Поднявшись часа через три, я не увидел Алымова в каюте. Оказалось, что он, бледный, с застывшим лицом, сидел на верхней площадке со своим походным ящиком. Перед ним на боковом мостике, в мундире с медными пуговицами, в фуражке с галунами, в ослепительно белой манишке и с рупором в руке стоял капитан, позировавший для обещанного портрета. На его полном, лоснящемся лице застыло выражение торжественной неподвижности. В будке дежурил молодой помощник. Лоцмана не глядели на своего начальника и, по-видимому, молчаливо порицали его тщеславие.
Через некоторое время лицо капитана побагровело, в глазах проглядывало характерное выражение мучительной неподвижности.
Алымов спокойно взглядывал на него, брал с палитры краску, и лицо на его полотне тоже багровело. Потом он пробегал по всему полю картины, и на ней то вспыхивали пуговицы, то проступала складка, то начинал сверкать золоченый рупор. Затем тяжелый взгляд Алымова опять останавливался на лице бедной жертвы, которое к этому времени багровело еще больше. Сходство было поразительное, – но казалось, что еще немного, и с моделью случится удар.
– Вы, кажется, начинаете осуществлять свою вчерашнюю программу, – сказал я, улыбнувшись.
Алымов очнулся и застыдился.
– Благодарю вас, Степан Евстигнеевич, – сказал он, – дома я докончу и пришлю вам.
– Можно взглянуть? – радостно спросил освобожденный капитан.
– Нет, после, – ответил Алымов, укладывая этюд в ящик и уходя вниз. Через несколько минут из люка показалась ночная незнакомка, а за нею, с оживленной улыбкой, с какой-то шуткой, только что сорвавшейся с губ, опять вышел Алымов. Он держал себя как старый знакомый, только возобновляющий давнюю фамильярность. Дама принимала это с той свободой, какая дается пароходными условиями среди встречных людей, до которых нет дела.
Между ними завязывалась какая-то искрящаяся перестрелка, и «эскиз мимолетной любви» набрасывался, по-видимому, бойкими, уверенными штрихами.
Впереди показался караван барок. Высокие, стройные, вытянувшиеся в линию мачты покачивались в синем небе, барки быстро сплывали навстречу.
– Это караван Чернобаева? – спросил Алымов у капитана.
– Его.
– Крикните, пожалуйста, лодку.
– Уходите?
– Да. Мне тут нужно Селиверстова, водолива.
Пароход задержали, вызвали лодку, и через несколько минут светлая шляпа Алымова виднелась на барке, а матросы подавали ему его ящики. Вскоре барки скрылись из виду, увозя моего беспокойного соседа.
– Что за странный человек! – говорила красивая дама, прохаживаясь теперь под руку со стройным седым господином в судейской форме.
– Да, странный. Адвокат и художник.
– Хороший?
– Как вам сказать? Мы, прокуроры, его боимся. В нем есть какая-то особенная непосредственность, действующая на присяжных. Впрочем, в нашем мире он считается дилетантом. Его картин я не видел, но они пользуются некоторой известностью. Его портреты иногда, говорят, превосходны.
В рубке тоже говорили об Алымове.
– Всегда так – появится нивесть откуда и вдруг пропадет, – сказал молодой помощник.
– Какого только народу нет у белого царя, – прибавил с своей стороны лоцман, но тотчас же оба насторожились.
За поворотом мы увидели неожиданно вчерашнего соперника – «Коршуна». В Ставрополь он пришел раньше, но там, видимо, перегрузился и теперь шел тяжело, точно под ним была не вода, а патока.
– Ишь, насосался, – радостно сказал помощник и, нагнувшись к трубе, скомандовал:
– Прибавь!
«Стрела» дрогнула. Опять начиналась вчерашняя гонка, и все, что я видел и слышал ночью, казалось мне теперь странным сном.