить подаяния.
— И это было?! — воскликнул Ковалев, с ужасом представляя изломанную фашистами руку Ланского, протянутую за нищенской копеечкой.
— Не раз снимали с поезда. Песенку жалостливую разучил.
— Какого же черта он до сих пор молчал о себе?! — возмущался Ковалев.
— Не молчал. Но знаешь ведь, какие есть в канцеляриях люди. Да и винить не всех можно. В герои порой и подлецы лезут. В собесах и с такими сталкиваются. А у Ланского один свидетель, и тот — мертв.
Позвонил Матусевич. Действительно, он приглашал Ковалева посетить «мадам Пудетскую». Ни мужа, ни детей дома нет. Хорошая возможность поговорить с глазу на глаз.
Пудетская… Вот она и без свидетелей в герои рвется… Теперь Ковалев никак не мог отказаться от встречи с благополучной, будь она неладна, Натальюшкой. Да и Шиленко посоветовал:
— Сходи. Попроси у Пудетской ее девичий альбом. Будет артачиться, намекни: в нижнем ящике комода в цветастый платочек завязан. Может, не там теперь, но подействует. Мы занимались окружением Брандта из местных жителей, Мидюшко нас не интересовал, поэтому не буду утверждать, но, насколько помнится, какие-то его следы есть в альбоме.
61
Любе Алтыновой не было и семнадцати, когда Валька Залесов объяснился ей в любви. И не объяснение это было, другое что-то, прозвучавшее для девчонки гораздо бо́льшим, чем объяснение. Пришел на ферму во время вечерней дойки, отозвал в сторону.
— Люба, завтра в армию ухожу, — сообщил он.
— Ну и что? — вскинула голову Люба.
Хотела проявить девчоночье безразличие, а у самой даже дыхание перехватило. Валька уставился на нее и спрашивает:
— Будешь меня ждать?
Вот тебе и на. Знаться с ним никогда не зналась. Ну, если честно, поглядывала иногда. Видный среди парней, уважительный. Но поглядывала просто так, без всяких мыслей. Таких, которым замуж пора, — хоть пруд пруди, где уж ей, малявке… Тут бы в самый раз характер выдержать: «Больно надо» или — «Эко придумал», а у Любы язык словно отсох.
Валька взял ее за плечи, притянул к себе. Не полез целоваться, и рукам волю не давал, а подержал самую малость возле себя и пошел. Шагов через десять обернулся, опять спросил:
— Так как, Люба, будешь ждать?
Сердце сжалось от грустного голоса. Окажись кто рядом, не услышал бы Любиного «Буду», а Валька издали услышал. Засиял, помахал рукой и быстро ушел. Теперь уже не оглядываясь.
И Люба стала ждать. Сначала — письма, потом — фотографию в военной форме, а осенью пятьдесят четвертого — и самого Валентина. Анастасия Петровна знала о Любиной тайне, но помалкивала: сама, дескать, откроется. Открылась Люба через три года, когда получила последнее письмо с военным штемпелем: «Скоро приеду и сразу к Анастасии Петровне…» Прочитала мать и, настрадавшаяся на своем веку, посоветовала по простоте душевной:
— Не торопись, дочка, приглядись. Такую, как ты, из-за отца нашего парни и обидеть не считают за грех, как Маньку глухонемую…
Будто острым чем полоснуло Любу. «Из-за отца нашего…» Росла без отца и росла, не ощущала нужды в нем, никаких дочерних чувств не испытывала, вокруг — люди как люди… Теперь многое стало казаться не таким, каким было на самом деле.
Чего скрывать, приятно было ухаживание парней — недурна, значит. И собой гордилась — крепко держала обещание, данное Вале Залесову. А оно вон как получается…
Неужели обман вокруг? Не ухаживали, выходит, хотели, как с Манькой глухонемой, — лишь бы за баню? И Валька Залесов — тоже? Ущербной стала из-за отца, не грех и обидеть?
Перед ноябрьскими праздниками, чтобы встретить Залесова, на станцию все же поехала. В письмах не стеснялась, целовала бессчетно раз, а тут от счастливого и радостного солдата варежкой отгородилась.
