Скиф

Коробков Николай Михайлович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I

Критическое положение Херсонеса отчетливо сознавалось всеми. Но городской совет тщетно искал помощи у соседних городов и государств. На содействие метрополии Гераклеи Понтийской уже нельзя было рассчитывать, так как она сама обратилась в составную часть Вифинского царства. Понт был занят собственными делами; кроме того, его поддержка могла повлечь за собой попытки обратить Херсонес в свою провинцию. Дикие сарматы, когда-то при царице Амаге помогавшие Херсонесу против тавроскифов, теперь не только были на стороне этих кочевников, но и сами являлись страшной опасностью и постоянной угрозой.

Хуже всего было то, что внутренние разногласия разделяли город и делали его почти неспособным к обороне. Граждане разбились на партии; ораторы говорили речи, спорили на рынках и площадях и называли изменниками всех сторонников других-партий.

Булэ, когда-то спокойно обсуждавший и уверенно представлявший дела на утверждение народного собрания, теперь почти не выносил определенных постановлений, часто отменял их, издавал новые. На его заседаниях завязывались бесконечные споры, выносились порицании архонтам и другим чиновникам, часто сводились личные счеты. В важных делах единодушия не было.

Наконец было постановлено созвать народное собрание и вынести решение о том, к кому должен обратиться Херсонес за военной помощью и какие меры принять дли сбора денег на усиление войска.

В назначенный день громадная толпа граждан собралась на агоре. Споры и волнения начались еще до того, как собрание было открыто. Первым обсуждался вопрос о сборе денег на оборону и о чрезвычайном налоге, необходимом для пополнения городской казны.

С речью выступил архонт Диомед. Ссылаясь на героические меры, к которым прибегали в затруднительных случаях другие греческие государства, он предложил запретить женщинам носить золотые украшения, а все находившиеся в городе изделия из драгоценных металлов отобрать в пользу государства. Граждане, не желающие отдать свое золото, должны быть изгнаны из Херсонеса.

Диомеду возражали с негодованием: предлагаемые им меры противоречат свободе граждан и обычаям народной общины. Его обвиняли в демагогии, в желании завоевать симпатии низших городских классов и закрепить за собой власть. Один из ораторов даже потребовал отмены предоставленных Диомеду чрезвычайных полномочий.

— Конфискация и изгнание, — говорил он, — главные признаки тирании! Диомед хочет сделаться для Херсонеса тем же, чем в свое время для Спарты был Набис. Вспомните о нем и подумайте, что и нас ведут к этому. Диомед окружил себя преданными людьми; теперь он хочет начать преследование богатых граждан города. Таким же образом Набис, тиран Спарты, осуждал на изгнание всех людей, выдававшихся богатством или известностью предков, и распределял их имущество и жен между своими сторонниками и наемниками, сплошь убийцами и ворами. Они, изгнанные из своих отечеств за преступления и нечестие, отовсюду стекались к нему; он был их покровителем и владыкой; он делал их своими приближенными и телохранителями и благодаря им создал себе непоколебимое могущество и репутацию нечестивца.

Он не довольствовался изгнанием граждан, но еще принимал меры к тому, чтобы и вне отечества они нигде не находили себе безопасного места и мирного убежища. Одних убивали в пути его посланные, других возвращали из изгнания, чтобы предать смерти; наконец в городах, где они селились, он заставлял лиц, внушавших доверие, нанимать соседние с ними дома, и посылал туда критян, чтобы они, через отверстия, проломанные в стенах, или через окна убивали их, стрелами.

Не было ни одного места, где можно было бы укрыться от него, и большая часть изгнанных им лакедемонян погибла таким путем.

Он изобрел особый механизм, изображавший женщину, украшенную прекрасными одеждами и похожую на его собственную жену. Когда он требовал к себе каких-либо граждан, чтобы вымогать у них деньги, он начинал с любезной беседы. Если ему удавалось добиться желаемого, он ограничивался этим, но если упорствовали, то он говорил: «Может быть, у меня нет таланта, чтобы тебя убедить, но, я думаю, что Апеге это удастся лучше».

Апега — было имя его жены.

Тогда появлялось изображение, о котором я говорил. Набис брал ее за руку, и она вставала с своего сидения. Он подводил человека к статуе, та охватывала его железными руками и постепенно прижимала к себе. А грудь и руки ее были усажены железными гвоздями. Так вынуждал Набис отдавать ему деньги и делать признания.

Он принимал участие в пиратстве критян. По всему Пелопонесу распространились грабители и разбойники: он брал себе часть их добычи и обеспечивал им в Спарте свободное убежище.

Не такую ли участь и славу готовит Диомед для Херсонеса?

Поднялся шум. Состоятельные граждане, особенно возмущенные предложением Диомеда, старались перекричать его сторонников, из простонародья.

С речью против архонта выступил также стратег, выбранный на свою должность на предыдущем собрании благодаря поддержке торговой партии. Человек неспособный и безличный, он слепо подчинялся указаниям выдвинувшей его группы. Он предлагал вотировать единовременный военный налог, одинаковый для всех граждан, имеющих какую-либо собственность.

Крики собравшихся не дали ему договорить, и он уступил место поднявшемуся на кафедру Эксандру.

— Будучи весьма опытны на словах и на деле, — начал он, — мы так легкомысленны, что в один и тот же день об одних и тех же вещах имеем неодинаковое мнение. Мы пользуемся советниками, которых всякий презирает, делаем господами общественных дел людей, которым никто не поручит своего частного дела.

Мы совсем непохожи на наших предков: они делали одних и тех же лиц правителями города и избирали их в стратеги, полагая, что способный дать наилучший совет с ораторской кафедры может наилучшим образом разрешить и все лично от него зависящие вопросы. Мы же поступаем совершенно иначе: людей, советом которых пользуемся в важнейших делах, мы не удостаиваем избрания в стратеги, как будто они лишены разума; наоборот, тем, чьим советом относительно частных и общественных дел никто не пожелал бы воспользоваться, мы посылаем, облекая их большой властью, словно они там будут разрешать возникающие дела разумнее и легче, чем те, какие возникают здесь.

Несколько ораторов выступили не только против предложения Диомеда, но и против него самого. Но мы все знаем Диомеда. Он не раз оказывал городу великие услуги, — в честь его была воздвигнута плита с благодарностью Совета и Народа. Теперь его объявляют тираном. Почему?

Он хочет отобрать золото в казну Херсонеса. Но разве в моменты опасности эллины не прибегали к подобным мерам?

Жители Лампсака, когда мука стоила четыре драхмы за медимн, приказали торговцам продавать ее по шести драхм. Они подняли цену масла с трех драхм за хус до четырех с половиной; так же поступили и по отношению к вину и к прочим съестным припасам. Излишек против нормальной цены поступал в пользу государства.

Лакедемоняне, когда им нужно было оказать нежную помощь самосцам, решили провести целый день без еды, как сами, так рабы и весь скот. Сбереженную таким образом сумму передали гражданам Самоса.

Граждане Хиоса издали закон, предписывавший, чтобы договоры займа скреплялись особым общественным лицом. Однажды, в тяжелый для государства момент, они постановили, что должники обязаны свои частные долги уплачивать не кредиторам, а государству; государство же взяло на себя уплату процентов по полученному таким образом займу.

Клазоменцы нуждались в хлебе и не имели денег. Они постановили, что все, кто имели запасы масла, должны уступить их государству под проценты. Масло же было одним из главных продуктов их страны. Затем они наняли барки и послали их в страны, откуда получали хлеб, чтобы достать его под стоимость масла.

Эксандр предложил проголосовать предложение Диомеда. Он был уверен, что большинство граждан должно быть на его стороне.

Но результаты оказались неожиданными: после подсчета голосов выяснилось, что принято предложение стратега о равном налоге.

Собрание затянулось. Вопрос о заключении военного союза был снят с очереди под давлением сторонников понтийской партии, — они опасались несогласия граждан и рассчитывали к следующему собранию лучше подготовить общественное мнение.

На другой день состоялось приведение к присяге достигших гражданского совершеннолетия херсонаситов, собравшихся на главной площади. После торжественного богослужения с принесением жертв и совершением древних обрядов должностные лица города во главе процессии вступавших в гражданство Херсонеса юношей двинулись к храму богини Девы и алтарю гения города. Здесь, на узкой длинной мраморной плите, украшенной фронтоном, был высечен текст гражданской присяги. Царь-ахронт медленно произносил установленные законом и обычаем слова, и юноши громким хором повторяли вслед за ним:

«Клянусь Зевсом, Землею, Солнцем, Девою, богами и богинями олимпийскими и героями, кои владеют городом и землею, и укреплениями херсонаситов: я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и граждан и не предам ни Херсонеса, ни Керкинетиды, ни Прекрасной Гавани, ни прочих укреплений, ни иных земель, коими херсонаситы владеют или владели, ничего никому — ни эллину, ни варвару, — но буду охранять для народа херсонаситов; я не нарушу народного правления и желающему передать или нарушить не дозволю и не утаю вместе с ним, но заявлю городским дамиургам; и врагом буду злоумышляющему и склоняющему к отпадению Херсонес или Керкинетиду, или Прекрасную Гавань, или укрепления и область херсонаситов; и буду служить дамиургом и членом совета как можно лучше и справедливее для города и граждан; и не передам на словах ничего тайного ни эллину, ни варвару, что может повредить городу; и не дам и не приму ко вреду города и граждан; и не замыслю никакого неправедного деяния против кого-либо из граждан не отпавших; и никому злоумышляющему никакого подобного деяния не дозволю, но заявлю и при суде подам голос по законам; не вступлю в заговор ни против общины херсонаситов, ни против кого-либо из граждан, кто не объявлен врагом народа. Если же я с кем-либо вступил в заговор и если связан какою-либо клятвой по обету, то нарушившему да будет лучше, и мне и моим, а пребывающему — обратное; и если я узнаю о каком-либо заговоре, существующем или составляющемся, то заявлю дамиургам; и хлеба вывозного с равнины не буду продавать и вывозить в другое место с равнины, но (только) в Херсонес, Зевс и Земля, и Солнце, и Дева, и боги олимпийские, пребывающему мне в этом да будет благо и самому, и роду, и моим, а не пребывающему — зло и самому, и роду, и моим, и да не приносит мне плода ни земля, ни море, ни женщины...».

 

II

К концу зимы Главка назначили садовником в городскую усадьбу. Вскоре, по его просьбе, Орик был переведен туда же.

Хозяин любил Главка, и Орик благодаря его покровительству пользовался значительной свободой. После работы он часто уходил и возвращался поздно. Он сделался более разговорчивым, его мрачность исчезла, и садовнику иногда казалось, что он совершенно примирился со своей участью. Главк все больше привязывался к нему; он любил говорить, и ему нравилось, что Скиф внимательно слушает его рассказы.

Ты знаешь всех эллинских богов, — сказал ему однажды Орик, — но ты никогда не говорил мне о богине-девственнице, которой поклоняются тавроскифы. Когда я проезжал через их землю, я видел принесенные ей жертвы и человеческие головы, насаженные в ее честь на пики. Конечно, вся эта страна принадлежит ей. Знаешь ли ты что-нибудь об этом?

Богиня, о которой ты говоришь, — ответил Главк, — хорошо известна всем нам. Над Тавридой владычествует Артемида — божественная сестра Аполлона, девственная покровительница охоты и радости жизни. Но скифы смешивают ее также с Ифигенией, дочерью Агамемнона, сестрой Ореста. Я уже рассказывал тебе о ней. Согласно прорицанию Калхаса, она должна была быть принесена в жертву богине, чтобы отвратить ее гнев от ахейцев, собравшихся в поход против Трои. Был уже занесен над нею жертвенный нож, когда она вдруг исчезла, окутанная облаком, и была чудесно перенесена в Тавриду. Здесь сделалась она верховной жрицей богини, служила в храме, сооруженном скифами, и должна была приносить в жертву иностранцев, случайно вышедших на эти берега. Потом она, при помощи Ореста, под покровительством богини Афины, бежала в Элладу. Теперь скифы, как и Артемиде, приносят ей жертвы и считают покровительницей полуострова.

— Которой же из них поклоняются тавры? — спросил Орик. — Одна из них, конечно, ваша, эллинская богиня, другая покровительствует им. У тавров и у эллинов не может быть одно и то же божество. Ведь оба эти народа постоянно воюют, значит и боги их должны находиться во вражде между собою.

Дать точный ответ Главк не мог. Он думал, что тавры тоже поклоняются Артемиде, но что они напрасно считают ее своей покровительницей. Если они и наносят эллинам поражения, то это только попущение со стороны богов, карающих города за их грехи и недостаточно усердные жертвоприношения.

По обыкновению, Орик не стал спорить. Он как будто хотел спросить еще о чем-то, но промолчал. Снова взялся за мотыгу и, глубоко вонзая ее в землю, стал продолжать работу, вскапывая сухую и плотную почву вокруг фиговых деревьев.

Вечером, когда работы кончились, он отправился в город и по людным еще улицам пошел к храму Артемиды. Он уже хорошо знал Херсонес, но каменные мостовые, каменные стены домов, над которыми виднелась только узкая лента синего неба, по-прежнему казались ему ненавистными. Он не любил проходить здесь и старался избегать тех улиц, где было особенно оживленное движение, потому что во всех проходящих видел своих врагов.

Обогнув центральные кварталы, он пошел переулками и выбрался на площадь. Здесь на высокой каменной террасе поднимался великолепный храм, обращенный фасадом к морю. Площадь была безлюдна; на широких и длинных мраморных ступенях здания сидело несколько человек. В стороне от них девушка, продавщица цветов, собираясь уходить, складывала свой товар в большую высокую корзину.

Храмовая дверь была открыта. Светлая полоса падала внутрь святилища, прорезывая наполняющий его полумрак.

Орик вошел и остановился у входа. После закончившегося богослужения прислужники приводили в порядок большой, тихий, украшенный мраморными пилястрами зал. Один снимал с жертвенника перегоревшие уголья и щипцами перекладывал более крупные головешки, еще дымившиеся синими чадными завитками; другой, вымыв забрызганный кровью пол, стал выметать рассыпанные зерна поджаренного ячменя, разбросанные цветы, венки, смятые и разорванные гирлянды.

Потом они вышли. Воспользовавшись этим, Орик приблизился к жертвеннику и раздвинул тяжелые, слабо покачивавшиеся за ним складки завесы.

Мраморная богиня стояла там, как бы слегка задохнувшаяся от стремительного бега и на минуту замедлившая шаг. Не выпуская лука из руки, она несколько изогнулась, откинув голову, и поправляла соскальзывавшую с плеча короткую одежду, охватившую волнующимися складками прекрасное и гибкое тело. Две дикие собаки, похожие на волков, бежали за ней, и одна из них, прыгая вперед, поднимала морду к руке богини.

Орик смотрел пристально. Опустил завесу, упавшую мягкими складками, и вышел.

Это была эллинская богиня, хотя ей могли бы поклоняться и скифы. Но все-таки это была не она. Это понятно. И Главк, очевидно, говорил правду, что Артемида — только эллинская богиня. Но, конечно, и Ифигения тоже. Он ее видел на стене одного храма, в картине, выложенной из кусочков мелких цветных камней. Она лежала на жертвеннике, протягивая вперед руки, а жрец в длинной одежде стоял рядом, подняв нож над ее обнаженной грудью. Дальше она лежала на спине удивительного животного с длинными изогнутыми рогами.

Но обе они — не скифские богини...

Орик спустился к морю и берегом пошел в сторону, направляясь к глубоко вдававшемуся в воду мысу. Обогнув его, он очутился в маленькой бухте с усыпанным мелким гравием берегом, переходившим в высокий обрывистый амфитеатр. Почти в середине его большой серый камень выдавался из глубокой зеленой ниши, заросшей мелкими жесткими стеблями вьющихся растений и трав. Розовые и белые чашечки вьюнка, уже свернувшиеся на ночь, казались похожими на спрятавшихся под листьями бабочек, и распространяли еле заметный, тонкий, чуть горьковатый аромат. Внимательно Орик осмотрел камень, отошел в сторону, сел и стал припоминать чудесное явление...

Тогда он спустился к берегу с этой же стороны, но остановился у самого мыса. В утреннем голубом свете не было видно горизонта. Небо и море сливались в ясной, сияющей глубокой дали. Маленькие облака, как паруса, медленно плыли в этой синеве, прозрачной, но как будто чуть-чуть затуманенной безграничностью лазурного пространства. Солнца не было видно; оно светило из-за берега, не отражаясь в воде, и давало слабые розовые тени, струившиеся над тихим взморьем.

