эмоциональное состояние — минус 1…»

Иногда бывает, что самый интересный жизненный процесс — наблюдать за домашним котом, которого никогда не выводят на улицу, но который часто смотрит в окно, постигая громадный мир за тонким стеклом с нагретого места. Это кошачье телевидение, животному любопытно действо, он поглощен представленной динамикой, но вряд ли стремится туда. Скорее всего в нем брезжит далекое эхо инстинкта, а подсознание выдает смутные картинки быстрого бега в сторону — куда глядят глаза.

Экран окна сегодня целый день проецирует снег с дождем, подобная природная неопределенность сродни душевной меланхолии. Кот замер, точно статуэтка, в комнате стоят все часы. Схематичная фигура — который день — лежит на кровати, не расстилая ее, не меняя позы, и кажется, будто жизнь замерла, в комнате никого нет, лишь окно мельтешит неживыми помехами.

Кроме кота и кровати есть письменный стол с лампой, с одиноким и чистым листом посередине, книжная полка, беспорядочно забитая книгами, вросший в свою тумбу телевизор. Еще — до зеркальности глянцевый безумный шкаф, подражающий Пизанской башне, с всегда приоткрытыми дверцами. Еще — тусклые бра, похожие на насекомых, скрипучий пол, столетний ковер, картина и две тяжелые гантели в углу. На картине изображена точная копия рамки, в которую одета картина, внутри ее находится другая рамка, поменьше, потом — другая, и так до бесконечности. Квадрат помещения одет в некогда светлые обои с частым и увеличенным нотным рисунком.

Неожиданно очень близко за стеной кто-то начинает петь. Это пение по нарастающей раздается неделю. С каждым днем оно становится все сильнее, а сегодня это почти рев.

Родик вздрагивает, потому что пение это исполинское, так могут петь только джинны. Ни один человек не может петь с такой силой, у него не может быть такого яростно-сильного голоса.

По телу истерично принимаются маршировать бесчисленные армии мурашек, волосы на голове беспорядочно и заметно шевелятся.

На кровати кажется небезопасно, не хочется делать ни шага, но ужасно тянет проверить, что же это такое.

Там кто-то смеется, и от смеха этого дрожат стекла в рамах.

Самоубийца снимает комнату в пятикомнатной квартире, где в каждой из прочих комнат живут женщина среднего возраста — мама и женщина несколько моложе — дочка. Кому-то из них принадлежит и сама квартира.

Приводить никого не разрешается, Родик удивлялся, как ему разрешили здесь жить. Правило строго блюдется, и, кроме него, здесь не бывало других мужчин, а в свинцовом воздухе пыльных комнат в ленивом восторге порхает малютка шизофрения. Одна из женщин иногда тоже поет, при этом она настолько выжила из ума, что не помнит ни слова из песни. Подсознание невольно выдает старые, некогда потерявшиеся там мотивы, если не выдает — мотив синтезируется самостоятельно. Происходит это и рано утром, и поздно ночью. Она поет лишь звук «ля», спрягая его во всевозможных тональностях, не жалея голосовых связок, безжалостно тянет несчастные ноты. Она выкладывается так, что невозможно заниматься чем-либо под этот кошмар, даже смотреть телевизор.

Но это — не ее пение. Скорее мужской голос, зычный, пронзительный, вездесущий. Он проявляется вновь, ведя неведомый мотив, похохатывая в местах припева, очень ровно и точно накладывающийся на композицию «вне времени», что представлена в комнате.

Очень медленно, стараясь не скрипеть кроватью, Родик встает и крадучись добирается до двери. Приоткрывает ее и выглядывает в коридор, который, однако, сакраментально пуст, и лишь пустячные картинки замерли на водянистого цвета обоях.

«…кевин кваазен кевин кваазен геквакен гек-вокен кевин кваазен.»

Родик прикрывает дверь, возвращается обратно, но голос неумолим, он вызывает по телу всевозможные реакции. Кровь приливает к корням волос, голова становится тяжелой. Собственное тело кажется то невесомо легким, то невыносимо бетонным.

Тяжеловесным орнаментом неведомого пения прибавляется отвратительное подобие музыки, негромко зашипевшей, точно змея, после чего возопившей так, что подпрыгивает лампочка под потолком. Она почти оглушительна, злое варево рока, сквозь который едва протискивается писк телефонной трубки, что находится не на базе, а где-то лежит.