Месяц спустя папаня заявился — тоже «демобилизовался»…
Великих трудов стоило Валентину Залесову успокоить Любу, вернуть ей веру в людей, в свои чувства. Выговаривал укорчиво:
— Вбила себе в голову: отец, отец… Не враг же… Тех, кто по-настоящему предатели, не к отсидке приговаривали. Ну, смалодушничал, мало ли таких в плену было. Отсидел за это. Нельзя же все время казнить его и самим казниться…
Страдная пора в колхозе заканчивалась, подоспела пора свадеб, и Залесов решительно заявил Любе:
— Сегодня приду к твоим о свадьбе говорить. Поклонюсь Андрону Николаевичу, пусть поможет пристрой к нашей избе поставить. Увидишь, как отмякнет…
В середине дня вырвалась сбегать домой: мать предупредить, попросить, чтобы платье поновей из сундука достала, погладила. Не сидеть же в сермяге, когда Валентин придет.
Возле дома увидела легковую с брезентовым верхом машину. Такой в колхозе не было. Из города, что ли? К кому?
Прошла через двор со встревоженно бьющимся сердцем. В избе творилось непонятное. Положив перед собой тяжелые руки, отец сидел за столом. Перед ним опорожненная тарелка, недоеденная горбушка хлеба. Видно, приезжие застали его во время обеда. Сивая, облысевшая голова опущена. Напротив отца — незнакомый пожилой человек в расстегнутом плаще с капюшоном перебирал всякие скопившиеся в семье Алтыновых бумаги. Были среди них и письма отца из заключения. Второй, совсем молодой незнакомец, пристроился на голбце и перочинным ножом вспарывал подкладку недавно купленного Андроном Николаевичем ватника.
На лавке неподвижно застыли соседка Агния Семеновна и секретарь сельсовета Галя. По всему видно, оказались в доме не из любопытства, по какой-то другой причине. С вытаращенными глазами смотрели они, как молодой оперработник вытаскивал из прорехи притаенный там чей-то затасканный паспорт. Вытащил, полистал, покачивая головой, произнес протяжное «М-мд-а-а» и дал посмотреть женщинам.
Непонятное постепенно становилось Любе понятным.
Но где же мать, сестра Тоня? Бросилась во вторую комнату. Анастасия Петровна лежала на кровати с мокрой тряпкой на голове. Тоня метнулась Любе навстречу.
— Маме плохо! Врача надо!
Анастасия Петровна открыла глаза.
— Не надо, дочка, отлежусь.
Товарищи из КГБ закончили работу. Алтынов одевался. Когда его вывели, Люба бросилась следом, догнала того, что в плаще с капюшоном.
— Что опять натворил… — хотела сказать — отец, но язык иначе повернулся. Махнула рукой в его сторону: — Что опять натворил этот?
Человек в плаще некоторое время смотрел на нее молча, потом спросил для уверенности:
— Люба, да? — притронулся рукой, сказал мягко: — Иди к маме, Люба. О враче я позабочусь.
Люба провожала машину больным взглядом, в голове билось: «Вот и сыграли свадьбу… пристрой поставили…» Рассыпая волосы, сорвала с головы слабо повязанный платок, хлестнула им по изгороди палисадника, упала грудью на заостренные штакетины, крикнула в желтеющие кусты сирени:
— Будь ты проклят! Навсегда проклят…
62
Об аресте Алтынова Николай Петрович Орлов распорядился, в тот же день, как поступил сигнал из Верхней Тавды о несколько необычном поведении поднадзорного.
В условиях города ночь для задержания — самое подходящее время. В деревне сие не годилось. Заплоты, ворота, запоры, задвижки… Ружье в хозяйстве такой же обиходный предмет, как ухват или кочерга… А с этим Алтыновым… Распорядился брать днем.
К странности в общем-то неприметной, размеренной плотницкой жизни отнесли прежде всего никогда не проявляемое, а теперь резко обострившееся внимание к газетам. Одновременно последовала поездка в райцентр, где он долго торчал с огрызком карандаша перед станционным расписанием движения поездов. Там же в городе Алтыновым приобретена обнова: ватная телогрейка и кирзовые сапоги. Было похоже, что человек собрался покинуть родные Кошуки, причем тайно, поскольку, как выяснилось, о своих намерениях он не говорил ни жене, ни дочерям, а братьям — тем более.
