Эрон

Королев Анатолий

5. ВАВИЛОНСКАЯ ЛОДКА

 

 

Мелисса

Только наказание, каким бы жестоким оно ни было, делает тебя человеком, только кровавое бичевание плоти… примерно так рассуждал еще один молодой человек утонувшего времени, в августе 1979 года, умирая в пустыне. Слышно, что имя его Антон Алевдин, но почему-то имя двоится: Антон… Аскилт… именно в тот год наш герой оказался в настоящей пустыне наедине с безжалостным солнцем — в полном одиночестве пустынника-анахорета, но, прежде чем застыть в точке кипения, судьба его проделала несколько самых престранных кульбитов. И промолчать о них романисту никак нельзя. Череда метаморфоз началась той же холодной весной, когда он влюбился в Мелиссу Маркс. Против всех правил собственного кодекса эгоиста: не жалеть, не верить, не любить — только желать. Причем, еще один урон самолюбию, это не он, а она — она — выбрала эгоиста объектом своих опасных забав — тонковысокая, черноволосая, шикарно-равно-душная к своему же вызову, с агатовой мрачностью глаз и фиолетом отрешенно чувственных губ. Она увела его через час после того, как увидела на третьем этаже Пенала — Интуриста — в валютном золотом зале на звуковом пятачке дискжокея среди белых столов с цветами, шампанским в ведерках со льдом, живыми попугаями в клетках и валютными проститутками на десерт. Она, кажется, чуть косила: отвращением взгляда к прямому взору, что придавало ей шарма, и вдобавок это порочное имя: я — Мелисса, представилась она, выливая на голову Антона бокал нарзана, что ты потерял среди этих уродов?

Настигла! С ним обращались как с вещью. Попытался отомстить: принцесса, вы проститутка?

— Я невинна, нахал!

— А что это такое?

— Ах ты сукин сын. Вот тебе мое второе наказание: ты будешь говорить мне Мелисса, вы, а я тебе тыкать, Аскилт.

— Аскилт?

— Это первое наказание: я буду звать тебя Аскилтом и не хочу знать настоящего имени.

Позднее Антон выяснил, что так звали обесчещенного юношу у Петрония в «Сатириконе».

— Подожди, я должна написать тебе письмо, — с этими словами сумасшедшая незнакомка вернулась от дискжокейского пульта к столу, где сидела в кольце трех красивых юношей, как оказалось позднее, — все трое были сводные братья Мели еды. И действительно принялась что-то писать. Антон был как-то сразу ошарашен, заморочен, заколдован внезапным нападением косоглазой красавицы в салатовом

Мини с застежкой под «школьный портфель» от ворота до середины бедра, в шведских колготках цвета мокрого зеленого перламутра и сандалетах из крокодильей кожи. Голова незнакомки украшена венком из пестрых оранжерейных маргариток, а фиолетовый рот — длиннющим янтарным мундштуком с тонкой сигаретой. По столу среди бутылок гуляла морская свинка на поводке, конец которого держал один из хмурых пижонов свиты. Она была громоподобна, и к ней то и дело подлетали мужчины иностранных обличий, но она ни с кем не танцевала и отругивалась на английском. Писала письмо, поглядывая исподлобья в его сторону.

Вот это письмо: Негодный Аскилт! Я никогда и никому не писала писем после двенадцати лет. Ты — первый. Гордись, недостойный. Вот твоя судьба — ты уже влюбился, но ничего от меня не добьешься. Ты мне противен, но очень интересен как тип. Твой знак — Водолей. Жизни тебе осталось семь лет, увы, моншер, ты сойдешь с ума и остаток жизни проведешь дураком в дурдоме. А я буду стричь тебя, дурака. Словом, ты обречен, и это очень здорово. Я ведь тоже…

И подпись — Твоя Мелисса.

И приписка: Мы сейчас уходим. Жду внизу. Номер машины: МОС 21–24. Решайся, трус!

Письмо было послано с официантом Саней Печень. Оно написано зеленой шариковой ручкой на белой льняной салфетке.

И Антон дрогнул — на глазах стукачей-официантов, без объяснений с метрдотелем Ганькой Головлевым, он вырубил на час раньше дискотеку — последствия непредсказуемы — и спустился вниз, к машине. Мелисса мрачно представила своих спутников, трех братьев, и спустя полчаса они оказались в самом странном из всех московских жилищ, в каких когда-либо пришлось побывать Алевдину за несколько лет столичных скитаний. Этому и во сне трудно присниться. Представьте себе квартиру из трех этажей, что сочинил для себя сам архитектор, по проекту которого была построена сия громоздкая малая башня в стиле сталинского луи на проспекте Мира: фокус квартиры был в том, что архитектору стала принадлежать вся необъятная крыша того многоэтажного монстра с двумя аркадами, тремя галереями, четырьмя башенками, в которых разместились его мастерская, сауна, бильярдный зал и библиотека. В каждой из башен имелось по два собственных этажика. На огромной крыше, кроме того, был разбит цветник, сооружена оранжерея, бассейн и солярий; поставлены легкие столики под просторным полосатым тентом, гнутые дачные стулья из плетенки, развешаны китайские фонарики на проводах. Компания расположилась именно здесь, на крыше, на апрельском ветру, не снимая пальто, плащей, шляп и перчаток, кутаясь в шарфы. Братья — они были постарше — бесстрастно молчали, а если говорили, то исключительно по-английски, пижоны. Они были великолепны. Красивы. Молоды, но за Антоном следили с холодной враждебностью опекунов. Они пили куцыми глотками коньяк, кофе, курили плоские турецкие сигары. Говорила только Мелисса. Антону еще ни разу не доводилось видеть в одном месте столь равно красивых и равно тревожных людей.

Мелисса показывала Антону апартаменты — один из братьев неотступно следовал за ними, не давая гостю возможности влепить даже крохотный поцелуйчик в ее губки и — конечно — получить в ответ пощечину. Антон был ошеломлен: с четырех сторон, из аркад или с высоты башенок, на крыши которых вели винтовые лесенки, открывалась угрюмая панорама ночной Москвы, которая отсюда из-за череды мощных колонн, из-за стрельчатых арок или из-за декоративных зубцов цветного гранита казалась чуть ли не Багдадом, декорациями Кубла-хана, наконец, самим Вавилоном Семирамиды, но уж никак не советской столицей брежневских времен. Над Москвой стояло твердое полуночное апрельское небо, уже по-летнему высокое, но задернутое местами серым венозным и тучным занавесом, с тремя внезапными глубокими ранами до ребер на востоке. И сквозь них сочился в ночь безумный шафранный дым светопреставления.

Жизнь вокруг Мелиссы казалась сплошной загадкой: где это все происходит? и почему? откуда такая роскошь? кто она, наконец?.. но у Антона хватило ума не задавать никаких вопросов и, пожалуй, без всякой принужденности легко и свободно поддерживать взятый тон блеска иронии, свободы всех чувств.

— Аскилт, ты понял — здесь нет запретов.

— Будет глупо верить Мелиссе, — тут же вставлял на русском один из братьев, — именно здесь ничего не позволено. И никому.

— Не слушай, они ревнуют. Ты первый чужак в нашем доме.

— Признайтесь, вы людоеды? — спрашивал Алевдин после третьей рюмки конька.

Необычность его всегда возбуждала: экзотическая мраморная кошка с грацией арабеска, крыша мира, опасные братья-ревнивцы, коньячная ночь на ветру, перистые тени на белой коже лилейного лица и открытых холодку плеч; хулиганствуя, Мелисса разрисовала лбы и щеки милых братцев губной помадой, которая оставляла почти черные следы: цветы, кресты, звезды… и они терпели! около трех часов ночи появилась, видимо, мать Мелиссы — этакое крупное телодвижение с подсурмленным лицом, которое украшали стоячие глаза и большой порочный рот. Ее зрелая спелая яркость соблазна тут же вступила в соперничество с красотой Мелиссы. Дочери? И странное дело — эротическая тяга Антона с ее приходом раздвоилась, и он стал порывами вожделеть и Мелиссанду, эту смачную телесности самки, закутанную в невообразимую царскую парчу, эти холодные равнодушные пальцы, унизанные кольцами и украшенные багровыми клювами петушиных ногтей; вожделеть рот, полный тяжелого зубного золота, где верхняя губа была усажена перистыми усиками. Мелиссанде было около пятидесяти лет, но она держала себя с вызовом молодости и, открыв умопомрачительных размеров декольте, покуривая, стерегла каждое движение гостя махровыми цветами глаз-ноготков в брызгах золотой пыльцы. Если эротика Мелиссы была тронута пером Бердслея и залита едкой тушью теней, то сладострастность Мелиссанды, матери? начиналась скорее в стылых ужасах Беркли, где текучая плоть красоты обладает энергией отвратительной плазмы.