Родик слышит писк, понимает, что звонят ему, и ему необходимо найти ее (Ее), услышать важный звонок, но музыка путает поиски. Он понимает еще, что никогда не найдет телефонную трубку, предпочитая бессильно лежать. Со стороны он напоминает психопата, что вьется в петлях предположений, корчась в потолок лицом от предчувствуемой бесполезности метаний или, может, от предчувствия беды. Он даже почти знает, кто звонит. Он не способен однозначно сказать это именно сейчас, можно сказать, он не способен вспомнить, но он чувствует ту руку, которая набрала цифры.

Появляется странное ощущение — все это будет происходить вечно. Музыка усиливается, и голова начинает гудеть ей в унисон, гул растет неумолимо и постоянно.

К горлу подкатывается волна спазмов, и приходится резко встать, чтобы не осуществилось то, от чего станет еще гадостнее.

Ноты на обоях начинают прыгать с места на место, сам по себе белый лист на столе складывается в аккуратный самолетик и, взлетев, делает петлю вокруг лампы, после чего отважно покидает комнату посредством форточки. Само по себе, с размаху и разбегу, к дрожащему телу приносится окно. Создается ощущение, что оно выпрыгнуло из стены, дабы подпереть локти самоубийцы щербатым подоконником. На нем как был недвижим, так и остался, не повернув головы, серый созидательный кот.

Очень медленно глаза сквозь гулкие удары век фиксируют происходящее на улице.

Схематичный день. Его с невероятной скоростью и под зловещий аккомпанемент голоса и музыки полосует в клочья дождь-маньяк. Размытые человеческие фигурки, среди которых неожиданно проступает нечто до боли знакомое. К ужасу своему, Родик различает в этой безразличности кибербабку Нокка. Она такая же, как тогда в метро, и опять делает вид, что не смотрит в его сторону, внимательно разглядывая голубей. Странным образом прочие силуэты также приобретают смысл, переставая выглядеть шахматными фигурками. Они перестают нестись по заданной кривой собственной биографии, выстраиваются в дружные ряды, меняются местами и образуют собой в совокупности стрелку, указывающую прицельно куда-то вниз, под самое окно. Лица всех, удивительно различимые с высоты седьмого этажа, поразительно знакомы.

Родик знает всех и каждого, он смотрит в их до боли знакомые черты и понимает, что они — уже не они. Они улыбаются как всегда, но чуть натянуто, смотрят на него как обычно, и все же это странные взгляды. Они все курят, и это выглядит чуть иначе, при том что многие из них вообще не курят. Их всего человек двадцать, но лиц уже насчитывается более сотни.

Створки окна распахиваются не внутрь, как устроены, а противоестественно наружу.

Тело Родика воспаряет над уродливым камнем подоконника, руки на секунду замирают на его облупленной поверхности, удерживая на миг дурное тело в сложной геометрической фигуре. Потом они все же отталкиваются, и под воцарившуюся тишину лишь кричащий ветер наполняет одежду самоубийцы легкомысленной лаской.

Сердце в этот момент не бьется, оно замерло от страха и ожидания. Мысли же, наоборот, фонтанируют внутри головы, скоропалительно перемалывая все, что было и что могло быть.

Одежда трепещет, и это самый красивый звук, на который способна ткань. Руки ловят воздух, предательски надеясь найти что-либо, что не будет утекать сквозь пальцы. Кожа не чувствует дождя, точно капли летят мимо. Будто кожа уже не материальна для этого мира.

Секунды хватает, чтобы разглядеть, куда указывала стрелка: это тентовая крыша уродливого автомобильного фургончика. Она гораздо дружелюбнее, нежели суровое лицо асфальта, распростершегося на многие километры вокруг, хотя это нелегкая физика для тела, падающего с высоты седьмого этажа.

«…кевин кваазен кевин кваазен геквакен гек-воен…»

Звук самолета — очень странно. Откуда взяться тут звуку самолета, такому близкому, что появляется ощущение — подними руку и ухватишь его за крыло? Предположительно, это моя голова, раз я нахожусь внутри нее. Соответственно любой шум должен быть знаком, или этот самолет — та самая неконтролируемая часть меня, которая порой творит те самые необъяснимые вещи.