Каким же хлыстом стегануло Алтынова? Об утечке сведений, касаемых работы чекистов по его делу, не могло быть и речи. Или все же проскочила какая писулька от белорусских доброжелателей, потревоженных Ковалевым и Новоселовым? Едва ли. Другое что-то. Не газеты ли чем-то обожгли Алтынова? Посмотрели. Похоже — они. В тот период появилось несколько сообщений о судебных процессах над оуновцами, прошлое которых было наизнанку вывернуто украинской контрразведкой. Одни заголовки судебных отчетов могли привести Алтынова в трепет: «Нет пощады предателям!», «Время не затуманит прошлого». Грозны и близки по смыслу этим были и другие корреспонденции.
В какие же палестины решил махнуть бывший ротный командир казачьего батальона германских вооруженных сил? Смешно было бы думать, что в Турцию, в портовый город Трабзон, куда сам некогда адресовал наивного солагерника Петьку Сомова. Даже будь в этом Трабзоне Прохор Савватеевич Мидюшко, он не раскрыл бы Алтынову своих объятий. Да и, как говорится, каши мало ел Алтынов, чтобы решиться на закордонный вояж. Видимо, в своей стране облюбовал такое местечко, куда Макар телят не гонял, а может, и какое поглуше — где Макара телята съели. И не сейчас задумал он свое путешествие. Скрыться, навсегда исчезнуть от всех его знавших и продолжать жевать хлеб под другой личиной, — об этом он думал еще в заключении. Подготовку начал сразу, как только оставил за спиной ворота исправительного лагеря. Сомнений тут не могло быть: при обыске в подкладке вновь приобретенного ватника обнаружили паспорт на имя Сторожева Гавриила Ананьевича, 1915 года рождения, выданный милицией Канска Красноярского края.
В Красноярск немедленно полетел запрос. Из ответа явствовало: Сторожев пропал без вести 9 декабря 1954 года, что совпадает со временем пребывания Алтынова в Красноярске сразу после освобождения. Объявленный всесоюзный розыск не дал положительных результатов. В июле нынешнего, 1955 года ягодники обнаружили в оставшемся от зимы кострище полусгоревший труп. По остаткам одежды и некоторым другим приметам родственники признали в нем Гавриила Сторожева.
Судебно-медицинской экспертизой установлено, что смерть наступила от удара тупым тяжелым предметом по голове, после чего предпринята попытка сжечь труп и таким образом скрыть следы преступления. Концы в воду, а пузыри — на поверхности. Часы и незначительная сумма денег, обнаруженная в сохранившемся от огня заднем кармане брюк, остались при покойном. Милиция с полным основанием выдвинула версию, что убийство совершено с целью похищения документов.
Сомнений не было: убийство — дело рук Алтынова. Но не было сомнений и на другой счет: причастность к данному преступлению Алтынов будет отвергать. «Паспорт нашел, Сторожева в глаза не видел» — вот что он скажет. Орлов рассматривал паспорт Сторожева и думал, как минимальными силами и в кратчайшее время неопровержимо доказать, что убийство совершено Алтыновым. Ждать, когда это сделает красноярская милиция, — времени нет. Надо помочь ей.
Снял трубку, набрал номер начальника оперативного отдела Дальнова. Объяснив создавшуюся обстановку, намекнул на Новоселова — нельзя ли его в Красноярск?
— Нельзя, — отрезал Дальнов. — Нельзя хотя бы потому, что Новоселова, как тебе известно, нет на месте. Он в Новосибирске.
— Извини, запамятовал. Но надо кого-то для ускорения дела.
— Посоображаю, подберу кого-нибудь.