С приходом Мелиссанды странные братцы разом встали и ушли, оставив Антона наедине с двумя фуриями.

— Ма! мне нравится Аскилт. Посмотри — он так же обречен, как я. И он похож на Христа из плохих фильмов.

Все-таки мать?

— Вы хорошо воспитаны? — мать, причмокивая, курила крутые «Житан», вставляя ствол сигареты аккуратно в самую середину рта: была в этой невинности курильщицы тень неприличного. V нее низкий мужской и бессердечный голос и неряшливость в жестах: она восхитительно вульгарна…

— Плохо, — дерзил Алевдин.

— Вот видишь! — торжествовала Мелисса. — Он обязательно попытается меня изнасиловать.

— Вот именно, — мрачнела мать, — пусть лучше он изнасилует меня… Имейте в виду, мальчик, Мелисса помолвлена. И не верьте своим ушам и глазам. Она — исключительно нравственное создание и вам не по зубам. Я — иное дело. Пижоны — в моем меню всегда.

— Ма, твои комплименты, — злилась Мелисса, — хуже ругани. Пора перестать навязываться в матери… — И Антону: — Эта женщина выдает себя за мою мать. И я подаю ей мелочь.

Он провел на крыше всю ночь, утром его отвели в комнату для гостей, днем вся семья уехала на дачу, довольно далеко от Москвы, где Мелисса продолжала свою гипнотическую игру и… Аскилт… да, Аскилт! ей подчинился. Так Алевдин потерял сначала свое имя. Он стал чем-то вроде нового члена семьи, где с одной стороны его дразнила чувственная геометрия Мелиссы, с другой — каждый его шаг караулили молчаливые братья и, наконец стерегла пьянящая ночь лунной Мелиссанды; он чувствовал, что сможет добиться от нее всего, чего захочет. Стиснуть ногами эти мощные бедра. Он по-прежнему мудро не задавал никаких вопросов: кто они? откуда? чем занимаются? если есть якобы мать, то где отец? с кем помолвлена Мелисса? где жених? Аскилт брел по мелководью вожделения в ожидании, когда наконец его чресла затопит глубина. Он как-то почти забыл себя; однажды, позвонив Вите Бабову, узнал, что изгнан Орестом с работы, что в золотом зале пилит музыку другой человек, что номер его в гостинице аннулирован. Он снова стал бездомным. Пропал. Потерялся. И был рад такому повороту событий. Забыть себя — это же счастье.

Мелисса!

На десятую ночь она прокралась к нему в башенку для гостей — абсолютно голая, с жемчужной сеткой Джульетты на голове, гибкая, смуглая, с крохотными острыми сосцами суки, плоским животом и по-азиатски выбритым до синевы лоном. Но она была зла: Лежать, Аскилт!

Но тот и не подумал послушаться, а наоборот, предпринял самый решительный штурм — и получил страшный удар по голове. В пылу атаки он не заметил, как в комнату влетел один из братьев. Когда он пришел в себя, то обнаружил, что. наг, положен спиной вниз на палас, что руки его привязаны к ножкам кровати, а ноги — к ножкам массивного столика с мраморной столешницей и что при этом насилии и боли в затылке, фаллос его бесстыдно возбужден.

Мелисса с отвращением рассматривала венозный мужской побег, увенчанный змеиной головкой слепой гадюки: бренность не оставляла никаких надежд.

— Тихо, Аскилт! — Мелисса приложила палец к губам и уселась прямо на грудь. Она была разгоряченной, и тело ее издавало приятный запах духов, цветов, благовоний. В левой руке она держала пузырек с йодом, в правой — ватный тампон, которым притронулась к голове. — Как отвратителен всякий мужчина, — сказала Мелисса, капая на грудь йодом и рисуя коричневым пальцем йодные узоры. — Неужели любовь для тебя — эти тыканье маленькой кишки в полую трубку? Как это гадко. Ты какое животное, Аскилт?

— Нас такими создал Бог, — с трудом слепил слова потерявший имя Антон.

— Бог! — вскочила Мелисса как ужаленная. — Какая чушь!

Она метнулась к трюмо, там отразилась вторая Мелисса, и, выдвинув с грохотом ящичек, выхватила острые длинные ножницы.

— Хочешь, — ее ноздри раздулись от возбуждения, — хус отрежу.

И ножницы страшно зевнули в воздухе пылающими лезвиями.

Холодный нот окатил Аскилта, Мелисса была сама ярость священного, и, о ужас, фаллос настаивал на своем исступлении. Мелисса присела на корточки и провела кончиком ножниц по животу от пупка — чертой — вниз. Острый холодок обжигал. А затем больно кольнула в мошонку. — Боже, какой урод! Я никогда не видела так близко свое будущее… — Она с брезгливостью жрицы взяла бодец в смуглую ручку и, резко обнажив головку гада, осторожно вставила стальное лезвие в нежную ямку. Аскилт вскрикнул. Но страх не оборвал вожделения. Мелисса расхохоталась.

Здесь в комнату спокойно вошла Мелиссанда, мать? с вечной сигареткой в зубах, в ночном пеньюаре; Мелисса! вскрикнула она… отдай. Дочь покорно отдала ножницы и получила пощечину.

— Иди к себе, дрянь.

И они вышли.

Потерявши» имя лежал в унизительной голизне и думал о том, что сутью фурии-девственницы оказалась тяга к оскоплению. Мелисс-са-оскопительница! И по-прежнему, несмотря на пережитый ужас и лед лезвия, ум Аскилта продолжал вожделеть. Не без страха человек открывал в себе такую сосущую глубину похоти.

Тут вернулась Мелиссанда, ее лицо под густым слоем ночного крема было бесстрастно. На миг остановившись над ним, ока выпростала из-под края пеньюара голую сверкающую ногу в косматой дымке адских ресниц и легонько пнула краем лакированных ногтей мужской срам. И в ответ на отвращение уд, благодарно слабея, расстрелял молочное семя на пегую изнанку мраморной столешницы.

— Самец! — вынув из губ сигаретку, Мелиссанда с нежной злостью прижгла кожу на груди Аскилта. Человек бессильно закрыл глаза — пол настаивал на плоти, отрицая всякое человеческое.

Полчаса спустя братья освободили его от пут, почти молча, насмешливо, равнодушно.

— Спорим, что она отрежет ему хер, — сказал один из них, кажется, Герман.

К тому времени они все впятером оказались далеко от Москвы, в сосновом перелеске вдоль песчаных пляжей близ Юрмалы, в компании ленинградских нудистов. В редком лесочке на заветной полянке стояло несколько палаток плюс два автоприцепа и полдесятка машин; нудистов набралось тринадцать человек: шесть девушек, два близнеца шведа, Мелисса с братьями и одинокий рабствующий Аскилт.

Каким ленивым блаженством был полон июньский день: голубизна небес в тенетах перистых облачков, нежгучее солнце, тихо льющее на мир пестрое золото легких лучей, горячий чистый песок, охваченное сном стеклянистое ровное море, которое подавало признаки жизни только в трех шагах от края балтийской чаши, где вдруг загибалось хрустально-плещущим валиком глади, молча разливаясь пенной лужей по отмелям из песка. Волна наката была так мала, что не могла замочить хвосты чаек, стоящих на малиновых ножках вдали от берега перистым снежным лукоморьем.

