I
Выйдя на палубу бежавшего вверх парохода, Дмитрий Парфентьевич вздохнул полной грудью. День кончался, солнце висело над лесистой горой. Картина реки была величава и спокойна. Где-то далеко свистел пароход, беляна расселась на стрежне широко и грузно и, казалось, не движется, точно сонная купчиха. На плотах зажигались огоньки костров – плотовщики варили себе ужин. Две небольшие барки, сцепившись борт о борт и поставленные наискось к течению, шли сплавом, чуть-чуть покачиваясь над зеркальною гладью реки, и под ними, зыблясь и колыхаясь, повисло их отражение в синеющей глубине. Когда струя от парохода, широко разбежавшись, коснулась этого отражения, оно вдруг изломалось и разлетелось. Казалось, что зеркало разбилось внезапно, и долго шевелились и сверкали его осколки.
– Хорошо, Груня?.. – сказал Дмитрий Парфентьевич, садясь рядом с дочерью.
– Да, – коротко ответила она.
Девушка была одета в темное. Надвинутый на лоб скитский платок покрывал тенью бледное молодое лицо; большие глаза глядели мечтательно и задумчиво.
– Главное дело, благодать и спокой… – сказал опять Дмитрий Парфентьевич нравоучительно.
Его жизнь тоже склонялась к закату, и ему казалось, что ничего не может быть лучше спокойствия при угасающем дне…
Только спокойствие и молитва после грешной суеты и утомления… Не дай Бог новых желаний, храни Бог от нового искушения.
– А? Груня?.. – взглянул Дмитрий Парфентьевич на дочь, спрашивая о собственных мыслях.
– Да, – ответила девушка, но взор ее, мечтательно убегавший туда, где золотилась речная даль и горы тихо закутывались синеватою мглою, казалось, искал чего-то другого.
Публика на палубе была настроена так же тихо. Кое-где слышались отдельные разговоры, кое-кто собирался пить чай у столиков.
На корме виднелась кучка татар. Они ехали из Астрахани, возвращаясь домой. Это был старик-патриарх с тремя сыновьями. Четвертого, любимца, похоронили в чужом городе. Неведомо с чего захворал Ахметзян, похворал с неделю и помер.
«Все в воле Аллаха», – говорило суровое лицо старика, но ему предстояло еще сообщить матери о смерти любимого сына…
А кругом все дышало тишиной и миром, и горы правого берега уплывали одна за другой и, казалось, засыпали вдали, закутываясь синею дымкой.
II
Невдалеке от Дмитрия Парфентьевича, частью на скамье у столика, частью на палубе, на узлах расположилась куча пассажиров.
Тут было несколько плотовых бурлаков с Унжи, какая-то толстая и добродушная мещанка, старик, тоже, по-видимому, из мелких мещан. Центром кучки в данную минуту служил пароходный лакей третьего класса, молодой еще парень, одетый в потертый и засаленный сюртук, на левом борту которого болтался жетон с надписью «№ 2». Через плечо у него висела салфетка, которою он с одинаковым успехом вытирал и залитые столы, и стаканы. Он только что пронес по палубе поднос с приборами, широко расставляя локти врозь и глядя в одно время и перед собой, и под ноги. Поставив поднос на столик и отряхнув вокруг него пыль салфеткой, он направился к упомянутой кучке своих земляков, сел на кончик скамьи и прямо приступил к начатому ранее разговору.
– На этот случай я вот что скажу, – произнес он вполне уверенным тоном: – я кулаком перекрещусь, и то действует. Да, вот так: во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь. И то, все равно, действует. Вы как думали?
И он оглянулся на своих слушателей, как человек, предложивший на разрешение остроумную загадку.
– Кулаком, говоришь? – в изумлении переспросил один из унженских мужиков.
– Да, кулаком!
Слушатели помотали головами с видом сомнения и укоризны. Мещанин строго обратился к парню:
– Н-ну, уж это оставь! Уж это ты заговорил свыше Бога…
– Что такое?
– А то, что например тебе, дур-раку-у, так дозволено, чтобы кулаком крестное знамение творить. Не может быть. Это никогда не действует.