На том и порешили. Николай Борисович стал думать о Новосибирске. Точнее, не о Новосибирске, а о человеке, встретиться с которым командирован туда оперуполномоченный Новоселов. Уместно заметить, что поехал Юрий с большой охотой, В Белоруссии, знакомясь с документами 201-й охранной дивизий, он очень огорчался, что на фоне трех фонов — командиров полков фон Мюке, фон Папена и фон Рентеля — всякой сволоты вдосталь, а вот Мидюшко и Алтынова нет. Как выяснил Ковалев в Витебске, полковник Альберт Иоганн фон Рентель за военные преступления осужден советским судом к 25 годам лишения свободы. Установить, где отбывает наказание, особых трудностей не составляло. У него-то и должен Новоселов выяснить кое-что об Алтынове, а если удастся, то получить и некоторые сведения для Центра по задержанному в Болгарии Мидюшко, агенту американских разведывательных органов.
Машинально, а может, в силу профессиональной привычки Орлов пометил на чистом листке бумаги: «Фон Рентель — командир 7-го полка». И эта вроде бы ничего не значащая фраза стала толчком для работы, которая планировалась на завтра и которую, как он понял, можно сделать сейчас. Поджимало неплановое — госпитализация. Колебался, но услышав от врача: «Хватит, Николай Борисович, испытывать судьбу», сказанное твердо и с долей раздражения, дал согласие. До операции, помимо всего прочего, надо было выполнить и обещанное в душе следователю Ковалеву: выкроить для парня хотя бы три свободных от работы дня.
Итак, фон Рентель… Нет, этому свидетелю другое место. На первом плане — Леонид Герасимович Смирнов, военрук школы из города Гомеля. Его показаниями и очной ставкой с арестованным будет открыта первая страница предательской деятельности Алтынова. Дальше пойдут Раскатов и Голотин — узники «Шталага-352». Их показания о бесчинствах старшего над бараками привезет Александр Ковалев. Эти свидетельства подкрепят немецкие трофейные документы, удостоверяющие, что Алтынов исполнял в лагере должность старшего полицейского и, как наиболее усердный, планировался для особых поручений в контрразведке.
Следующий этап из жизни предателя — служба в немецком карательном батальоне. Тут свидетелем номер один выступит не кто иной, как начальник штаба этого батальона Прохор Савватеевич Мидюшко. Он допрошен еще в Болгарии.
Другой важный свидетель — Егоров Сергей Харитонович, денщик Алтынова. Тоже допрошен. При необходимости можно провести и очную ставку с Алтыновым.
Следователем Ковалевым собраны веские доказательства участия Егорова в военных действиях против партизан во время службы в 624-м карательном батальоне, а также то, что Егоров неоднократно конвоировал советских граждан к месту казни и лично расстрелял в деревне Шляговке престарелого Илью Дмитриевича Оприновича, которого селяне называли просто Митричем.
Будут фигурировать и показания бывшего командира 7-го добровольческого казачьего полка Альберта Иоганна Рентеля.
Соединяя факты в единую цепь преступлений арестованного органами госбезопасности предателя Родины Алтынова, Николай Борисович вспомнил и о заявлении Алтынова на имя командира 201-й охранной дивизии генерала Якоби, в котором он клянется в верности Адольфу Гитлеру и высказывает решимость беспощадно бороться с большевиками.
Вспомнив об этой улике, найденной среди трофейных немецких документов, Орлов вызвал следователя-криминалиста, распорядился направить на почерковедческую экспертизу и письма Алтынова из ИТЛ родным, и подлинник его заявления на имя генерала Якоби.
Итак, Алтынов — командир роты 624-го батальона 7-го казачьего карательного полка. Награжден гитлеровской медалью. Рьяный, инициативный каратель. Что дальше?
Из допроса Мидюшко в Болгарии выяснилось, что летом 1944 года 201-я охранная дивизия бросила свои подразделения против наступающих регулярных войск Красной Армии и была основательно потрепана. Началось массовое дезертирство из карательных батальонов. Часть тех, кого удалось удержать, немцы обрекли на уничтожение, направив на самые опасные участки фронта и блокировав их с тыла эсэсовцами; другую часть перебросили во Францию для строительства оборонительных сооружений на Атлантическом побережье. Мидюшко сумел устроиться в этой группе батальона. Во Франции он сдался американцам.