От этой сияющей шири Орик вдруг ощутил себя как бы наполненным воздухом, бестелесным, способным к полету. Охваченный чувством легкости и радости, он распростер руки, запрокинул голову, и ему показалось, что сейчас он понесется вверх медленно и неудержимо, поплывет в голубой бесконечности, как те медленно исчезающие вдалеке облака.

Вдруг сверкающие водяные колеса прокатились по морю, разбрызгав ослепительное серебро солнечных брызг. Резкие блестящие полосы протянулись за ними в мягкой голубизне. Это дельфины, кувыркаясь, проплыли мимо — дельфины-кони, везущие колесницы подводных божеств. Потом все исчезло. Орик всмотрелся, но поверхность снова сделалась гладкой и ровной; только мелкая частая рябь серебряной чешуей упала на воду, протянувшись дрожащей дорогой к берегу.

Он сделал несколько шагов вперед и остановился. Прямо против серебряной дороги, там, где берег крутым амфитеатром поднимался вверх, на большом сером камне, выступавшем из зеленой ниши, испещренной мелкими, яркими цветами, стояла девушка, окутанная падающими складками белого хитона. Он увидел ее всю сразу; бронзовые отливы волнистых каштановых волос, обнаженные золотистые руки, лицо, как будто пронизанное голубым сиянием утра. Он смотрел неподвижно, поглощенный созерцанием, продолжая видеть с необычайной отчетливостью, и в то же время находился как будто во сне.

Она стояла спокойно, опустив руки, и, улыбаясь, смотрела куда-то вдаль; потом повернулась и исчезла за поворотом...

Словно пробуждаясь, Орик продолжал пристально смотреть на темный камень перед нишей. Он также не верил в то, что там никого нет, как и в то, что он видел кого-то.

Наконец он понял, что это видение.

Он припоминал рассказы Главка о явлениях богов и подумал, что это должно быть богиня-девственница — та, которой поклоняются тавроскифы. Он только никогда раньше не думал, что она может быть такой. Он чувствовал некоторый страх, но все же решился подойти ближе к нише.

На сером, разогретом солнцем камне еще виднелись влажные следы узких ступней, медленно поглощаемые горячими лучами. Охваченный неведомым раньше восторгом, он подумал о жертвоприношении. Припомнил обычаи своего народа, обычаи тавров; где взять животных? Где взять пленников?

Он старался понять смысл явления и, наконец, решил, что богиня обещает ему покровительство в начатой им борьбе против эллинов.

Он почувствовал уверенность в удаче и решил, что прежде чем уйдет из разгромленного города, нагромоздит здесь, у этого камня, целую гору отрубленных греческих голов. Это вдруг стало для него несомненным, и он почувствовал себя очень сильным и способным к осуществлению своего дела.

В подтверждение обета острым краем раковины он разрезал себе руку и, протянув ее, смотрел, как красная струйка, разбрызгиваясь, растекалась по горячему камню, дошла до края и, скатываясь вниз, исчезла среди мелкой травы, поглощенная сухой, горячей землей.

Потом он пошел в ту сторону, куда скрылось видение. Узкая крутая тропинка, углубленная в желтоватой каменистой почве, круто поднималась, огибая высокие скалистые обломки. Наверху ровное широкое пространство образовывало лужайку; за ней начинался обширный сад. Справа лужайка была срезана обрывистым береговым мысом, слева виднелись виноградники и знакомые Орику постройки: сараи, мастерские, невольничьи казармы...

Он вернулся и работал как обычно. Но он уже не чувствовал себя ни рабом, ни тем неосторожным, неопытным юношей, каким был до херсонесского плена.

Никто не замечал в нем перемены, но ее, должно быть, чувствовали все те, с кем он говорил. Они начинали верить так же, как он, не спорили и смотрели ему в глаза, словно ожидая приказаний.

Прошло всего лишь несколько дней, но в них сделано было больше, чем за целые месяцы первоначальных разговоров и планов. У Орика было уже несколько десятков друзей, и он перебирал в памяти их имена, соображая, как и что ему удалось сделать за последнее время. Он решил разбить их на несколько групп и со всеми говорил различно. Те, которые сделались его ближайшими друзьями, собирались напасть на город, захватить его и подчинить себе. Другие думали о нападении и мести, третьи только о грабеже и бегстве. Он старался сделать так, чтобы они ничего не знали друг о друге, и чтобы каждый из них тайно вербовал себе сторонников из наиболее решительных и сильных людей.

Они придумали себе условные знаки, и в определенное время Орик встречал их в различных местах за городом, где они его ожидали.

Иногда он уходил в рабочие кварталы у гавани и долго оставался там, переходя из дома в дом, окруженный товарищами и людьми, жадно выслушивавшими его слова о свободе, богатстве и мести тем, кто сейчас подчиняет их своей власти...

 

III

Вечером было назначено собрание в катакомбах за кладбищем. Орик дождался наступления темноты и, убедившись, что все кругом уснули, направился к отдаленному пустому сараю. Здесь его уже ждало несколько человек из рабов Эксандра. Один за другим они перелезли через изгородь и, держась на некотором расстоянии, пошли темными переулками и пустырями.

На кладбище, уставленном белыми каменными плитами с высеченными на них надписями, они заметили несколько фигур, пробиравшихся в том же направлении, что и они. Дальше, в неровной холмистой почве, поросшей жесткой травой, чернели круглые темные дыры. Они подошли к одной из них и стали спускаться вниз по узкой крутой лестнице, проложенной в неправильной формы колодце, оканчивавшемся галереей. Она была настолько низкой, что в ней можно было идти, только согнувшись. Твердая каменистая почва, высеченная наподобие неровного свода, местами обвалилась и загромождала проход, — здесь можно было пробираться только ползком. Узкие галереи разбегались по сторонам, зияя черными входами, или скрещивались в обширных расширениях, похожих на подземные валы. Широкие лукарны, прорубленные в потолках, давали приток свежего воздуха, и здесь можно было отдохнуть от затхлого удушья длинных и тесных переходов.

В одном из таких помещений собралась целая толпа людей. Было трудно дышать от гари и чада нескольких факелов; дым плыл под потолком и свисал черными клочьями, не находя выхода, — лукарна была плотно заделана, чтобы сверху не услыхали голосов и не увидали света.

Мужчины разных возрастов, в различных, но одинаково бедных и грязных одеждах стояли, сидели или лежали на полу. Некоторые молчали, другие разговаривали между собой, перебрасываясь короткими фразами на странном жаргоне рабов, составленном из разноязычной смеси слов. Здесь было немало греков, отличавшихся страстностью жестикуляции, резкими голосами и быстротой движений; тяжеловесные сарматы с красноватыми лицами, заросшими светлыми бородами; черноволосые сирийцы; белокурые галлы — римские пленники, попавшие в Херсонес через международные рынки; массивные и угрюмые геты. Все они знали Орика и встретили его появление приветственными возгласами. Его сейчас же окружили, один из сарматов хлопнул его по плечу и спросил, скоро ли они вернутся в свои степи. Потом они начали рассказывать о своей работе, о своих успехах и неудачах:

— Один из рабов архонта привлек пятнадцать товарищей. Они нападут в нужный момент на дом и захватят оружие; среди остальных невольников тоже идет волнение, но им еще пока нельзя говорить, — многие из них находятся во вражде между собой.

— У члена городского совета Аристовула сговорилось несколько рабов, но один из них, желая выслужиться, донес домоправителю на остальных, и их заковали в колодки.

— Среди работающих в порту движение разрастается. Там согласилось между собой уже столько людей, что они могли бы напасть на морскую охрану, перебить ее и захватить корабли. Но среди них пьяные часто кричат о заговоре, и агорономы отправили в гавань новый сильный полицейский отряд.

— Много невольников присоединилось к заговору на вилле римлянина Адриана.

— Что делать дальше?

Многим казалось, что откладывать восстание не следует. Пора всем заговорщикам собраться в условную ночь, вооружиться и напасть на город. Если остальные рабы присоединятся — дело будет удачным; если нет — надо бежать и скрыться в горах. Более осторожные считали выступление преждевременным: надо подождать, когда волнения начнутся повсеместно, и тогда начинать. Скоро у Херсонеса будет война со скифами. Войска выйдут из города, тогда восстание легче всего увенчается успехом.

Сторонники немедленного выступления не соглашались.

— Если ждать — получится то же, что у Аристовула; власти дознаются, и начнутся казни. Тогда будет поздно.

Ясно намечались две партии. Начался ожесточенный спор. Раздраженные люди громко кричали, размахивали кулаками...

— Если вы хотите ждать, ждите. Мы воспользуемся первым удобным случаем.

Орик в стороне сговаривался с людьми, первыми примкнувшими к заговору. Потом он вышел на середину подземелья.

— Можно выступить хоть завтра, — медленно начал он, подбирая слова, — но чего мы добьемся? В лучшем случае, нам удастся пробраться за городские стены и уйти в горы, и то лишь, если греки не успеют вовремя снарядить погоню. Сколько нас? Около трехсот человек. А в Херсонесе тысячи рабов, и они все должны были бы стать нашими помощниками. Если мы уйдем, они останутся расплачиваться за нас. Если наше дело не удастся, нас предадут жестокой смерти. Ведь может статься, что мы не сумеем прорваться и бежать в горы...

Зачем вы сговариваетесь с пьяницами? Мы начали войну, и теперь не время для пьянства. Виноваты и те, кто этих пьяниц привлек к заговору.

Один из рабов Аристовула предал других?

Он должен быть убит не позже, чем завтра. Всякий, кто донесет или объявит властям, даже тот, кто будет болтать в пьяном виде, должен быть уничтожен. Тогда не будет предателей.

Мы должны увеличить число наших сторонников. Остальных рабов — которые не хотят и не умеют сражаться — надо подготовить, осторожно распустив между ними слухи о неизбежной гибели Херсонеса. Возбуждайте их ненависть против господ, обещайте им свободу, — мы завоюем ее и для них. Мы не будем рассчитывать на их помощь. Они не умеют сражаться; но когда восстание вспыхнет, они начнут грабить. Это будет полезно для нас: они отвлекут на себя часть военных греческих сил и повсеместно произведут беспорядки.

Нам осталось ждать очень недолго. Мы не знаем, но, может быть, скоро, — так говорят многие, — Херсонес будет окружен скифами. Тогда победить будет легко. Если же мы не дождемся скифов, мы назначим ночь, — но лишь тогда, когда будем достаточно сильными.

Расширенными глазами, отражавшими красный свет факелов, Орик оглядел жадно слушавших его людей и угрожающе протянул вперед руку с широко раздвинутыми пальцами.

— Мы не соберемся у ворот, а разобьемся на отряды и рассыплемся по всему городу. Мы будем вооружены. Мы одновременно со всех сторон подожжем город. Мы будем уничтожать всех, попадающихся на пути, и тогда, если нам даже не удастся неожиданностью нападения уничтожить полицию и войско, мы сможем легко уйти из города, нагруженные добычей, предоставив расплату тем, кто не пожелает к нам присоединиться...

Со всех сторон раздались крики. Рабы окружили Орика.

Они будут ждать и готовиться к борьбе и победе. Он будет их вождем.

Уходили группами, разговаривая и строя планы ближайшей работы; исчезали в темных коридорах, по одиночке возвращались в город, унося с собой искры готового вспыхнуть восстания.

Снова очутившись на кладбище, Орик видел последние тени, скользившие между памятниками и скрывавшиеся в темноте поглощавших их переулков. Скоро все опустело и стало безлюдным.

Оставшись один, он медленно шел вдоль ярко озаренной лунным светом городской стены. Он вышел на площадь и остановился против храма Артемиды. Лунный свет стекал с белого фронтона, барельефы выступали резкими светлыми пятнами; лестницы и колонны казались ослепительно яркими и были обведены густыми черно-лиловыми тенями. Упоенный сознанием своего тайного могущества. Скиф пристально смотрел на массивные закрытые храмовые двери.

«Очень скоро я — господин этого города — опрокину твою статую, чужеземная богиня, и освобожу место для той, которая пришла принести мне победу. Недавно я входил, сюда, как раб, тогда — победитель — верхом на коне въеду в храм по окровавленным ступеням»...

Казалось приятным идти и лечь на свою рабскую постель рядом с ничего не подозревающим Главком и другими, привыкшими к тому, что завтрашний день будет такой же, как сегодня, слепо верящими в непреоборимую силу бича и право господина. Быть рабом среди рабов и каждую минуту сознавать, что по его приказанию город сразу загорится со всех концов, чувствовать себя господином жизни своего хозяина доставляло большее наслаждение, чем сознание явного могущества. Оставаясь незаметным, он еще больше ощущал свою силу, хитрость и власть над другими людьми.

Спать не хотелось. Орик медленно обогнул постройки и мимо виноградника, где яркие синие и зеленые краски казались плавающими в глубокой черной тени, прошел на гладкую каменистую дорогу к саду. Он никогда не бывал здесь раньше, но теперь ему захотелось посмотреть расположение дома, где жил его владелец. Ведь очень скоро он ворвется сюда с мечом в руке, сопровождаемый толпой вооруженных товарищей.

Миновав пряно пахнувшие миртовые кусты, он подошел к скрытому в тени кипарисов зданию. Все было тихо; там уже спали. По дорожкам разливался зеленоватый лунный свет. Теплый воздух опьянял запахом невидимых ночных цветов. Цикады звенели непрекращающимся сухим шелестом, и теплый ветер доносил издалека широкие и ровные вздохи моря.

Орик стоял некоторое время, прислушиваясь к сладкому щемящему чувству, нараставшему в нем, оно расширяло грудь, было похоже на печаль и словно предвещало явление какого-то чуда. Не думая ни о чем, он медленно пошел по дорожке, подняв голову и не отрывая глаз от ясного плоского серебряного диска, казавшегося неровным, как будто погнутым немного.

Глубокие черные тени деревьев зияли провалами; вступая в них, он чувствовал себя поглощенным тьмой и снова, как бы ныряя, выходил на лунные дорожки, каждый раз испытывая чувство странной призрачной легкости.

Он дошел до каменного парапета, ниже которого лежала широкая терраса с целой рощей фруктовых деревьев и кустарников. Сильный поток теплого воздуха поднимался оттуда, насыщенный сладким запахом, вызывавшим головокружение.

Орик прислонился к могучему стволу кораллового дерева, слабо и ровно шелестевшего своими темными, жесткими, круглыми листьями. Он чувствовал себя опьяненным, счастливым и немного утомленным Он ни о чем не думал, но мысли, неуловимые и неоформленные, плыли в голове неясной, туманной вереницей. Опять бессознательно он пошел вперед вдоль парапета, завернул на боковую дорожку...

Прямо перед ним, в нескольких шагах, стояла та, которую он несколько дней назад видел на берегу моря. Она сделала быстрое движение, как будто хотела спрятаться, но удержалась и, не двигаясь, пристально смотрела на Орика. Тот неподвижно, не мигая, вглядывался в нее, не испытывая ни страха, ни неловкости, не думая о том, как ему следует поступить. Молчание длилось недолго. Не отводя от него глаз, она спросила:

— Кто ты? Зачем пришел в наш сад?

Голос был негромкий, грудной.

Орик отвечал просто:

— Я царский скиф. Меня взяли в плен, и я живу здесь. Я пришел случайно.

— Ты раб?

— Меня взяли в плен и продали в рабство. Но скоро я буду господином этого города. Я видел тебя на берегу, утром, когда ты стояла на камне.

Она смотрела молча, как будто не понимая.

— Тогда я еще не верил ни во что, но теперь у меня больше нет сомнений. Для тебя я взломаю двери мраморного храма, низвергну статую Артемиды. Мы принесем тебе жертвы из вражеских голов, и ты будешь единственной владычицей этих стран.

Она смотрела с удивлением:

— Ты хочешь низвергнуть статую Артемиды? Ты видел меня на камне? Я не понимаю, о каком храме ты говоришь?

— Храм будет воздвигнут в честь тебя. Здесь больше не будут чтить иных-богов. Ты будешь царить над этим городом так же, как над областью тавров.

— Ты делаешь странные прорицания. Я не понимаю тебя. Как можно воздвигать храмы смертной и ставить ее выше богов? Это мог бы сделать только Зевс, — смотри, чтобы его гнев не обрушился на тебя.

— Нет. Я не Зевс, я скиф. Но ты разве не богиня нашего народа, девственница, в честь которой людей низвергают со скал, а отрубленные головы вонзают на пики?

— Я дочь Эксандра, и это наш сад. Ты пугаешь меня. Если ты раб, то ты не должен со мной разговаривать. Уйди.

Орик бессознательно сделал шаг вперед.