Сны в летнюю ночь кончились самым гадким образом. В один прекрасный день их лагерь окружила рижская милиция. Нудисты подняли было хай, но все точки над i расставил обыск палаток с помощью натренированной на хуанку собаки. Маленький юркий терьер обнаружил наркоту. Всех погнали в спецавтобус и повезли в Ригу на анализ крови. Латыши ведут себя корректно, но без капли «нисхождения: у троих, в том числе у Антона, анализ показал след употребления наркотиков… а ведь он только курил и не прикасался к игле. Вдобавок у него не было с собой никаких документов. В результате именно он был задержан для выяснения личности и провел в камере предварительного заключения десять суток в компании румынских цыган, которые ни слова не говорили на русском. Казалось, грозит следствие, но внезапно его вежливо выгнали, сославшись на важнейший звонок из Москвы, и Аскилт вернулся в заветный лесок — никого! кроме следов от машин, пепелищ от костра… при свете дня вид отвратительный: мусор, обломы кустов, изнасилованная трава и земля. Аскилта бросили, как жестянку из-под пива.

На этом злоба судьбы не закончилась, в Москве он обнаружил, что дверь в царство Мелиссы закрыта и на звонки — бесконечные, истеричные — никто не выходит. Узнать что-либо у соседей он тоже не мог — на площадке четырнадцатого этажа это была единственная дверь, обитая сталью. Двое суток раб спал у двери в ожидании хозяев — напрасно.

Наконец на третью ночь небритый, грязный, униженный и оскорбленный Аскилт-Антон появился — у кого? да конечно у проклятого Фоки Фиглина, которого он не видел почти два года и которого не без труда нашел в жуткой коммунальной квартире, где Фиглин-сутенер с двумя блядями занимал комнату с антресолями размером в сто квадратных метров, видимо, бывший парадный зал буржуазного логова. Кроме Фиглина в этой дурной квартире из двадцати пяти комнат жило сорок восемь человек, на которых имелся всего один сортир! одна кухня и один умывальник с холодной водой. Фиглин пользовался ночным горшком, который был установлен в украденной с улицы будке телефона-автомата, стоявшей в углу.

— Вот мой ватерклозет! — то было первое, что показал Фиглин незваному гостю, придирчиво выедая глазами лицо Антона. — Ты, брат, молодеешь, что ли! — воскликнул он с неприязнью, — и на Христа похож, пес!

— Молчи, мудила, — огрызнулся Антон; он мечтал о воде, о ванной, чтобы смыть двухнедельную грязь рижского КПЗ и московской подворотни. Фиглин предложил ванну по-фиглински: в кошмарной зале нашлось место и для нее — рядом с гипсовым памятником Пушкину, тоже краденым из школы искусств, цинковая ванна стояла прямо на полу, посреди плешивого ковра, куда Антон встал голышом, а Фока принялся поливать его горячей водой из шланга от газовой колонки. Это было грубо, но действенно.

Антон ловил воду ртом, к нему возвращалась память о неком Алевдине, когда-то они были вместе. Как назло, тут в комнату ввалились две пьяненьких блядешки: Рая и Роза — молодые потаскухи-страшилки, и Фиглин торжественно перепоручил резиновую кишку своим сучкам. Роза мигом влезла нагишом в ванну к красивому мальчику, где принялась намыливать его чресла поролоновой губкой, а Рая пьяно поливала водой. Фиглин тоже полез под воду — театр для себя! — в обуви, брюках, черненькой маечке с мордой льва на спине. Его раздели. Теперь их стало трое. Грубые прикосновения дешевой проститутки, потный живот Фоки — все вызывало тошноту, и Антон выбрался на диван… надо было начинать снова жить, но Фиглин жить не позволил, а объявил июль 1979 года месяцем схождения в преисподнюю, себя — Вергилием, а Антона — Дантом: я покажу тебе Рим времен позднего упадка! за мной, мудак! На глазах его блистали слезы патетики и… и Алевдин вдруг как-то если не увлекся, то проявил интерес к этой идее познать жизнь через задницу; давно пора было либо отказаться от всяких иллюзий по человеку, либо укрепиться в них. Жить до сумасшествия оставалось семь лет — Мелисса, конечно, права, она медиум. И он со смехом шагнул в птичью тень искушения; грубый вульгарный перост, водка с пивом, заталкиванье селедки в Раин зад, бой колесниц, когда одуревшие от бесстыдства Фока и Антон, усадив на плечи затраханных сучек, осатанело изображали коней, прыгали, заливисто ржали, пытались сбить друг друга с ног: павший конь должен быть щедро обоссан победителем. Голый грудастый Фиглин был страшен в своем телесном уродстве с огромным животом, пахом сатира и бычьим фаллосом, украшенным ленточкой от торта — при этом его живот, женские груди, поросшие волосом, вислое причинное место» были не менее ужасны в своей брутальности, чем красивость Антона, стройность которого, чистые линии мужественных рук и бедер, бледность благородного лица в обрамлении белых волос, плотная синева глаз, ангельский лоб — внушали страх именно падшей святостью черт… Утром следующего дня Фиглин послал блядей на заработки, за башлями. Надо сказать, он умел властвовать, и Роза с Раей, почистив перышки, покорно пошли на панель.

Сам же Фиглин повёл Антона в «пункт наблюдения за развратом» наверх по металлической лестнице, что вела на антресоли, за дырявую китайскую ширму из шафранного шелка, где оба устроились в покойных креслах с пивком и обломками лещика. — Пол — наше проклятье! — радуясь, восклицал Фока, облачившись в засаленный китайский же халат с голубыми драконами и водрузив на голову театральный лавровый венок, тоже краденный из реквизита, и, надо признать, этот маскарад шел к нему, превращая тестоподобного фавна в римского патриция с брюзгливым лицом, знатока телесных утех, в Тримальхиона — любителя принять рвотное после обильного обеда, дабы освободить желудок для новой потравы… и надо же!

И надо же. Роза и Рая привели не мужика, как ожидалось, а старую иностранную даму в накладном шиньоне и с маленькой голокожей безволосой собачкой на руках. Дама с собачкой оказалась отчаянной лесбиянкой. По-русски она знала только одно слово: карашо. Но и этого ей вполне хватило, чтобы объясниться. Она привязала собачку к дверной ручке. Затем все трое разделись. Клиентка сняла шиньон и натянула на стриженый череп тесную шапочку с вуалеткой. Фиглин давился от мертвого хохотка. Желтое тело старой дамы расплылось на кушетке… картины лесбийской любви вызывали у Антона вопросы не к человеку, не к жизни, а к Богу: если и это позволено телу, его анатомией позволено, в чем тогда здесь грех человеческий? да и есть ли он вообще, раз телоустройству дано право на извращение? свыше дано? и не анатомия ли первый аргумент против воплей якобы совести?

А кончилось все неожиданным спуртом, когда дама призвала к своим чреслам собачку, и Роза и Рая, перемигиваясь, принялись ублажать дурость иностранки с помощью собачьей морды — и надо же! голокожая дрянь оказалась натренированным кобельком. Только тут старая тварь принялась кричать от наслаждения, раздирать пальцами синюшный анус. Фиглин, рыдая от смеха, зарыл лицо в диванную подушку, глаза его были сыры от подлых слез… мда, только некрасивость грешна и вульгарна.

Мелисса, где ты?

Финал показал язык: добытой у мадамы валютой — послушные прежде — Рая с Розой делиться не захотели и были тут же с позором изгнаны хозяином вон, за порог. Рая пригрозила раскрыть адресок фиглинского притона звоночком к лягавым: мигом гавка отвиснет, Фига.

— Кочумай, пукалка, Фиглин ни фига не боится.

Но угрозы, конечно, пугнулся и предложил срочно сваливать с хаты, хотя б на неделю.

— Углубим падение, Дант!.. Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачной Москве. Нырнем к голубым сукубам, инкуб!

Фиглин распахнул створки платяного шкафа: там висело не меньше двадцати мужских костюмов, и шикарных костюмов! Откуда такое богатство, гад?

— Ворую, милый, ворую.

 

Сатирикон искушения св. Антония

Фиглин облачился в белое, пристроил у горла черную бабочку, отыскал ореховую трость, свистанул в воздухе лаковым взмахом. Антон тоже выбрал цвет снега: приталенный пиджак с чужого плеча, брюки из белого шелка с чужой ноги, молочные мокасины.