Позже звук перестал напоминать мне самолет. Больше он напоминал электрическое гудение, гул чего-то невидимого, но исключительной мощи. Электростанция всегда рядом, когда я совершаю очередной прыжок. Она первая, кто встречает меня, и именно ее гудение подсказывает мне тогда, когда я еще не понимаю, мои ли это мысли либо это мысли сами по себе, что все-таки опять — я жив.

Определенно в моем теле что-то сломалось. Определенно это нечто горячее, что будто омывает мое тело — боль, понять которую я смогу уже очень скоро, и тогда вопль жизни распахнет все мои поры в их пугающей многочисленности.

Потом забытье, длящееся неопределенное время.

Вот веки вновь приобретают силу. Создается ощущение, что это самое сильное, что есть сейчас в организме Родика.

С шумом они распахиваются, и он оказывается на все той же кровати, замечательной полуторке, до головы накрытый черным блестящим покрывалом. Оно огромное, и большая его часть стелется по полу. Белый потолок полнится голографическими розами, настолько розовыми, что от них начинают слезиться глаза.

Родик пытается пошевелиться, чтобы стряхнуть наваждение, и чувствует сплошную обжигающую пощечину боли. Покрывало чуть сползает, и ниже шеи обнаруживается бинт, еще ниже — гипс, гипс в самом низу, забинтованные пальцы рук, каждый забинтован отдельно. Но дышится удивительно свободно, нет нездоровых пений и страшной музыки.

В остальном — ничего удивительного, по крайней мере для собственного разума.

Родик озирается, словно восстанавливая в памяти комнату, где, как кажется, не был некоторое время. Ничего не изменилось, даже кот на том же месте. Но в одном из углов комнаты, совершенно неприметно, даже если вглядываться, стоит человек. Одетый в черный халат, на вид из того же материала, что покрывало, неопределенного пола, с белой маской на лице, выражение которой отсутствует — ведь у нее нет мимики. Тем не менее кажется, что это проекция лица, которое спрятано под маской. И черты этого лица слишком мелкие, чтобы быть правильными.

Маска смотрит на него.

Родик пристально вглядывается в маску.

«…кто ты?»

«...»

«...ты не слышишь меня?»

— Кто ты? — спрашивает он, наконец осмыслив, что это может продолжаться вечно.

— Есть разница? — вопросом на вопрос отвечает маска, но яснее от этого не становится. Голос звонкий и чуть грубее женского, но нежнее мужского.

— Как зовут тебя? — спрашивает Родик. Сейчас он пытается понять, не грезится ли ему человек в маске.

«...я же должен называть тебя как-то, раз уж ты здесь...»

— Шиза, — отвечает маска сквозь короткую паузу. — Можешь называть меня так.

— Ты — это я? — высказывает предположение Родик, пытаясь приподняться, и морщится от боли.

«…неужели я столкнулся лицом к лицу с собственной шизофренией?»

— С чего бы это? — фыркает маска.

— Но ты — часть меня? — предполагает Родик.

«...или нет?»

— Определенно нет. — Маска не согласна. — Может, позже, но не факт.

— Уже легче, — вздыхает самоубийца, в бессилии откидываясь на подушки. Они большие и очень глубокие.

— В чем легкость? — Маска покидает свой угол и медленно плывет по комнате, мимо книжной полки, мимо кровати, мимо насекомоподобных бра. К пустому месту на стене, где логично смотрелась бы картинка.

— В том, что ты не часть меня, — объясняет Родик. — У тебя странное имя.

«...оно пугает меня...»

— Это псевдоним, — отвечает маска, поворачиваясь к Родику личиной. — А значит. ничего не значит. Я хочу выпить. Хочешь выпить?

— У меня ничего нет, — покопался в памяти наш герой.

Маска молчит. Она поднимает небольшую белую ладонь и проводит ею вдоль стены. Тут же водянистого цвета обои в том месте отслаиваются, открывается скрытая в стене ниша, а на месте отслоения оказывается полочка.

Приподнявшийся сквозь боль Родик видит радужный блеск бутылок.

— Скрытые запасы кое-кого, — поясняет маска, звеня посудой.

— Какого ты пола? — спрашивает Родик.