— Ты не богиня? Но как же тогда объяснить чудесную помощь, полученную через тебя? Я не верю, что ты дочь Эксандра, — так зовут человека, которому меня продали в рабство. Как же ты могла помогать мне?

— Я никогда не видала тебя, не могла тебе помогать и не знаю, о каких чудесах ты говоришь. Ты говоришь странно. И ты называешь себя рабом моего отца. Я не верю тебе ни в чем и ухожу.

Она повернулась и пошла, не оглядываясь. Орик почувствовал нараставшую волну смущения, страха и тревоги.

Она ушла... Будет ли теперь счастливым начатое дело? Ведь божественной поддержки больше нет. Она — простая смертная девушка, дочь Эксандра. И она называла его рабом. Рабом...

Орик чувствовал себя беспомощным. Зачем он дал ей уйти? Дочь самого главного врага, и он чуть было не рассказал ей о заговоре...

Он хотел побежать вслед, нагнать и задушить ее. Но она уже давно скрылась из виду, наверное, ушла в дом.

Орик пошел обратно, быстро шагая по залитым мертвым светом дорожкам, мимо угрожающих черных кипарисов, из-за которых выплывали уродливые колючие тени кустарников, покрытых тусклыми белыми цветами. Он был очень взволнован и чувствовал потребность двигаться. Ложиться спать казалось совсем невозможным.

Он обдумывал принятые сегодня в катакомбах решения и выискивал их слабую сторону. Казалось, теперь все должно было идти иначе, потому что успех зависит уже не от божественной помощи, а от него самого.

Он снова начинал верить в этот успех, а его ненависть к грекам, казалось, возросла еще больше.

«Если ты раб, — ты не должен со мной разговаривать. Уйди».

Значит она живет в том доме. Конечно, с заговором не надо спешить. Но когда будет дан сигнал, он первым ворвется в дом, убьет этого старика и потом сам задушит ее. Но сначала она увидит, что он не раб. Он явится туда как воин и как победитель.

Он видел мысленно разгромленные комнаты, опрокинутую мебель, клубы дыма, вылетающие из окон... Вдруг ему вспомнились ее ноги, когда она повернулась и пошла. Странно, почему не было слышно шелеста гравия, — она шла как будто по воздуху... Может быть, все это будет не так?..

С ним делалось что-то странное. Казалось самым нужным во время нападения прежде всего убить ее, и в то же время он начинал бояться, что она может быть убита. Не лучше ли будет ее увезти? А если убить, то теперь же, не откладывая...

Он долго ходил по двору и наконец почувствовал утомление. Приближалось утро. Воздух сделался прохладнее. Тяжелые капли росы падали с деревьев. Луна почти закатилась, и ночь, все еще темная, стала окрашиваться серыми тонами.

Орик удивился своему волнению, — в главном все оставалось по-прежнему. Надо узнать, удастся ли завтрашний день убить предателя рабов Аристовула; это будет нетрудно сделать, — они сумеют его заманить. Потом надо послать расправиться с теми пьяницами из порта...

Он вошел в темную и душную казарму. Непрекращающийся храп висел в тяжелом, спертом воздухе; кто-то неясно бормотал во сне. Орик ощупью добрался до своего места, лег, подложил под голову руки и, продолжая ловить путающиеся мысли, долго лежал с открытыми глазами, де замечая, что за дверью свет становится все ярче.

Скоро яркие солнечные полосы пробились через щели, упали на стены, перерезали лица спящих. Главк встал, тяжело дыша и откашливаясь. Петухи перекликались, и их резкие голоса слышались то далеко, то где-то совсем рядом.

Зевая, пожимаясь от утренней свежести, люди один за другим выходили из помещения. Начинался рабочий день.

 

IV

Эксандр иногда сам осматривал работы и отдавал распоряжения Главку, заведывавшему теперь не только содержанием сада, но и обработкой полей. Если хозяину казалось, что кто-нибудь из рабов плохо исполняет свои обязанности, он приказывал уменьшить выдаваемую ему порцию продовольствия или наказать плетьми; но это случалось редко. Самым большим наказанием для лентяев была продажа их другому господину: можно было быть уверенным, что там и работа и жизнь будут несравненно тяжелее. Многие рабы искренне любили Эксандра, а он, хотя и старался быть строгим, сохранял на них старинный взгляд, как на своих домочадцев, и заботился о том, чтобы им жилось не слишком тяжело.

Всякий раз, когда он обходил поля или встречался с кем-нибудь в саду, он отвечал на приветствия, а с некоторыми, более любимыми рабами даже вступал в разговор,

Но Орик не мог равнодушно видеть этого высокого, прямого старичка с черными волосами, седой бородой и блестящими темными глазами. Его ненависть вспыхивала каждый раз с новой силой, и он никогда не мог освободиться от чувства стыда перед этим человеком, владевшим им, как простой вещью, как предназначенным для работы животным. Орик хорошо знал, что рабы должны существовать, и ему казалось совершенно естественным рассматривать, как вещи, людей, захваченных в плен во время войны. Но по отношению к себе он не мог этого допустить.

С того времени, как он впервые попал в Херсонес, он очень изменился. Он никогда раньше не думал о переживаниях других людей. Теперь он часто сочувствовал им, потому что их страдания напоминали ему его собственные. В то же время он научился сдерживать порывы, скрывать свои мысли и узнал, что сила очень часто бывает бесполезной; хитростью можно достигнуть большего, что не следует сопротивляться и бороться против неизбежности. И он скрывал свою ненависть под внешней покорностью и равнодушием; исполнял возложенную на него работу и молчал.

Внутренне он весь был захвачен мыслями о своем деле и не отрывался от них ни во время работы, ни во время отдыха. Часто они мешали ему уснуть; лежа, он обдумывал мелочи последних сообщений, подробности плана восстания, разговоры и отданные распоряжения.

Оставаясь наедине с кем-нибудь из товарищей, он говорил о свободе и о том, как ее легко получить. Он часто рассказывал о Дримаке и заставлял рабов острее чувствовать тяжесть их существования. Но в то же время был осторожен и говорил определенно только с теми, кому доверял вполне. Он никогда не упускал случая познакомиться с кем-нибудь из соседних рабов, заражал их своим мрачным сдержанным энтузиазмом, передавал им свою веру и выискивал среди них похожих на себя. Он чувствовал, как многие из них вполне подчинялись и ждали от него чуда и избавления. Другие оказывались равными ему и делались его товарищами. В условленные часы люди приходили, прятались где-нибудь между камнями обрывистого берега или у изгороди, заросшей тяжелой зеленью плюща, и ждали его, чтобы поделиться новостями...

Иногда на Орика налетали порывы веселья. Оставшись один, он вдруг пускался бежать, хватал и бросал тяжелые камни, разыскивал кого-нибудь из молодых рабов и предлагал бороться. Они схватывались, сжимая друг друга, стараясь опрокинуть на землю; тяжело дыша, медленно передвигались на небольшом пространстве, падали, переворачивались и перекатывались по земле...

Снова Орик чувствовал себя сильным и бодрым. Но это было уже не только чувство, как раньше, а и сознание.

После трудного и длинного рабочего дня он уставал. Но эта усталость охватывала только тело; голова оставалась ясной и бодрой. Уже за обедом он успевал отдохнуть и вечером часто уходил в город, — в этом отношении рабы Эксандра пользовались значительной свободой.

Рабочий квартал был хорошо знаком Орику еще с того времени, когда он с Таргисом подготовлял побег Ситалки. Здесь, среди рабов и вольных граждан, влачивших не менее жалкое существование, чем невольники, он чувствовал себя свободно. Их интересы, когда-то совершенно чуждые ему, казались теперь понятными и близкими.

Он заходил в маленькие темные мастерские, где люди до поздней ночи сидели, не разгибаясь, над шитьем обуви или одежды, расписывали глиняную посуду или ковали оружие. Все они были изнурены трудом и нуждой. Их жизнь состояла в непрерывной заботе о том, чтобы не умереть от голода. Самые молодые из них иногда смеялись и разговаривали, а в час отдыха выбегали на улицу посмотреть на проходивших девушек, обменяться шутками или принять участие в драке, завязывавшейся между двумя пьяницами. Остальные думали только о хлебе и сне. Ведь каждый день с криком первого петуха они тревожно соскакивали с постели и, наспех сунув ноги в башмаки, принимались за работу, несмотря на то, что еще стояла темная ночь.

Люди, не имевшие определенных занятий, каждое утро отправлялись в одно из предместий Херсонеса, где находилась рабочая биржа. Здесь собирались толпы невольников, отпущенных на оброк их господами, вольноотпущенники, готовые взять какую угодно работу, и полноправные граждане из Херсонеса, Керкинетиды, Прекрасной Гавани, не менее нищие и голодные, чем рабы. Все они искали поденного заработка, нанимались в грузчики, носильщики, матросы или образовывали артели для мощения дорог, постройки изгородей, сбора оливок и винограда. Все они составляли массу, жившую общими интересами, подавленную одними и теми же несчастиями. И это не меньше, чем одинаковое для всех рабочее платье, в виде серой туники с единственным рукавом, и своеобразный жаргон низших классов, стирало всякую разницу между ними, заставляло забывать различия национального и классового происхождения. Они обращались друг с другом по-товарищески, когда могли — выручали из нужды, помогали скрываться тем, кого за какие-нибудь преступления преследовала полиция. Многие из них часто не находили себе дела и целыми неделями голодали, питаясь выуженной в море рыбой и разными отбросами продуктов, выброшенных на рынках.

Число этих безработных беспрерывно увеличивалось. Обеднение Херсонеса, постоянно подвергавшегося нападениям скифов, вызывало сокращение промышленности и торговли; уменьшился вывоз продуктов в Афины, понизились потребности внутри самого города.

Но были и другие причины, разорявшие граждан, еще недавно бывших владельцами довольно крупных мастерских и находивших хороший сбыт разнообразным изготовлявшимся ими товарам. В городе стало возникать все больше фабрик и заводов — оружейных, кожевенных, мебельных, гончарных, где работали десятки, а иногда и сотни рабов. Их дешевый труд так же, как и возможность закупать большие партии нужного для производства сырья, делали конкуренцию с фабрикантами невозможной для ремесленников. И вот они один за другим разорялись, выбрасывались на улицу; только некоторые, особенно умелые, изготовлявшие вещи, требовавшие особенно тщательной и художественной обработки, существовали благополучно. Большинство же свободных ремесленников постепенно попадало в кабальную зависимость от крупных предпринимателей и, обрабатывая у себя на дому чужие материалы, сдавало товары за ничтожную плату.

Находя, что специализация — необходимое условие быстроты и дешевизны производства, предприниматели поручали каждому ремесленнику только строго определенную работу. Из сапожников один должен был изготовлять мужскую, другой женскую обувь; один занимался исключительно кройкой башмаков, другой сшивал их. Так же работали и портные; между ними отдельные мастера выкраивали платья, сшивали куски материи, изготовляли только плащи, исключительно верхнее платье или одни туники для рабов.

Над этим однообразным трудом люди сидели с раннего утра до глубокой ночи, получая в день четыре-пять драхм — сумму, на которую можно было с трудом прокормить двух рабов; на эти деньги надо было вести хозяйство, поддерживать дом, одеваться, кормить жену и детей. А семейства бедняков часто бывали многочисленны.

Политически все эти люди были полноправными гражданами демократической общины Херсонеса. Они являлись верховной властью города, потому что «самодержавный народ» правил им. Городской совет — Булэ — лишь исполнял его повеления, а магистраты — эсимнеты, дамиурги, продики, стратеги — считались его слугами.

Народ был неограниченным властелином, но большинство отдельных граждан жили хуже рабов.

Невыносимое существование заставляло людей нередко возмущаться и производить беспорядки, угрожавшие спокойствию города. Многие из них мечтали о временах, когда тяжкий принудительный труд и бедность исчезнут с лица земли и наступит золотой век Кроноса-бога, некогда царившего на счастливой, дававшей изобильные плоды земле, населенной людьми, не знавшими ни войн, ни судов, ни болезней.

Люди верили, что золотой век настанет вновь; тогда не будет ни бедных, ни богатых, ни рабов, ни господ, ни полиции; тюрьмы разрушатся, а судебные залы, портики, публичные здания обратятся в общественные столовые.

В это верили твердо. Во время рабочих собраний и празднеств в честь богов-покровителей труда об этом часто не только мечтали, но и выносили определенные постановления, вырезавшиеся на каменных досках и вывешивавшиеся на стенах того или другого храма.

Орик часто слышал рассказы о близости этих прекрасных времен, но не верил им.

— Как это произойдет? — спрашивал он. — И когда? И почему золотой век наступит именно теперь? Может быть, его надо ждать еще тысячу лет?

Он плохо верил в явление Кроноса, да и самая жизнь, которая должна была наступить с его воцарением, не нравилась ему. Она хороша только для рабов, мечтающих о том, чтобы их не обижали. Жизнь без войны, без радости победы, вечный мир — это казалось ему неинтересным, придуманным слабыми, привыкшими к подчинению и не умеющими побеждать.

Золотой век его не интересовал. Он хотел только отомстить грекам, захватить и разрушить город, разграбить его сокровища. Участники этого дела получат свою часть добычи и сделаются свободными. О том, что будет дальше, он не думал.

Каждый день то в одном, то в другом доме, в маленьких грязных кабачках или около сваленных на берегу, пахнувших смолой и рыбой лодок Орик, расспрашивая людей о их жизни, короткими злыми словами растравлял их ненависть к господам, к магистратам и заставлял еще больше, еще острей чувствовать безысходность нужды, тяжкий гнет суровой, голодной жизни. Все охотно говорили об этом, рассказывали, жаловались и возмущались:

— Нас даже во сне тревожит вопрос, где достать четыре драхмы, чтобы на следующий день снова лечь спать, наполнив желудок черствым хлебом или ячменной кашей, пучком салата или несколькими луковицами. Нам не остается ничего другого, как просить милостыню у прохожих. Но нищие уже и теперь часто умирают от голода, так как их стало слишком много.

Они перебивали друг друга:

— Я не мог заплатить налогов, и вот у меня отобрали дом и имущество. У меня четверо детей... Куда я их дену?

— Я работал на рудниках два года, а теперь меня выгнали, потому что труд рабов им обходится дешевле. Теперь я живу рыбной ловлей, но у меня нет никаких снарядов, нет лодки, а о зиме боюсь и думать.

— Лучше продать себя в рабство; там, по крайней мере, хозяин не даст умереть с голода...

— Зачем же вы так живете? — спрашивал Орик. — Херсонес — ваш город, он полон богатств. Почему вы не берете их?

И озлобленные голоса отвечали:

— Тебя еще никогда не били плетьми?

— Ты не видал полиции?

— Я однажды сидел в тюрьме. Уж лучше умереть под открытым небом...

— Вы говорите не как мужчины, — возражал Орик. — Вы собираетесь толпами на рабочем рынке. Вас гораздо больше, чем полиции и солдат. Каждый должен бороться за себя. А кто боится, тот всегда будет рабом. Вы называете себя свободными, а завидуете рабам, что им не дают умереть с голода. Кроме вас самих, вам никто не поможет.

Его собеседники молчали, потом кто-нибудь говорил:

— Недавно на фабрике Аполлодора двенадцать рабочих потребовали невыданную им плату. Их просто выгнали, и на их место хозяин купил рабов. Рабочие пробовали обратиться в суд. Чем кончится дело — не знаю. Но трое из них затеяли драку с главным мастером, и теперь они в тюрьме. Правда, они его здорово побили.

— Их было трое. Но если бы их было триста?.. Разве так трудно сговориться об этом? У всех вас есть товарищи — такие же голодные, как вы. Они могли бы сговориться еще с многими другими людьми, и образовалось бы войско.

— Прежде чем ты создашь такое войско, власти узнают об этих приготовлениях, и все попадут в тюрьму или будут казнены.

— Делайте так, чтобы власти ничего об этом не знали. Да и чем вы рискуете? Уж лучше умереть сразу, чем так, как вы, — медленно и позорно.

— Для такого дела непременно нужен начальник. Кто всем этим будет управлять?

— Выберите. Поговорите с вашими товарищами. Только умейте не болтать об этом.

Люди напряженно думали. Им начинало казаться, что все это могло бы быть осуществлено.

Потом они расходились, разнося мятежные мысли по своим лачугам, сея их на рабочих рынках, на фабриках, в гавани.

Когда Орик снова являлся, его встречали как друга, приглашали в дома и после первых приветствий заводили разговор о войне против властей.