— Я — пассивный, — представился Фиглин, обмахиваясь черным веером, — имей в виду, тебе придется иногда целовать меня в шлепалки и щипать за вымя.

Не без зловещего любопытства Алевдин продолжал брести за своим Вергилием сквозь серные пары ада к ледяному сердцу Коцита — вихляющий жираф бестиария. Их долго не хотели пускать в дом, наконец пустили, и незваные гости оказались в атмосфере церемониала, внутри изощренного механизма особых отношений: три мужские пары, одна из них в париках, голые плечи под крупноячеистой сеткой, губы, тронутые помадой, пестрые ногти в перламутровом лаке с металлическими блестками, приглушенный смех, нежность слов и бесконечная расточительная ревность всех ко всем. Отмечался день рождения двух Олегов — тех, что в париках, — которые дурачились, изображая девочек-близнецов, жеманились, вертели попкой, надували губки и щеки с крупными мушками, моргали огромными искусственными ресницами. В общем, зло пародировали девство, как напыщенную позу бытия и только позу. Женское тем самым было увеличено геями до какой-то отталкивающе-грациозной гадости, а то и дело проступающие в гримасках мужские черты придавали любовной игре двух педерастов вид зловещей галантности. Если лобзания кобеля на прошлой картинке греха отвращали взгляд безобразием поз, гадостно!! алчбой, жаждой высосать — до косточек, через пытку — из тела всякую вкусность, отвращали полным отчаянием голой похоти, одним словом, некрасотой, то здесь все было прямо наоборот: красота блюлась до строгостей этикетных и виды на застолье блуда были почти безупречны. Парадный стол под морозной скатертью блистал фарфором и невиданной жратвой в видах морского царства — ржаво-красные королевские креветки на мокрых салатных листьях, лилейные пласты осетрины, глубокие блюда рыбной резьбы, яркие, как аквариум, от пестроты лангуст и спелости моллюсков. И ни одной бутылки вина. Хозяин застолья — бритоголовый, субъект с крупным клоунским ртом — берет в руки бамбуковый жезл. Он целится в маленький гонг посреди столп. Легкий удар. Звонкое зияние бронзы. Педики усаживаются по стульям; восемь губных полосок над контуром белейшей посуды. Молчание. Все взоры устремлены к двери. Что бы это значило? Наконец створки раскрываются, и официант в черном, несколько траурно, вносит на широком фарфоровом блюде нечто, покрытое сплошь ребристыми ломтиками вроде полупрозрачного сала. Сасими из фугу! восклицает хозяин. И все аплодируют, стоя. Фиглин тоже встает, роняя трость с колен па пол. Алевдин ко понимает причин столь бурной ажитации. Но Фиглин заметно меняется в лице. В чем дело? шепчет Антон. Это рыбный филей самураев. Ядовит. Слабая доза тетрадотоксина. Эффект кайфа. Но можно и копыта откинуть… шепчет Фока, бледнея и дави приступ тошноты. Антон, наоборот, завороженно разглядывает диковину — сырок рыбное филе нарезано тонко-тонко, из лепестков поваром на блюде выложен полупрозрачный павлин с перламутровым хвостом долек, ткань рыбы так призрачна, что виден рисунок самого самурайского блюда: морской пейзаж с джонками. Гомики-гастрономы ловко подхватывают ломтики рыбы крохотными вилочками и, макая на миг в соевый соус, отправляют сатанинское лакомство в рот. Фиглин пытается выплюнуть лепесток фугу в салфетку, но глаз бритоголового гея с клоунским ртом по-хозяйски следит за равенством всех гостей перед смертью. Глаз строг. Фока корчится, но жует отраву. Антон же напротив — захвачен сей музыкальной фугой рока и обнаруживает во рту тающее рыбное мясо в приправе из тертой редьки и красного перца. Рот разом схватывает морозцем наркотика. Сатанинский павлин на глазах теряет оперенье. Тетрадотоксин начинает действовать быстро и властно.

— Я поднимаю тост за онанизм, — с пьяным вызовом произнес Антон; если Фиглина знали, то его появление встретили как бы мельком, равнодушно, и Алевдин захотел заставить видеть себя, — только в этом совершенно уничтожена женщина. Онанируя, ты имеешь на конце космос, любую фантазию: зевса, кентавра, себя, бога, наконец. Ты свободен.

Сначала была пауза. Мертвой тишиной оборвалось застольное порхание, пресеклись ужимки, смешки, демонстративная нежность. Фиглин обмер над тарелкой с ломтями стерляди и по-черепашьи втянул шею в воротник: сейчас будут бить.

— Браво, мальчик, — отложил салфетку хозяин; поправил бусы на высокой шее, — но никто из нас не ищет свободы в твоем смысле. В смысле эгоизма. Нет. Мы ищем ответственности. Не радости и не похоти, а боли. Мой член — клянусь анусом — это моя совесть, а совесть должна быть чиста. Конечно, в человеке должно быть немного грязи, иначе зачем она? но только лишь горсть грязи. Не больше. До женщины мне нет никакого дела. Я не думал ее унижать. Не собирался ее любить. Ведь наша цель — слезы, а не похоть. Самое дерьмовое в женщине это то, что она другое животное. Повод для разочарований. С ней никогда не встретишь идеальной любви. Она обязательно опошлит чувство. Идеальная женщина — это я. Нас двое: мужчина и игра в женщину. Это чистой воды идеализм, дела духа, а не плоти. Хватать ручками письку? По капле выдавливать наслаждение? Увольте! Словом, я пропускаю твой тост, мальчик.

Фиглин перевел дух — обошлось, и тихо рыгнул.

Мелисса, где ты?

Но Фиглин еще далеко не исчерпал программы искушений — мы только глотнули самую малость пивной пенки! учись хрюкать, исусик… На смену геям пришел передвижной цирк лилипутов в одном из московских парков культуры и отдыха — жизнь в течение недели среди бледных морщинистых уродцев с ротиками детей й лицами аферистов; н это тоже по образу и подобию божию? Крохотные пальчики, синюшные колени, лица размером с ладошку, мышиные ушки, зубки мелких грызунов, пивные животики с кукишами пупков, голоса кастратов… вот с чем они идут вдоль океана бытия, сутулые человечки на фоне торжественной бирюзы. Кажется, здесь Антон начал трезветь, но ужас открытых глаз был так велик, что пробуждения не состоялось. А Фиглин, рыча, воя, ползая на коленях, отдавался щекоткам плоти, усаживая на брюхо маленькую пьяную женщину-пионерку и устраивая катание с горьки, купаясь в запретных прудах нагишом с наядами ростом меньше куста, два раза битый оравой злых карликов мужского пола.

— Фиглин, тебя кастрируют.

— И поделом. Это будет еще по-божески, — Фока осоловело озирает Антона: римское пекло уже обуглило его черты лица, но черты голливудского Исуса, увы, по-прежнему проступают сквозь чад. Неужели его душа еще не занялась болотным дымком пожара? Порой Харон готов в ярости выбросить Данта за борт вавилонской лодки греха…

Мелисса, где ты?

— Вот они, соловьиные языки Тримальхиона! — радостно прищелкивал Фока, — если бы мозг человеческий можно было отведать ложечкой, люди давно бы слопали головы, даже под страхом идиотизма. Крыса с электродом, вживленным в центр наслаждения, нажимает педаль для контакта несколько тысяч раз. Ни голод, ни самка, ни страх электросвета не способны вытащить крысу из кольца сладострастия. Она отбегает только попить и шмыгает к рычагу. Тысячу раз лапкой по педали — пока не упадет замертво. И это на шестые сутки непрерывного онона.

— Это твой идеал, урод?

— Нет, это твое будущее, еппио мать!