Мидюшко ушел к американцам с давно продуманной целью. У Алтынова такой цели не было. Он стремился только к одному — выжить. После разгрома охранной дивизии Алтынову удалось прибиться к этапу советских военнопленных и он оказался в Чехословакии в лагере № 12, откуда намеревался вернуться на Родину под видом освобожденного узника. Но власовские пропагандисты вынудили его вступить в РОА, а затем отправили в диверсионно-разведывательную школу, где он был использован в привычной для него роли провокатора. Этот период его преступной деятельности подтверждается свидетельством отбывающего наказание парашютиста-диверсанта Николая Силантьевича Подхалюзина, который, как выяснилось в ходе следственно-розыскной работы, и сам служил в карателях — в особом отряде Бишлера. По вновь открывшимся обстоятельствам против него, как и против алтыновского денщика Егорова, возбуждено уголовное дело. Подтверждает учебу Алтынова в диверсионно-разведывательной школе власовской армии и его участие в провокации в отношении подпольщиков города Теплице также этапированный из мест заключения Михаил Казаков. На руках следствия имеются и другие показания, в частности чешских патриотов Яна Холечека и Феро Климака.
И последнее преступление Алтынова — убийство жителя Красноярска Сторожева в декабре прошлого года…
На дворе стало смеркаться. Яркое, но не очень пригревное сентябрьское солнце враз упряталось в набежавших тучах; крупные дождевые капли с силой забарабанили по стеклам, по жестяному скосу распахнутого окна. Брызги дождинок испятнали пол и даже достигали письменного стола. Орлов прикрыл створки, задумчиво понаблюдал за ослепительными молниями и взялся за телефон — надо позвонить Ковалеву: пора ему заканчивать работу в Белоруссии, пора возвращаться.
63
До прихода Матусевича Саша Ковалев решил побыть на воздухе. Попрощался с Владимиром Панкратьевичем.
— Обожду Матусевича на улице. Подымлю.
— Какие планы на завтра? — спросил Шиленко.
— Буду подбивать бабки. Вечером загляну, попользуюсь последний разок вашим телефоном.
— Домой потянуло?
— Еще бы. Да и… Двадцать пять свидетелей. Девятнадцать здесь, шесть в других городах. Уже допрошены тамошними товарищами по просьбе моего шефа.
— Про ужин не забудь. Обязательно приходи, буду ждать.
Областное УКГБ занимало чудом уцелевший губернаторский особняк — памятник архитектуры XVIII века. Напротив входа — устремленный ввысь обелиск из красного полированного мрамора, воздвигнутый в честь героев Отечественной войны 1812 года. Такой же, как сто лет назад. Лишь несколько выбоин от снарядных осколков напоминали о новом нашествии захватчиков на Россию…
В числе тех тридцати двух деревьев, которые уцелели в Витебске ко дню его освобождения, входили и семь вековых лип, окружавших обелиск. А рядом, крепко вцепившись в почву, подрастали и недавно посаженные молодые деревца. Уже сейчас угадывалось, что на крутом берегу Западной Двины будет густой тенистый парк.
Покуривая, Ковалев медленно дошел до береговой кручи. Левобережье — как на ладони, а на нем — страшные раны войны вперемежку с новостройками.
С болью смотрел Саша; задумался и не заметил, как подошел Семен Трифонович Матусевич. Взгляд подпольщика посуровел, губы плотно сжались. Он, конечно, видел на левобережье то, что не видел, потому что не знал, как тут было до войны, уральский парень Александр Ковалев, и заново переживал события не такой уж далекой поры оккупации фашистами его родной Белоруссии.
Матусевич предложил пойти к Пудетской пешком. Обойдя губернаторский дворец, остановился, показал на мрачное с виду здание.
— Станкостроительный техникум, политехникум до войны. При немцах размещалась служба безопасности войск СС. Отсюда выводили наших на эту кручу, спихивали вниз и заставляли обратно карабкаться. Кто одолевал, знов спихивали. Играли, пакуль человек не загублял силы. Тады пристреливали. Адсель на висельню водили — к музею. Были в музее?
— Да, работал с фондами.