Приходили новые люди, которых он никогда не видал раньше; их увлекала надежда захватить город в свои руки; они были более смелы, чем остальные; они сговаривались между собой и сообщали Орику о своих планах. Понемногу около него собрались сообщники из свободных граждан, решившие подготовить восстание, уничтожить городские, власти и полицию — агорономов и номофилаков, — разбить войско и взять на себя управление Херсонесом.

Но иногда случалось, что кто-нибудь из собравшихся спрашивал Орика:

— Ты кто?

— Скиф.

— Вот — ты варвар и раб, а мы все-таки свободные люди. Мы граждане Херсонеса. У тебя нет отечества, а мы не изменим нашему городу.

— Тогда не жалуйтесь, — говорил Орик, — голодайте спокойно. Ваше отечество выгоняет вас из домов, лишает хлеба, сажает в тюрьмы, — признавайте это правильным. Вы называете себя гражданами, но вы хуже рабов.

Случалось, что после этого начиналась ссора. Друзья Орика вмешивались в нее; дело чаше всего обходилось без драки, но собравшиеся начинали чувствовать недоверие друг к другу, угрюмо молчали и постепенно расходились.

Орик думал: «Они эллины, а я — скиф. Они считают себя свободными, а меня рабом. Конечно, мы — враги; я не должен забывать этого. Но все-таки они готовы восстать. Без их помощи обойтись нельзя. А после нам придется воевать с ними, потому что они по-прежнему будут считать нас рабами, а себя свободными».

И, разговаривая в предместье, он никогда не рассказывал о том, что многие рабы тоже думают о свободе, что между ними есть немало людей, готовых за нее бороться, и что они уже давно заключили союз между собою.

 

V

Адриан проснулся поздно. С трудом открыл запухшие глаза и некоторое время лежал неподвижно, прислушиваясь к тяжелым и неровным ударам сердца. Это у него бывало всякий раз после попойки. Но за последнее время он, кроме того, еще чувствовал неприятную тупую боль в груди и свинцовую тяжесть в голове. Мысли шли туго и вяло.

Адриан позвал раба и приказал открыть занавес, — он не любил темных кубикулов, распространенных у римлян, так как часто подолгу лежал в постели, прежде чем принять ванну. Ему было неприятно шевелиться, и он чувствовал острое неоформленное раздражение, вызванное противным вкусом во рту, яркостью падавшего в комнату света, воспоминанием о вчерашнем разговоре с Люцием.

Он опять приказал задернуть занавес и стал думать, следует ли выпить немного трифолинского или лучше принять какое-нибудь лекарство. Боли в груди показались ему возрастающими, и он велел позвать врача. Тот явился сейчас же, — господин часто требовал его к себе по утрам. Адриан протянул пухлую руку — пощупать пульс, высунул белый обложенный язык и вдруг рассердился. Выражение лица врача показалось ему неприятным.

В конце концов, от него нет никакой пользы. Лекарства почти не действуют, — стоило платить за этого раба такие огромные деньги!

С брезгливой злобой Адриан посмотрел на старика, ощупывавшего его отекшие, распухшие ноги, и резко оттолкнул его.

— Довольно! Мне придется, кажется, искать другого врача. Ты, может быть, лучше пригодишься в качестве псаря или хлебопека. Если не найдешь способа дать мне приличное самочувствие, я сегодня же отправлю тебя на новую работу.

Он выпил поднесенное ему лекарство и сморщился.

— Горечь!.. Может быть, ты думаешь, что лекарство должно быть непременно отвратительным на вкус?.. Ты обратил внимание на желудок? Я еще вчера хотел принять рвотного, но забыл.

Он закрыл глаза и попробовал уснуть. Потом решил, что встать все-таки будет лучше. Приподнялся, спустил ноги и сейчас же почувствовал острую противную тошноту. Опять лег и приказал рабам отнести себя в баню.

Его осторожно раздели и опустили в широкую ониксовую ванну, вделанную в мозаичный пол. Окунувшись в теплую, опаловую от влитых эссенций и благовоний воду, он закрыл глаза и задремал. Врач несмело разбудил его.

— Господин, твое здоровье может пострадать, если ты слишком долго пробудешь в ванне.

Адриана вынули, положили на покрытый тонкими тканями стол, и опытные рабы стали массировать его, натирая разогретым благовонным маслом. Этот массаж всегда действовал оживляюще. Адриан почувствовал себя лучше: тошнота исчезла, мысли сделались более отчетливыми и ясными.

Прохладный воздух фригидариума окончательно вернул ему бодрость. Он приказал подать завтрак и поел с удовольствием. Но все же попойка давала себя знать. Он решил еще полежать в бане и стал думать, чем бы развлечься. Сначала он приказал чтецу развернуть присланную из Рима новую книгу, но скоро она надоела, и он велел позвать танцовщиц.

Пляски как будто развлекли его, но в то же время и раздражили. Он опять вспомнил об Ие и снова возмутился требованием Люция. Конечно, он виноват сам, — зачем было говорить о том что он хочет похитить эту девочку? Увезли, и этим все дело кончилось бы. После, если даже история сделалась бы известной Люцию, особенных осложнений не возникло бы; что ж такого, что она дочь жреца? В конце концов, никто не может сказать ничего определенного... Теперь это оказывается невозможным. Люций настойчив до тупости. — «Подобный поступок оскорбит весь город и оттолкнет его от римлян; он может причинить самые большие неприятности»... Адриану даже показалось, что тот как-то слишком заинтересован всем этим делом. Не хочет ли он, ссылаясь на политику, получить девочку для себя? Зачем иначе стал бы он ездить к Эксандру?..

Эти мысли начали волновать его. Он встал, прервал пляску и прошел в таблинум, — здесь, перед столом, он лучше решал всякие сложные вопросы.

Уже давно ни одна женщина не привлекала его так, как Ия. Отказаться от нее было бы нелепостью, ссориться с Люцием — невозможно...

Но выход есть — жениться на ней. В конце концов, это не так странно. Все-таки она дочь видного жреца, самая красивая девушка Тавриды...

Весьма вероятно, что ему еще целую зиму придется прожить в Херсонесе. После, когда он получит разрешение вернуться в Рим, можно будет развестись. Это даже эффектно. Потом будет интересно рассказать в Риме.

Он почти убедил себя. Непременно надо будет поступить таким образом. Придется только обещать этот заем Херсонесу, вернуть Эксандру его личные долговые обязательства, ну, и прибавить немного... Старик, конечно, будет счастлив. И честь, и деньги, и дружба с Римом...

Адриан велел позвать бухгалтера и найти расписки Эксандра.

Он подсчитал, подумал, постукивая по столу короткими толстыми пальцами, — дело можно считать решенным.

Ему было приятно знать, что таким образом его желания исполнятся, и Люций, если это ему даже не понравится, не будет иметь никаких формальных причин для возражений.

Адриан занялся делами.

С тех пор, как он разбогател, он окружил себя роскошью и пользовался услугами целой толпы рабов. Но в делах он сохранял привычку заниматься один, лично проверял отчеты счетоводов, читал письма, сам составлял сметы. Он тратил на себя колоссальные суммы, но в денежных расчетах был скуп, мелочен и не отказывался ни от чего.

Ростовщичество служило ему источником значительного дохода, и он охотно давал взаймы остававшиеся свободными суммы. Все же самыми выгодными операциями были поставки. В этом отношении высылка из Рима оказалась двойным несчастием: кроме необходимости жить в глуши, он еще лишился возможности лично руководить делами, должен был действовать через агентов и иногда упускал случаи, сулившие огромные барыши.

Поставка продовольствия для войск Люция при удачном заключении договора могла дать очень много.

Адриан просматривал сообщения своих, агентов о ценах продуктов на различных рынках, вычислял и делал записи. Расчеты привели его в хорошее настроение. Он боялся только, чтобы Люций не заключил договора с кем-нибудь другим.

Надо его заинтересовать... Подкупить золотом нельзя; послать подарки неудобно, хотя он, несомненно, был бы доволен получить древнюю этрусскую вазу, которую видел у Адриана. Кажется, она ему очень понравилась, — он понимает толк в вещах и знает, какая это большая редкость.

Самое лучшее будет — устроить пир. В таких случаях гостям обычно дают подарки. Люцию нужно будет поднести эту вазу, а в дополнение к ней еще что-нибудь. Может быть, ему понравится какая-нибудь танцовщица, — например, эта недавно купленная, маленькая белокурая лесбиянка. Она достаточно соблазнительна и пляшет прекрасно.

Значит, и с этим решено.

— Кто там дожидается приема? — обратился он к секретарю.

Тот поспешно начал перечислять имена, но Адриан перебил его:

— Я спрашиваю тебя о деловых людях.

Он выслушал и взглянул на стоящие на его столе клепсидры.

— Вызови Кезифиада.

Секретарь вышел и тотчас же вернулся, сопровождая маленького круглого человека с шишковатой лысой головой; короткая, подстриженная по моде, курчавая борода оттеняла его грубоватое вульгарное лицо, скрывавшее хитрость под маской простодушия.

— Рад тебя видеть, почтенный Кезифиад, — начал Адриан. — Садись. Надеюсь, что под покровительством Девы дела твои процветают. Мне говорили, что ты купил целую партию девушек из Сирии. Это для себя или для продажи?

Тот замахал руками.

— Разве я работорговец? Конечно, от выгодного дела не откажется никто. Но я сделал покупку исключительно для того, чтобы пополнить свой гинекей. Красивые девушки; но их продавали оптом. Я рассчитывал, что некоторых можно будет уступить друзьям по сходной цене. Не желаешь ли, я пришлю нескольких; может быть, какая-нибудь из них понравится тебе.

— Спасибо. У меня уж и так много сириек, я беру только особенно замечательных. Если найдешь что-нибудь редкостное — пришли. Ну, а как твой банк? Кажется, есть чрезвычайно выгодные дела?

— Дела банка хороши, — скользя взглядом по перстням, блестевшим на пальцах Адриана, ответил Кезифиад, — даже слишком хороши; денег просят под какие угодно проценты. По тридцать четыре годовых дают охотно и с хорошим обеспечением. Но вкладов недостаточно. Если бы побольше денег, можно было бы провести громадное дело.

Адриан оставался равнодушным.

— Знаю, кое-кто уже обращался ко мне с этими делами.

— Конечно. Я и мой банк, — торопливо сказал Кезифиад, — не в состоянии удовлетворить этих требований, но я все-таки мог бы принять в них участие.

Адриан все так же равнодушно рассматривал свои перстни.

Не дождавшись ответа, Кезифиад продолжал;

— Соединив средства, мы могли бы сделать огромное дело. — Он согнулся в кресле, наклонился вперед и придал лицу сосредоточенно-вопросительное выражение. Но Адриан продолжал молчать.

— Вот я и приехал к тебе за советом, — откидываясь к спинке и хватаясь за ручки кресла, сказал банкир. — И думал, что дело сможет заинтересовать тебя.

Адриан усмехнулся.

— Может быть, ты будешь в таком случае говорить прямо?

— Боги! Разве я пытаюсь что-нибудь скрыть от тебя? — возмутился грек, поднимая руки к лицу, как бы отталкивая от себя страшное обвинение. — Но я был уверен и понял из твоих слов, что ты осведомлен о предполагаемом займе, который хочет сделать город.

— Знаю, но это дело меня не интересует.

— Но ведь громадные суммы... И какое обеспечение!

— Только оно ничего не стоит, если за него тебе не поручится Палак.

— Палак? Быть может, ты лучше осведомлен, но у меня есть полная уверенность, что в течение ближайшего года он не сможет напасть на город. А я рассчитываю вернуть долг в течение этого года. В три срока.

— Ты азартный человек. А я не вижу никакого смысла рисковать.

Грек казался озабоченным и обдумывал что-то.

— Если ты отказываешься, то и я не пойду на это. Но я думал: тридцать четыре процента — какой рост за год!

Адриан посмотрел ему в глаза.

— По сорок восемь процентов я дал бы половину суммы. Но не городу, а тебе лично. Я знаю, что ты сумеешь все это оправдать.

Грек изогнулся, как будто его ущипнули в бок.

— Ты шутишь! За сорок восемь процентов можно занять любую сумму в Риме, под самое подозрительное обеспечение.

— Ну вот я и предлагаю тебе по сорок восемь процентов.

Кезифиад закусил губу.

— Не могу же я предложить это моему родному городу?

Но Адриан уже пересматривал какие-то таблички.

— В твоем банке есть, кажется, небольшой вклад, сделанный мною. Ах да, вот — десять талантов...

Не отрывая глаз от табличек, он продолжал смотреть дальше.

— У меня есть должник, жрец Эксандр. Ты имел с ним какие-нибудь дела?

— Да, он один из вкладчиков банка.

— Ах так! Этот вклад — он не так быстро его возьмет. Если мне понадобится произвести взыскание, я могу быть уверенным, что деньги лежат у тебя?

Банкир сильно потер заросшую седеющими волосами щеку.

— Конечно, конечно, — искренним тоном сказал он и добавил: — Мне пришла в голову новая комбинация. Действительно, может быть, мне удалось бы обеспечить тебе сорок процентов, несмотря на то, что от города я получу не больше тридцати четырех.

— Сорок восемь, — настойчиво сказал Адриан, — или — и я больше не буду возвращаться к этому вопросу — сорок пять. Но вместо этих трех процентов тебе, быть может, придется исполнить одно мое маленькое требование. Подумай. Ответ послезавтра. Кстати, на днях у меня будет пир — я буду рад тебя видеть; о времени ты будешь извещен особо.

Кезифиад вышел.

— Объяви остальным, — обратился Адриан к секретарю, — что я буду принимать сегодня вечером. Клиенты пусть остаются, чтобы сопровождать меня в город.

Он приказал вызвать домоправителя и главного повара и предался заботам об устройстве пира. Он должен быть таким, чтобы его надолго запомнили. Пусть не только херсонаситы, но и Люций, привыкший к римской роскоши, будет удивлен и увидит настоящее богатство.

План обсуждался долго. За некоторыми редкостными продуктами, которых не было в Херсонесе, приказано было отправить специальных посланных. Повар должен составить смету расходов и передать казначею; домоправитель — озаботится всеми необходимыми распоряжениями; секретарь — составит списки приглашенных.

Адриан почувствовал аппетит. Прежде чем отправиться в город, он пообедал в обществе нескольких приглашенных и клиентов, по очереди являвшихся к столу, и прослушал похвальную оду, сочиненную в его честь местным поэтом.

Он был в хорошем настроении. Выйдя из дому, прежде чем сесть в носилки, он решил сделать тысячу шагов пешком, чтобы улучшить пищеварение. Клиенты, отпущенники и рабы, двигаясь за ним, окружали его атмосферой обожания и лести. Он был доволен, что не испытывает никаких болей ни в желудке, ни в сердце. Приятное чувство благосостояния и самоуверенности наполняло его.

На улице было жарко. Чтобы напрасно себя не утомлять и не разгонять нежной, медленно охватывающей его дремоты, он лег в носилки и велел нести себя вдоль города по направлению к Прекрасной Гавани, а затем, после прогулки, — к дому Люция Фламиния.

 

VI

Главк разложил по чашкам кашу, посыпал солью, разрезал и разделил луковицы и полил груду зеленого салата оливковым маслом. Порцию Орика он приготовлял отдельно, потому что тот, по скифскому обычаю, ел только пресную пищу и никогда не употреблял соли.

Главк всегда следил за тем, чтобы обед проходил чинно, и не переносил, если кто-нибудь начинал есть раньше других.

Пятеро рабов, кружком сидевшие на земле, нетерпеливо ждали, чтобы он кончил свои приготовления, но он не торопился. Полив на черные от земли руки немного воды, он взял сосуд с вином, набожно прочитал молитву и сделал возлияние в честь богини Девы. Потом он разбавил вино в большом кратере, подлив туда три четверти воды, и предложил начинать.

Все ели молчаливо и сосредоточенно, вытирая руки о траву — в теплое время года не уходили обедать в казарму, а готовили и ели тут же, среди поля, на месте работы.

После такого обеда Орик всегда чувствовал себя полуголодным. Дома он привык есть жирное и сытное мясо, и все эти кушанья из травы плохо его насыщали. От салата он вовсе отказывался; поэтому Главк клал ему каши больше, чем другим, а в праздничные дни, когда рабам к обеду давали мясо, всегда уступал ему свою часть.

Съев свои порции, люди легли отдохнуть на траве. Была середина дня, и к этому времени все уставали, так как уходили на поле с восходом солнца.

Неожиданно за изгородью появился человек и стал делать какие-то знаки. Он стоял далеко и прятался в тени дерева, но Орик, обладавший таким же острым зрением, как и раньше, узнал в нем Биона, одного из участников заговора, собравшего много сторонников среди рабов архонта.