Погружение в аид продолжалось. Уже скоро месяц как Антон полупьян и надыбан травкой, потому и не смог понять, что это — кошмарный сон или кошмарная явь, когда обнаружил себя у третьей печи крематория в компании фиглинских сотоварищей по бывшему ремеслу — адских рабочих московского похоронного треста в черных халатах из сатина, в окружении исключительно громких лопающихся звуков. Любой шорох, шепоток, скрип превращался в его ушных раковинах в исчадие шума: вот с истошным дроботом ожили под потолком цепи, на них подвешены огромные гробовые щипцы. Накладывай! орет нечистая сила. С отвратительным бездушным клацаньем двойные щипцы хватают гроб со стального стола — там желтый студент-китаец, самоубийца. Верхняя крышка из экономии снята. Покойник уже ограблен дочиста — траурные цветы, брошенные на крышку гроба, будут проданы Клаве-перекупщице у метро, содрано обручальное кольцо, если его не сняли по благородству паники родственники, выломаны золотые коронки из мертвого рта — звуки самые непереносимые! с живым зубодробильным хрустом, с мясным чавканьем — челюсть крошится под укусами плоскогубцев, как колотый сахар. Антон затыкает уши пальцами — напрасно! — морфин раскрывает уши по всему телу, их, как поганок на упавшем стволе, — сотни, — адский звук входит в воронки слуха с силой сверла: с пакостным зубовным скрежетом поднимается чугунная заслонка печи, в душу ввинчивается свист газового пламени. Пьяные похоронщики-кочегары никак не могут втолкнуть вихляющий на цепях гроб в узкую пасть, дерево цепляет чугунную фрамугу и кирпич. Наконец — с деревянно-железным, крысино-кирпичным писком — гроб протискивается в печь, плюс невыносимый скрежет чугуна в забитых пеплом петлях, и, с не меньшим звуком силы, котельную озаряет свет всесожжения, это звук кошачьего лая, гроб визжит, как живой, доски сосны дружно схватываются языками бледно-шипящего пламени. Заслонка опускается на место. Гости бросаются к слюдяному квадрату оконца — две проститутки и сутенер-таксист. Фиглин, гогоча от несокрушимости происходящего, откручивает до отказа вентиль, пуская газ в печь крематория. Антон, бля, смотри! Гул пожираемой пищи достигает высочайшей трубной ноты, пламя раздергивает сосновые доски на огнистые ниточки. От жара начинают оживать и ежиться жилы покойника. Внезапно из гроба поднимается вверх левая рука. — Рука! Рука! Голосует, поганец! — орет Фиглин, затем бросается к Антону и, сдернув с диванчика, давит лицо исусика к гляделке. Оттиснутые проститутки недовольно визжат. Китаец уже сидит в огненной лодке, а его мертвые руки перекручиваются жгутами, он сигналит о боли с того света! Внезапно вся желтая кожа лица единым махом обугливается, й не китаец уже, а негр отчаяния беззвучно падает на спину, стеная руками. На черном лице забрызгали болотные васильковые огоньки, а из глазных провалов взвились голубовато-огнистые струйки. Так горит мертвый мозг. Алевдину удается вырваться из рук Фоки, и его место вновь занимают восторженные, проститутки. Абсурд так тотален, что таксист, не удержавшись от приступа блуда, причаливает к одной из них сзади и, задрав кожу, засандаливает удило под общий хохот. Начинается драка. Черепок раскололся, докладывает Вергилий, стараясь хотя бы словом достать морозного Данта, дожать ангелочка, горят легкие. А вот и муде подпалило. Яйца китайца!

Воющее сожжение трупа сопровождается стеклянными хохотками застолья; блядехи, отлепив шоферюгу, льнут к водке — дзонн! стукает горлышко бутылки по краю граненых стаканов: рабочие уселись с гостями на ящиках вокруг железного стола, покрытого газеткой, соловьиные языки Тримальхиона выглядят как обычная килька в томатном соусе. Гости в майках. Блядехи в лифчиках. Жирное тело Фоки от жара покрыто дождем мелкого пота: дольше всех горит раковый больной, продолжает давить он на нервы, четыре часа! Тело так отравлено, будто его просмолили. А ты видела раковую опухоль? Это совсем крохотное мясное яичко. Фасолина. Самая большая чуть здоровее моего ногтя. Пьяница горит почти так же долго, как онкологический. У него самый яркий цвет пламени — цвет рыжей лисицы.

— А то говно горит с чернотой, — хохочет пьянь-кочегар, отдергивая рачий глаз от смотрового глазка.

— Так же горят вахтеры и буфетчики с пассажирских судов черноморского флота, — уверенно заявляет Фиглин.

Мелисса, где ты? как заклинание повторяет Алевдин.

Алевдин продолжает зачарованно брести вслед за хохочущим Фиглиным по гулким катакомбам третьего Рима. Хохот Харона объясняется тем, что тот волочит на себе — головой между ног — пьяную проститутку. Она боится воды, которая то ли мерещится, то ли действительно заливает идущих в подземелье ада до колен быстрым темным потоком. Она визжит от страха, ей видится плывущая навстречу крыса. Фиглин хватает видение грызуна и тычет в трусливую бабу призраком маленькой гаденькой пасти. И надо же — крыса кусает блядеху за грудь. Значит, это не сон! Несколько дней Дант и Вергилий проводят в иерусалимской пещере со сшедшим с ума отшельником — этот молодой человек в огромных солнечных очках проводит часы в темноте у самодельного алтаря, он полугол, длинноволос, он носит вериги — тяжесть с шипами — истязая свое тело бичом, выкрикивая строки из советского гимна. Фиглин жарко разоблачил его, схватив чресла аскета, — от истязаний у молодого мазохиста стояло торчком. Вскрикнув, анахорет тут же напрудил в руку дающего комок адовой слюнки, мерзавец! Мазохист был повален на пол, черные очки содраны с лица, включен свет — за ними прятались безумные белые белки в красных прожилках, парень был слеп, как крот и жалок в своей беспомощности. Из каньона к звездам! Туда, где горит в небесах русского Вавилона лампада спасения — млечно-ртутная луна прохлады, а выше — тлеет снежная горсть Туманности Андромеды. Туда, под сень свиста, под соло черного пестрого дрозда, поющего с высоты стоящего ангела свою птичью песню. Позор человеку! Слава пробуждению птиц! Из горла дрозда со свистом музыкального пара льется музыкальная ткань славы и проклятий. Колористическая роскошь узкого птичьего горла ошеломляет. Поющий ручей прыщет радугой преображения. Сама птица наливается лазурью музыки. Дрозд плещет крылом по радуге тончайших звучаний, зреет в голове ангела голубым яйцом, пылит фиоритурами в вечном саду плодов и сладостной круглоты. Ночь Вавилона внимает голосу черно-золотой птицы, роняет слезы быстрых болидов, трепещет от мерцания далекой грозы страшного суда над Мертвым морем.

Мелисса, где ты? бредит измученный Дант.

Фиглин склоняется над лицом Антона: это уже руины, по они все еще залиты моцартианским светом спасения. Харон размышляет над курсом пловца через индевелый Стикс и наконец объявляет христосику, что дном Коцита, сердцевиной столичного греха надо признать великую блядь третьего Рима, вавилонскую блудницу некую Асю Цап, ты представляешь, мой брат Авель, эта сука трахается в Настоящем гробу. Найти равный пример скотского эстетизма я не смог. Вот где точка падения, милый. Вот она — пасть Ваалова в дщери человеческой. Пожирательница фуев, нимфоманка йепанная! Вы кончите вместе…

