Эрон

Королев Анатолий

11. ТРИДЦАТЬ АНГЕЛЬСКИХ ВЗГЛЯДОВ

 

 

Аггел

Время имени Мандельброта застает безбровую скуластую зеркальную Надин в августе 88-го как раз на месте преступления, а именно — в пешеходной столичной толпе — вздрогнул — они различает крылатого человека в нескольких шагах впереди. Клоун?! идет легкой бессмертной походкой, чуть развернув, подобно взлетающей птице, два прозрачных, как хрусталь, пернато-лебединых крыла, полных закатного, ярко-красного блеска. Крылья огромны, в три человеческих роста. Дзынь! одно перо из хрустальной чащи надает на асфальт. Незнакомец оглядывается и встречается глазами с героиней романа. Он явно изумлен. Его глаза широко раскрыты. Если бы не пара замечательных крыл, его облик — вид самого цивильного человека. Споткнувшись на ровном месте, Навратилова пытается в замешательстве обалдения поднять с земли тяжелое перо. Хрусталь холодной водой протекает сквозь пальцы.

— Вы что, меня видите? — спрашивает незнакомец.

— Да.

— И слышите? — он изумлен еще больше и нервно хватает героиню за руку. В мокрой ладони Надин еще качается донышко лужицы. — И как я выгляжу?

Понимая всю странность случившегося и подчиняясь, Надя — не без волнения — описывает внешность стоящего пред ней: — Вы молоды, безбровы, скуласты, небриты, у вас ангельские глаза и детская улыбка. Я влюбилась в вас с первого взгляда.

— А во что я одет?

— Пиджак в мелкую клетку, болотная водолазка… да, в нагрудном кармашке прячется какая-то желтенькая птичка. То выглянет, то спрячется.

— И в клюве она держит перышко?

— Нет — маленький прутик. Нет, уже веточку в листиках.

— Отличная видимость! И я крылат?

Она не успевает сказать: да, крылаты, как остается одна в спешащей толпе. Надо бы очнуться от наваждения, прийти в себя, Надя пытается закурить на ходу, но ее руки влажны, и сырую сигарету приходится бросить. Она подносит ладонь к лицу и слышит запах паленого пера.

Кажется, я схожу с ума.

Проходит, наверное, месяц, прежде чем Навратилова снова натыкается на дивного незнакомца: безбровое скуластое лицо, ангельские глаза, детская улыбка… да, это он! Но почему это лицо принадлежит ребенку? мальчику двух-трех лет в белом девичьем капоре, которого быстрым шагом несет на руках хмурый, бледный, нездорового облика молодой мужчина? Встретившись взглядом с Надин, малыш прикладывает палец к губам. Тсс… Как может взрослое лицо принадлежать ребенку? Надя пытается догнать молодого мужчину, но, странное дело, это удается не сразу. Пружинными крупными шагами тот перебегает широченную улицу Серафимовича, преодолевая железный поток машин, летящих на горб Большого Каменного моста. Надя завороженно следует за ним и так же легко преодолевает вброд безумный поток прозрачных воздушных машин. Мужчина держит ребенка лицом назад, и преследовательница хорошо видит взгляд строгих сияющих глаз. Надя за ним. Мимо чахлого садика тополей. Мимо скучной кирпичной стены — на парадный фасад Кремля за рекой на фоне закатного неба. В тот момент, когда незнакомец полубегом сворачивает за угол, ей снова мерещатся огромные зеркальные крылья. Два снежно-розовых зарева. Кровь приливает к щекам. Отбросив стыд и сняв туфли, Надя пускается вдогонку бегом. Вот и Софийская набережная, героиня добегает до милицейской будки у английского посольства, откуда ей навстречу выскакивает испуганный постовой… Навратилова резко поворачивает обратно и, надев туфли, решает было отказаться от погони, но внезапно ее ослепляет вспышка света. Кто-то пускает прямо в лицо солнечный зайчик из окна дома в глубине тополиного двора. Подняв лицо, она пытается разглядеть в играющих пассах света маленького шалуна и успевает заметить юрканье розовой детской ручки, стиснувшей круглое зеркальце. Теперь шаги Надин направлены в арку, ведущую к искомому дому… И сегодня каждый желающий может запросто — речь о 1994 годе — отыскать тот же дом в глубине двора на углу Софийской набережной — ветхий двухэтажный заброшенный особняк с заколоченными окнами, запущенный полуголый дворик в ямах неровного асфальта, запах сырого подвала, старого дерева и запустения — этакую нищенскую ремарку к державному полыханию заоблачных видов московского Кремля напротив; набережная какого-то Мориса Тореза, дом под номером шесть.

Не испытывая особого страха — и напрасно, — Навратилова безрассудно проникла внутрь пустого жилища и стала с демонстративной громкостью подниматься по чугунной лестнице в стиле модерн. Так началось последнее романное путешествие в глубь темнеющих бездн… Героиня прекрасно выглядит, она хороша и шикарна, как положено счастливой женщине: дерзкий на наших улицах котелок от Гермеса, высокие ботинки с длинной шнуровкой из черной кожи от Мишеля Перри и давняя мечта — шикарная лаковая трость красного дерева с серебряным набалдашником;.. Она не сразу нашла то, что искала, и несколько минут блуждала среди пасмурной темноты брошенных комнат, пропахших мочой и калом бродяг, пока, наконец, не толкнулась в узкую дверь гостиной и вышла на радужный свет большого пустого пространства, идеально очерченного геометрией прямых линий. Каждая из его сторон означала вид на новую вечность. И каждый из них внушал если не страх, то трепет поджилок. Поэтому Надин с робким пылом прилепилась к человеческому — сначала к фигурке малыша-мальчика с зеркальцем, и только затем — к лежащему на прекрасном полу полуобнаженному телу закатного ангела. Она была достаточно умна, чтобы понять, что назад дороги нет и ей предстоит прожить до конца то, что было вдруг дозволено пережить. И все же, все же отчаянно продолжала цепляться за человеческое, слишком человеческое. И потому ей удается различить в полумраке возникшей комнаты уже не столько ангела света, сколько молодого незнакомца с больным небритым испитым лицом на узкой солдатской кровати среди несвежих простыней и даже разглядеть в наплывах сияния совсем еще юного врача в белом халате поверх пиджака, моющего руки под краном с холодной водой. Она быстро поняла: можно видеть именно то, что захочешь увидеть, и потому, боясь шагнуть за край провидения, чуть ли не машинально цеплялась за то, что хоть как-то можно было подать… как только врач в халате стал более различим, Надин почувствовала пых сигаретки из его плоского рта, а мальчик с зеркальцем сразу погас и глаза перестали жмуриться от шалостей с солнечным зайчиком. Крылатое прекрасное тело тоже пригасло и уже еле мерещилось грудой пернатого льда. Сама не понимая себя, Навратилова грубо ухватила врача за рукав халата в жженых пятнах зеленки и йода. Она смогла даже вспомнить, о чем они говорили в тот последний закатный час. Примерно так: что с ним? он болен? Да, болен, но не бойтесь. Он не опасен? Это тишайший душевнобольной. А чем он страдает? Он считает себя седьмым ангелом света. А как его имя? У несчастного два имени — обычное: Клавдий Голькин и потустороннее — Аггел. Берегитесь называть его действительным именем. Он разлюбил все земное… Бедный юноша! Неужели он неизлечим? спрашивая об этом, героиня романа все сильнее чувствует нажим острого солнечного света, идущий из окружающей тьмы. Там повелительно поднялась маленькая гневная ручка, но не с зеркальцем уже, а с зеркальной ладошкой, и она взывает к ее подлинным чувствам… Нет, он неизлечим, хотя, на мой взгляд, его трудно считать больным. И зачем его лечить, чтобы превратить в одного из заурядных нас? Поверьте, врачом скорой помощи быть намного скучнее. А он спятил, оберегая от прохожих свои невероятные белые крылья… Доктор, он совершенно одинок? Да, одинок. Возьмите его за руку.