– Ан, действует!
Парень окинул слушателей радостно сияющим взглядом и только что хотел дать решение загадки, как от одного из столов послышался нетерпеливый стук ложки по стакану.
Парня точно подвинуло пружиной. В одно мгновение он был уже на другом конце палубы, схватывал чайники, бегал к машине и обратно, уставлял, отряхивал, опять бегал вниз, приносил заказанное и извивался вокруг столов, а между тем, начатый им разговор продолжался среди озадаченной публики.
– Ну, это он сверх ума! – сказал мещанин.
– От глупого разума, – с сожалением прибавила старуха.
– Наврал малый, что говорить!
– Как это может быть, чтобы кулаком… Это никогда не действует…
Общее мнение, по-видимому, окончательно установилось.
– Неправильно, – слышится несколько голосов вдруг, – это озорство, больше ничего…
– Как можно!..
– Кто тебе этакое позволил?
– Озорство и есть…
– А вы вот послушайте, – подхватывает парень, внезапно вынырнувший из люка, – может и не озорство выйдет… Теперичо был у нас на фабрике, на суконной, где я жил, парень один. Так ему, этому парню, машиной всю пятерню так и отхватило: рраз! и кончено! Ни одного пальца! А рука-то правая… Вот теперь и думайте: как тому парню быть, ежели у него одна култышка осталась…
Публика озадачена.
– Вот ты куда гнешь?
– Ишь ты, задача… А ведь это, братцы, как же?.. Ведь уж если ему – парню-то этому самому – левой рукой креститься…
– Что ты, что ты, – замахал рукой мещанин, – нешто левой рукой возможно… Это ведь сатане…
– Ну, а правой как ты тут персты сложишь… Одна култышка!..
– Вот то-то и есть…
Задача приобрела мгновенно популярность. Ближайшие пассажиры прислушивались, дальние вставали и подходили к говорившим. Даже молодой купчик, очень авторитетно беседовавший о политике за чайным столиком с каким-то толстым господином, удостоил обратить благосклонное внимание на затейливую задачу. Он постучал ложечкой и поманил парня.
– Эй, услужающий. Сколько с нас?.. э-э-э… тово… Как ты это говоришь: култышкой?
– Так мы себе, ваше здоровье, – промежду себя… До вас не касающее…
– Нет, а ловко, не правда ли? – обратился купчик к толстому господину.
Толстый господин отвечал невнятно, потому что справлялся в это время с бутербродом.
Одни татары сидели на корме, не принимая участия в общем разговоре. Они молчали или изредка перекидывались короткими замечаниями на родном языке.
III
Дмитрий Парфентьевич насторожился, как боевой конь при звуках трубы. Груня не отрывала глаз от дальней перспективы гор и реки, но легко можно было догадаться, что она уже ее не видит. Не поворачивая головы, она внимательно слушала то, что говорили соседи.
Дмитрий Парфентьевич искоса поглядел на нее. Прежде когда-то она непременно обратилась бы к нему с доверчивым вопросом: как же, тятенька, это? Но теперь ей как будто не было дела до мнения отца.
Он подождал, но она не спрашивала, только ее большие глаза с видимым сочувствием перенеслись на эту кучу темных, недоумевающих людей, потерявшихся от такого пустого преткновения в деле веры…
Тогда он поднялся и подошел к разговаривающим. Его крупная сухая фигура, вся как-то суровочистая, в платье старинного покроя, сразу обратила на себя общее внимание.
– Сомневаетесь? – спросил он.
– Так точно, господин купец. Потому что, видите ли… Вот малый говорит: кулаком кститься могу.
– Слыхал, не рассказывай! Малый у вас – дурак!
– То-то вот… – робко прошептал кто-то. – Все мы темные…
– Это верно… Темные вы. А ежели рассудить, как следует, по руководству истинных наставников, то здесь удивительного нет нисколько.