У Фиглина имелся ключ от квартиры. Два раза они приходили без приглашения в пустую необъятную комнату, где не было ничего, кроме старого кинопроектора да экрана на стене. Бобины были пусты, что смотрела нимфоманка, неизвестно. Фиглин искал легендарный гроб в тайнике. Простукивал стены, шашечки паркета. Надо сказать, паркет был идеально натерт свежей мастикой, а окно затянуто молочной тафтой. Для чего? В Третий визит — на этот раз ночью — в бобине была замечена узкая лента. Попалась, бля! Фиглин пытался включить проклятый аппарат, но все бестолку. Вдруг дверь в комнату открывается, и в комнату входит она. Антон изумился: Ася оказалась женщиной исключительной красоты, но красоты падшей — обритая яйцеголовая ведьма с желтыми чайными глазами, почти атлетического сложения бегуньи; крупные петлистые уши преступницы, круглые ноздри кокаинистки, злой чувственный рот, Накрашенный с исключительной яростью. Ее взгляд был горд, искренен, исполнен силы и уверенности в себе. На ней строгий мужской костюм — атласный пиджак в паре с прямыми классическими брюками. Вид английской сдержанности. Однако стоило ей расстегнуть пуговицы пиджака — и глазам открывалась голая грудь и живот, украшенный крохотными искусственными сосками из гуттаперчи числом не меньше десятка. На груди сосочки замыкались в кольцо, а на животе шли гуськом — в два ряда — как у волчицы; вишневые присоски из Гонконга — десерт к постельной моде. Словом, в остроте вызова она была неотразима. Антон сразу почувствовал, что перед ними чрезвычайно умная и не менее опасная особа — живыми от нее не уйти. Ася не удивилась ночным гостям, только велела Фиглину вернуть ключ от входной двери: ты перестал меня забавлять, пузо. Ты вахтер, грязная и потная скотина, а я чистая алмазная непорочная херососка. Не цапай, цаца, пытался взять верх Фока, я ж тебя в рот мочил, Асенька. И стихом: покажи класс в гробу молодому говнюку. Ася с интересом оглядела новичка, вплотную подошла к Антону, близко-близко надвинула свои наркотические глаза: две бесовские маргаритки в глазницах атласного черепа; от нее пахло какой-то дивной мерзостью: смесью пятой шанели с йодом. Кого ты мне привел, пистюк? Зрачки Цап вибрировали. Он же святоша. У мальчика в жопе свечка. Антон молчал. Растли его, Асенька, ввинчивал Фока умоляющим басом. Но его не слушали. Ладно, считай, что ты мне понравился, живи. И показала рукой в сторону окна. Там на полу стоял простой сосновый гроб, а в углу прислонилась крышка, обитая дешевым красным ситцем с черными рюшами. Алевдин помертвел: восхитительная тварь оказалась медиумом, весь двухмесячный кайф падения разом слетел, и лоб покрылся холодным потом. А! Видишь его, видишь! торжествуя рассмеялась Цап, показывая золотые зубы. Пасть римской волчицы была отлита из червонного золота. Антон выдал свой страх, метнув взгляд в сторону двери, но никакой двери там не обнаружил. Ловушка захлопнулась. Играючи Ася запустила ему стальные пальцы в штаны и, скомкав сквозь ткань перетрусивший бодец, отдернула руку, медленно распустила пальцы и стала отрешенно обнюхивать адскими дырами пятипалый кожаный цветок зла. Вдруг Фиглин сполз на пол и захрапел, уронив голову на грудь. Выходит, Антон один на один остался с чарующей сукой. Не трусь, монашек, хохотнула Цап грубым простуженным горлом… так, трахался два дня назад — крылья носа ее трепетали, глаза остановились… с рыжей мохнаткой. Хус снизу. Часть совкотины пролилась на животик. Ах ты бегучий фертильный кролик! На этих словах ее рот лопнул и изверг длинный тонкий язык, свернутый трубочкой. Осторожно коснувшись самым кончиком прелести влажных пальцев, она вздрогнула и пришла в себя. Я уже пару раз кончила, а ты? Цап раскрыла дамскую сумочку, брошенную на пол, и любовно вытащила из шелкового нутра вязкого полуметрового удава. Сонная гадина была тут же покрыта быстрыми поцелуями, от мордки до хвоста. Алевдин уже не мог отделить реальность от внушений телепатки: вид грациозной твари завораживал. Накрутив на руку пятнистый ручей — геометрия чешуйчатых ромбов на черно-желтой змеиной ряби — Ася принялась нежно укладывать копьевидную головку под мышку; пиджак был снят и наброшен на спинку стула — открытая глазу жертвы белая наглая плоть в нарывах набухших сосков внушала ужас. Сначала была ритуально вскинута рука и показана изнанка раковины, затем в бритую сизую ямку был бережно вложен сонный ромб с перламутровыми глазками, и! головка змеи была резко и сильно стиснута. По телу женщины пробежала сладострастная судорога. Прошло не меньше трех долгих минут, прежде чем Ася вышла из транса и смогла говорить. Фуй, я снова кончила, монашек. Полюбуйся, это мой ручной фаллос, личный эректор. Не правда ли, хорош?! Скажи, у какого мужика найдется такой хуреина? В нем шестьдесят шесть сантиметров длины! И он всегда стоит. Вынув из подмышки голову тропического гада, магнетическая дива стянула пятнистый фаллос с голой руки и опустила на пол; гад стал вяло кольцевать хвостом ножку венского стула: от текучей силищи пестрой твари, от мертвой тишины пегого ручья Антона подташнивало. Понимаешь, голубь, Ася закурила и взяла доверительный тон, представляешь, козел, все мое тело — это почти сплошной клитор Я обнаружила это еще маленькой девочкой, когда однажды встала коленками на стул и пережила первый оргазм. На ногах у меня самая мощная эрогенная зона. Я то и дело вставала на коленки и кончала, как клизма. С возрастом обнаружилось, что вся моя кожа, рот, уши, Мочки ушей, корни волос, пальцы, поверхность неба, кончик языка, подмышки, лопатки, жопа, нос, грудь, лобок, запястья, словом, вся кожа от самых простых прикосновений, нажимов, щипков вызывает бурный многократный оргазм. Как видишь, о вагине ни слова. Я настолько чувствительна, что член просто прикончит меня. Не поверишь, монашек, я девственница! Антон вздрогнул — рок предъявил ему кошмарную копию Мелиссы… Во, блядство! дела! Даже звуки голоса, чаще женского, что-нибудь типа меццо-сопрано, заставляют меня кончать. Не говоря уже о запахе. Но странное дело — кончаю я только от вони. Говно, кислое молоко, подгнившее мясо, прокисшая сперма — все приводит к оргазму. Зато на цветы, духи — ноль эмоций. В день я кончаю до ста раз, а если есть настроение постараться, то умножай на два. Только иногда — пару раз в год — все тело вдруг глохнет, все тысячи моих писек на коже закрывают глаза. Мне кажется, что я умираю. Но проходит несколько часов, и вагиночки раскрывают свои клювики, жадные, мерзкие, дивные. Ася снова содрогнулась… запах твоей пенки, монашек, опустился от ноздрей до уровня груди, это нечто вроде клейкого дыма, я ощущаю это в себе как облачко кайфа, вот оно — а…а…а…а…а…а…а — блядство, како-о-ой кай-ф-ф-ф… вот оно губками касается изнанки грудяшек, щекочет подкладочку кожу в том месте, где растут наружу мои сосочки. Смотри, две мои родинки становятся больше, они уже махровые от прилива крови, они сосут твое облачко вони, христосик. Фиглин внезапно очнулся: покажи ему гроб, сучка! Злобно подскочив на месте, золотоглазая фурия подняла с пола свой тяжкий бич и хлестанула удавом по фиглинской роже. Удар был так страшен и резок, что Фиглин опрокинулся спиной на пол. Наступив каблуком туфли на грудь толстяка, разъяренная тварь молниеносным движением выхватила из кармана брюк что-то вроде кортика, выдернула стилет из ножен и вонзила лезвие по самую рукоять в сердце Харона. Фиглин даже не вскрикнул, и только отсутствие крови позволило Антону догадаться, что все это — террор чар нимфоманки. Но, может быть, пока он тлеет в мороке чувств — ему уже оттяпали фаллос? Антон пытался очнуться. Напрасно… Бедняжка! Ася целовала ушибленную головку гада: тебя обидели эти мерзкие ручки. Ну, кусай их, кусай. И она пихала в пасть гада, в зубную терку свои холеные длинные белоснежные пальцы в чешуе алых ногтей и постанывала от наслаждения. Проклятая нимфоманка опять кончала… монашек, я хочу создать свою церковь. И не делай такие большие глаза, писюк. Мое тело — серьезная проблема для общества. Так вот, я послана на землю, чтобы сказать, что Бог не беспол, что он — гермафродит и у него есть космический уд и вселенская минжа. И я — Ася Цап — живое воплощение его клитора… Подняв гада за хвост, она навесила копьевидную головку над лицом Фиглина и стала со смехом опускать змею в мертво распахнутый рот. И к изумлению Антона, удав стал медленно ввинчиваться в жертвенное горло — кольцо за кольцом, — вползать в пищевод мертвеца. Сыграем в прятки, мой милый. Ее смех становится все истеричней. Представляешь, исусик, продолжает она раскусывать подсознание героя, — у моей подруги удрал из квартиры боа-констриктор. Настоящий куина, не чета моему малышке эректору. Около шести метров длины и толстый, как ляжка. Причем как удрал! нырнул в унитаз — чует воду, дрянцо земноводное! нырнул и проплыл через говно и мочу в квартиру на два этажа ниже. Представь себе такую картинку: сидишь ты на унитазе, свесил манду и в полном напряге давишь на кафель свои какашки, я тут р-раз! Взбурлилась обоссанная водичка, и оттуда тебе в жопень пинает голова шестиметрового чудища. Сбивает тебя с карачек, ты орешь благим матом, а из унитаза, кольцо за кольцом, метр за метром, выползает на свет мокрая вонючая гадина, вся в чужом дерьме и моче. И р-раз. Начинает душить тебя… Тут и не захочешь, а кончишь… кишка удава уже до половины ушла через рот и пищевод в тело Фиглина и рыла там, в алом мясе, ходы к желудку. Мелькает кончик хвоста, видно, как под кожей горла ползет тугой кадык. Оппля! Перевернув на живот поверженное тело — труп? полутруп? оголтевшая нимфоманка осатанело содрала с Фиглина брюки — даже сейчас, в приступе пароксизма, красота ее телес, злоба рук, оскаленность рта, гнев золотых глаз поражали извержением сути; содрав брюки, дьяволица убийственно давнула ногой на жилейные прелести Фиглина, и между ног его прянуло — нечто сначала фекальное; колбаска кала? но для шлаков она была слишком крупна и подвижна: о, ужас — из черного ануса, кольцо за кольцом, выползал говенный питон. Психопатка подхватывает его рукой и направляет маслянистый поток кала Алевдину в лицо, раскрывая пальцами ног орущий от ужаса рот…