Подчиняясь врачу, Надин присела на корточки у низкой кровати и осторожно подняла руку, что свесилась до самого пола. Невероятно — она видела тонкие нервные пальцы с ревматическими суставами и одновременно осязала легкие скользкие перья, оперявшие руку. Свет потустороннего зеркальца стал острей и неистовей. У героини уже слезились глаза от стробоскопических вспышек, зато прокуренный голос юнца в белом халате стал тише, примолк и отвратительный зудящий звук звона холодной воды, льющейся из крана в железную раковину. На востоке полумрак нездорового жилища был прочерчен ровной линейкой света. И там — в запредельном жалюзи чертежа — играла золотистая гроза бытия… кстати, предупредил врач, выключая проклятый воющий кран и вытирая мокрые руки носовым платком, если вы здесь увидите одного мальчика — не бойтесь. Это отвратительный карлик известного толка. Малый носит паричок и красит губки, выдавая себя за свежего мальчика девяти-десяти лет. Гоните его в шею или сорвите парик — малый совершенно лыс. Доктор, он тоже болен? Только тут Навратилова замечает, что разговаривает не с человеком, а с грязным халатом, висящим на гвозде в стене, и обманута рефлексами света, которые приняли столь причудливый облик юркого зубатого личика. А голос принадлежит на самом деле темному, курчавому карлику, который прятался как раз под раковиной, за дрянным чемоданом с перемотанной ручкой, дергал цепкой ладошкой полу того халата. Тусклые, глубоко посаженные глаза того карлика излучают страх, а рот, наоборот, храбрится, дерзко гримасничает и высовывает розовый собачий язычок. Брр… Он стар и похож на лобастую цирковую обезьянку, одетую в короткие штанишки и лаковые ботиночки. Обезьянничая и кривляясь, тот гадкий карлик объясняет Надин, что все, что она видит вокруг себя, на самом деле — типичные наркотические видения и что нет перед ней никакого карлика, нет ни бескрылого ангела на узкой солдатской кровати, и Москвы вокруг никакой тоже нет, а есть тривиальная палата в Энской клинике, что перед ней — пациенткой — лечащий врач Стебельков, а она — неизвестное лицо, ставшее жертвой одного психиатра, некоего Побиска Авшарова, который экспериментировал на жертве с дозами диэтиламида-лизергиновой кислоты по методике известного авантюриста от психиатрии доктора Грофа, и вот результат — на койке тело неизвестной молодой женщины, которая бредит наяву. Вы что, смеетесь? отшатнулась Навратилова от гадкой рожицы; я в своем уме и признаю права ирреального. Поверьте, ангелы существуют, и это такая же правда, как то, что существует Господь.

Словом, развилка романного смысла обозначена резкой чертою, и каждый бессонный читающий волен выбирать свою версию вблизи или вдали от роковой линии умаления человеческого и здравого, слишком человеческого и слишком здравого.

Итак, Надя буквально впивается глазами в темного карлика и, наконец, с облегчением, чувствует, как из тусклой облачной глубины пасмурного глаз ища на левой стороне лица к ней на помощь пробивается спасительный солнечный луч, и — в разрывах дождевых облаков — она видит заветного искомого золотистого мальчика с зеркальной ладошкой, бегущего по краю круглого радужного зрачка. Она слышит его набегающий смех и к огромному счастью вновь застает самое себя в центре пустого идеального пространства лицом сначала к востоку, где льется холодная вертикаль родника в зеркальную ладошку шалуна, а затем лицом к парящему над полом спящему крылатому существу с тем самым лицом, которое она так давно и недавно и несчастно потеряла и которое так счастливо наконец нашла: безбровые дуги, узкие скулы, мраморные веки работы Микеланджело, детская улыбка на полусонных губах; огромные снежноперистые крылья, текущие вниз водопадом летучей пены. Его радужное тело все кипит от солнечных брызжущих бликов, как морская гладь, и слепит глаза. Золотой мальчик бегает но влажному песку вокруг его губ, и вот спящий просыпается от смерти, раскрываются ангельские глаза. Их взгляды встречаются. Кто Ты? спрашивает Навратилова.

— Я — Аггел. Я — твой шанс взглянуть на жизнь и природу вещей чистым пристрастным взглядом летящего сквозь истину.

— И сколько взглядов ты дашь мне?

— Ровно тридцать ангельских взглядов, и ты получишь ответы на все, что сможешь увидеть. А увидеть и спросить — это одно и то же.

— А кто этот золотой шалун с зеркальной ладошкой, который бегает в уголках твоих губ по кромке песка у моря?

— Вечность, — сказал Аггел прямо ей в сердце, — есть играющее дитя, которое бросает кости. Царство над миром принадлежит ребенку, — продолжил он, — но это вовсе не значит, что нет ни справедливости, ни провидения, ни воздаяния, ни Страшного суда. Все есть. Просто гарантия бессмертия — это вечное восстание из ничто — делает человеческую жизнь чем-то вроде бытия понарошку, и это понарошку и есть суть Божественной игры. И золотой мальчик — ее олицетворение. Он — соль зеркала. На его коже отражается небо решений и его завет. Он — играющее начало игры.

Надин приблизила свое лицо к золотой зеркалистой коже голыша на краю моря и явственно увидела его двойное отражение, наплывы двух пар глаз — своих и глаз ангела. И как сладок и правилен был такой вот согласный четырехглазый взор. Таким же правильным п истинным — истинно человеческим — было чувство крыл за спиной и — дивное дело! — оказывается, каждый взмах был не птичьим и подражательным, а сверхчеловеческим, ангельским и не имел никакого отношения к телесному, а был взмахом морального решения, сдвигом мысли, окраской чувства. Итак, взмах — Боже! Как велик мир. И каждая его клеточка пронизана величайшим символизмом. Аггел в слезах обожания вылетает в окно, и Надин, замирая от чувства рождения, видит перед собой мелькание черт огромного города — но как мало он похож на ее Москву. Под ней разверзлись уличные бездны сразу трех мировых столиц: обсидианового Мемфиса, глиняного Вавилона и мрамористого Рима. И в каждой расщелине зияют злые лики столетий. И все это кошмарное движение приливом магмы и мрака идет к невинному зеленому безлюдному Боровицкому холму, где пылает исполинский куст терния в мелких розово-блеклых сладких цветах. Надин не успевает спросить, куда подевался Кремль, виды на дом Пашкова или безобразный перистиль библиотеки имени Ленина, потому что ответ Аггела наплывает раньше, чем она успевает помыслить вопрос до конца. Это третий ангельский взгляд, и он имеет именно ангельские черты, а не городские человеческие сиюминутные, впрочем, — твой город на месте, и там идет дождь.