Орик удивился. Обычно никто из друзей не приходил к нему таким образом, — это могло обратить на себя внимание и, во избежание подозрений, они встречались всегда в условных местах в часы, свободные от работы.

Орик встал и пошел к изгороди, за которой прятался Бион, но тот вел себя как-то странно. Он махал руками, требуя, чтобы Орик поспешил, и почти не скрывался. Он даже не стал дожидаться, перепрыгнул через изгородь и побежал навстречу Орику. У, него было возбужденное лицо и блестящие глаза; под невольничьим плащом виднелся широкий обоюдоострый меч.

— Ты ничего не знаешь? — быстро заговорил он. — Все погибло или мы, наконец, будем свободны. В городе восстание.

Орик схватил его за руку.

— Кто осмелился? Все погибнет наверное. Никто не был предупрежден об этом. Может быть, это случайно и не наше?

— Случайно, но благодаря нам. Все уже были доведены до крайнего возмущения. Начал Лизандр из гавани. Даже не он; началось внезапно, из-за осужденных. Их вели на казнь. Народ вмешался, а он отправил потом своих на помощь и послал сказать мне, что началось восстание. Большинство из наших еще ничего не знают.

— А полиция? Восстание только в гавани? Все равно, они погубили наше дело.

— Восстание везде: и в городе, и в гавани. Уже много убитых. Пойдем, я собрал своих людей. На твою долю найдется меч.

— Да, я сейчас. Подожди меня здесь.

Орик быстро вернулся к оставшимся товарищам и сказал:

— На город напали неприятели. Говорят, что они высадились в бухте. Начинается война, идемте смотреть.

Потом он отозвал в сторону одного из рабов.

— Беги и объяви нашим, что началось. Пошли сказать в соседние усадьбы. Мы идем к гавани. Берите оружие и нагоняйте нас.

Он сделал движение, чтобы идти, но остановился в нерешительности.

— Скажи, чтобы дом нашего хозяина не трогали. Пусть никто даже не подходит к, нему. Я первый войду туда, когда вернусь. Это мое. Слышишь?

Вдруг его лицо сделалось свирепым.

— Скажи — всякому, кто здесь осмелится что-нибудь сделать, я сам перережу горло. Иди.

Потом он поспешил к Биону. Пока они бежали к месту сбора отряда, Орик расспрашивал о положении в городе. Посланный Лизандром человек знал все подробности.

Волнения начались неожиданно. Несколько рабов было присуждено к смерти за убийство полицейского, но, когда их вели на казнь, толпа окружила их, избила военную охрану и освободила осужденных. В дело вмешался проходивший патруль и стал рассеивать толпу. Люди бросились бежать, началась давка. Некоторые бросались к воротам и прятались во дворах. Прибыл новый наряд полиции и начал осаждать дом, где заперлись осужденные и освободившие их товарищи. С другой стороны переулка собирались люди, сначала не решавшиеся вмешиваться в дело. Но постепенно возбуждение среди них росло, они начали бросать в полицейских камнями.

Внезапно распространился слух, что в городе восстание. На улицах появились невольники, бросившие свои работы и бежавшие к порту; некоторые из них оказались вооруженными и собирались в отряды. Скоро полицейские, осаждавшие дом, подверглись сильному натиску; одни из них были убиты, другие обратились в бегство. Ободренная успехом все увеличивавшаяся толпа бросилась за ними, опрокинула попавшийся навстречу небольшой конный отряд и, руководимая Лизандром, устремилась к центру города. Присоединялись не только рабы; захваченные общим настроением граждане кричали, что они идут бороться за свободу против магистратов, стремящихся установить в Херсонесе тираническое правление.

Восстание началось настолько неожиданно, что толпа почти не встречала сопротивления. Она захватывала попадавшихся ей полицейских, отбирала оружие у воинов и только перед зданием Городского Совета столкнулась с сильными отрядами, охранявшими площадь и сделавшими попытку остановить движение.

Произошла кровопролитная схватка; из-за раздвинувшихся рядов тяжело вооруженных пехотинцев появилась конница, врезалась в толпу; люди бежали, но задние ряды продолжали напирать; началась паника; толпа то отступала, стиснутая между домами улицы, то бросалась вперед.

Вдруг конные отряды, стоявшие на площади, получили приказание отойти, и толпа, почти разбежавшаяся, опять стала собираться.

Выяснилось, что охрана порта уничтожена, корабли захвачены, и все прилегающие к гавани кварталы находятся в руках восставших. В разных местах города пожары, большинство граждан заперлось в своих домах; есть слухи, что несколько правительственных отрядов взбунтовались и схватили архонта и дамиургов.

Орик понимал, что раз восстание началось, его надо поддерживать. Но оно развивалось без всякого плана. Он сделал попытку разыскать кого-нибудь из своих помощников, чтобы собрать людей и начать нападение на арсенал; об этом еще никто не подумал. Он разослал нескольких людей с приказаниями начальникам главных отрядов собраться к порту. Восстание сделало там самые большие успехи. Оттуда удобнее всего было начать наступление на город. В крайнем случае, можно будет отплыть на захваченных кораблях.

Он решил вести туда свой отряд.

Но проникнуть к гавани оказалось невозможным. На границе захваченных восстанием кварталов стояли сильные военные части, а у Орика было всего тридцать человек. Все же он попробовал пробиться. Но его засыпали градом стрел, и он едва смог спасти свой отряд поспешным отступлением.

Тогда он двинулся к Площади Совета, чтобы захватить собравшуюся там толпу и снова ударить на войска, окружавшие гавань. Но площадь была уже очищена от народа. Лишь несколько десятков человек еще держались за наваленными поперек улицы грудами выломанных дверей, мебели, срубленных деревьев и вырванных из полов балок. Перед этим заграждением лежало несколько трупов, немного дальше раненая лошадь судорожно билась копытами о стену. Лучники, скрытые своими щитами, обстреливали восставших; за ними на площади виднелась масса конницы, готовой перейти в наступление.

Отряд Орика подходил как раз в тот момент, когда сбоку, из переулка, вылетели всадники и обрушились на прятавшихся за грудой обломков людей. Все произошло почти мгновенно; бунтовщики были перебиты или сдались.

Не оставалось ничего другого, как бежать отсюда. Единственное место, где еще можно держаться, был порт. Орик решил сделать попытку пробраться туда. Он рассчитывал на вызванные им отряды; к тому же и его собственный отряд увеличился — к нему присоединились некоторые из бежавших от площади людей, и теперь у него было до пятидесяти человек, вооруженных мечами, дубинами и копьями.

Удалось благополучно дойти до берега бухты. Прежде чем двинуться отсюда к гавани, Орик выслал вперед разведчиков выяснить, где держатся восставшие и как располагаются городские войска.

Где-то вдалеке происходило сражение; оттуда слышались крики, звонкое цоканье копыт проскакавшего по каменной мостовой конного отряда.

Двое из посланных вернулись.

— Правительственные войска — везде; восставшие держатся лишь в нескольких домах. В самой гавани находится полиция: она охраняет корабли; рабы отовсюду бегут, бросая оружие...

Орик оглядел столпившихся около него людей, слушавших сообщения. На мрачных лицах была тревога и страх.

Он взмахнул мечом.

— Нам все равно умирать. Поспешим на помощь тем, которые еще держатся!

Его прервали вопли нестройной толпы, бежавшей по берегу. Сзади скакали закованные в медные доспехи всадники, нагонявшие беглецов.

— Стреляйте по ним! — крикнул Орик, хватая лук.

Раненая стрелой лошадь передового встала на дыбы и опрокинулась. Упали еще два воина, но это не остановило отряда. Вдруг люди, окружавшие Орика, побежали. Около него осталось лишь несколько человек. Он бросился за убегавшими, пытаясь их остановить. На мгновение ему удалось задержать их около развалившейся каменной стены, но крики обезумевших от страха людей, подбегавших с берега, и занесенные мечи приближавшихся всадников вызвали новый взрыв паники. Люди бросились врассыпную, бежали по открытому пространству, падали под ударами налетавших на них солдат, скрывались за камнями, спасались, вбегая по крутому подъему к улице.

Орик с Бионом и несколькими товарищами остались скрытыми за стеной, где они предполагали защищаться. Не заметив их, увлеченные преследованием всадники проскакали мимо, убивая и захватывая беглецов.

Они выждали. Решать было нечего. Борьба кончилась.

— Надо спасаться, — решительно сказал Бион. — Умирать бесполезно. Быть может, еще удастся что-нибудь сделать, — многие из участников заговора, вероятно, уцелели...

Они решили идти поодиночке, чтобы не вызывать подозрения. Орик колебался. Потом с холодным бешенством бросил меч и вслух ответил на свои мысли:

— Не надо. Еще не конец. Пока жив — я буду бороться!

Но он чувствовал, что больше не хочет жить.

Он шел; внимательно следил по сторонам; прятался, когда это казалось нужным, и осторожно двигался вперед, но все делал инстинктивно: в голове была тяжелая пустота. Он совершенно не думал о том, убьют его, схватят или он вернется в усадьбу Эксандра. Он шел лишь потому, что это было нужно.

На некоторых улицах он видел горевшие еще дома; какие-то люди суетились около них; кое-где продолжались грабежи; слышались вопли, пробегали рабы, тащившие тюки награбленного имущества. Он с рассеянным любопытством смотрел на это, проходил мимо, сворачивал в переулок, чтобы пропустить быстро и мерно двигавшийся военный отряд, и шел дальше.

Добравшись до усадьбы Эксандра, он хотел сейчас же уйти в казармы и лечь, но его поразило странное безлюдье во дворе. Никого из рабов не было видно. Издалека слышались женские крики.

Сам не зная зачем, он быстро пошел к дому. Около ворот в сад на земле лежал Главк. Он казался мертвым. Лицо и голова были залиты кровью, еще яркой и свежей, но уже начинавшей чернеть на торчавшей вверх бороде. Орик наклонился, осмотрел череп и побежал дальше.

Около дома никого не было. Крики раздавались изнутри.

Орик пробежал несколько комнат с опрокинутой и разбросанной мебелью, перескочил через ничком лежавшую на полу женщину и открыл дверь.

Два вооруженных человека выбрасывали из сундука ткани и украшения, третий дальше, у стены, одной рукой охватив дочь Эксандра, срывал с нее ожерелье.

Несколько девушек-рабынь, сбившись в углу, кричали, закрывая руками лица. Орик подбежал сзади к грабителю, схватил его, дернул, увидел, что девушка, вырвавшаяся из его рук, упала, стиснул его еще сильнее, откачнул в сторону и с размаха ударил головой о стену. Череп, хрустнув, сплюснулся; кровь и мозг разбрызгались по стене широким полукругом.

Орик выпустил обвисшее в его руках тело и успел увернуться от направленного на него удара мечом. Клинок скользнул по голове, рассек на виске кожу и отскочил. Бессознательно наклонившись и выпрямившись, Орик сбил с ног своего противника, выхватил нож и обернулся к третьему. Но тот уже стоял у двери, нерешительно, как бы колеблясь, изогнулся, словно готовясь отразить улар, и вдруг выбежал из комнаты.

Орик оглянулся. Он видел плохо. Потом догадался, что кровь с головы стекает полбу и попадает в глаза. Он вытер лицо и посмотрел.

Рабыни все еще жались в углу. За трупом с раздробленной головой, среди рассыпавшихся жемчужин, дочь жреца полусидела, опираясь на руки. Он некоторое время вглядывался в широко раскрытые лиловатые глаза, не мигая смотревшие на него, потом молча отошел и наклонился над сброшенным им на пол человеком. Тот лежал неподвижно, глядя перед собой, он все еще был оглушен ударом. Орик схватил его за плечо и потащил за собой. Перед домом он поставил его на ноги и спросил:

— Ты раб?

— Да.

Орик с ненавистью и любопытством рассматривал его испуганное лицо, с заплывшим подбитым глазом. Потом толкнул его в спину.

— Иди и грабь в другом месте.

Он снова вошел в пустой дом, осмотрел его, — из грабителей больше никого не было. За все еще раскрытой дверью, в комнате, где лежал труп, служанки окружали свою госпожу, сидевшую теперь в кресле. Не останавливаясь, он вышел в сад, поднял Главка, лежавшего у ворот, и понес его к рабочей казарме.

Холодной водой обмыл ему голову и осторожно ощупал череп, снова покрывшийся кровью. Кость не была раздроблена. Удар был нанесен дубиной, но недостаточно сильно. Орик разжал старику рот, влил воды и посадил раненого, следя за дрожанием его век. Скоро Главк пришел в себя и стал рассказывать.

Как только дошли слухи о начавшемся восстании, все рабы разбежались; в доме оставались только женщины. Сам господин еще с утра отправился в город и не возвращался. Сначала все было благополучно. Мимо усадьбы с криком пробегали толпы или проходили воинские отряды. Потом все как будто затихло.

Он пошел к дому, чтобы успокоить госпожу, но в это время во двор вбежало пятеро вооруженных людей. Двое из них направились к конюшне, а остальные по направлению к дому. Главк не пропускал их в ворота. Они говорили, что город принадлежит теперь рабам и все господа должны быть убиты. Они убеждали его присоединиться к ним, а когда он не захотел и стал кричать, один из них сзади ударил его чем-то по голове. Дальше он ничего не помнил.

Орик спросил Главка, может ли он держаться на ногах, и послал его в дом. Когда тот пошел, пошатываясь и хватаясь за голову, Орик лег, завернулся в гиматион и остался без всяких мыслей. Он чувствовал страшную усталость. Ему хотелось уснуть, но что-то мешало. Он прислушался к этому чувству и догадался, что это боль. Сейчас же, как только он понял это, боль сделалась сильной и резкой. Морщась, он сел, протянул руку к амфоре и, найдя там немного воды, обмыл лицо и голову. Потом, нащупывая пальцами, расправил лоскут разрубленной, отвернувшейся в сторону кожи, оторвал рукав, сделал из него бинт, туго обмотал голову и опять лег.

Боль приливала жужжащими потоками, в ушах гудело. Он лежал неподвижно и как будто спал. Но глаза его были открыты.

 

VII

Перед высокой лестницей, в сорок ступеней, храма богини Девы — знаменитого святилища Херсонеса, где некогда, по преданию, Ифигения служила верховной жрицей, — Эксандр, несколько его друзей и дочь ожидали прибытия архонта, пожелавшего принять участие в церемонии. В стороне стоял в праздничной одежде Главк; на его лице было выражение смущения и какой-то недоверчивой радости. Он как будто все еще не понимал, зачем его привели сюда.

Девушка, улыбаясь, подошла к нему.

— Ну, как ты себя чувствуешь, добрый Главк? — сказала она. — Кажется, у тебя незаметно даже шрамов?

Он наклонил голову.

— Нет, госпожа. Остались рубцы, но они уже хорошо заросли.

Она ласково посмотрела на него.

— Ты доволен. Главк?

Вместо ответа он только поднял руки.

— Хорошо, что ты все-таки остаешься у нас, — продолжала она. — Мы все очень к тебе привыкли. А как тот, другой, твой товарищ? Почему он отказался от награды?

Главк покачал головой.

— Я этого не понимаю, госпожа. Он ни с кем из нас не говорил об этом. Он вообще очень мало говорит, совсем дикий. А в последнее время он стал таким мрачным и злым, что не замечает даже меня, хотя я знаю, что он любит меня.

— Значит, ты все-таки разговариваешь с ним? Не знаешь ли, откуда он?

Главк сделал таинственное лицо и понизил голос:

— Он не раб, госпожа. Он знаменитый скифский воин и любимец их царя. Его захватили в плен, должно быть, тогда, когда они разграбили Ольвию. Или нет, — его захватили в самом Херсонесе. Он приехал сюда выручать своего товарища. Дома у него остались целые груды сокровищ, но там никто не знает, где он.

К ним подошел Эксандр.

— Идем в храм, — Диомед опаздывает. Вероятно, его задержало что-нибудь важное. Мы не будем ждать, может быть, он приедет к концу церемонии.

Они стали подниматься по лестнице к великолепной мраморной колоннаде, украшавшей фасад святилища.

В это время лектика Адриана показалась на площади. В Херсонесе каждый человек знал ее изукрашенный золотом пурпурный балдахин и драгоценные ковры, спускавшиеся с боков. Толпа рабов окружила его.

Носилки остановились. Один из невольников подбежал к храму узнать, почему здесь собрались люди, и, вернувшись, доложил господину:

— Жрец Эксандр, сын Гераклида, продает божеству своего раба Главка.

Адриан приказал нести себя к святилищу. Проходившие по улице граждане останавливались, смотрели на колыхавшиеся пурпурные занавески и шли сзади, чтобы взглянуть на римлянина. В Херсонесе рассказывали чудеса о его богатстве и изнеженности.