— Не только тут гибли люди. Расстреливали и вешали у Смоленского рынка, в карьере кирпичного завода, подле казармы пятого железнодорожного полка… Весь Витебск в крови. Згубили немцы кажнаго трецьего витебчанина…
— Пудетская далеко живет?
— Недалека. Вон за гэтим узгоркам.
— Может, не пойдем?
Матусевич покосился на Ковалева, догадался, почему такое предложение.
— Тревожитесь, что мое настроение — дряньненько?
— Если честно — да.
— Ничого, я умею сдерживаться, Александр Григорьевич.
Приблизились к небольшому аккуратному домику, спрягавшемуся в густой зелени. Во дворе, заросшем вишенником, кто-то напевал приятным грудным голосом:
— Небось, калы з немцами зналась, красачка не спадала, а тут разом — непригожа, — недобро проворчал Матусевич.
Ковалев, слушая, придержал товарища.
— Теперь з нами поговори, Наталья, — спугнул песню Семен Трифонович.
К калитке подошла полная, пригожая собой женщина лет тридцати трех. Матусевич был в гражданском, но, здороваясь, Пудетская назвала его старшиной, подчеркивая этим, что хорошо знает Семена Трифоновича. Подав Ковалеву вялую пухлую руку, спросила:
— Вы тож з милиции?
— Пусть будет так, — не захотел вносить уточнений Александр.
— Проходьте, гассцями будете.
— Мы не в гости, Наталья, — отрубил Семен Трифонович. — Дело есть. Александра Григорьевича интересует…
Ковалеву хотелось перебить Матусевича, сказать, что он сам объяснит Наталье Сергеевне, что его интересует, но было бы дурно с его стороны ставить товарища в неловкое положение. К счастью, Матусевич не сказал ничего такого, что повредило бы дальнейшему разговору. Уведомил, что Александра Григорьевича интересует судьба некоторых людей, живших в Витебске во время оккупации. А каких именно, уточнять не стал. Что мог, дескать, он уже рассказал товарищу, теперь вот решили к ней, Наталье Сергеевне, обратиться.
— Жанщина ты малада, памятлива, — закончил Матусевич.
— Ад склероза бог уберег, — улыбнулась Пудетская.
— Вось и добра, — одарил ее ответной улыбкой Семен Трифонович.
— Собственно, Наталья Сергеевна, — объяснил Ковалев, — речь пойдет об одном человеке, которого, как мне известно, вы хорошо знали, — о начальнике штаба германского карательного батальона, сформированного из русских граждан.
— Про Мидюшка, што ли?
— О нем самом.
— Значит, вы не з милиции. З кэгэбе, да?
— Пусть будет так.
— Ну что вы заладзили: пусть буде так, пусть буде так… — в голосе Пудетской появилось раздражение. — Должна я знать, з кем разговариваю.
Ковалев подивился ее напористости, сказал:
— Да, я следователь органов госбезопасности, — полез во внутренний карман. — Удостоверение показать?
— Нашто мне ваше удостоверение. — Наталья показала рукой на крыльцо: — Проходьте в хату.
Ковалев ожидал, что женщина испугается, встревожится, смутится, наконец, но на лице Пудетской на миг отразилось лишь раздражение. Она первой вошла в дом, жестом пригласила в комнату.
— Не пойму, чего от меня надо, — сказала холодно, расставляя стулья возле круглого, накрытого плюшевой скатертью стола. — Допрашивали же, и не раз. И в сорак чецвертам, и пасля.
— О Мидюшко с вами был разговор?
— Не.
— Вот. А меня интересует только Мидюшко. Он довольно часто посещал дом, где вы были прислугой.
Матусевича потянуло за язык дополнить: «…и палюбовницай хозяина дома», но он, разумеется, покрепче сжал зубы. Лишь чертики в глазах выдавали его непоседливые мысли.
— Дявчонка з деревни, что я разумела… Бачила несколько раз.
— Что вы можете сказать о нем?
— Казался культурны, пристойны. Не верилось, что каратель. Пасля, кали товарищи з подполля пояснили насчет Брандта…
Матусевич не дал договорить, посоветовал сердито:
— Ты бы, Наталья, помолчала насчет подполья.