Этот вопрос ему кажется исполненным первостепенной важности. Он пытливо копается в фигуре маски, дабы вычислить самостоятельно, если она не захочет разоблачаться.

Маска не отвечает. Она наливает нечто из коричневой бутылки в два низких, но широких стакана, ставит сосуд обратно в стену и медленно поворачивается. Берется за полы халата и туго натягивает его на собственном теле. Отчетливо проступают широкие бедра и выпуклости в известных местах.

— Еще есть вопросы? — спрашивает маска.

— Я знаю тебя? — Родику начинает нравиться эта игра.

«…Сашка?»

— Нет, — уверенно отвечает маска. — Но теперь будешь знать.

— Ты покажешь мне свое лицо? — Родик наблюдает, как незнакомка берет стаканы и медленно, но неумолимо двигается в его сторону.

Однако «сашконометр» молчит.

— Может быть, — отвечает маска. — Но не обязательно.

Она садится на край кровати в ногах Родика и протягивает ему посудину с занятно колышущейся там медной субстанцией.

Он видит, что у маски очень красивые руки, или по крайней мере ему кажется так.

— От чего это зависит, Шиза?

«…любопытно, как называть тебя ласково…»

— Понравишься ты мне или нет, — улыбается маска, до того неподвижная. — От чего это обычно зависит?

— Что мы пьем?

".могу ли я доверять тебе?..»

— Это конопляное пиво, — отвечает она, и опять улыбается.

Вначале они выпивают все конопляное пиво, которое вмещает таинственный бар в комнате самоубийцы. Потом принимаются за шампанское, затем иссушают виски. Настает черед мартини, и, когда оно вполне логично заканчивается, принимают к сведению коньяк. Следом в баре умирают все соки. И после всего этого приходит жуткое нечеловеческое похмелье.

В тот момент Родик уже лишается части гипса и бинтов, которые разлетаются сами собой в пьяных бдениях. В подсознании погибают болевые эффекты, но голова саднит ужасно — мозг мелкой дрожью бьется о стенки черепной коробки.

Маска спит рядом. Ее лицо всегда безмятежно, халата на ней нет, а если быть более точным — она нага. Пьяные феерии привели к естественному результату сближения полов, а в этом случае произошло слияние всех трех — горизонтального, мужского и женского. Черная блестящая ткань растерзана на куски, а цвет кожи молодого тела слился с цветом маски, которую она отказалась снимать.

— Отдайся, — сказал он ей одно слово в предопределенный момент, и она отдалась.

— Забавно, — сказал Родик уже после того, как общий электрический разряд всколыхнул их мускулы и разум и на смену этому пришел этап бессилия и неги. — Маска настолько хорошо подобрана по цвету, что смотрится частью тебя…

— Она и есть часть меня, — ответила маска, стремясь уклониться от диалогов — в сон.

— В каком смысле? — шепчет ей на ухо Родик, не в силах забыть, как попробовал он убрать этот загадочный атрибут во время любви, но как не поддался он, даже не выдал места, где материал единится с кожей.

— Все мы носим маски, — сквозь сон произносит незнакомка. — В той или иной степени.

— Бывают моменты, когда нужно показывать настоящее лицо, — говорит самоубийца, но ему не отвечают.

Маска спит, и сна ее не слышно.

Родик встает, курит сигарету, что сливается цветом с его забинтованными пальцами. Вглядывается в улицу сквозь невидимое тело стекла. Там же так же предается сновидениям флегматичный кот, и лишь ухо его изредка дергается, семафоря о событиях в драматическом мире Морфея.

Замечая все это, видя все тот же дождь за окном, что смазывает любые картинки, а ули-

цу делает безлюдной, Родик вдруг подвергается странному гипнозу кошачьего уха. Оно неожиданно привлекает его внимание, и вслед приходит невыносимая жажда сна.

Почему-то самоубийца начинает сопротивляться. Первой мыслью становится выпить кофе, что он стремительно и делает, чувствуя, как титаническая сила валит его с ног.

Кофе дает обратный эффект, и очертания комнаты начинают плыть перед глазами. Тело деревенеет, и, едва добравшись до кровати, Родик проваливается в самый глубокий из когда-либо донимавших его снов.