Но дождь испаряется в мгновение ока, полет к терновому кусту неопалимой купины на макушке холма протекает над жаркой пустыней упавшего в Москву-реку гада с закинутым лицом прекрасного юноши. От прикосновения к раскаленному телу речная вода шипит змеиным шипом. Как бесконечна опрокинутая грудь поразительного гада — безводная марсианская Фарсида в поземке красного песка вокруг двух сосков — это вулкан Олимп и яма кратера Юта в долине Хриса. Аггел пролетает над ощеренной пастью в мраморных скалах зубов, покрытых зеленой слизью, над кровью кротких, льющей из набухших десен, — рот Коцита полон прекрасных русских купальщиц в резиновых шапочках фабрики «Красный треугольник», они звонко смеются, играют в водное поло, черпают ладонями, кубками, снятыми шапочками эликсир молодости. Чем ближе к центру бассейна «Москва», тем больше молодых глянцевых грудастых тел, чем ближе к бортикам и дальше от центра, тем страшнее картина — весь край кафельных десен бассейна полон гадких вислых голых косматых старух, жадно спешащих в фонтан молодости. Гад содрогается, и в центре водного зеркала вскипает и вылетает вверх холодное жидкое стрекало, кончик той алмазной струи облицован алым перламутром; струя держит напором крохотный шарик, облетая который Надин с ужасом видит, что эта сама Земля, космический глобус в разрывах клочковатого мрака — абрис Аравии, контур Сомалийского побережья, гористый клинок мыса Рас-Асир в пенных набегах Индийского океана. Взмах, взмах, движение чувства. Их ангельский полет сопровождает хоровод загипнотизированных птиц — перышки птах — ласточек, стрижей и голубок — трепещут от ужаса, кругленькие глазки умоляют о пощаде, клювы — о пище. Когда в прибрежном тумане появляется голый скалистый берег рептилий, Надин невольно переводит дыхание. Земля! Но это неземля, возражает ей Аггел словом, сказанным прямо в сердце. Но что все это значит, спрашивает окрыленная пленница.

— Это шестой ангельский взгляд на непостижимость мироздания. Его нельзя объяснить ни целиком, ни в частностях до конца. Но это и не нужно. Его вполне можно представить прекрасно, ясно, отчетливо и верно, видеть и охватить чувством благоговения. Почему кровь краснеет? Почему гад обнимает подножье Боровицкого холма? Почему имя его Коцит? Почему кромешный рот мрака полон купальщиц? Почему никому не спастись от взгляда злобы? Смысл только в том, что задается вопрос. Ответ не имеет значения. Важно не знать, а участвовать в сотворении мира, вот почему мысли отказано понимать до конца. Окончательное в истине сразу свернет мир в состояние ничто, потому что не может быть двух подобий.

— Я не понимаю тебя, Аггел! — отчаянно воскликнула Надя.

— Тут нечего понимать. Все очень просто — мы застаем мир с поличным, на месте преступления в миг жизни.

— А шарик на кончике фонтана? Хотя бы шарик! Что это?

— Это мысль о том, что напор жизни так силен, что им нельзя наполнить ни одну отдельную чашу — она всегда будет пуста. Водопад не зачерпнуть.

— О, о, о…

— Твое маленькое «о» мне кажется не тоскливым, а всего лишь смешным. К счастью, тебе не дано видеть то, что видится мне. На самом деле, тот мерзкий Коцит с бассейном крови во рту сам в свою очередь стиснут клювом мерзейшего Абраксаса. У него голова петуха на человеческой шее, его голое тулово уходит в щель преисподней. Каждая из его ног оканчивается змеей злобы, которые оплетают подножие мировой чаши.

— Брр… какая гадость твоя вечность, Аггел.

Полет над телом бескрайнего змия кончился над узким руслом спящей руки над дельтой вытекающих из ладони пальцев, кончился над пятью радужными ручьями, беззвучно уходящими в землю, у откоса ветхозаветной неопалимой купины. Боже мой, какой птичий концерт гремел в терновых окрестностях.

Глаза Аггела и Надин сладко различили в легком шафране пылания пернатые драгоценности: черного дрозда, пунцовую малиновку, серого соловья, верткую горихвостку, пылкого зяблика, соню камышовку, славную славку и божественную медногласую иволгу. С неслыханной щедростью хор пылающих птиц славил слепую злую щедрость Творца — ведь только ярость может боготворить! без божественной злобы нет совершенства. Три тесных щекастых флейты, два глубоких гобоя, английский губастый рожок, сухая челеста и плоский звонкий ксилофон: согласные содрогания на цыпочках пружинистых лапок, сладкое затворение глаз, вибрация горлышек, бесконечное разнообразие тембров и ритмических педалей — все охвачено радостью вечного умирания в неопалимом огне. Гимн вибраций славит великого младенца и несовершенное совершенство мира. По шкурке черного дрозда пробегает рябь от порывов фиоритур, иволга слепнет от соловьиного свиста, зяблик рыдает от счастья, закрыв лицо мелкими рябыми ручками. Будь славен, день грехопадения, свято поют птицы, утро грехопадения и вечер проклятий. Аллилуйя! Осанна иголкам света, летнему вечеру, скромности Бога и змеиным ручьям на ветках Эдема… но это же святотатственно, разве не так? изумляется Надин про себя.

— Нет, — отвечает Аггел, — это восьмой ангельский взгляд на суть происходящего, вид на музыку, которая прямо и страстно заявляет, что в мире не найти ни одной улики против Творца.

Аггел — двумя Надин в зрачках — устремляет полет прямо в соловьиное горлышко, и несколько оглушительных красноватых секунд они проводят в самом эпицентре трелей, в окружении ликующих пленок, в припадочных силках голосящей крови. И ясно — что соловей этот на ветке — есть певчие бездны. Из соловьиного сердца полет ангела лежит прямо в просторный мрак могильной земли, где становится ясно и то, что поющий птицами куст огня венчает исполинский гребень рукотворной горы Мавсол, горней полумертвой громады из миллионов сот, пещер, черепов, глазниц, барочных лестниц, триумфальных арок, колоннад, фигур на фронтонах, чаш изобилия, эскалаторов, амфитеатров и фасадов. Мерцая сукровицей, исполинское капище стало бесшумно разворачиваться перед летящими — откосами грандиозного Молоха, по пилястрам, фронтонам и акведукам которого лилась струилась и пенилась светлая водопадная кровь кротких. Вид Мавзола был так ужасен, что Надин закрыла глаза, но… но ангельские глаза не закрываются, сказал Аггел, ведь давно сказано, что у Бога нет век. Ей оставалось только заслониться от кровищи слезами, и вместе с блеском слез в глаза хлынуло бесконечное пространство освобождения от кошмара… они взмыли над временем, — закатный Аггел летел над бескрайними волнами утреннего океана, летел так низко, что Надин — в его зрачках — видела, как его голой груди касаются гребешки невысоких волн, овеянных пассатом, сотни мокрых соловьиных язычков, ждущих только знака, чтобы заголосить. Так, без единого звука и слова, в абсолютной тишине они летели, наверное, час, а может быть, и год, в постоянстве рассветного освещения, гребень каждой волны отливал мигающим золотом, Аггел отражался в воде необъятной воздушной тучей крыльев, буквой «Алеф» из первых слов книги Бытия, но бог мой! от того, что свет так подвластен, от того, что победная сила полета совершенно неутолима, на сердце ее лежали печаль и уныние: оказывается, непобедимость бесцельна.

При этих словах налетающий от горизонта океан стал поворачиваться на оси вечности и вставать перед летящими прозрачной жидкой стеной до небес, в которой наконец стали видны очертания безбрежной кошмарной рыбы-кит Левиафан, масса которой была так тяжела, что она погрузилась на самое дно вселенной, но плоть ее была так грандиозна, что спиной глыба морская здесь касалась океанской поверхности…я устала, я отказываюсь что-либо понимать, подумала Надин и тут же обнаружила себя на ресторанном балконе гостиницы «Москва», за столиком под свежей накрахмаленной скатертью, с надкушенным яблоком в руке. Аггел сидел напротив и имел вид совершенно не ангельский, — знакомую внешность молодого мужчины с голубыми глазами, тсс… он приложил палец к губам.

Как прекрасна банальная жизнь! — Надя с блаженством слушала гневный шум машин, бегущих по Манежной площади, болтовню двух проституток за соседним столиком, с детским упоением разглядывала, как в сердцевине надкушенного яблока чернеют остренькие яблочные косточки, глупо нюхала свои пальцы, от которых слабо пахло жасмином любимых духов, она даже в приступе осязания сладко покусывала кончики пальцев, наслаждаясь тем, как гладко скользят зубы по ногтям. На ней классический женский костюм из черного шелка с прямой юбкой, с мужской рубашкой лимонного цвета. Словом — жива.

