В этот вечер мы высадились в приморском городе Гарвиче, откуда нам надлежало по железной дороге ехать в Лондон. Этот переезд мы опять совершили вместе…
За это время мне удалось узнать из коротких разговоров и намеков, что Софрон Иванович с женой остановятся в Лондоне недели на две, а может быть, и дольше. Может быть, даже они и совсем не поедут дальше, хотя… едва ли. Это будет зависеть от того, найдутся ли в Лондоне какие-то подходящие люди для какого-то пока для меня таинственного дела, которое Софрон Иванович пытался осуществить на родине. «Но вы знаете… у нас все это так трудно…» – тихо и таинственно сказала мне раз в вагоне Евгения Семеновна. И ее глаза с восхищением и лаской глядели при этом на Софрона Ивановича, в это время высунувшегося из окна и наблюдавшего английский пейзаж.
– Все разделено на клочки… ничего общего… – сказал он, повернувшись к нам и указывая за окно, где под лунным светом лежали равнины, кое-где сверкало белое электричество и вились в ночном воздухе клубы дыма…
Наконец поезд побежал между рядами зданий, то ныряя в туннели, то выбегая на подъемы, – причем ряды однообразных, похожих на каменные ящики зданий оказывались под нами, – то опять скрываясь в узких каменных коридорах, освещенных огнями. Поезд летел быстро, и по стенам мелькали какие-то надписи. Сначала они проносились перед глазами точно струи, сливавшиеся в одну пеструю полоску, потом, когда поезд стал замедлять ход, – можно было разобрать отдельные буквы, слова…
Они опять были чрезвычайно несложны. По одной стене беспрерывно бежали, чередуясь, два слова:
– Stephens inks, Stephens inks, Stephens inks.
И так без конца… На другой стене с такой же настойчивостью лезла в глаза, в воображение, в память знакомая уже нам фраза: Pears soap… Pears soap… Pears soap…
Это были первые понятия, которые величайшая столица в мире старалась внедрить в умы иностранцев, с благоговением въезжавших в ее пределы…
«Чернила Стефенса»… «Мыло Пирса»…
На дебаркадере мы расстались… Я сказал, что мне рекомендовали остановиться на Piccadilly, в отеле…, надеясь, что мои соотечественники, быть может, выразят желание остановиться там же. Но ни Софрон Иванович, ни Евгения Семеновна не обратили ни малейшего внимания на мой намек, и я скоро потерял их в сутолоке и толчее лондонского вокзала.
Таким образом лондонские впечатления нам пришлось переживать порознь. Это было в 1894 году, когда великая драма Гладстона, связавшего политическую судьбу своих последних годов с ирландским биллем, была в апогее. Газеты, листки, карикатуры носились по Лондону, как листья в осеннюю бурю, дебаты в парламенте становились все напряженнее и страстнее, и наконец… июля напряжение разразилось небывалым скандалом: джентльмены «высокого дома» подрались в палате, и лондонские улицы с каким-то злорадством звенели на все лады: «драка, драка в доме», «уличная драка в доме».
В этот самый день я получил надежду проникнуть в парламент. Это – не так легко для туриста, но некоторые мои знакомые уладили это дело, и я очень пожалел, что не могу в свою очередь оказать протекцию моим случайным спутникам по «Ботнии».
Вечером этого дня я сидел на скамье, в сквере у памятника Веллингтона, отдыхая от дневных впечатлений и глядя на улицу и на пешеходов, проходивших мимо меня по панели. Это была по большей части деловая лондонская толпа, спешившая по домам после дневной работы…
Вдруг в этой незнакомой толпе появилась фигура Софрона Ивановича. Он шел один и казался чем-то сильно озабоченным. Когда я окликнул его, он остановился, оглядываясь с недоумением вокруг, и двинулся было далее, так что мне пришлось повторить свой оклик.
– А, это вы? – сказал он как-то рассеянно, садясь рядом со мною. – Осматриваете Лондон?
– Да, – ответил я, – я еще многого не видал. А вы, Софрон Иванович?
– Что? Я? Да у меня, знаете, дела… особые… Мне некогда осматривать достопримечательности… Впрочем, был… в Вест-Энде…
– А Евгения Семеновна?