Почти одновременно с лектикой к храмовым ступеням подъехало несколько всадников. Впереди их был архонт. Он соскочил с лошади, отдал поводья следовавшему за ним молодому воину, сопровождаемый двумя спутниками вбежал на первые ступеньки и остановился, обернувшись к выходившему из носилок Адриану.

Опираясь на рабов, державших его под руки, тот стал медленно подниматься по лестнице; рабы несли за ним сосуд с замороженным вином, складное кресло, какие-то шкатулки, огромные опахала из страусовых перьев, такие же яркие и перегруженные золотом, как драгоценные восточные одежды, облегавшие его расплывшееся тело.

Адриан не любил римского платья — оно унижало его. Один из самых богатых людей Рима, он должен был бы носить самую простую одежду, — он не имел права украсить свою тогу пурпурной каймой несмотря на то, что сенаторы заискивали перед ним.

С подчеркнутой фамильярностью он поздоровался с архонтом, кивнул его спутникам, отстранил рабов, державших его под руки, приказал подать себе трость и, стуча ею по мраморным ступеням, стал подниматься.

— Любопытно посмотреть, как у вас происходит освобождение рабов, — обратился он к архонту. — Ты тоже будешь принимать участие в этой церемонии?

— Да, но, к сожалению, я опоздал, — ответил тот. — Меня задержали спешные дела. А ты, вероятно, случайно проезжал мимо?

— Случайно. И, как видишь, решился на подвиг — подняться по этой ужасной лестнице. — Он указал тростью на дверь святилища. — Там, кажется, и дочь Эксандра? Замечательная девочка! Немного дикая, но, может быть, это и составляет ее прелесть.

Архонт промолчал. Подобная манера говорить о дочери уважаемого гражданина казалась ему неприличной.

— Обратил внимание на ее бедра? — продолжал Адриан. — Какая гибкость линий!

Он остановился и шумно вздохнул:

— Ну, я не завидую жрецам, которые каждый день ходят по этой лестнице. Но они сами виноваты, что так высоко поместили Деву.

Архонт сделал вид, что не расслышал шутливого замечания.

Они вошли в храм. Прекрасный продолговатый зал был полон смягченным светом. Небольшая группа людей, явившихся для совершения акта, терялась в громадности здания. Голоса гулко раздавались в прохладной пустоте и шорохами дробились о гладко отполированные стены, украшенные величественными пилястрами.

Адриан и архонт приблизились к собравшимся. Церемония еще не кончилась. Эксандр доканчивал чтение предложенного ему документа и передал его дамиургу, поставившему под ним свою подпись. Затем подписались два других чиновника и шесть человек из числа сопровождавших Эксандра людей.

Нарушая порядок торжественного собрания, Адриан поздоровался с Эксандром и подошел к его дочери.

— Когда я только что вошел в храм и взглянул на тебя, мне показалось, что я вижу Ифигению! Но было бы нехорошо, если бы ты оказалась на ее месте: ведь той пришлось жить здесь, когда страна была почти пустынной. Не знаю, согласился ли бы теперь кто-нибудь на это. Вспомни, ведь на берег не допускался ни один мужчина!

Девушка смутилась. Такие слова в храме богини Девы были святотатством. Воспользовавшись тем, что начали вслух читать акт, она отошла в сторону и стала рядом с отцом.

Голос дамиурга звучал отчетливо и громко:

«Эксандр, сын Гераклида из Херсонеса, продал на следующих условиях человека, хиосца по происхождению, по имени Главк. Продажная цена — три с половиной мины серебра, как это обусловлено между Главком и божеством. Он станет свободным на всю жизнь и не подлежит перепродаже. Он вправе располагать собой, как угодно, под условием жить в Херсонесе. Поручителями являются Диодор, сын Геракона, и Никиас, сын Трасея, из Херсонеса.

Если кто-либо сделает попытку обратить Главка в рабство, Эксандр и поручители должны будут удостоверить действительность его продажи божеству. Если они этого не сделают, они, согласно договору, подлежат преследованию по закону. Всякий, встретивший в этом случае Главка, может силой вернуть ему свободу и за это не будет подлежать никакому суду и наказанию.

Акт продажи хранится у ольвиополита Кафисона, сына Эвклида, и Менексена, сына Дамократа».

— Теперь ты — свободный человек, — обратился к Главку Эксандр. — Ты можешь делать, что хочешь. Но так как ты привык к нам, то мы и обусловили в документе, что ты останешься в Херсонесе. Ты будешь жить у нас по-прежнему, но за свои труды будешь получать вознаграждение, как это подобает вольноотпущеннику.

Главк поцеловал руку своего бывшего господина.

— Я родился рабом и не думал, что могу быть свободным. Но теперь я чувствую это счастье. И в то же время я благодарен тебе, господин, за то, что могу остаться в твоем доме.

— За что ты его освободил? — обратился Адриан к Эксандру. — Какую услугу он мог тебе оказать? Неужели и теперь, после этого рабского бунта, ты еще не изменил своего отношения к этим животным?

— Нет. Но я хочу поступать справедливо. Во время восстания я вместе с некоторыми другими членами Совета потребовал от дамиургов, чтобы они приняли самые беспощадные меры. И они приказали войскам уничтожать бунтовщиков. Впоследствии я голосовал за суровое наказание рабов, захваченных с оружием в руках, и двух своих невольников, показавшихся мне подозрительными, велел бить плетьми и отправить в городскую тюрьму. Восстания — угроза свободе города. Их надо пресекать беспощадно. Но ведь не все рабы участвовали в бунте.

Эксандр вкратце рассказал историю нападения на его дом во время восстания.

Когда мне удалось, наконец, вернуться домой, я застал там полный разгром, смертельно напуганных невольниц и нескольких рабов, спрятавшихся по разным местам. Все они разбежались и вернулись только после того, как волнение улеглось. Если бы не эти двое, моя дочь была бы, наверное, убита, а может быть, перенесла бы еще что-нибудь более ужасное. Ты понимаешь, что освобождение Главка является даже недостаточной платой за то, что он мне сделал.

— Так он спас твою дочь? — поднимая брови и откидывая голову, сказал Адриан. — Но за это ему должен быть благодарен не только ты, а и все мы. Сегодня же вечером, — обратился он к Главку, — приди к моему казначею: он выдаст тебе награду и от меня.

Эксандр нахмурился.

— Благодарю тебя за доброе отношение к нам, но позволь мне самому наградить Главка. Ведь моя дочь тебе совершенно чужая, и твоя щедрость в данном случае была бы излишней.

Лицо Адриана приняло высокомерное выражение.

— Я забыл, что в каждом маленьком городе свои обычаи. Но я, конечно, не сомневаюсь в том, что ты сумеешь его наградить не хуже, чем это сделал бы я.

Затем, желая сгладить неловкость, он спросил другим, дружеским тоном:

— Конечно, и другого раба ты тоже освободил?

— Нет, — отвечал Эксандр. — Он сам не пожелал этого. А дать ему свободу насильно я не хотел.

— Удивительно, как это ты сумел заставить своих рабов так тебя полюбить. Мне казалось, что они вовсе лишены этой способности.

— Не думаю. Мне кажется, что любить могут и рабы. Но этот отказался не из-за любви ко мне. Это — молодой дикий скиф. Он живет у меня немного больше года. Раньше он, вероятно, был воином. Мне кажется, что он отказался из гордости.

— Странно. В первый раз слышу, чтобы раб мог из гордости отказаться от свободы. Может быть, он просто успел привязаться к твоему дому? Эти дикари ведь похожи на животных.

Девушка быстро подняла глаза и взглянула на римлянина.

Он показался ей отталкивающим: низкий, жирный лоб, щетинистые брови, окруженные мелкими складками заплывшие свинцовые глаза, тяжелая челюсть и круглые вытянутые лиловые губы — все это раньше она не замечала так ясно. «Он похож на огромную гусеницу, — подумала она, — на тех гусениц, которых я ненавижу».

— Пора отправляться, — сказал Адриан. — Прежде чем мы расстанемся, — позволь тебя просить, почтенный Эксандр, приехать ко мне послезавтра вечером на маленький обед. Я уже давно не принимал у себя друзей из-за этого рабского бунта. Мое пригласительное письмо ты получишь сегодня же.

Эксандр поблагодарил. Отказываться он считал невозможным. Он был даже рад, так как рассчитывал там увидеться с Люцием и в частном разговоре выяснить, считает ли тот возможной помощь Херсонесу со стороны Рима.

— Было бы очень приятно, — Адриан повернул голову и улыбнулся, — если бы с тобой приехала и твоя дочь. Это, вероятно, не противоречит обычаям вашего города?

— Я благодарен тебе за это любезное приглашение, — ответил Эксандр, — но Ия еще совсем ребенок; она никуда не выходит из дому и навещает только своих близких подруг. Они там играют в черепаху, смотрят на драку перепелов или бросают камешки.

Архонт, в сопровождении дамиурга и своих спутников, направился к выходу из храма. Другие стояли в нерешительности. Наконец Адриан пошел рядом с Эксандром, громко стуча по полудрагоценной тростью. Рабы посадили его в лектику. Раздраженным голосом он начал кричать что-то подбежавшему к нему секретарю.

Толпа расступилась, носилки, мерно колыхаясь, поплыли и скрылись за углом улицы.

 

VIII

Вернувшись домой, Ия ушла в сад и, дойдя до обрывистого берега, села на самом его краю, в бледно-зеленой тени каштановых деревьев, слабо шелестевших широкими вырезными листьями под свежим солоноватым ветром с моря.

За последнее время она чувствовала себя изменившейся. Ужас, пережитый ею во время нападения грабителей, как будто разрезал ее жизнь надвое и завершил ту бездумную и веселую пору, которая казалась ей теперь детством, окончившимся неожиданно и внезапно. Смерть и страх заглянули ей в глаза и показали жизнь такой, какой она никогда не видела ее раньше.

Она вспомнила труп со сплющенной головой и обезображенным лицом: по нему, вместе с потоками крови, стекали выползавшие из головы жирные полоски чего-то белого. Труп лежал почти рядом с ней; рабыни подняли ее в тот момент, когда окружавшая ее лужа густой и темно-красной крови подошла уже к самым ее ногам. Ее отвели, посадили в кресло, но она не могла оторвать глаз от этой лужи и рассеянных в ней каких-то блестящих точек. Только потом она поняла, что это были рассыпавшиеся по полу жемчужины.

Тогда вдруг она почувствовала себя такой беспомощной, беззащитной и слабой, что начала плакать, обнимая поддерживавших ее рабынь. Ей хотелось убежать из этой комнаты, но она боялась пройти мимо лежавшего на полу трупа. Хотелось позвать человека, только что вырвавшего ее у смерти, или отца, но ни того, ни другого не было.

Потом пришел Главк. Ее отвели в другую комнату, но страх все еще не оставлял ее. Несколько раз она думала послать кого-нибудь из рабынь за тем скифом, но какое-то чувство удерживало ее. Ей было неловко это сделать, как будто он был не невольник, а равный ей и даже более сильный, чем она, человек.

Наконец вернулся отец, появились рабы, и на другой день все было как всегда. Только она стала жить в другой комнате — в той она не могла бы уснуть. Уже через несколько дней, она однажды зашла туда, посмотрела на темные пятна, оставшиеся на стене и полу, — опять страх и чувство беспомощности охватили ее, и она потом долго не могла успокоиться.

Вот теперь она сидит на берегу моря. Солнце сверкает, трава зеленая; сладко пахнет цветами. И сама она живая... Она внимательно осмотрела свои золотисто-смуглые руки с длинными тонкими пальцами и прозрачно-розовыми ногтями. А она могла бы быть уже мертвой, и вместо нее оставался бы только пепел, сложенный в каменную урну, или она была бы зарыта в глубокой яме под каменной плитой, такой же, как множество других, усеивающих кладбище...

Глубокая радость от сознания жизни охватила ее, и снова, неразрывная с ней вспыхнула благодарность к человеку, вырвавшему ее у смерти. Опять очень отчетливо она представила его себе стоящим посреди комнаты с окровавленным лбом и щекой, с расширенными мрачными синими глазами.

Так некогда выглядел, должно быть, Ахилл, когда, ураганом налетев на врагов, сокрушал их неистовыми ударами, пока один не оставался стоять над поверженными противниками.

Она должна была погибнуть, — ворвавшиеся грабители сделались господами дома; кто мог оказать им сопротивление? И вот он обрушился на них, разбросал, уничтожил, обратил в бегство. Он считается рабом, но разве он не показался ей тогда почти богом, бесконечно более сильным, чем она, беспомощная в руках схватившего ее убийцы?

Ей вспомнилась история Персея, уничтожившего чудовище и освободившего Андромеду. Но тот — герой, победитель, с торжеством ввел затем царевну в город, а этот — раб — только посмотрел на нее, лежавшую на полу рядом с тем, от кого он ее освободил. Потом он ушел, не вернулся, даже не захотел услышать от нее благодарности.

Это казалось ей оскорбительным и как будто еще раз возвышало его над ней. Она не понимала, почему он мог поступить так, но она все-таки не хотела оставаться в долгу перед ним и стала просить отца освободить Скифа. Почему-то ей было неловко говорить об этом, и она невольно сказала сначала о Главке.

И вот — самая большая награда, возможная для раба, оказалась ему ненужной. Это опять было непонятно.

Кажется, даже отец не сумел понять, почему Скиф отказался; Потом он сказал, что это из гордости.

Снова Ия почувствовала себя оскорбленной. Когда она в первый раз увидела его ночью в саду, он показался ей странным и говорил с ней так, как никогда не говорят невольники. На нем была серая туника с одним рукавом, но ей подумалось, что он только переодет в это рабское платье. Он произнес какие-то пророчества, обещал в честь ее воздвигнуть алтари, как будто он — царь, обладающий неизмеримой властью. Но он принимал ее за кого-то другого.

Он был оскорблен, когда она назвала его рабом, — но ведь он же раб и в самом деле...

Главк говорил сегодня о том, что Скиф — необыкновенный человек и что в далеком царстве, еще более далеком, чем страшное царство Палака, у него хранятся неисчислимые сокровища. Почему он не хочет вернуться туда, когда ему предлагают свободу?

Уже несколько дней она не могла освободиться от этих мыслей; настроения, непонятные и неясные, быстро у нее менялись. Она волновалась, сердилась, пробовала расспрашивать отца и замечала, что говорит с ним неоткровенно, точно скрывая что-то. Иногда она чувствовала злобу к Скифу. Пусть делает, как хочет, — тем хуже для него.

Но она не освобождалась от желания понять загадку.

Наконец она решилась. Надо пойти и спросить его. Ей почему-то казалось, что он должен сказать правду.

Она встала, пошла по направлению к полю, где должен был работать Скиф. Теперь она каждый день каким-то образом знала, где он находится и что делает. Она дошла до изгороди, обсаженной колючим кустарником, и остановилась в нерешительности. Он ведь там не один?.. Как она может говорить с ним? Но, раз приняв решение, она уже не могла отказаться от задуманного. Надо только подождать вечера и найти Скифа, когда он будет один.

Ия ходила по саду, то удаляясь, то приближаясь к зеленой колючей изгороди, и вдруг почувствовала глубокое возмущение против себя, против Скифа, рассердилась за свое ожидание.

Зачем она его ждет? Он ей совсем не нужен, пусть работает вместе с другими.

Ия быстро пошла домой и разыскала Эксандра. Она чувствовала к отцу особенную нежность. Он такой мудрый и такой добрый! Взяла маленькую скамеечку, села у его ног и положила голову к нему на колени.

— Мне весело. Сегодня хороший день.

Он погладил ее волосы.

— Ну вот, ты опять, как прежде. Слава богам! Я очень беспокоился за тебя последнее время.

Она засмеялась.

— Это все прошло, и я больше ни о чем не хочу думать. Вечером пойду к Клеобуле; мы будем играть на лире и петь. Мне весело. Расскажи что-нибудь. Расскажи, что значит миф об Андромеде. Или нет, не надо. Лучше что-нибудь другое. Что-нибудь совсем необычайное.

— Что же тебе рассказать? Тебе и самой известны все мифы... Хочешь о Нарциссе?

Она подняла голову.

— Знаешь, отец, — я часто представляла себе, как он стоит над водой и смотрит на свое изображение. Представляла себе, что он прекрасен, и как он вдруг полюбил себя за то, что так красив. Мне кажется, что вода была совсем теплая и тихая, и около берегов дрожали маленькие полоски. А дальше, за его спиной, куда-то кверху тянулся лес, огромный и темный, и от него на воду падала сплошная тень... Он смотрит, не отрываясь, тоскует и тает от любви к себе. Лицо в воде делается все бледней, бледней, а он все смотрит... И вот — на берегу Нарцисс, печальный белый цветок наклонился к воде и в ней бледное изображение дрожит лепестками, а по реке бегут мелкие серебряные круги.