— Какая гадость — ваша вечность, — повторила она сказанное выше, жадновато отпивая вино: какое счастье — пьянеть.

— От нее всегда можно отдохнуть в бренном.

— Надеюсь, мы в сентябре 88-го? Моя девочка жива и здорова? И мне еще нет тридцати? — глоток вина был так глубок, что она разом опьянела.

— Да, — Аггел показал наручные часы с датой: 24.09.1988.

— А где ваши замечательные крылья?

— При мне. Просто ты не хочешь их видеть.

— Ммда… у вас на все есть ответы?

— Я говорю гораздо больше, но ты озвучиваешь почти половину моих слов.

— Только!

— Не гримасничай. Ты гениально одарена, в этом Вавилоне ты одна-единственная слышишь меня. И это ты, а не я, усадила нас за столик на балконе и одела меня в какой-то пижонский наряд. Кстати, свободный столик — тоже твоя работа…

Действительно, Аггел в куртке из сизого бархата с манжетами из меха имел вид то ли буффона, то ли голубого.

— Выходит, мы на том свете? И все вокруг видимость?

— Никакого того света нет. То, что называется «тот свет», спокойно находится в середине любого этого света, — и Аггел кивнул на скатерть, где Навратилова с удивлением заметила кавалькаду каких-то пестрых всадников, скачущих от кофейной чашки по крахмальным холмам на штурм чашечки с мороженым, где на морозно-шоколадных холмах уместился целый сарацинский городок… Что это?

— Это одиннадцатый ангельский взгляд на шествие волхвов к Вифлеему. Не забывай, что твой мир озвучен евангельским словом и существует исключительно в его силовом натиске. Первым — на черном коне в рубиновой тиаре скачет Мельхиор, за ним — верхом на иволге — Валтасар в белой мантии, а на слоне в резном домике из слоновой кости чернеет Гаспар в царской короне. Они спешат на свет вифлеемской звезды.

И точно — над чашей мороженого брызгала двойным светом изумрудная звезда.

Надин чуть боязливо поставила ребро ладони на пути мерцающей кавалькады и убедилась, что процессия даров легко прошла сквозь плоть, оставив в руке лишь только ощущение сквознячка, притом сквознячка как бы музыкального.

— Идея Дара — самая кардинальная идея мира, — заметил Аггел, — она прожигает насквозь любое препятствие, она — та алмазная ось, вокруг которой вращается вся галактика человека. По сути, все вокруг нас есть те или иные формы Дара и ступени его раскрывания.

Надин не слушала, отвернувшись к балконной балюстраде, она смотрела с высоты на оживленную площадь столицы: авто, автобусы, арбузы в кузовах грузовых машин, разномастный люд… неужели изнанка столь мирного вида — кошмарный молох в морозной дымке космоса, исполинское здание Мавсола с фонтанными чашами в гейзерах крови кротких? И кровь подсвечена иллюминацией на фронтонах…

— Не стоит отчаиваться, — заметил Аггел.

— Ты подглядываешь мои мысли? — возмутилась Надин.

— Но и ты видишь то, что не дано никому другому!

Тем временем стихия игры на ресторанном столике весьма расшалилась: над скатертью взошла бронзовая луна, а кавалькада волхвов завязла в лужице овечьего стада пастухов вифлеемских. Блеяние овнов и стук сотен копытец был настолько громок, что даже проститутки навострили уши и бросили пару-тройку непонимающих взглядов.

— А если бросить ангельский взгляд на мою жизнь? — помедлив, спросила Надя, и сердце ее забилось.

— Нужно только решиться, набраться отваги и расплатиться за ужин. Счет, пожалуйста!

И счет был тут же предъявлен.

 

Бегство

Крохотные ручки легли ей на глаза, раздался злой детский смех; содрав с лица цепкие пальчики, Навратилова опять обнаружила себя в пустой заброшенной комнате, окно которой было завешено грязными жалюзи: она лежала на больничной кровати, под колючим больничным одеялом. Чахлый свет крашенной синим лампочки мертвенным операционным светом освещал голые стены, где мутно рисовались очертания умывальника, полного мусором, контур чемодана под ним и белый мазок врачебного халата на одиноком гвозде. Пахло зеленкой и йодом. Тишина. Никого. Она поискала глазами насмешника. Пусто. И все же кто-то явно прятался поблизости: она чувствовала чей-то потный запах и слышала слабое дыхание. Шутника выдал гнусный смешок. С трудом повернув тяжелую голову, Навратилова увидела все того же несносного похотливого врача- карлика, который, пользуясь ее бедственным состоянием, по ночам обычно насиловал несчастное тело. Вот и сейчас она чувствовала в низу живота гадкую сырость после его утехи. Ненависть придала ей сил, и, опустив голые ноги на пол, она тяжко бросилась на мерзавца. Голый дьявол не ожидал нападения и, вереща, побежал было к двери из палаты, но споткнулся и пополз. Тут она его и настигла и, опустив колени на жирное потное тельце, принялась наносить слабые удары ножницами, которые она давно припрятала для расправы. Ее руки были так бессильны, что острие не впивалось, а только лишь скользило, оставляя царапины на жирной шее. Она плакала от немощи. Внезапно лицо Надин озарилось ясным острым лучом — по краю ножниц бежал дивный золотой мальчик и светил ей в лицо зайчиком от зеркальной ладошки. Свет обладал такой сверлящей мощью, что она разом пришла в себя… боже, она наносила удары по резиновой грелке, из которой хлестала теплая темная вода!

— Счет подан, — на пороге скверной больничной клетушки стоял Аггел, железная дверь отдельного блока была распахнута — там на свободе играли волны неземного сияния. Надя сделала несколько изумленных шагов к порогу, Шаг ее был невесом и упруг, тело — здоровым, руки — чистыми от крови мерзкого карлика, комната — пуста…

— Что со мной?

— Это не с тобой, а с любым другим, — ответил Аггел. — Все очень просто — играющий мир в каждый миг бытия предлагает im твой личный выбор тот или иной или третий другой вид вкус звук чувство мысль единого дара. Твоя участь необычайно легка — дать дару свою оценку и только. Я — Аггел! Я ангел закатного света. Я не имею ни вида, ни веса, ни вкуса, ни запаха. И не наделен человеческой речью. Я только звучу. Я дар. И только ты вольна увидеть и сделать глоток или отвергнуть его и оттолкнуть чашу дающего. Выбирай, где ты и с кем! В клетушке юдоли с мерзейшим голым насильником или с тем, кто может взмывать над временем.

— Я выбираю тебя, — и Надин протянула ладонь с решимостью вручить в его руки судьбу.

Оплачено!

И они взмыли над временем и крылато помчались над изнанкой ее судьбы и через взмах оказались в узком гулком пространстве жизни любимого и несчастного самоубийцы Франца Бюзинга, как бы маленького мальчика-школяра в скорлупе немецкого портового города Норденхама, в оболочке серого иезуитского колледжа в Бременхафене, в черных носках на подтяжках вокруг икры, в панцире немецкого духа: вот она — Франц и Надя — в одном лице — застенчиво замирает у рождественской витрины магазина игрушек, где за стеклом педантично построен маленький замок, здесь зима, а там — лето, окна распахнуты настежь и виден бал, танцующие фигурки кавалеров и дам… внезапно великолепие витрины нарушает знакомая по другой жизни кавалькада волхвов, на трубный глас слона Гаспара фигурки танцоров бросаются к окнам и — бац! — механика выходит из строя, гаснут огни сотен свечей, дамы и кавалеры падают на шахматный пол. Стекло витрины разлетается на равные осколки — один из них отсекает ладошку мальчика-Вюзинга и тот — а заодно и Надин — видит, что ладошка-то из папье-маше, что сам он не живой, а игрушечный, фальшивый. Через эту вот формулу фальши своего бытия Надин еще глубже входит в жизнь Бюзинга и, наконец, видит себя в его объятиях в той, забытой богом квартирке, которую они когда-то снимали на окраине Москвы, вблизи железной дороги с видом на снежный дворик… это и есть вечная жизнь? сквозь стон спросила она-

— Наверное, — ответил Аггел, — чаще всего ад дается как прожитая тобой жизнь, где человек обречен скитаться в кольце исключительно гадких, ужасных, тягостных и постыдных событий личной судьбы.