Он ответил не сразу, как будто не поняв вопроса, и потом сказал рассеянно:
– Благодарю вас…
Я невольно улыбнулся, но тотчас же вспомнил с некоторой грустью свой номер в Эссбиерге и два черных глаза, с нетерпением глядевшие в щель приоткрытой двери… Мне представилось, что теперь молодая жена этого седого господина опять так же нетерпеливо глядит в коридор лондонской гостиницы…
– Читали вы, Софрон Иванович, о сегодняшнем событии?
Он посмотрел на меня недоумевающими глазами и спросил:
– Что такое?.. Ах, вот что! Да, слышал, что-то кричали на улице.
Лицо его несколько оживилось, и, повернувшись ко мне, он сказал:
– Прежде, когда-то, меня это все интересовало, то есть вся эта политика там и суета в этом старом мире…
– А теперь?
– А теперь нет… Все это от ветхого человека… Спасение не там…
Я ждал с понятным нетерпением, что он скажет, в чем именно спасение, и, таким образом, я узнаю, наконец, с кем, собственно, имею дело в лице этого загадочного соотечественника, но он замолк. И вдруг лицо его опять изменилось: густые брови сдвинулись, синие глаза засветились прежнею бодростью и почти детской надеждой.
– Да, положительно!.. Старый мир сгнил, или вернее – замер, застыл, одервенел в своих старых формах… Надо ехать в Америку… Положительно… отрясти старый прах от ног. Здесь все насквозь прохвачено этой конкуренцией, и за суетливыми криками этих… негодяев люди не услыхали бы даже Христа, если бы он вторично явился в мир… Посмотрите вот сюда… Видели вы эту картинку?..
Невдалеке, на транспаранте красивого киоска, освещенного изнутри, виднелся недурно исполненный снимок с известной мраморной группы: старая женщина моет губкой мальчишку, который противится и старается вырваться. Фигуры дышали необыкновенной правдой и искрящимся, захватывающим юмором. Внизу большими буквами стояли знакомые два слова: «Pears soap…», и надпись помельче гласила, что статуя знаменитого скульптора, удостоенная на выставке золотой медали и обратившая на себя внимание всех ценителей искусства, – приобретена фабрикантом мыла, мистером Пирсом. «Воспроизведение запрещено».
Художник мог, пожалуй, чувствовать некоторое удовлетворение: его группа в миллионах снимков разного достоинства, от настоящих художественных эстампов до простых литографий, мелькала теперь всюду. Я вспомнил, что видел ее еще в Копенгагене, а теперь в Лондоне она кидалась в глаза на столбах, стенах, заборах, ограждающих новостроящиеся дома. Мистер Пирс прибавил к произведению художника только один интересный комментарий: очевидно, старая женщина в своей заботе о чистоте лица любимого внука предпочитает мыло Пирса всякому другому фабрикату того же рода… Я много раз проходил на улицах мимо этой группы, правду сказать, не обращая внимания и не замечая ее, как Софрон Иванович не заметил события в парламенте. Очевидно, у него был свой угол зрения и свое избирательное внимание среди пестрой лондонской жизни…
– Да, вот вам, – сказал Софрон Иванович, – эмблема этого старого мира: все в жертву конкуренции и рекламе. И вы думаете, что его мыло действительно лучшее?.. Сочтите, сколько он тратит на эти рекламы, на то, чтобы загадить землю, море и даже небо своими зазываниями… ведь все это трата в общей экономии человечества… Вы знаете… ведь он теперь действительно пытается поместить свою рекламу на небе.
– Вы смеетесь?.. – сказал я, улыбаясь.
– Что вы? – ответил Софрон Иванович с удивлением. – Да ведь весь Лондон заинтересован этими попытками… Жаль, мне надо идти, – прибавил он торопливо, поглядев на часы, – а вы вот посидите еще полчасика и посмотрите на небо… Да… – прибавил он, поглядев кверху, – небо облачно, наверное вы увидите.
Он пожал мне руку и сказал:
– Да, да! в Америку, положительно. Вы слыхали: Бус тоже переносит в Америку центр тяжести своей деятельности. И отлично, я давно ему писал об этом. Он шел старой дорогой и старался перекричать этих негодяев. Нет… нужно проложить новые пути… Положительно… Однако прощайте. Мы – в Америку!
– Я тоже, Софрон Иванович. Вы когда?