Эксандр смотрел на ее широко открытые глаза, порозовевшие щеки и улыбался.

Она некоторое время молчала, думая о чем-то. Потом спросила:

— Отец, если царь попадает в плен, его тоже делают рабом?

— Да… конечно, так бывало в древности... Теперь это редкость. Царь ведь делается государственным пленником.

— Ну, а какой-нибудь полководец, прославленный воин?.. Или мудрец, — вот если бы тебя захватили варвары?

— Что же, они меня продали бы в рабство.

Она продолжала пристально рассматривать расшитую кайму своего хитона. Ее лицо медленно краснело. Она наклонила голову так, что ему был виден ровный и тонкий пробор, разделявший надвое пышно причесанные блестящие бронзовые волосы.

— Ты стал бы рабом, значит на тебя смотрели бы не как на человека? Но ведь ты не изменился бы. Так ведь это же ужасно! Подумай. Ты говорил мне, что есть философы, отвергающие рабство. Конечно, они правы.

— Попасть к варварам и сделаться рабом — это хуже смерти. И все-таки возражать против рабства нельзя. Это не только древнее, но и естественное установление. И в нем, если хочешь, даже есть справедливость: побежденный служит победителю. Ия мгновенно приподняла лицо и сказала взволнованно:

— Даже есть справедливость? Если варвары тебя схватят, — тебя или меня, — и обратят в рабство? Это справедливо? Что ты говоришь, отец!

Ее тон показался Эксандру резким. Он немного рассердился.

— Ты рассуждаешь, как женщина. Я тебе сказал о борьбе, о войне... И потом ты все время говоришь о варварах. Не сравнивать же эллина с варваром.

Она хотела что-то сказать, но промолчала.

— Почему ты об этом подумала? — спросил Эксандр и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ну, а если даже несправедливо? Несправедливо, но неизбежно. Культурная жизнь не может развиваться без рабства. Если бы не было невольников, как стали бы мы заниматься наукой, искусством, философией? Наконец, рабство — установление общечеловеческое, установление государственное. Государство не может существовать без рабов. А граждане не могут жить вне государства. Не будет государства — и мы все обратимся в дикарей и истребим друг друга...

Он помолчал и, не получив возражения, закончил спокойно:

— Не нужно только излишней жестокости к невольникам, и, по справедливости, не следует обращать в рабство эллинов. Будет справедливее, да и безопаснее, если мы станем больше пользоваться варварами: рабство для них естественней и легче. Они дикари, они неизмеримо ниже нас, и когда служат нам рабами — это вполне справедливо.

Он осторожно погладил ее по голове и улыбнулся.

— Что же, и теперь не согласна?

Ия мельком скользнула взглядом по его лицу и ответила неопределенно:

— Нет... Я что-то еще хотела тебя спросить... Ах, да... Сегодня ведь Никиас не придет к тебе?

— Нет. Он не собирался. Почему ты спрашиваешь?

— Он просил передать, что купил список сочинений Сириска. Кажется, историю Херсонеса... Какой-то редкий свиток. Я думала, что Никиас его принесет.

Она встала.

— Я мешаю тебе читать? Я пойду.

Он обнял ее, притянул к себе и поцеловал в лоб.

— Ну, иди. Только недалеко. Скоро обедать.

Вечером, в сопровождении рабыни, Ия отправилась к подруге. Уже подойдя к воротам, она вдруг вспомнила что-то.

— Ах да! Я хотела поговорить с Главком. Подожди меня здесь.

Она быстро пошла, заглядывая в открытые двери сараев, мастерских, где невольники заканчивали свою работу.

Несколько человек собралось вокруг рассказчика. Она услыхала голос Главка, осмотрела столпившихся людей и, никем не замеченная, прошла дальше.

Вдруг совсем неожиданно она увидела Скифа: он стоял спиной к ней, облокотившись на изгородь, поддерживая руками подбородок. Она почувствовала нерешительность; ей захотелось пройти мимо, но она все-таки подошла и остановилась в нескольких шагах от него.

— Здравствуй!

Скиф повернул голову, выпрямился, и его лицо медленно и густо покраснело. Он смотрел пристально и молчал. Она вдруг почувствовала себя такой смущенной, что ее голос задрожал.

— Я тебя еще ни разу не видала с того дня. Я не могла тебя поблагодарить.

Он отвернулся.

— И не нужно.

Ия вдруг оскорбилась. Потом как будто поняла что-то и подошла ближе.

— Ты же ведь спас меня. Почему ты сердишься? Я не хотела тебя обидеть.

Он продолжал мрачно смотреть в сторону.

— Я скиф, и в плену у ваших. А ты дочь Эксандра.

Чувствуя доверие к нему, она сказала просто:

— Я знаю, ты любимец своего царя и прославлен на войне.

Он смотрел на нее все еще подозрительно, но выражение глаз изменилось: стало мягким, почти счастливым.

Она испытывала такое же чувство, какое у нее однажды возникло в детстве, когда, принуждая себя и замирая от страха, погладила по голове огромную злую собаку, и та ее не укусила.

Ия почувствовала, что теперь может говорить о чем угодно. Она дотронулась до его руки и спросила доверчивым и наивным тоном маленькой девочки:

— Почему же ты не хочешь уехать отсюда?

Но его лицо стало опять замкнутым и упрямым.

— Ты не хочешь сказать мне? — уже менее смело спросила она. — Я, может быть, могла бы тебе помочь.

Она опять казалась смущенной и робкой.

— Ты хотела бы помочь мне? Но ведь ты же сама говорила...

— Я испугалась. Я не знала, кто ты. Ты говорил странно... — Она наклонила голову: — Я не знаю твоего имени. Тебя все здесь зовут Скифом.

Он ответил не сразу:

— Мое имя — Орик.

Она сказала быстро:

— Я буду знать. Меня зовут Ией. Почему ты отказался от освобождения?

И, не дожидаясь ответа, добавила:

— Ты мне скажешь после. Мне надо идти.

И побежала к воротам, где ее ждала рабыня.

 

IX

Когда Эксандр явился, ярко освещенный дом Адриана был уже полон гостей.

Мимо толпившихся у стен ярко одетых невольников он прошел в атрий и остановился, глазами разыскивая знакомых. Приглашенные сидели на низких, покрытых мягкими подушками стульях, располагались вокруг имплювия на ложах, осененных цветами и зеленью тропических растений, беседовали, собираясь около легких колонн, увенчанных коринфскими капителями.

Такого блестящего общества Эксандр еще никогда не видал в Херсонесе.

Молодые и старые мужчины, римляне, иностранцы и городские сановники; женщины, изысканно одетые, с посыпанными золотой пудрой волосами, сложенными в высокие прически с перевитыми жемчужными цепями локонами, падающими на обнаженные плечи, сияли драгоценными камнями и золотыми украшениями, обмахивались заимствованными с Востока веерами из страусовых и павлиньих перьев. Подведенные глаза, нарумяненные и набеленные лица в вечернем освещении были неестественно красивыми.

Гости — херсонаситы, загорелые, грубоватые, казались неповоротливыми и неуклюжими в непривычной обстановке; собираясь группами, они преувеличенно серьезно разговаривали о своих городских и торговых делах.

Молодой афинский философ, прославившийся модным трактатом «О любви», завитой, с ярко подкрашенными губами, лежал на мраморной скамье, обложенный вышитыми подушками, и, аффектированно жестикулируя, спорил с другом Эксандра, Никиасом, доказывая ему, что первые театральные декорации были написаны самосским художником Агафархом для пьес Эсхила. Никиас не соглашался. По его мнению, декоративная живопись была впервые применена Софоклом.

— Если тебе мало авторитета Аристотеля, который прямо указывает на это в IV книге своей «Поэтики», — говорил он, — то припомни хотя бы то, что для таких пьес Эсхила, как «Умоляющие», «Прометей», «Семеро против Фив», даже и теперь не требуется никаких декораций. Наоборот, как обойдешься ты без изображения дворца в Софокловых «Антигоне», «Эдипе-царе», «Электре» «Трахинянках», без пещеры в «Филоктете», без леса в «Эдипе Колонском»?

Заинтересованный спором, к ним подошел римлянин в длинной белой тоге, потом другой — молодой и красивый, с аристократической внешностью, в широкой цветной, расшитой парчовыми полосами, парагуаде, вызывавшей удивление, — такого платья в Херсонесе еще никто не видал.

Но ты забываешь, Никиас, — возражал афинянин, мельком взглянув на молодого аристократа, — о «Персах», «Агамемноне», «Хоефорах», «Евменидах»... Они ведь написаны Эсхилом, и, как известно, декорации необходимы для них. Я могу тебе, кстати, напомнить об «Электре» или «Киклопе» Эврипида — может быть, ты видел их постановку без декораций? Тогда назови мне этот театр — я запомню, потому что он единственный во всем мире.

Вмешавшись в спор, римлянин в парагуаде высказал предположение, что Агафарх писал декорации для Эсхила в конце его жизни; Софокл был в это время уже знаменит как драматический писатель и тоже мог применять декорации — следовательно, они возникли почти одновременно у Эсхила и Софокла. Недовольный тем, что его перебили, и не решаясь продолжать спор, афинянин замолчал. Потом стал рассказывать об успехах театральной техники, об улучшениях в еккиклемах и эсострах.

У него была хорошая память, и он цитировал целые отрывки из новых, входивших в моду пьес.

Эксандр подошел к ним и присоединился к разговору. Он потихоньку спросил у Никиаса об имени молодого римлянина и узнал, что это — центурион первой когорты Клавдий, племянник Люция.

Между тем, в остиуме толпа рабов все росла, расступаясь перед каждым вновь прибывшим гостем. Явилось несколько центурионов, командовавших римскими отрядами. Они держались самоуверенно и громко разговаривали, здороваясь с знакомыми.

Наконец вошел Люций, одетый в окаймленную пурпуром тогу, окруженный свитой офицеров и сопровождавших его друзей. Рассеянно оглядываясь, он остановился, поздоровался с подошедшими к, нему римлянами и стал разговаривать с архонтом Диомедом. Потом, любезно кивая в ответ на поклоны, вместе со своими спутниками прошел в таблинум.

Эксандр оглядел умолкнувшее собрание, гордые лица римских офицеров, женщин, старавшихся обратить на себя внимание претора, почтительно застывших херсонаситов, и почувствовал себя оскорбленным за достоинство своей страны.

Прервав разговор, только что увлекавший его, философ встал, сказал с деланной небрежностью, что ему надо переговорить с Люцием, и, стараясь не выказывать торопливости, пошел вслед за претором.

Эксандр хорошо понимал, что афинянин хочет просить о каких-нибудь милостях, и жрецу было особенно неприятно следовать его примеру. Но он боялся, что позже Люций будет так окружен льстецами и просителями, что с ним уже неудобно будет беседовать о делах. Поэтому он решил теперь же переговорить с ним и, не дожидаясь цены, уйти; сославшись на нездоровье.

Вместе с Клавдием он вошел в таблинум, имевший вид обширной площадки, на две ступени возвышавшейся над атрием и перистилем. От этих комнат он был отделен только тяжелыми занавесами, расшитыми сценами гигантомахии, взятыми с рельефов пергамского жертвенника. Вокруг белого мраморного пола шла широкая черная кайма; пестрые ковры и меха животных лежали перед массивными креслами, украшенными бронзой; посредине стоял великолепный стол из цитрового дерева с ножкой из слоновой кости. По случаю праздника покрывавшая его обычно скатерть была снята, чтобы можно было видеть великолепную доску, испещренную красиво и разнообразно расположенными жилками и точками. Это был один из тех столов мавританского цитра, за которые платили колоссальные деньги — до миллиона сестерций.

Дельфийские бронзовые столики, имевшие вид треножников, украшенные изысканными изображениями, служили для выставки великолепных ваз, старинных танагрских статуэток, золотых чеканных кубков. Из корзин, обтянутых золоченой кожей, выглядывали сафьянные футляры пергаментных и папирусных свитков с прикрепленными к ним ярлычками, указывавшими имя автора и название книги. В глубине комнаты виднелся огромный стол, заваленный деловыми документами и табличками, заставленный тяжелыми ларцами, где хранились более важные документы.

Кроме рабов, в комнате никого не было: вероятно, Люций уже успел пройти во внутренние покои. Эксандр решил поискать его в перистиле. Но в это время заиграла музыка, из открытых дверей триклиния вышла процессия рабов, и распорядитель пира от имени своего господина стал приглашать гостей к обеду.

В старые времена, когда хороший вкус еще властвовал в обществе и когда хозяин приглашал к себе избранных гостей, а не толпу, он всегда держался правила, что число обедающих должно быть не больше числа муз. Теперь же этот обычай уже давно не соблюдался, и потому в триклиниях не ограничивались, как раньше, тремя столовыми ложами. У Адриана их было шестнадцать, и они располагались наподобие сигмы вокруг нескольких больших столов. Великолепные ткани и подушки покрывали ложа; низкие, изогнутые мягкие спинки отделяли каждые три места. Расположение их вокруг стола позволяло рабам прислуживать с незанятой стороны, принося и унося кушанья. Другие невольники, стоявшие за ложами, готовились разливать вино, обносить им гостей и убирать опустошенные кубки.

Удивленные отсутствием хозяина, гости медлили располагаться у стола, пока распорядитель пира настойчиво не пригласил их к этому. Люций вышел и лег на среднем почетном месте. Он сбросил тогу и остался в тунике темно-красного цвета, затканной серебряными ветками. Около него расположились наиболее знатные гости и несколько женщин. Одна из них наклонилась к нему и, смеясь, рассказывала что-то. Справа от Люция одно место осталось незанятым.

Претор оглядел стол, покрытый разнообразными блюдами, и протянул украшенную патрицианским перстнем руку к блюду с зеленым салатом, перемешанным с мелкими, приготовленными в уксусе и соленом масле сардинами. Ему поспешно пододвинули блюдо; он дал ополоснуть руки розовой водой и принялся за еду, пальцами выбирая из блюда салат и обертывая им сардины.

Рабы разнесли воду, смешанную с розовым маслом, и сосуды для омовения рук. Распорядитель пира сделал обычное возлияние перед стоявшим посредине стола серебряным изображением божества и приказал рабам подавать мульзум.

Триклиний наполнился веселым звоном посуды и пока еще сдержанным говором, мешавшимся с музыкой оркестра, скрытого за занавесом; перед ним возвышалась небольшая эстрада, предназначенная для певцов, танцоров и пантомимов, обычно выступавших на пирах.

Гости уже принялись за закуску, когда, наконец, явился Адриан, несомый рабами, и уселся, вопреки всем правилам приличия, рядом с Люцием на почетном ложе. Голова его была закутана в пурпуровое покрывало, шея обмотана множеством платков, салфетка, украшенная красными полосами и драгоценной бахромой, была привязана под подбородком, а руки обременены многочисленными перстнями и великолепными браслетами.

Эксандр, возлежавший между Никиасом и Клавдием, еще раз оглядел стол. Прямо перед ним, на подставке, назначенной для закуски, стоял осел из коринфской бронзы; с боков его свешивались две корзины с белыми и черными маслинами; на спине помещались две большие серебряные миски с обозначением имени Адриана и веса серебра. В них лежали жареные сони в меду с маком. На серебряном рашпере дымились колбасы; дальше стояло блюдо сирийских слив, нафаршированных гранатовыми семечками. Между блюдами спаржи, салата, остро приготовленных грибов размещались великолепные кубки с медовым вином.

Эксандр отведал рагу из пурпуровых улиток и взял кусочек бекаса в красном соусе. В это время на стол была подана на подносе корзинка; в ней сидела деревянная курица с оттопыренными, как у наседки, крыльями. При звуках музыки два невольника подошли и, ритмическими движениями доставая из гнезда павлиньи яйца, стали разносить их гостям.

Заметив это, Адриан сказал, растягивая слова и картавя:

— Друзья, я велел посадить курицу на павлиньи яйца и боюсь, что они уже насижены. Но, тем не менее, попробуем, можно ли их еще употреблять.

Гостям подали массивные серебряные ложки, и все стали разбивать яйца, сделанные из густого теста. Эксандр чуть было не бросил свою порцию, так как ему показалось, что в яйце уже есть цыпленок, но услыхал, как его сосед сказал:

— В этом скрывается что-нибудь хорошее.