— А рай — скитания по своему счастью?

— Да. Но с выходом в счастье близких.

— Почему, играя в кости, вечность делает жизнь невыносимой? Почему человек не хочет жить?

— Человек всегда хочет жить, но ни за что не хочет быть. Он не желает предъявлять Дару свою сущность. Он не присутствует в сути собственного призвания в мир бытия. Это касается всех. Но ты исключение, Наддин. Ты — есть!

Аггел летел вдоль отвесной стены мрака, и глаза Надин различили, что стена падения — все то же ровное закатное море, близкое касание волны, рябь мелководья, где глазам было легко разглядеть разбросанные по песчаному дну утлые плиты ракушечника, блики напуганных — капелью воды с низко нависших крыл — рыбок, беззвучную возню маленьких пунцовых крабов, но вот…

— Что это!

…в зеленисто-солнечной толще становится виден путь стеклянистых угрей на мировом циферблате; струистое стремление темно-пегих сабельных тел, которые слегка отсвечивают серебром там, где в ямках плоти гнездятся их огромные светопожирающие глаза. Ручьи мрака густым ливнем идут к неведомой цели.

— Это двадцать второй ангельский взгляд на вечное зарождение жизни. Эти тени в воде — есть зоны — сонорное семя от Гласа взывания. Они атакуют темную мать молчания, великую Тиамат, богиню первоначальных вод. Но ни звука…

В благоговейном молчании они — Аггел с двумя Наддин в путах глазной сетчатки — ложатся на плиту ракушечника, залитую тонкой пленкой морской воды, голым животом на скользкую плоскость камня, встряхивая перьями н сливая в ртутное зеркало два заспинных лекала. Шероховатые бугорки камня впиваются в ангельскую кожу, Мрак отступает. Там, за краем земли, глазам открывается вид на утробного младенца — он встает из-за линии горизонта багровым заревом жизни, полушарием нового мира. Аггельский взор хорошо различает в красном мареве плоти благородный серпантин пуповины, кровеносную бахрому плаценты и — даже — неясные черты человеческого лица, глядящего с обожанием в сторону звука и света.

Ффар!

Красноватый туман младенческой плоти робкий и страстным приливом заливает Аггела до нижнего края зрачков — так из взгляда на звук рождается душа. Глядя на цветущую завязь, Наддин на миг чувствует', что беременна, что плод уже пошаливает ножками в чреве будущего. Полушар алеющей плоти постепенно принимает очеловеченные контуры, и вот уже совершенно отчетливо — паря над головой, в молоке небосвода — виден профиль бегущего античного атлета, очерченный угольно-черным нажимом, как на греческих краснофигурных вазах. Это Эрон, говорит Аггел, стоя по щиколотку на речном мелководье сонного Нила, это двадцать седьмой ангельский взгляд на суть происходящего. Мир до мозга костей пронизан тончайшим символизмом. Мы напротив великого Мемфиса. В той стороне — за чащей папируса и гвалтом священных ибисов — время Позднего царства, уже сотни лет как разрушены заупокойные храмы Рамсеса и Тутмоса, уже содрана облицовка с великих пирамид Хеопса и Микерина, но Эллада еще пуста и Олимп еще только начинает грезиться над овечьим снегом зеленого Пелопоннеса. И Эрон — продолжает Аггел — тоже только лишь греза над облачной грядой бессмертной амброзии. Я — ангел-хранитель Эрока. До времени Иисуса Христа еще больше тысячи лет, но оно так же неумолимо темнеет в пенных фигурах античности, как белеет Олимп в латунном желтом небе Египта. Вот в той стороне — время Христа, что подведет черту под эрами фараонов.

Аггел отвел неподвижный взор от неподвижного античного контура в заоблачных далях н так бросил взгляд через плечо, что Надин стал виден молодой, вполне современного облика человек с карабином в руках, в рубашке цвета хаки и такого же защитного цвета походных брюках, заправленных в узкую горловину высоких армейских ботинок, и человек тот с изумленным видом стоял, так же как к они, в трепетной воде нильского мелководья и не без страха смотрел на блистающее перед охотником на отмели тело мертвого фараона в короне Верхнего Египта; на лбу его — тень от золотого урея в виде головы нападающей кобры, его насурьмленное лицо обрамляют — слева и справа — симметричные языки клафта — головного платка владык, а на груди фараона — пектораль из драгоценных ониксов и нефритов, его борода из цветного стекла разбита пулей, а руки сжимают символы высшей власти над миром: семихвостую плеть Озириса и серповидный скипетр Анубиса. Наплывы чистой воды окрашиваются дымком крови из раны в простреленном горле.

— Я отказываюсь что либо понимать, Аггел… и все же, что это? и при чем здесь моя жизнь?

— Для ответа увидено еще недостаточно, — ответил Аггел Наддин, — смотри выше и глубже.

И ее взор — пойманный нажимом ангельских глаз — устремился чуть выше головы охотника и увидел над янтарными водами Нила сизый ноток вовсе другой реки, где с девочкой на плечах стоял еще один молодой человек современного облика и не мог сделать ни шагу, ноги его вязли в илистом дне, а быстрый поток заливал его по самое горло. Пытаясь удержаться на ногах, он опирался рукой на кривую палку из ветки сухого мертвого дерева, которое на глазах распускалось белым кипением зверобоя, звездами иван-чая, лучами лилий. Но и это было не все.

В девочке на его плечах она узнала свою дорогую девочку и вскрикнула криком отказа. И…

И они оказались на косой крыше уже известного пустого особнячка на Софийской набережной. Прижавшись друг к другу, Наддин и Аггел сидели на той стороне, которая смотрела в сторону английского посольства и Софийскую колокольню. Шел дождь, во дворе посольства суетилась прислуга, убирая из-под потоков воды белые стулья, белые столики, корзины с цветами, а на них… не упало ни капли. Как прекрасна и уютна банальность, подумала она про себя и сказала вслух:

— Бог мой, твоя вечность ужасна. Я не только не понимаю, что творится перед глазами, но и не хочу понимать этого!

— Думаешь, мне легче? — рассеянно ответил Аггел, покусывая кончик горящего перышка, — Банальный вид обыкновенной машины внушает мне ужас: почему номера? Почему колеса? Почему едут сидя, а не лежа или стоя? Почему важнее сидеть лицом вперед, чем назад?

— Так вот, — продолжил он чуть насмешливым тоном, — недавно, буквально на днях — лет так пятнадцать назад, уютная банальность человека внезапно закончилась — он стал космическим, хомо космикус. И разом кончился покой ангелов. В средние века, мое любимое время, человек был сам по себе и кончался сразу там, где кончались его пальцы, волосы, ногти. И наш брат, ангел-хранитель, не имел с ним особых хлопот, если, конечно, тот не искал дьявола или философского камня. В последние годы — Аггел поджег огненным перышком водяную струйку из ливня и залюбовался пыланием бенгальской бледно-молочной спицы, прянувшей к туче, — ангелу впору сойти с ума, потому что человек устремился к человеку и из десятков касаний на свет отныне рождается нечто нечеловеческое, или почти что нечеловеческое, нечто диффузно-космическое, скорее очеловеченное вещество, чем существо.