Куча слушателей сразу увеличилась. Теперь уже все заинтересовались высоким стариком со спокойными и величаво-суровыми манерами. Дмитрий Парфентьевич не смутился от всеобщего внимания. Ему не впервой. Одна только слушательница интересовала его во всей этой толпе – это его начетчица, его непокорная молельщица Груня. Он по-своему любил дочь, и его суровое сердце надрывалось от ее неустанных сомнений, от ее тоскующего взгляда. Он страстно желал ей благодатного успокоения, к которому так близко уже было его собственное сердце. Но ее непокорство поднимало в его строгой душе целую бурю сдержанной ярости, которая боролась с любовью и уже привыкла ее побеждать.
Груня сидела одна на своем месте, неподвижная и сдержанно-внимательная.
– Вот послушайте, – доносился до нее уверенный и жесткий голос отца. – Вот есть какой правильный крест, и этому кресту мы держимся во спасение.
Двуперстное сложение поднялось над головами слушателей.
– Раскольник, – пронеслось в толпе.
Два-три человека из купцов, очевидно охотники до религиозных состязаний, уже проталкивались вперед, прислушиваясь к неожиданной проповеди.
– Мы не раскольники, – продолжал Дмитрий Парфентьевич, – и исповедуем правую веру. Этому кресту верили святые отцы и патриархи. Так научает и святой Феодорит.
Он еще выше поднял руку с двумя сложенными перстами.
– Большой палец тепериче пригни к мизинному и безымянному. Стало быть в ознаменование Святыя Троицы. Три лица во едино. Два пальца подыми кверху: Божество и человечество – два естества. И еще Феодорит научает: приклони мало один палец, средний. Значит – человечество перед Божеством преклонилося. Вот.
– Погоди! – вмешался один из пробившихся вперед купцов. – А св. Кирилл, тот опять иначе говорит.
– Св. Кирилл говорит то же самое. Только оба пальца велит держать прямо.
– Стало быть, уже выходит разность!
– Погоди, твое степенство, не то говоришь… Не мешай… – остановили возражателя. – Дай кончить… Как же вот на счет култышки-то, купец?
– Вот-вот… это главное дело.
– А на этот счет вот как: ежели ему оторвало пальцы, он тут невиновен. Значит, так попустил Господь, Его воля! А без крестного знамени человеку жить невозможно. Без крестного знамени он хуже вот поганца этого, татарина. Стало быть, обязан он креститься… правой рукой…
– Ну?..
– А персты, – закончил Дмитрий Парфентьевич с расстановкой, – персты слагать мысленно, по указанию святых отец и патриархов…
В толпе пронесся вздох облегчения и радости.
– Ай да купец, спасибо!
– Рассудил…
– Что уж тут: просто разжевал да в рот положил.
– Мысленно!.. Вот это верно!
– Как не верно! Мысленно – больше ничего!
– Этак-то вот, небось, подействует… Дмитрий Парфентьевич оглянулся на дочь… Что ему эти одобрения, что эти похвалы чужих и темных людей! А она, его дочка, опять смотрела прямо перед собой, и на ее лице виднелось равнодушие, как будто отец сказал то, что ей давно было известно и что потеряло всякую силу над ее смятенной и усталой душой…
Брови старика сдвинулись, и в голосе зазвучала угроза.
– А ежели кто и мысленные персты сложит щепотью – и то неправильно… Щепотник осужден будет и во веки погибнет… Проклят в сей жизни и не имеет части в будущей.
Эти жестокие, злые слова, упавшие внезапно в только что успокоившуюся толпу, сразу изменили ее настроение.
Она заволновалась, зашумела, раскололась. Какой-то черноглазый и черноволосый торговец, упорно молчавший до сих пор, теперь стукнул кулаком по столу и сказал, сверкая своими глубокими, исступленными глазами:
– Верно! В проклятой щепоти Кика-бес со всею преисподнею.
– Нет, погоди! – заговорили церковные. – Не ругайтесь истинному кресту! Сами вы зачем разделяете – три ипостаса, ан-на-фемы?! Троица-то вот она: в троеперстии…
– Где у вас первые-то персты?
– Ты, купец, сто пятое слово читал ли?