– Да вот скоро пойдет «Aurania»… Из Ливерпуля…
И, еще раз пожав мою руку, он смешался с толпой. Его походка опять была по-прежнему уверенная, и выражение некоторой подавленности, которую я заметил в первую минуту, совершенно исчезло. Очевидно, – подумал я, – в Лондоне нет «подходящих» людей для загадочного дела, о котором обмолвилась в вагоне Евгения Семеновна, и Софрон Иванович несет свои надежды за океан…
Однако слова его о попытках мистера Пирса начертать на небесах свое достославное имя заинтересовали меня, и я решился остаться в сквере еще некоторое время…
Между тем опыты мистера Пирса, по-видимому, были действительно широко известны, и по мере того, как вечерний сумрак все более сгущался, небольшой круглый сквер наполнялся людьми. Они входили с улицы, садились на скамейки или останавливались группами и часто поглядывали на небо. Слышались разговоры, шутки и смех, но общая нота всего этого шума было все-таки внимание.
Я тоже посмотрел кверху. Небо было сумрачно. Облака передвигались тихо, почти незаметно, и мне чудилось в этом движении что-то сознательно угрюмое и затаенное…
И вдруг в этой тьме, казавшейся еще глубже от уличного света, пронесся, быстро колеблясь, синевато-белый столб электрического света… Он промчался гигантским радиусом от края до края неба, потом, вздрагивая, поднялся кверху и как бы уперся в сумрачную пелену облаков…
В толпе, которая к этому времени густо набилась в сквере, послышался какой-то особенный ропот. Все головы поднялись кверху и застыли в этом положении. Даже, казалось, немолчный грохот Лондона на несколько мгновений ослабел. Взглянув на улицу, я увидел, что густой поток уличного движения ударился точно в плотину… Невдалеке от панели проезжал омнибус, огромный, как корабль, и кучер, в клеенчатом шлеме, сильно напоминавший сложением, а также ярким цветом лица и носа прославленного Диккенсом мистера Уэллера старшего, – инстинктивно затянул вожжи и глядел кверху… Кебы наезжали на эту уличную баржу, как бы севшую на мель, и кебмены, в свою очередь, задергивали лошадей. Только величавый полисмен в остроконечной черной каске уже бодрствовал, подымая кверху свой жезл, да высоко на вершине колонны статуя Веллингтона стояла в застывшей позе…
За первым столбом света промчался другой, за ним третий, потом все они слились в одну широкую полосу, точно гигантская колоннада, и стали неподвижно.
И было видно, что их вершины упирались в туманный полог, который так же тихо продвигался в своей воздушной дали, колеблясь в освещенном пространстве неровной поверхностью… Казалось, какая-то призрачная армия проходила в небесной глубине, молчаливая и медлительная – под этим враждебным ей светом…
И вдруг – новый ропот толпы отметил новое явление… На туманной пелене в одном месте загорелось пятном что-то чуждое ее очертаниям, какие-то линии и формы. Но тотчас же эти не успевшие определиться линии исчезли, как будто чья-то невидимая рука стирала их по мере появления.
Это длилось минут двадцать, в течение которых уличное движение рокотало замедленным темпом, а толпа в сквере смотрела в глубоком молчании на борьбу, происходившую в небесной вышине… Светлые линии и темные промежутки возникали на туманном фоне облаков, ломались, исчезали, опять загорались, но невидимая рука все так же неуклонно стирала буквы, прежде чем они успевали определиться хотя бы ясным намеком… Потом, как будто им надоели эти настойчивые попытки, облака задвигались быстрее. Клок тумана поплыл ниже общей массы, ворвался в огненный столб, затенил верхушки, потом тучи расступились, и свет проник точно в глубокий провал… Все пришло в беспорядок и сумятицу… Становилось ясно, что, по крайней мере, в этот вечер господину Пирсу не удастся начертать свое славное имя огненными буквами на лондонском небе…
Столбы электрического света тронулись с места и погасли где-то за высокими крышами, улица загудела обычным ритмом, народ расходился со сквера, перекидываясь громкими шутками. Кое-где слышался свист, и звонкий мальчишеский голос выкрикнул несколько раз:
– Hip! Hip! Hurra!..
Другие подхватили. Неизвестно было, однако, к кому относятся эти одобрения: к господину Пирсу за его смелую попытку или к туманному небу, так победоносно ее разрушившему.
Теперь оно опять было темно… Тучи шли куда-то своим путем, молчаливыми толпами, и как будто спускались все ниже… Через час улицы Лондона были окутаны густым туманом…