— Могу завсем змолкнуть, — нутряным голосом пробасила обиженная Пудетская.
Ковалев укоризненно посмотрел на Матусевича. Наталья заметила это, приняла Александра за союзника и, демонстративно повернувшись боком к Семену Трифоновичу, стала рассказывать о давних встречах Мидюшко с Брандтом. Рассказ был полон никому не нужной чепухи, тем более Ковалеву: что она готовила, как гость пил и ел, что хвалил из кушаний. Разговоры? Да, слышала, но не понимала, о чем они там… Про политику больше. Когда убили этого… Ну, редактора, она, Наталья, нанялась прислугой к начальнику вокзала. Он был русским, в Витебск приехал из Германии, Мидюшко не видела больше года. Встретила уже летом сорок четвертого с каким-то парнем на вокзале. Вначале даже не узнала Прохора Савватеевича. Оба грязные, оборванные, небритые. У нее была своя комнатка, и Прохор Савватеевич напросился зайти. Там они почистились, умылись, потом пили водку. Вот тогдашний разговор Мидюшко с парнем в немецкой форме поняла. Парень по имени Нил все время твердил, что «пора рвать когти», а Прохор Савватеевич свое: никуда не надо рвать, остатки полка отправляют во Францию против американцев, и им надо ехать туда. А там до цели — недалеко.
— Почему вы об этом не рассказали на допросах?
— Меня не спрашивали про Мидюшко. Вы не спросили б, никали б не вспомнила про него.
Наталья несколько кривила душой. Помнила о той встрече, надолго врезался и разговор двух вояк из разбитого полка карателей, вздумавших схватиться с Красной Армией. Пьяный Нил Дубень лез к Наталье с руками и предлагал вместе уехать в Америку. Дескать, девка она красивая, выйдет замуж за старого миллионера, а он, Нил, останется при ней верным рыцарем. Хоть и не твердого ума девка, но чуяла, что смеется над ней толстомордый. А насчет уехать мысль, действительно, была. Не в Америку, конечно, но подальше от Витебска.
Особенно назойливо преследовало это желание, когда гитлеровцы и те, кто с ними сотрудничал, стали удирать из города. Казалось, что вернувшаяся Советская власть схватит ее за шестимесячную завивку и спросит: «Миловалась с Брандтом и немецкими кавалерами? Кали ласка, сядайте в кутузку». Уехать дальше своей деревни не хватило ни сил, ни смекалки. Пожив у родителей, успокоилась, уверовала, что о ее любовных шашнях никто и ничего не знает. Вернулась в Витебск, работала санитаркой в госпитале. Здесь и встретила раненого капитана, нынешнего мужа… Но об этом она не сказала Ковалеву, поставила точку после сообщения: Мидюшко с Нилом говорили про Францию и Америку.
— Наталья Сергеевна, — спросил Ковалев, — Мидюшко ничего не оставил вам на память?
— Не, с чего бы?
— А в вашем девичьем альбомчике?
— В яком ще альбомчике? — разыграла Пудетская удивление и тут же почувствовала неладное в своем отрицании. Альбом видели работники КГБ и, выходит, сказали этому следователю…
Недоуменный вопрос все же вылетел, и Ковалев отреагировал на него так, как советовал подполковник Шиленко:
— Забыли? В цветастый платочек завернут.
— А-а, — в некотором замешательстве протянула Пудетская. — Был недзе. Пошукаю.
Она ушла в другую комнату. С альбомом вернулась после длительной задержки. Видно, далеко был припрятан. Сказала:
— На́што вам? Ничего интересного. Едно глупство.
В целом Наталья верно оценила свой альбом — ерунды там хватало. Заполнялся он, похоже, с Натальиных этак лет пятнадцати. Слюнявые стишки, картинки из журналов, афоризмы о любви, всякие приметы. Позабавил Ковалева наговор:
«Из-под правой ноги, из-под самой пятки, нужно вырвать клок травы и положить ее под матицу, приговаривая такое заклинание: «И как трава сия будет сохнуть во веки веков, так чтоб и он раб божий (назвать имя) по мне рабе божей (назвать имя) сохнул душой и телом и тридесятью суставами…»
Неизвестно почему, но Ковалев был убежден, что «след в альбоме», на который намекал подполковник Шиленко, — это фотография Мидюшко. В альбоме фотографии не было. На другое наткнулся Александр. И это другое называлось «экспромт». Фамилия Прохора Мидюшко под четверостишием написана четко.