– Читал: сто пятое слово о светопреставлении. Дмитрий Парфентьевич стоял в средине, не потерявшийся и спокойный. Только каждый раз, когда он отвечал кому-нибудь из нападавших, он пронизывал его взглядом упорным и злым…
А пароход, размеренно шлепая колесами и разбивая синюю гладь реки, все дальше уносил эту кучку ожесточенно споривших людей, и глинистые обрывы нагорного берега отражали смятенные голоса…
Но вот крутая гора, скрывавшая поворот, отступила назад, и впереди опять открылась широкая даль. Солнце красным шаром повисло уже над самой водой, а с востока, будто легкими взмахами вечерних теней, бежали по лугам сумерки, догоняя пароход и все заметнее налегая на Волгу.
IV
Молчаливая кучка татар вдруг поднялась с своих мест на корме и ровной походкой направилась на край верхней палубы к кожухам. Там они сняли халаты и разостлали их на полу. Затем, скинув туфли, они благоговейно ступили на халаты. Отблеск заката заиграл на строгих татарских лицах. Их рослые фигуры резко выступали на светлом, похолодевшем небе.
– Молятся… – тихо сказал кто-то, и несколько человек, отделившись от спорящих, приблизились к перилам.
За ними последовали другие. Споры стали стихать.
Татары стояли с закрытыми глазами, высоко подняв брови и будто возносясь мыслью туда, где в вышине угасали последние лучи дневного света. По временам они разжимали сложенные под грудью руки, прикладывали их к коленям, и тогда головы в бараньих шапках низко, низко опускались. Затем они поднимались опять, протягивая к свету распростертые ладони.
И губы басурман шептали слова неведомой и непонятной молитвы…
– Тоже вот… – сказал какой-то мужик и замолк нерешительно, не досказав своей мысли.
– Свой обряд тоже сполняют, – поддержал другой.
– Да, молятся тоже…
Все татары припали вдруг к полу, прикасаясь челами к палубе, и затем быстро поднялись. Трое молодых взяли свои халаты и туфли и опять прошли на прежнее место на корме. Старик остался один. Он сел, поджав под себя ноги; и губы его шевелились, а на красивом лице с седой бородой было странное и трогательное выражение глубокого страданья, смягченного благоговением перед высшей волею. Рука его быстро перебирала четки.
– Видишь ты… И четки тоже.
– Радетельный старичок…
– Об сыне он это… Сын у него в Астрахани помер, – пояснил купец, ехавший снизу вместе с татарами.
– Ох-хо-хо… – философски вздохнул кто-то. – Всякому человеку хочется спастися. Ни одному не хочется погибнуть, какой бы ни был, хошь, скажем, и татарин…
Теперь уже трудно было разглядеть, кто говорит. Все лица сливались, только отдельная фигура молящегося старика виднелась на краю кожуха над водой. Он тихо покачивался взад и вперед.
– Тятя! – раздался вдруг тихий голос. Это Груня позвала отца.
– Что тебе, дочка?
Девушка смолкла на мгновение, продолжая глядеть в сторону молящегося иноверца, и затем ее молодой, но уже надтреснутый голос отчетливо прозвучал в тишине:
– Как же теперь… как надо думать, дойдет ли вот эта молитва?
Груня говорила тихо, но ее слышали все; казалось, будто легкий ветер промчался вдруг по палубе, и не в одной душе отозвался вопрос бледной девушки: «дойдет ли?»
Все молчали… Глаза невольно подымались кверху, как бы стараясь уловить среди синевы вечернего неба невидимый полет чужой и непонятной, но исполненной живого чувства, молитвы…
– Как, чай, не дойти?.. – опять как-то нерешительно мягко произносит добродушный мужичий голос. – Чай, тоже не кому другому молится. Все Богу же.
– Все Ему, Батюшке. Видишь, на небо смотрит.
– Ох, кто знает, кто знает…
– Трудное дело – пути-то Господни…
На носу заскрипел блок, фонарь золотой звездой взлетел на верхушку мачты; волна плескалась где-то глубоко в сумраке, отдаленный свисток чуть видного парохода тихо прозвенел над засыпающей рекой. В небе одна за другой зажигались яркие звезды, и синяя ночь бесшумно неслась над лугами, горами и оврагами Волги.
И казалось, земля печально спрашивает о чем-то, а небо молчит, исполненное спокойствия и тайны…