— Ты смеешься?

— Только самую малость… Контур существования охватывает десятки судеб так, как раньше охватывал единичную планиду, и парадокс! Судьбы эти не имеют друг о друге ни малейшего представления, не знают друг друга в лицо, разделены пространством, временем и местом обитания. Порой, — даже смертью так, что часть такого вот Человека уже там — в потустороннем, а ток посмертных эмоций стучит и колотится в сердце живых. Сам человек значит все меньше и меньше в поединке идеальных стихий. — Аггел, играя, подкидывал пылающую спицу дождя на кончиках пальцев. Тусклый огонь дождя озарил небо над ними отсветом ртути. — Есть от чего сойти с ума ангелам-хранителям, опека которых внезапно распахнулась до бесчеловечных пределов! Больше того — эта неясная плазма, которую трудно назвать душой, материя сверхсущества, стала на наших глазах протекать на самое дно бытия в бездны хтонического мрака, в то состояние прамира, в котором он пребывал до божьего слова: свет, где царят бородатая Тиамат и Мардук с руками из глины. И куда прежде не ступала нога ангела. Мы видим, что глаза Тиамат каплями крови всплывают на поверхность нового мира, — Аггел перестал подбрасывать спицу огня и показал ей ладонь, отлитую из воды, где были видны чьи-то глаза злобы. — Смотри, Надин, вот они! Зрачки ваших глаз…

— Ты обо мне?

— Нет, твоя участь светла, в высшем смысле ты античный стоглазый Аргус — мужское начало света, а она твоя тьма, изнанка твоего блеска. Но вы не знаете друг о друге. Ты Аргус, Наддин! Ты носишь в своем чреве глаза, ты порождаешь взгляды на вещи и только потому можешь видеть меня.

— Мой ангел, я бы хотела остаться человеком, — красивой хорошо одетой женщиной и еще сильней любить своих близких. Свою дочь, например. Пахнуть духами. Рожать детей, а не аргусов. Не быть игрушкой идеальных стихий. Вещество и прочую плазму я оставляю тебе.

— Твоя ирония неуместна. Ты приговорена к бытию фактом рождения. И то, частью чего ты являешься, охвачено единым смыслом, общим чувством, общим стремлением. Оно почти божество. Наконец, у вещества есть единая цель.

— Какая?

— Бегство!

— Куда и от кого?

— Имя того вещества Эрон, что означает — бегущий на край времени Иисуса. И я — ангел-хранитель этого бега. Страж вещества. Свет, озаряющий его путь.

Голос числа, отсчитывающий время бегущего. Купель всех его бегущих частей, сиамских близнецов света и тьмы.

Дождь шел на убыль, небо стало отсвечивать далеким блеском Металла, развиднелось, в права вступали краски заката.

— Но разве можно убежать из времени Христа? — изумилась Наддин.

— Можно, но я послан, чтобы остановить бег божества.

— А быть может, ты просто-напросто черт? И никакой не ангел? — играя, она коснулась его плеча, и рука погрузилась — до запястья — в плоть эфирного тела. Когда ладонь была отдернута, Наддин увидела, что рука охвачена перистым облачком. Глаза Аггела смеялись. По ее руке бежал крохотный золотой мальчик с зеркальной ладошкой и слепил глаза вспышками света. Мир снова и снова демонстрировал свою играющую изнанку. Наддин подняла руку к лицу, чтобы получше разглядеть карапуза, но что это? Над изломом кисти уже летел рождественский снег и от косточки среднего пальца к запястью шла кавалькада волхвов: первым на черном коне в рубиновой тиаре скачет Мельхиор, за ним — верхом на золотистой иволге — Валтасар в белой мантии звездочета в сахарных звездах, а на слоне, в резном домике из слоновой кости, чернеет косточкой сливы Гаспар в царской короне: все в окружении овечьих сугробов. И она чувствовала — кожей — острый и сладкий топот множества робких кротких копытцев.

— Но что тогда считать правдой, если все вокруг — чары изнанки, сутолока чудес, шалости шалуна? Неужели Бог — есть ребенок?

— …выпороть бы его, гаденыша, — осклабился Аггел… и повернул к Наддин странное темное лицо, в котором ей померещилось что-то ужасное. Ах! Рядом с ней на больничной кровати в проклятой комнате с жалюзи сидел все тот же отвратный голыш, карлик-насильник с потными щечками; по губам его гулял морковный язычок. Увидев, что разоблачен, он вскочил на кривые ножки и с поразительным проникновением крикнул в лицо что есть мочи:

— Не пей! Оттолкни чашу, дура, гной там! Гной, кровь и моча!

Балетным махом ноги она пнула его носком больничного тапочка, целясь прямо в висок, но удар был так слаб, что гадкий голыш успел отскочить к рукомойнику, полному мусора вместо воды, и дунул во все щеки в милицейский свисток, который болтался на вые его на сальном шнурке. В бокс вбежали могутные санитары. Надин бросилась бежать прочь по самому коньку крыши, а когда листовое железо под ногами кончилось — прыгнула, очертя голову, в бездну. Закатный отлив все никак не кончался, широкая полоса шафрана красила убыль дождя в тона неистовых желаний. С алмазной гряды горних небес на Москву тянуло свежим холодным ветром. Во дворике посольства вновь расставляли белые стулья.

Закатный Аггел поймал ее у самой земли.

И они снова взмыли над временем.

— Никогда не отталкивай чашу Грааля.

— Но почему, почему ты оставил меня? — рыдала Наддин, утыкаясь лицом в зеркальную ямку на мужской шее. Там, на ангельской коже, отражалось ее зареванное лицо, искусанные губы.

— Как раз наоборот: ты первой оттолкнула чашу в даре давания.

— Просто ты слаб, слаб… — метались слова у ее сердца.

— Тогда оглянись.

И она оглянулась и увидела Аггела в полной силе: дивный и грозный, он исполином поднимался над линией горизонта, облачный, грозовой, снежный, сверкающий истиной, с плечами из голосящих стай певчих птиц, с крыльями грозы и очами грома, с ногами, как огненные столпы, и по телу заката пробегали зигзаги молний и капал огонь. И он поставил правую ногу свою на море, а левую — на землю и прошептал ей о том, что времени больше не будет. Но шепот его громыхал в поднебесье.

— Не бойся, это я, Аггел — Седьмой Ангел Света.

Я не боюсь, подумала она.

— Выходит, у романа счастливый конец, — сказала она.

— Да, — ответил Аггел, — смерть не расплата, расплата — рождение. Все мы временно живы, но вечно смертны. И в смерть вложено больше сил, чем в рождение, потому что только смерть беременна жизнью, а жизнь — всего лишь предсмертна.

Выходит, в смерти я буду всегда, подумала она с наслаждением.

— Залогом жизни, — добавил Аггел.

Заходящее солнце играло на крыльях Наддин, отлитых из зеркального снега. Они облетали бесконечное полушарие младенца, прильнувшего к вселенской матке. Там, в багровой медленно вязкой мгле рассвета круглились очертания розовой вечности, сосущей оттопыренный пальчик. Глаза младенца были сонно открыты и следили за полетом неспящих. Их млечный перламутр сладко и остро мерцал из нежных глубин заботы. Морская вода набрасывала на плод струистую пенную сетку. В белках младенца отражалась пернатая гряда небесной синевы. Уверенность мира в себе была неисчерпаемой.

— В запасе остался всего один взгляд. Последний, — сказал Аггел голосом птиц, — тридцатый.

— Что ж, посмотрим на Бога.