Кажется, сон длится бесконечно. В темноте дремлющего подсознания мелькают чернобелые виды быта: завтраки и обеды, какие-то встречи, походы в кино и куда-то еще, шопинги, просыпание в одной постели и вечернее общее укладывание в нее же. Само собой, секс и всяческие его прелюдии, такие сцены преобладают, в качестве второго актера — неизменно белое лицо маски.

Во сне Родик удивляется, как же невыносимо долго он спит. В углах разума теплится осознание сна, при этом мельтешащие картинки ассоциируются с жизнью. Кое-что из происходящего явно до мелочей, но тем не менее остро чувствуется повторяемость событий. Мытье посуды наслаивается на интим, а поцелуй неулыбчивого рта единится с молчаливой поездкой в никуда. Вскоре новые сцены становятся редкостью. Разум, будто устав от разнообразия, замешивает односложное варево — остаются только сексуальные сцены. Их непроглядно много. Они проецируются очень быстро, меняется лишь фон, положения тел, главное остается неизменным — механические фрикции, из которых словно выпотрошили любое проявление эмоций.

Тело начинает сводить. Чем больше телесных картинок со скучными движениями, тем больше тонкая зудящая боль начинает мелко терзать кончики пальцев рук и ног. Потом она впрыскивается глубоко в тело, приводя к его излому в отвратительной истерике мышц, к скорому бессмысленному их сокращению.

От этого Родик просыпается.

Лицо маски возвышается над ним. О чем оно думает — непонятно, и самоубийце становится не по себе — тоскливо и отвратительно.

— Ты должна показать мне лицо, — решительно говорит он неулыбчивому рту.

— Должна ли? — спрашивает маска.

Родик смотрит ей за плечо: комната изменилась, а точнее — исчезла. Вокруг царствует кромешная тьма, не видно дальше кровати, которая по-прежнему отчетлива в тех местах, где нет черного, как уголь, покрывала.

— Почему так темно? — спрашивает Родик у маски.

— Не знаю, — отвечает она резким голосом. — Я проснулась, так уже было, а ты спал невыносимо долго.

Родик приподнимается, пытаясь найти пищу зрению за пределами кровати, но вокруг угольный мрак. Есть лишь кровать, и они на кровати. Так темно в комнате не было никогда.

— Ты должна показать мне лицо, — повторяет Родик.

Маска молчит.

Взгляд ее вязнет в нигде.

Пауза длится около десяти минут. Как только самоубийца открывает рот, чтобы в третий раз произнести требование, он понимает, что маски уже нет. Человек остался лежать на месте, как и лежал, но маска с лица пропала. Особых изменений не произошло, маска действительно плотно облегала лицо своей хозяйки, так что основная направленность черт сохранилась. Скорее даже это была маска, у которой не имелось собственного лица. Ее лицом становились черты, на которые она накладывалась.

Этой малости хватило, чтобы Родик сумел распознать в женщине дочку хозяйки квартиры. Очень привлекательную, самую привлекательную из всех дочек и вообще женщин, населявших это не очень большое количество квадратов.

— Я нравлюсь тебе? — спрашивает бывшая маска.

— Более чем, — отвечает Родик онемевшим ртом. — Мне трудно расшифровать, что означает та или иная моя реакция, но, кажется, я с ума схожу по тебе. Не знаю, что я делал и буду делать без тебя.

…правда в том, что женщина не должна понимать твоего отношения к ней, по крайней мере женщина, которая действительно нужна тебе, и это знание можно часто использовать как оружие, порождающее обратный эффект.»

— Я влюбилась в тебя, — признается маска. — С тобой хорошо.

".но иногда таким образом можно наступить на мину настоящей любви, живущей лишь в одной голове из двух, которая при этом не подозревает, что нельзя говорить подобное особи сильного пола.»

— Я пыталась нащупать пол, но его нет, — продолжает маска.

— Что ты имеешь в виду? — Родик пристально вглядывается в лицо.

— Я хотела найти пепельницу. Но не смогла нащупать пол, который был до того, как мы уснули, и где стояла пепельница, которую я сама туда поставила. Такое ощущение, что мы висим в воздухе.

".хм.»

— Ты сошла с ума? — Родик приподнимается на локтях. — Как такое может быть?

— Попробуй сам, — говорит маска.