Ого, он еще и поэт! Что же, интересно, сочинил будущий американский агент? А вот что:
«Пусть в любые неизведанные дали меня несет суровый, сложный век. Так жить хочу, чтобы потом сказали: «Да, был он человек!»
От экспромта у Саши Ковалева нижняя губа полезла на верхнюю. Ткнул пальцем, показал. Матусевичу. Тот прочитал. Привыкший к общению со всякими отбросами, довольно равнодушно прокомментировал:
— Что тут особливого? У нас один подонок из подонков, много раз судимый, не раз от политуры загибался, в сарцире КПЗ повесился. На стене нацарапал: «Жил Васька человеком и умирает человеком».
Наталья расширенными глазами уставилась на Матусевича. Ковалев спросил у нее:
— Наталья Сергеевна, а фотография Мидюшко не завалялась где-нибудь?
— Ад-дкуль? — пролепетала не пришедшая в себя Пудетская.
Тут Наталья не врала. Пристрастие к фотографированию было распространено среди карателей, но Мидюшко им не страдал. Мужик он был дальновидный.
Ковалев поднялся, чтобы распрощаться. Матусевич повернулся к Наталье:
— Нет фотографии Мидюшко — свою бы дала. Из тех, что Пискунов-Покровский делал.
Щеки, шея, уши Натальи полыхнули краской, в глазах появилось такое бешенство, что казалось: еще минута — и она исцарапает старшину до костей.
На улице, закуривая, Ковалев поинтересовался:
— Кто такой Пискунов-Покровский?
— Фотограф з базара. Подленьки старэча. Потому и верю ему, что — подленьки.
— Чему веришь?
— Что офицерье немецкое с голыми жа́нчинами фотографировал. В том числе и з Натальюшкой.
— И доказательства есть?
— Адкуль! Говорит, немцы негативы сразу атымали, а карточки-дубликатьы, яки оставались, з перепалоху зничтожил, когда советские войска в город вступили.
— Вот видишь.
— Вижу. А вы видели, як покраснела? На воре шапка горит… Мужика ее жалко. Уехали бы куда-нибудь, что ли. Хотць к чертям собачьим. Тут ей шила в мяшке не схаватць.
64
В общежитие, где остановился Ковалев, утром позвонил подполковник Шиленко:
— Александр Григорьевич, зайди в управление. Твоего звонка ждут в Свердловске.
Было не до завтрака. Сжевал черствую булку, запил, водой из-под крана — и к Шиленко.
Разговор с Николаем Борисовичем начался о деле:
— Завершил?
— Можно сказать — да.
— Можно сказать или да?
— Да.
— У нас тоже завершено. Экспертизы проведены. Люди из ИТЛ этапированы. Алтынов — в камере. Приедешь — принимай дело к своему производству.
Надо бы Орлову добавить: «И вести его будешь без меня, самостоятельно», но не стал добавлять — узнав причину, Ковалев может и ослушаться, не сделать того, что сейчас ему скажет.
Все ясно, надо расставаться с Белоруссией. И Ковалев поспешил заверить своего начальника:
— Выеду ближайшим поездом.
— Погоди, Саша, — придержал его Орлов, и разговор для Ковалева принял неожиданный оборот. — Сегодня к тебе зайдет замполит из той воинской части, в общежитии которой ты живешь. Звать его Иван Андреевич. Персонального самолета он тебе не предоставит, автомобиля тоже, но перебросить по воздуху к авиаторам, где захоронен твой брат, поможет. Навестить могилку, малость прийти в себя… Одним словом, даю тебе на это трое суток…
— Николай Борисович…
— Все, Саша. Держи пять, — отрезал подполковник Орлов и положил трубку.
Свердловск — Минск — Витебск.
1984—1985 гг.