И мир сразу погас.

— Бог открыт, — прошелестело во мгле, — это мы закрыли глаза.

— Ты что-нибудь видишь, Аггел?

— Нет, я только лишь знаю. Он стоит на месте. Он вовсе не ангел, главное в ангеле — поступь, шаг, а не вездесущность: ангел же может ходить везде: по воде, по времени, как Христос, он может смежить веки, закрыть глаза. А у Бога нет век, нет и легкой походки. Он всего лишь стоит, вечно стоит на своем.

— И все же, Аггел, я кое-что вижу. На обратной стороне век.

— Что? — задал Аггел первый и последний вопрос. Вопрос в темноте.

— Мне снится что-то вроде человеческой маски из жидкого золота. По ней бьют капли дождя с градом. И все лицо покрыто тысячью золотых брызг.

— Это он, — уверенно сказал Аггел, — так он виден, когда отвернется. Но от взгляда его не уйти.

— Мне даже что-то вроде бы слышно.

— Это слышно как «ффар!»

— Да, ффар! И так звучит снова и снова.

— Это капель из слов творения. Каждый всплеск — это жизнь человека: так, играя, дитя забрасывает галькой и смыслом океан бытия.

— Я никогда не слышала более печальных игр, Аггел.

— …и ангелы взыскуют света. Я вижу чистую реку жизни, светлую, как кристалл. Следую за кротким потоком. Но жажда глаз неутолима, как жажда крыльев. Мой лет превращает течение благодати в стрелу Улисса, пущенную в Улисса. Молитвы! Чаю смирения сложенных крыл, жажду боготворить Творца, чаю обожествлять Бога. Чаю вечери о благодатной Деве, чаю мольбы…

— Аминь.

В ответ камешек плюхает в вечность:

Ффар!

 

Берег скитальца

Но то, что не могут разглядеть герои, даже о крыльях, легко различает творец и видит в смутной ладошке играющего божества не просто камешки, а три голубые градины, вот они брошены в космос, вот они, вращаясь вокруг оси, застывают над бездной, имена их известны — это Уран, Нептун и Плутон, три планеты на краю солярного диска Солнечной системы, три последние мишени на пути также известного бессонному читателю скитальца, речь о Вояджере, — о январе, затем речь об августе, и наконец речь о феврале… в январе тысяча девятьсот восемьдесят шестого года американский Вояджер-Одиссей медленно пролетел мимо Урана, где земным глазам — не без трепета — впервые открылся истинный вид на планету. Считалось, что Уран имеет пять спутников: Титаник», Оберона, Ариэля, Умбриэля и Миранду. Оказалось ровно на десять больше!

Но еще больше космических чудес караулило землян впереди, два года спустя, когда, преодолев очередную межзвездную пропасть, стальной скиталец подлетел к последней цели своей двенадцатилетней одиссеи, к долгожданной космической Итаке, к Нептуну. Цвет его был как у Земли, голубым, но то был не цвет живой воды, а едкий колер метана. В центре диск планеты был украшен исполинским темным пятном, очертаниями похожим на глаз, закрытый облачным веком. Величина грандиозной вежды превышала размерами Марс. Вблизи панорама жидкого гиганта — в лассо из пяти чернейших колец — ошеломляла размахом океанских страстей. Лик вселенского Посейдона был задернут бешенством стихий — на планете бушевал вечный ураган, скорость ветров доходила до 600 километров в час. Этот адский напор сдирал с каменного яблока — ядра планеты — исполинский океан полузамороженной грязи из воды и метана и закручивал взвесь в бесконечную спираль вихря вокруг планеты. Вояджер бесстрашно устремился в верхний облачный слой, к северному полюсу страшной Итаки, час за часом пролетая над бурей размерами с земной шар. В сгустках той бури космическая камера скитальца не могла разглядеть ни одной щелочки, поэтому о том, что творится на поверхности океана, можно было только догадываться: титанический шторм ста Посейдонов, бой левиафанов, сражение циклопических нереид и тритонов в стоэтажной кровавой слюне и пене. И вся эта вселенская каша атмосферы вращалась навстречу вращению самой планеты! От поверхности Нептуна странника отделяло пять тысяч километров, на такой высоте торжествовала тишина, безмолвие поднебесья, голубая дымка Гадеса да царство высочайших перистых облаков, бросающих легкие тени на мрачные волны нептунианской магмы. Сам космический аппарат летел над полюсом со скоростью 97 тысяч километров в час, и тем не менее на станции слежения — в калифорнийской Пасадене, за четыре с половиной миллиарда километров от шторма, куда сигнал Вояджера мчится целых четыре часа и шесть минут, — люди прекрасно чувствовали содрогание тех далеких небес, ярость первобытной схватки за господство над миром.

Панорама Нептуна и его окрестностей в очередной раз наглядно и безжалостно подтвердила меру предыдущего незнания. Обзирая длиннофокусным объективом нептунианский театр гнева, Вояджер открыл, что вокруг планеты не два спутника — Тритон и Нереида — как значилось в учебниках по астрономии, а восемь. Повторялась история с неожиданностями Урана. Но на этом сенсации не кончались — око скитальца Улисса натыкается на драгоценность изумительных пепельно-розовых валеров — это шар нептунианского спутника Тритона. И что же? Неужели планета? Его вид настолько хорош, что Пасадена дает целый залп радиосигналов по бортовому компьютеру станции, и, меняя заданный прежде маршрут, стальной скиталец пикирует к небесному чуду света. Вблизи Тритон выглядит еще краале — на фоне чернильнейшей бездны перед очами землян повисает изумительное яйцо, выточенное из итальянского мрамора, все в тончайших прожилках красоты, в пестро-блеклых пятнах штамбовой розы; кажется, что оно озарено земным солнцем, процеженным через зелень свежей омытой листвы и нетленный огонь лепестков. Наконец, экватор Тритона украшает голубой перелив. Единственный по-настоящему безмятежный голубой цвет, увиденный Вояджером за 12 лет ночной одиссеи. Дальше больше. Оказывается, Тритон окружен атмосферой, что простирается на восемьсот километров, — хотя он меньше Луны и, наконец, это планета.

Вояджер облетел новый внезапный мир — увы, он необитаем. Мы окончательно остаемся одни в Солнечной системе: ледяной вулканизм, сверкающие гладкие равнины, острова замороженного метана, отлакированные до глубокого блеска долины, каток отчаяния, зеркало без отражений, панцирная сеть безмолвия, разорванная одним единственным воплем — гигантским гейзером, выбрасывающим на высоту восьми километров красновато-черную суспензию, похожую на венозную жилу. Что это? Вопль, проклинающий тщету миротворения, или крик ледяного младенца, только что отрезанного от пуповины? И все это цветение красоты и кипение страстей таилось на самом краю солнечного времени, в глубине преисподней, на расстоянии почти пяти миллиардов километров от Земли, на дистанции в 12 лет исполинского перелета, где глаз человека уже не различит Солнца среди россыпи прочих звезд! Вот что поражает — глубина и Красота любой точки миропорядка.

Последний взгляд романисту вольно бросить на все три металлические искорки, которые посверкивают в окрестностях того призрачного вихря, который мы наивно называем диском Солнечной системы… Первая пылинка стали — незабвенный «Пионер-10». Автор легко находит его за орбитой Плутона. Бедный пионер! Он все еще продолжает свой гибельный полет через вечную пропасть вселенной. Его восьмиваттный передатчик давно умолк — иссяк радиоизотопный источник питания. Параболическая антенна потеряла прицел на Землю. Последний раз его глухой шепот был слышен в 1991 году. Холодно. Темно. До ближайшей цели — звезды Барнарда — два миллиона лет мертвого полета. Дует слабый солнечный ветер — поток фотонов — но его света не хватит, чтобы разглядеть металлическую дощечку, на которой когда-то давным-давно были выгравированы координаты Земли, математические формулы и контуры мужчины и женщины. Неужели когда-то у этой призрачной стали был могучий щедрый старт грохота и огня в начале романа, в час рассвета над мысом Канаверал?