Родик садится на кровати. В теле его нет боли, поэтому он с сомнением оглядывает бинты, стягивающие его грудь и пальцы. Осторожно выбирается из-под сливающегося с тьмой покрывала и осторожно подбирается к краю кровати. Щупает рукой, пытается найти твердь стопой.

Лицо его искажается в маске изумления — пола действительно нет.

Он находит в кровати некогда забытую зажигалку, кидает ее вниз, но звука падения не слышно.

— Где мы? — спрашивает маска.

— Висим где-то, — отвечает ей Родик, выглядя растерянным.

— Что делать? — спрашивает его маска.

— Висеть, — пожимает плечами Родик и откидывается на спину. — По крайней мере постель — лучшее место, которым можно быть ограниченным.

— И я думаю так, — соглашается маска, в голосе ее сквозит облегчение. — С тобой я могла бы находиться тут вечно.

От такой жуткой фантазии Родику становится не по себе. Созревает острое сигаретное желание, но сигарет тоже нет. Желание любви давно прошло. Становится понятно, что ограниченность в кровати — рознь ограниченности в кровати.

— Разве так бывает? — подает голос маска, и самоубийца понимает, что успел уснуть и что она только что его разбудила. — По-моему, так не должно быть. — Черная простыня, из-под которой коротко растут его грудь и голова, сливаясь с тьмой, рождает ложное чувство, что ничего более и нет.

— По-моему, тоже. — По его затуманенным глазам становится ясно — он имел в виду что-то абсолютно свое, и даже не половину своего тела.

Проходит неизвестное количество времени.

Преимущественно они молчат, меняют позы, то засыпают, то просыпаются. Вскоре появляется ощущение, что уснуть не удастся никогда, слишком много сна было.

Скука наполняет члены самоубийцы до краев, и он слышит острое желание расчесать в кровь тело. Весь тканевый материал, доступный рукам, превращается в веревочное целое, кроме покрывала, которое не удается порвать и приходится использовать целиком. Закрепившись в изголовье кровати, Родик мечет самодельный канат вниз и, уже не силах смотреть на влюбленное лицо маски, не говоря ни слова, соскальзывает вниз.

— Если ты не вернешься через пять минут, — слышит он себе вслед, — я отвяжу тебя. — Голос маски подтверждает, что она не шутит.

Ткань в ладонях заканчивается мгновенно, вокруг все та же тьма, при которой глаза бесполезны. Глянув вверх, самоубийца едва различает призрачное беление простыни, но кровати не видно. Выбор невелик: назад в вечность или вниз в неизвестность, а время на размышление ограничено пятью минутами. На память приходит зажигалка, чей звук так и не был услышан, в темноте проступает лицо маски, которое до смерти надоело самоубийце.

Он отпускает одну руку, второй крепко держась за заветный простынный кончик.

«…вот с таких пор и начинают нравиться окна…»

Чернь манит, словно человеческим голосом. Родик не думает долго. В конце концов падения и полеты — в какой-то степени его стихия.

Пальцы разжимаются, сердце подлетает к горлу.

Некоторое время будто ничего не происходит, наш герой перестает даже понимать — летит он или нет.

Ощутимо холодает.

Мрак начинает разжижаться на глазах, что становятся способны исполнять свою функцию.

Родик убеждается, что летит камнем вниз, руки его истерично цепляются за воздух, паника взрыхляет без того нервное мясо мозга.

«...не цепляйся…» — подсказывает кто-то.

На секунду Родик замирает, так как голос знаком. Но он слишком напуган, чтобы распознать владельца голоса.

«...просто лети...» — подсказывает он.

Самоубийца взмахивает руками так, как если бы имел крылья, взмахивает уверенно и широко, раз за разом усиливая силу взмаха. Падение резко замедляется, становится возможным оглядеться, и оказывается, что тело нашего героя мелко дрожит в словно нарисованном небе. Внизу темнеют крыши домов, это высотные дома, но наш герой машет руками гораздо выше их.

«...не маши руками...» — хохочет кто-то невидимый рядом.

Более того, самоубийца уже знает, кто это.

Он перестает дергать руками, которые отчетливо занемели, но падения не происходит. Лишь ветер шелестит бинтами, и странное тонкое предчувствие, как игла, пронизывает тело.

Под ногами нет ничего, от этого внутренности пробирает дрожь, руки безумно щупают воздух, тщась найти в нем твердые частицы.