Антон очнулся от холодка где-то на заднем дворе, среди мусорных баков, на куче старых газет. Рядом лежал Фиглин и стонал во сне. Трудно было назвать одеждой ту мятую рвань, что осталась от их белых костюмов. Стояло раннее летнее утро. Антон хотел было подняться, но его облаяла махонькая розовая собачка на поводке, который держала Ася Цап. Она стояла над ним: свежее, легкое, прекрасное, бессовестное чудовище. В узенькой юбочке цвета вишни и в лиловатом пиджачке из файдешина, наброшенном на плечи, смело утвердив среди мусора ноги в сливочных лодочках на высокой шпильке. Антон смотрел на ноги, сплошь покрытые адовой татуировкой: змеи, черепа, розы, клинки, сплетенные факи — и молчал.

— Пора наконец что-то ответить? — Ася присела на корточки поближе к его лицу и сняла дымчатые очки от солнца.

— Если одному дано без меры сластей, — ответил Антон, — то всем другим так же без мерь! роздано боли. Больно, когда ты становишься коленями на стул. Больно, когда опять начинается день. Больно, когда он кончается. Больно от запаха цветов, больно от солнца, больно от прикосновения к ушам, к губам, к руке. Невыносимо, когда из тебя извергается кал. Невозможно понять, почему ты ешь и всасываешь в себя нарезанные вареные кусочки чужой жизни, которая называется пищей. Ужасно, что любовь кончается напряжением жилистого отростка. Еще ужасней, что стоило тебе только родиться на свет, как тебе орут во весь голос — ты же умрешь, а знание о собственной смерти — огромная рана, которая всегда и всюду с тобой. В ней ползают черви страха. В чем смысл нашего рождения? Почему мы приходим в мир через пол? Почему он так беспощаден? Зачем колется шип розы? Зачем наслаждение озаряет порок? Зачем провидение идет позади искушения? Почему человек так отвратителен? Почему острое колется, а горячее обжигает? Как видишь, вопросы можно продолжать без конца… ответ знает только Бог… но почему тогда он молчит? почему ни один вопрос не одарен ответом, зато так прещедро и зло унавожен болью?! Что должно взойти на том поле, если в человеке нет человеческого смысла? Ответь мне!

— Ответ знает только ветер… — Ася резко встала и быстро пошла прочь широким шагом смятения, волоча за собой напуганную собачонку.

— Э-э-э… — очнулся Фиглин, — я весь воняю.

— Куда ты меня затащил, урод?

— Я ничего не помню…

От них пахло мусорным баком: руки испачканы жижей, лица — углем. Просыпается тяга к чистому телу, и Фиглин уводит Алевдина в Сандуны, к банщику Боре Брызгуну, им повезло — сегодня вторник, банный выходной день, Сандуны закрыты для московского хамья и термы пусты, если не считать горстки голых блатников. Столичные термы подернуты нечистым жирком, лимонно-алые витражи мутны, ступеньки в воды бассейна осклизлы, высокие диваны, крытые — бархатом, засалены, но… но безлюдье придает анфиладам вид омытости, безмолвие — вид прозрачности; широкие потоки света из витражей окрашены стеклянным шафраном. Трезвея от одинокости, закутанные в белые простыни, Фиглин с Антоном выходят из сауны в моечный зал. Как хорошо тяжело дышать и слышать, как вдоль спины катят белые виноградины пота. Вода в бассейне — неподвижный берилл, бултых: фрр, брр… чпок, сплюх… плутая в лепестках жидкой розы, Алевдин с удивлением разглядывал воду в ладонях, следил, как переливаются слабыми красками спектра струи, отпущенные на волю из рук, как живые нити скольжения играют в потоках косого шафрана. Даже Фиглин имел в воде вид блекло-опаловой драгоценности с глазами из хризолита. Значит, чистота возможна? Значит, что-то незримое прекращает отвратное колебание чаш, и весы замирают в состоянии равновесия — а только в равенстве частей хаос отступает перед гармонией творения. Фиглин устало рассматривает мягкий фурункул на собственной руке, любуется его розоватой нежностью, валерами желтизны и белизны жемчуга с окрасом крови. Идеал чистоты прост — колыхание солнечной сетки на всплесках бассейна.

Пока они купаются в отроге ада, их одежды приводят в порядок в сандуновской чистке — бежит горячий утюг по сырой складке. Настороженно оглядев свои отражения в необъятном трюмо, учитель и ученик из школы самоубийц выходят под открытое небо. Кажется, наступил август, мерещится теплый московский вечер. Антон с Фокой ловят такси на Манежной площади, и вдруг оклик: Аскилт! Рядом тормозит машина, сизый БМВ, опускается забрызганное дождем черное стекло. Мелисса!

— Девочка, здравствуй. Выходит, ты есть? — Фиглин первым приходит в себя и шутовски плюхается на жирные колени, ловит губами смуглую ручку и пытается покрыть поцелуями. Но рука отдернута. И брезгливо.

Из машины выскакивают вечные братцы — Фиглин бесцеремонно отринут, а Антона впихивают на заднее сиденье. БМВ мягко трогает с места. Фиглин успевает вскочить и заплевать заднее стекло: он в отчаянии — жертва жадно похищена. Так пусть хотя бы плевки скажут христосику, что мир — это падаль, ребра гнилой свиньи — клетка для человека.

— Я тебя искал! — Обыкновенность собственной фразы, обращенной к Мелиссе, житейская интонация голоса, тон обиды ошеломили Антона: он забыл, что жив.

— Мы были в Вене, — глаза Мелиссы полны слез, — вернулись вчера. Я искала тебя весь день, негодный!

— Зачем?

— Я хотела, чтобы ты знал: я разлюбила тебя.

— Почему?

— Ты — теплый. А в самой середке даже жидкий и липкий.

— Останови машину!

Антона колотит невозможность любви: Мелисса, где ты?