Вторая пылинка — «Вояджер-1», этот скиталец тоже давно выбыл из игры и однажды трагически взмыл над плоскостью эклиптики, над смутным диском орбит, чтобы, взлетев вверх на 6 миллиардов километров и обернув — по команде — свои силиконовые камеры вниз, сделать с высоты космической горы завершающий, последний, финальный снимок всей Солнечной системы. Что и было исполнено 13 февраля 1990 года. Отныне у нас есть не только вид на круглую землю, но и на горсточку света, эта горсть и есть наш белый свет. Космический странник оглянулся на оставленный дом, подобно тому, как когда-то Вергилий первым из римлян поднялся на гору — бросить праздный взор на окрестности с высоты горы желаний…

Исторический момент — человек поднялся на гору итога новейшего времени — вот они, шесть крохотных пятнышек вокруг яичного желтка желтой звезды: синеватое пятнышко — Венера, зеленоватое — Земля, красноватое — Марс, тигровое с кровью — Юпитер, белоснежное — Сатурн, конопляное — Уран и голубое небесное — Нептун. Меркурий и Плутон не видны — первый погашен светом, второй проглочен тьмой. Диаметр этого пестрого зрачка юдоли на историческом снимке не длиннее мизинца. Бедный хомо космикус! Где твоя истина? В этой отчаянной малости? или абстрактных цифрах о том, что диаметр нашего планетного острова равен 1000 миллионов километров, и что свет — самый быстрый бегун — пролетает его аж за 40 суток? Если снимок Харрисона-Шмита превратил нас в эфирные силы, то чем станет человек-Одиссей, оглянувшийся на свою бедную Итаку в осаде темнейшего океана Ничто? Ведь оглянуться можно только на то, откуда спасаешься бегством…

Третья, последняя искорка стали — Это «Вояджер-2», он единственный, кто и сегодня — в 1994 году — продолжает управляемый полет вселенского зонда. И это тем более удивительно, что с самого начала казалось, что именно он обречен, что в космос взлетел отчаянный неудачник. Уже в момент старта — 20 августа 1977 года; какая печальная глубь! — когда рев ракеты «Титан-Центавр» ликующим грохотом окатил окрестности космодрома имени Кеннеди, показалось, что его миссия кончилась — бортовой компьютер «Вояджера-2» потерял ориентиры и в панике включал один за другим датчики дублежа, аппарат закрутило вокруг своей оси. Затем стартующий корабль вообще замолчал. Он так и ушел в космос в абсолютном молчании, продолжая совершать беспорядочные рывки, и только через час, спустя 79 минут, когда операторов охватило отчаяние, Вояджер вдруг ожил, выправил курс и вышел на связь. Еще пять лет спустя — в январе 1986-го — во время облета Урана протекла смазка и залила тонкие механизмы. Казалось, уж теперь все кончено, но… но престарелый Вояджер, почти что глухой, схваченный артритом и слегка выживший из ума, продолжал полет к Главной Цели старта — достичь Нептуна. И он достиг ее, преодолев все неудачи! При подлете к планете бурь его бортовой компьютер был так тщательно настроен сигналами с Земли, что можно вполне пошутить о дистанционной пересадке мозга. С расстояния в четыре с лишним миллиарда километров он угодил прямиком в единственный тоннель безопасного входа шириной всего в тридцать километров. Здесь даже сравнение с игольным ушком кажется грубым. Подплывая к заветной Итаке, стареющий Улисс счастливо преодолел вплавь все рифы и камни, летящие ему в лицо со стороны северного полюса планеты, и, наконец, коснулся ногой дна преисподней. Главный враг Одиссея — бог Посейдон — оказался бессилен, и как дары в полуночном бархатном небе Итаки — Протей и Деспина, Наяда и Галатея с драгоценным муаровым шаром Тритона. Позади двенадцать лет одинокого плавания через магму отчаяния…

Победы Вояджера ни с кем и ни с чем не сравнимы.

Но за триумфом сразу грянуло наказание финала: его фотокамеры, инфракрасный детектор и фотополяриметр были выключены. Оставлен только еле теплящийся огонек в плутониевой батарее. Для того, чтобы поймать его шепот — в десять квадриллионных долей одного ватта, — на Земле установлены 38 исполинских радиоантенн, на четырех континентах. К 2015 году он затихнет. К этому времени, пожалуй, в живых не останется никого из тех, кто его запускал. Умирать, бессонный читатель, это значит вдруг оказаться в космосе рядом с Вояджером, хватать в ужасе руками мертвую сталь, пытаясь ухватиться — но не за что ухватиться! — чувствовать, что корабль мертв и холоден, и начать падать спиной в бездну. До Земли 6 миллиардов километров. 20 лет падения. Даже мертвым не долетишь… Итак, может быть, в году 42000-м — если все пойдет как запланировано — Вояджер приблизится к звезде «Росс-248», холодной красной маленькой звездочке, величиной в пять раз меньше солнечной, а в 296000-е годы пройдет в пределах каких-то четырех световых лет вблизи от собачьей звезды Сириус, ярчайшей звезды нашего Северного полушария, той, что горит в цепких зубах Большого Пса.

Боже мой, сколько печали в этих победах… так, играя в Бога, сущее отделывается от человека. И все же…

И все же пока неумолимая черта конца не рассекла страницу сверху дон

той роковой чертой итога, которая одна властна над текстом, я спешу сказа

том, что на борту стального скитальца, прямо на стальном боку «Вояд

закреплен медный диск с граммофонной иглой. Если когда-нибудь он по

руки Случайности, она сможет поставить его на случайный же гра

опустить головку адаптера с приложенной иглой и услышать пр

жителей Земли на 55 языках, а также природные звуки планеты: ра

кваканье лягушки, плач новорожденного, звук поцелуя, блеяние

ягнят, восклицания пастухов, ржание коней, трубные звуки слон

пара, теньканье синицы, под стрехой, теплую воркотню лесной

океана, рокот прибоя, спелый острый дробный шорох галеры

долгожданного берега, бесшумное густое порхание бражника,

медное кружево цикады, звоны хрусталя в горле ручья, зв

кожи в час линьки, холодный сверкающий шип снега,

летящего с елочных лап, завывание ветра в облачной хм

на острие гусиного лука, глас латыни в глоссолалии X

Сатурна и звук наступающей на гул текста беззвучней

бегущего по человеческой коже времени… плач кротк

бредущих уже по песку, но еще по щиколотку в пен

музыку заоблачных сфер, цветущий голос поющег

путника, долгую звонкую желтую капель иволги

кушки, гулкие звуки падения сонорных шари

рык львицы, пробуждение птиц в лесной сыр

страстный хор ангелов, боготворящих твор

камышевки, скользкий шорох театрально

посвист поземки, грохот вулкана, слезну

проходящего плоть, трубный голос крас

плюхи крупной капели после дождя в

богоявления, сырой шорох крота под

сов, штурмующих спелую тишину я

лепет капель воды на молочной ко

скорбный голос Марии в гуле ви

стаккато ночных звезд, ликован

гробницы, меланхолический зв

заклинания смертных, ор по

щий медный слепящий и л

судной трубы, эхо последн

ана в плоть времени, тоц

да, звук Буквы Творен

мрак первых вод, гро

Аминь в горних выс

порсканье охотник

гончими зверя по

отдаленный сме

ня Магелло, с

марсианском

рк единоро

роши, алы

водами М

звук пе

чаяни

бег

Эр

о

——