Холодно, ледяные потоки накатывают, точно волны, — следующий холоднее предыдущего.

«...как тебе крылышки?» — рисуется из небесной сини Сашка, она абсолютно нага, смертельно хороша, а тонкий рот несет на себе кровавый цвет помады. За спиной горят переливчатой прозрачностью большие стрекозиные крылья. Они мелко дрожат, благодаря чему бестия не только не падает, но и чертит между облаками сложные фигуры.

«...идут тебе...» — не раскрывая рта, отвечает Родик.

За своей спиной он замечает такие же крылья. Почти неразличимые, но солнечные и ослепительные, словно собранные из чистейшей мозаики цвета слезы, дрожащие в синхронной истоме, благодаря которой самоубийца понимает, что может летать.

Он взвивает ввысь, едва не столкнувшись с большой загадочной птицей, чье поразительно умное лицо напоминает ему человеческое. Последние бинты опадают с его тела, и наш герой оказывается наг.

Становится еще холоднее, тело немеет, а Сашка неумолимо догоняет, хохоча и красуясь, хотя он и пытается оторваться.

«…где я?» — спрашивает Родик, тормозя в воздухе и поворачиваясь к ней лицом. Кровавые губы оставляют след на его лице, хотя он пытается уклониться от поцелуя. Сашка очень ловко оказывается за его спиной, хватается руками за крылья, парализуя их замечательное шевеление.

Два голых стройных молодых тела с жуткой красотой и скоростью летят вниз. При этом она беспрерывно целует его короткими, острыми поцелуями, схватив так, что он почти не может оказывать сопротивление. Тем не менее Родик отчаянно пытается вырваться.

«...в моей голове, тварь...» — зло говорит она ему в лицо, и слова эти обжигают его так, что появляется стойкое ощущение, что лица больше нет.

Резким рывком Родик все же освобождается.

Крылья вновь ударяются в синхронную дрожь, и на уровне крыш высоток самоубийца пытается упорхнуть спиной вперед, не выпуская из поля глаз бесстыдную фурию.

«...нечего мне тут делать...» — зло выплевывает он в ее сторону.

Лицо ее становится страшным, металлическим, рот исчезает.

«...я уберу тебя отсюда...» — в руках ее появляется металлическая трубочка.

Прежде чем Родик успевает что-либо осмыслить, она приставляет ее ко рту. Через секундное надутие щек в сторону прыгуна отправляется стремительный металлический шарик. Его идеально круглое и неуловимо маленькое шустрое тело беззвучно проносится над плечом самоубийцы и в мелкую крошку разносит левое крыло.

Единение с небом нарушается, Родика швыряет в сторону и вниз. Он вновь начинает истерично ловить воздух, который совершенно ему не дается.

«…я убью тебя…» — слышит он ледяной и такой близкий шепот в самое ухо, от этого делается больно. Сашка налетает откуда-то сбоку и бесшумным плевком разметает в прозрачную пыль правое крыло.

Небо становится чужим.

Оно отвергает тело Родика, что с диким воплем устремляет вниз, теряя из виду голую убийцу, перестав чувствовать что-либо, кроме падения и холода.

Опять лишь кричащий ветер наполняет волосы самоубийцы легкомысленной лаской.

Сердце не бьется, оно замерло от страха и ожидания. Мысли же, наоборот, фонтанируют внутри головы, скоропалительно перемалывая все, что было и что могло быть. Руки точно ловят воздух, предательски надеясь найти что-либо, что не будет утекать сквозь пальцы. Кожа не чувствует дождя, точно капли летят мимо, будто эта кожа уже не материальна для этого мира.

Внизу — парк, полный еще зеленой травы. Он гораздо дружелюбнее, нежели суровое лицо асфальта, распростершегося на многие километры вокруг, хотя это нелегкая физика для тела, падающего с высоты девятого этажа…

Точно не наяву в голове появляется голос маски:

— Чтобы выбраться, не надо было прыгать в окно, — сухо произносит он. — Надо было просто залезть под одеяло. Оно не случайно было таким черным, как то место, где мы висели. Если залезть под одеяло и ползти, как я сделала, ты через некоторое время оказываешься там, где заснул.

«…кевин кваазен кевин кваазен геквакен гек-вокен…»