Он разбил скорлупу и нашел в ней бекаса в желтке с перцем. Когда Адриан отведал этого блюда и когда, по его приказанию, во второй раз стали разносить мульзум, заиграла музыка, и хор поющих невольников быстро стал убирать посуду, служившую для закуски. В поспешности один из рабов уронил на пол серебряную тарелку; когда он нагнулся, чтобы ее поднять, Адриан заметил это и, приподнявшись на локтях, закричал, чтобы рабу дали пощечину и опять бросили тарелку. Затем через плечо он сказал что-то стоявшему за ним домоправителю. Неосторожного раба увели; вслед за тем вошел в столовую кубикулярий и вымел брошенную посуду вместе с сором.

Два длинноволосых невольника эфиопа из небольших, мехов, похожих на те, из которых в амфитеатре кропят песок, стали поливать на руки гостям вино, подававшееся для омовения вместо воды. На столе появились стеклянные амфоры, тщательно залитые гипсом и украшенные наверху надписью: «Фалернское опимианское столетнее». Серебряный автомат, представлявший человеческий остов, напомнил пирующим о кратковременности жизни, с той целью, чтобы они тем усерднее пили, и затем стал подаваться обед.

Он начался рядом кушаний, отличавшихся особенностью сервировки. На круглом подносе, под изображениями знаков зодиака, были помещены соответствующие кушанья: под знаком Тельца — кусок говядины, под Раком — громадные омары, под Львом — африканские фиги, под Стрельцом — заяц; посредине лежал кусок зеленого дерна и на нем медовый сот.

Египетский невольник разносил на серебряном блюде хлеб, причем громко пел пронзительным голосом. По приглашению Адриана, гости уже готовы были приняться за эти несколько простые, по его словам, кушанья, как вдруг, танцуя под звуки музыки, подскочили четыре раба, сняли верхнюю часть подноса, и под ним, на другом подносе, оказалась утка, свиное вымя и заяц с крыльями, наподобие Пегаса. На углах из четырех фигур Марсия сочился на плававших в эврипе рыб приправленный перцем соус.

Вошли новые невольники и стали завешивать ложа спереди ткаными коврами с узорами, изображавшими охотничьи тенета и охотников, стоящих настороже, с копьями и другими охотничьими принадлежностями. Прежде чем гости могла догадаться, что все это значит, возле триклиния послышались крики, порсканье и дикий лай: в залу ворвались спартанские собаки и стали бегать около стола; в то же время на доске внесли огромного кабана с шляпой на голове. На его клыках висели две корзины, сплетенные из пальмовых ветвей; одна из них была наполнена финиками, другая фиванскими орехами.

Явился не прежний сциссор, а рослый бородатый мужчина, одетый охотником. Громадным ножом он разрезал бок вепря: целая стая дроздов вылетела оттуда, и птицеловы стали ловить их заранее приготовленными сетями.

Никогда не видавший ничего подобного Эксандр обратился к Клавдию с просьбой рассказать о римских пиршественных обычаях.

Тот, смеясь, пожал плечами.

— Мы любим роскошь и разнообразие. Но у Адриана слишком много денег и слишком мало вкуса; его выдумки тяжеловесны. Зато все это забавно. Наконец, кормит он все-таки хорошо, а в конце обеда угостит нас очень хорошенькими танцовщицами.

Клавдий не был расположен поддерживать разговор, может быть, потому, что выпил слишком много медового вина, или потому, что был увлечен оживленной беседой со своей соседкой — молодой черноволосой женщиной с прекрасными глазами, гибким и смуглым телом, — женой эсимнета Теофема.

Эксандр стал прислушиваться к разговору Люция и Адриана.

Они беседовали о находящихся в Баях писцинах, где содержались драгоценные мурены, о бассейнах для искусственного разведения устриц, устроенных Сергием Оратой, и бассейнах для ракушек Фульвия Лунина. Адриан хвалил устриц Цирцейского мыса: по его мнению, они были даже лучше получаемых из Лукринского озера или привозных из Брундусия, Тарента, Кизика и Британии. Затем он рассказал о редкостно крупной краснобородке, которую недавно съел, заплатив за рыбу восемь тысяч сестерций; к сожалению, она оказалась недостаточно ароматной и несколько пресной. Затем он перешел к перечислению многочисленных способов приготовления блюд из диких и домашних кабанов.

Эксандр повернулся к Никиасу, тоже прислушивавшемуся к разговору, и сказал тихо:

— Можно ли думать, что эти люди спасут нас? Мне непонятно, как сами они не гибнут и могут побеждать. Между тем, им покорился весь мир.

— Да, — ответил Никиас. — Но, как бы то ни было, у них огромная сила. Если хочешь, такое увлечение муренами и устрицами — следствие их уверенности в своем могуществе.

— Все-таки, мне кажется печальным прибегать к их помощи; если бы мы действовали единодушно, мы могли бы сами спасти себя.

Никиас наполнил чашу, любуясь темно-рубиновыми отсветами густого красного медового вина на позолоченных стенках сосуда.

— Ты все еще веришь в это? Даже теперь, когда мы стоим перед неизбежной гибелью? Что же касается опасности, то она не больше, чем со стороны понтийцев. Спасаясь от Палака, мы попадем в пасть тем или другим. Но эти, — он кивнул головой в сторону Люция, — будут лучшими покровителями, хотя бы потому, что они сильнее.

Эксандр не хотел возражать. Ему самому казалось, что без помощи римлян город все равно не сможет отстоять своей самостоятельности. В то же время просить римлян и получить их помощь значило бы допустить величайшую угрозу гражданской свободе Херсонеса.

Молча он смотрел, как рабы, под музыку, вытерли гавсапой столы и ввели в триклиний трех украшенных повязками и колокольчиками вепрей. Одного из них номенклатор назвал двухлетним, другого трехлетним, а третьего — стариком.

Адриан велел подвести их к себе, спросил, обращаясь к гостям, которого из них они желают видеть на столе зажаренным, — и, не ожидая ответа, приказал заколоть самого старшего из них. Тотчас повар отвел это живое жаркое на кухню, и через несколько минут вепрь был подан на стол.

Пока пирующие удивлялись такой быстроте, говоря, что даже петух не мог бы быть сварен в такое короткое время, Адриан внимательно осмотрел жаркое и сказал, делая раздраженную гримасу:

— Что же это? Ведь он не выпотрошен!

Повар взял нож, с испуганным видом разрезал брюхо вепря, и оттуда высыпалось на подставленные блюда множество колбас и различных печений.

Вдруг столовая задрожала. Некоторые из гостей в испуге вскочили с своих мест; Эксандр, ничего не понимая, смотрел на трещавший потолок. Он раздвинулся, и в образовавшееся отверстие спустился огромный обруч, увешанный золотыми венками и алебастровыми флаконами, наполненными духами. Раздались восхищенные крики; руки со всех сторон потянулись к обручу, но венков и благовоний было так много, что каждый мог брать их, сколько хотел.

Разговоры делались все более оживленными и громкими. Слышался смех. Адриан, красный и самодовольный, принимал похвалы за богатство пира.

Люций, улыбаясь, беседовал с эсимнетом Теофемом, доказывая ему, что времена демократии давно прошли, и что еще Аристотель находил преимущества в монархическом строе.

— Предположим, — говорил он, — что в каком-либо государстве есть человек, настолько превосходящий других личными своими достоинствами, что все остальные не могут быть сравниваемы с ним. Что надо делать в таком случае? Конечно, никто не скажет, что такого человека надо изгнать и удалить, как это делали прежде, когда прибегали к остракизму. Но ведь нельзя также требовать и того, чтобы он подчинился остальным гражданам, которые гораздо ниже его: это было бы похоже на то, как если бы люди, разделяя между собой власть, захотели властвовать и над самим Зевсом. Ибо такой человек ведь будет, действительно, как бы бог между людьми. Итак, остается одно — что, впрочем, вполне согласно с природою вещей — всем подчиниться такому человеку, признать его своим царем.

Теофем соглашался. У него было растерянное лицо, и он часто оглядывался в сторону своей жены, лежавшей почти в объятиях Клавдия.

Но Люций был безжалостен и заставлял эсимнета рассказывать историю возникновения Херсонеса. Теофем говорил, стараясь скрыть волнение, и, чтобы успокоиться, пил вино кубок за кубком.

Адриан между тем приказал подавать десерт. Рабы быстро вынесли столы, поставили другие, посыпали пол окрашенным суриком опилками, шафраном и порошком из слюды.

Были поданы дрозды с начинкой из изюма и орехов, гранаты, утыканные миндалями наподобие шипов, так что они походили на ежей; затем на огромном блюде внесли откормленного гуся; вокруг него располагались рыбы и птицы различных пород.

— Все это сделал мой повар из свинины, — сказал Люцию Адриан, — если хочешь, он приготовит тебе из солонины голубя, из окорока — горлицу, из воловьей ноги — курицу.

В это время вошли два ссорившихся между собой невольника с глиняными кувшинами. Удивленные дерзостью этих пьяных рабов, гости скоро, однако, увидели, что из разбитых кувшинов сыплются устрицы и ракушки; невольники ловили их на блюда и подносили к столу; повар подал дымившихся на серебряном рашпере улиток...

Но больше никто не мог уже есть.

Наконец, кудрявые мальчики принесли в вазах благоуханные мази, покрыли ими ноги гостей и, возложив на их головы свежие венки, подлили благовоний в сосуды и в лампы.

Появились новые вина. Их подавали в причудливых кубках из стекла, золота, серебра и разносили гостям.

К ложу Люция подошла замечательной красоты девушка, одетая как танцовщица, с венком из роз на золотистых вьющихся волосах. Она охватывала руками громадную бронзовую вазу, простой и прекрасной формы, сплошь покрытую рельефными изображениями. Тяжесть великолепного сосуда была непосильна для нее, и его поддерживали с боков две старухи, одетые Парками. Их безобразие еще больше оттеняло красоту девушки, робко прятавшей свои розовые плечи за их седыми головами.

— Я знаю, — сказал Адриан, обращаясь к Люцию, — какой ты строгий знаток и ценитель красоты. Среди моих кубков, хотя между ними немало золотых, я не нашел ни одного достойного тебя. Поэтому вместо кубка я выбрал эту вазу. Пусть она напоминает тебе о сегодняшнем пире. Вместе с ней возьми и девушку — ее теплая розовая кожа служит хорошим фоном для древней и холодной бронзы.

Подарок был слишком ценен, и Люций колебался, считая неудобным его принять.

— Отказываясь, ты нарушаешь обычаи и оскорбляешь меня, как человека, который тебя любит, и как хозяина, — сказал Адриан. — Нет, нет, не благодари. Мне гораздо приятней, чтобы эта ваза была у тебя — ты сумеешь ее оценить лучше, чем я.

Он стал наполнять чаши и посылать их своим друзьям; осушив драгоценный сосуд, они принимали его, как подарок, и передавали рабам, чтобы унести домой. Эксандр получил великолепный золотой кубок, украшенный изображением Вакха, выжимающего сок из виноградной грозди.

Помимо местных вин, казавшихся Адриану недостаточно тонкими, подавалось сетинское, цекубское, фалернское вино, вино из Албании и Соренто, знаменитое мамертинум из Мессины и трифолинум из Кампаньи; появились драгоценные фассийские, хиосские вина, вина с Лесбоса, Кипра и Сикиона. Не довольствуясь этим разнообразием вкуса, подавали кубки, где вино было смешано с алоэ, розой или миртом, можжевельником, фиалкой, лавровыми листьями или нардом и миррой.

Несмотря на то, что, согласно обыкновению, вино подавалось сильно разбавленным водой, оно было выпито уже в таких количествах, что пир все больше приобретал характер пьяной оргии. Начали пить, «по греческому обычаю» состязаясь в быстроте и в количестве выпитого вина.

Адриан, почувствовав себя дурно, побледнел и, поддерживаемый рабами, вышел из-за стола в сопровождении своего врача; через несколько минут он вернулся и снова потребовал себе жареных дроздов и сикионского вина, смешанного с полынью.

Пирующие говорили так громко, что почти заглушали двух флейтистов, аккомпанировавших певцам, которые исполняли древнюю эллинскую застольную песню, прославлявшую освободителей Афин от власти тирана.

... В ветвях мирта стану носить я свой меч боевой, Как делали это Гармодий и Аристогитон, Когда их рука принесла тирану смерть, А городу Афинам свободу и равноправность [117] .

На эстраде египетский акробат кувыркался между мечами, расставленными острием вверх, рискуя при каждом неловком прыжке проткнуть себе спину или живот. Пирующие бросали кости, заключая пари и все более увлекаясь азартной игрой.

В обширном, наполненном водой сосуде две небольшие миски, подвешенные наподобие весов, играли роль оракула любви; их обносили вокруг стола, и пирующие выплескивали в них остатки вина из своих кубков, стараясь, чтобы одна из мисочек погрузилась и стукнулась о стоявшую в воде бронзовую фигурку.

Теофем раздраженным голосом спорил с афинянином, утверждавшим, что боги созданы поэтами.

— Что ты мне говоришь! — восклицал эсимнет, злобно вглядываясь в подведенные глаза философа. — Если ты не веришь в богов, то как можешь ты объяснить чудеса и знамения? — а существование их общеизвестно. Все знают, что около Галикарнаса был храм, у жрицы которого перед всякой бедой, угрожавшей государству, начинала расти борода. А Геродот рассказывает о знамении, которое многим первоначально казалось непонятным. Это было, когда одна кобылица родила зайца.

Для того чтобы предохранить себя от угрожающих несчастий, не следует забывать приметы и пренебрегать указанными обычаем предосторожностями...

Безумно продолжать идти, не бросив перед собой трех камней, если хорек перебежал тебе дорогу. Заметишь черную змею — призывай Сабазия. В праздник Кружек следует окропить себя люстральной водой и весь день носить во роту лавровый лист. Если увидишь одного из толпящихся на перекрестках с чесночным венком, вымой голову и пригласи жриц очистить тебя морским луком и кровью щенка. При виде сумасшедшего плюй себе на грудь, чтобы и самому не стать таким же.

Некоторые думают, что если мышь прогрызла у тебя мешок, то достаточно просто зашить его. На самом же деле это — предзнаменование, и лучше тебе вернуться домой и принести умилостивительную жертву...

Но философ уже не слушал, увлеченный рассматриванием золотых лент на сандалиях лежавшей рядом с ним дочери дамиурга Аполлодора.

Теофем некоторое время сидел молча, уставившись перед собой. Потом вспомнил что-то, встал и, спотыкаясь, начал обходить ложа, спрашивая у пирующих:

— Где моя жена, где моя жена?

Кто-то отвел его обратно и посадил на место.

Голоса играющих в кости становилась все громче. На эстраде актер танцевал миф о Данае; на него смотрели внимательно, поощряли криками, требовали повторения.

Потом лесбиянки с подстриженными кудрявыми волосами, в косских цветных прозрачных одеждах, плясали вокруг столов и, схватываемые опьяневшими гостями, оставались на ложах с пирующими; чаши опрокидывались, вино лилось по столам; музыка, хохот, женские вскрикивания, громкие голоса смешались в нестройный гул разнузданной оргии.

Одетые, как египетские альмеи, танцовщицы, кружась, разбрызгивали вокруг себя из укрепленных на голове маленьких сосудов капли мирры, нарда и мускуса, струившегося по темным волосам, заплетенным в множество косичек.

Клавдий, наклонившись над своей соседкой, гладил ее распустившиеся волосы; откинув голову, она подставляла ему открытые для поцелуя губы.

Люций громко, чтобы заглушить шум пьяных голосов, разговаривал с Никиасом, а тот, уже упившийся, цитировал стихи Мегарского поэта Феогнида:

Если б пришло тебе в мысль. Кровопийцу — тирана низвергнуть, В этом преступного нет, Кары не бойся богов.

Адриан, откинувшись на подушках, храпел, широко раскрыв рот и обнимая светловолосую полуобнаженную танцовщицу; афинский философ, совершенно пьяный, высоко поднял кубок и лил из него на скатерть вино, уверяя, что делает возлияние Дионису.

Некоторые чересчур упившиеся спали на ложах или под столами; рабы — среди них тоже было немало пьяных — поднимали своих господ, клали их на ложа или выносили из триклиния. Огни в многочисленных лампах и светильниках сделались тусклыми. Тяжелый чад смешанного запаха разлитых вин, кушаний, человеческих испарений, копоти лампад и приторно-сладких духов плыл по зале.

Задыхаясь от жары, чувствуя головокружение и мелькание в глазах, Эксандр вырвался из чьих-то охвативших его шею рук и вышел из триклиния, сопровождаемый покачивавшимся Никиасом.