— Нет. Я хочу видеть, как ты мучаешься. — Она так прекрасна, что на нее невозможно смотреть без отчаяния.

— Послушай, ты — отвратительна, — взорвался Антон, — выплюнь соломинку для коктейля! сколько можно смаковать кровь! пиявка!

— Меня еще никто так не оскорблял! — зааплодировала Мелисса в слезах. — Браво. — Но тут же взяла серьезный тон: — Ты хочешь сказать, что я не имею права смаковать жизнь, потому что бесплатно? А вот это видел?

Она загнула рукав мужской рубашки черного шелка и показала край белого бинта: запястье туго забинтовано.

— Я вскрыла вены, но неудачно…

— Вены в Вене? Ты знала, что тебя спасут, — рассмеялся Антон горьким смехом изгнанника. — Ты караулила шаги и сделала так, чтобы тебя нашли в последний Момент. Это только интрига. Игра в прятки! фу…

Тут он впервые попал в точку — Мелисса побледнела; братья мрачно переглянулись.

Пауза.

— Да, это был финт, — собралась она с силами для признания, — но я играла с собой, черт возьми. Я просто еще боюсь боли, но, клянусь, мерзкий теплый Аскилт, что я уже научилась ее почти не бояться. И кто знает, что будет в следующий раз. Ты возьмешь свои слова обратно!

БМВ завернула во двор и остановилась у гаража.

Братья вытащили Антона к железной двери, но швырком наземь дело не кончилось. Этот гад достал ее, сказал старший. Он научился игре, добавил средний. Он выиграл: она может покончить с собой назло. Теперь мы бессильны, подвел черту младший. Ну падаль! После чего Антон был избит. Впервые за три месяца вавилонского заплыва через Стикс. И избит жестоко — кулаками, пинками ног — щедро и скупо — кастетом. Уже после первых ударов он потерял сознание, а очнулся от чужих прикосновений — кто-то легонько похлопывал по щекам, дул в лоб. Антон разлепил левый глаз, правый был заляпан кровью из рассеченной брови; то была Мелисса, сияние глаз, полных прежних слез.

— Я дарю его тебе, ма! Он больше не Аскилт!

Над упавшим нависло тяжелое щекастое лицо Мелиссанды с золотыми бровями, жадный крашеный рот был приоткрыт, и оттуда выглядывал узкий кривой клюв вальдшнепа.

 

Пустыня

Чужие мужские сильные руки грубо и зло подняли вчерашнего Аскилта, а теперь Анонима на плечи. Аноним был скрючен от боли и холода сырой земли, перепачкан грязью и кровью. Он пытался принять положение плода в утробе ночи; Мелисса трогает рукой ранку на брови жертвы и тут же отдергивает палец: ведь ей, ей было выкрикнуто — не высасывай боль, не ковыряй в ранах, пиявка… Мелисса в ярости откусывает кончик алого ногтя — она в оцепенении чувств, а вот Мелиссанда явно взволнована добычей, хотя и пытается скрыть возбуждение — напрасно! В лифте ее азарт выдает тяжелое сбитое дыхание вожделения, а глаза шофера-любовника с ношей на плечах охвачены красноречивым презрением: уж он-то знает, как это ненасытное сучье чрево пасует перед мальчиками. Выходя из лифта, завистник — невзначай? — ударяет головой Анонима об угол, да так удачно, что разбитая бровь начинает цедить сукровицу. Как только избитый аноним уложен на диван, крытый свиной кожей, псевдомать? Мелиссанда с излишней торопливостью прощается с обозленным ревнивцем. Мелисса видит, что она даже облизывает губы, что вообще неприлично. Но как красит ее возбуждение, каким болезненным пунцом окрашены тяжелые щеки, как по-кошачьи наэлектризованы черные жесткие усики над верхней губой, как свербит ее палец желания там, в темноте стыда, проедая ходы срама в живой плоти. Грудь, видная в глубоком декольте вечернего платья из жатого бархата, покрылась испариной. Мелисса собирается уйти от отвращения: два грязных тела — это уж слишком! Но Мелиссанда властно удерживает ее. Взор охвачен сумасшедшими болотными огоньками. На кончиках пальцев проклюнулись осиные жальца. Горло морщит гусиная кожа похоти.

— Я должна показать тебе все.

— Ты? Мне?

— Я не хочу, чтобы тебя учил близости какой-нибудь мальчишка. Пошлый, невежественный и торопливый, как кролик.

— Ты думаешь, я не знаю, как трахаются собаки; самцы, пауки, лошади, мертвецы?

— Ты не знаешь, как это делаю я. Помоги!

Мелисса с отвращением подчиняется. И не без дрожи раздевает избитого. Аноним стонет. Но Мелиссанда не хочет, чтобы он пришел в себя: избитому наркоману вкладывается в рот желтый плод мандрагоры, колючий от сотен пупырышек, увенчанных пчелиными жалами, а ноздри обмазываются прекрасным тяжелым пальцем матери, который окунается в чашу с молочным соком беладонны. Этим же пальцем она трогает и собственные ноздри. И, закрыв панцирные глаза, переживает сладостное онемение членов, круглые ноздри распускаются на лице пещерами орхидей, в липких чащах которых драгоценно сверкают увязшие насекомые. Запомни: беладонна и мандрагора стократ увеличивают наслаждение жрицы.

— Какая пошлость твоя минжа, мама! Ты хочешь стать клитором?

— Уймись! Не забывай, что ты египтянка. Принеси воду!

Из ванной приносится тазик с горячей мыльной водой и махровая рукавичка для бани. Уже почти содрогаясь от приступов оргазма, Мелиссанда всовывает — втягивая жальца — твердые пальцы в рукавичку и шумно, с обильным плеском, принимается омывать мертвенное тело юноши от уличной грязи. Мелиссе пору-чается прочистить уши, черные от земли: особенно испачкано левое ухо, именно здесь голова касалась землицы, заляпанной известью и гудроном. Мелисса сворачивает батистовый платок в короткий жгутик и погружает горячий кончик в ушную раковину рапана. Жгутик кончиком жальца дотягивается до желейных грез мозга и делает бренность еще более невыносимой, — в каждой подробности омовения проглядывают фаллические пассы творения мира из хаоса, геометрия божественного клюва, сексуальная мануальная святость совокупления. Ритуал обнажения откровенно утрируется: запачканное белье — комком — брошено на овальный стол орехового дерева, содранная кожа занавешивает напольную лампу из саксонского фаянса, мыльная, с черным, вода лужей нечистоты плывет по дивану и ручьями стекает на восточный ковер. Подчиняясь трагическим жестам сивиллы, Мелисса сильно стискивает челюсти анонима, вложенный внутрь плод мандрагоры жальцами шкурки вонзается в небо, язык и щеки полумертвого юноши: теперь граница между магическим и реальным миром окончательно стерта. Можно перенести жертву в мертвецкую: великая жрица мощно подхватывает тело и волочит в передний зал приношений, там зияет золотым паром дверь в гробницу. Юная жрица с трепетом входит в запретный зал посвящения, высоко держа над головой обсидиановый таз со сцеженной кровью. Обнаженная жертва укладывается на плоский, геометрически правильный прямоугольный камень из полудрагоценного оникса. На тело накидывается крупноячеистая сетка, расшитая эмблемами вечности «хех», на лоб юноши укладывается алебастровый скарабей с иероглифом «анх», что значит последняя жизнь. На живот его Великий Жрец ставит фигурку с головой ибиса, сделанную из заговоренной бронзы, с золотой насечкой знаков «птах», что означает бесполость.

От уз целомудрия, с отчаянием тургеневской девушки, от, века, где существовало табу даже на голые коленки, из тени купален, где купались, конечно, в одежде, Мелисса с глазами, полными чистых ангельских слез поражения, видит, как мать касается пальцами уда самца. Мелисса пытается отвернуться, но возбужденный голос зло караулит каждый ее жест: смотреть! не отвертывать взора с подлостью вертишейки! Мелиссанда излучает неудержимую чувственность. Рот становится все более щедрым, волосы все спелей отливают вороненой чернотой, осиные жала прокалывают ткань. В руке ее уд удлиняется до величины бича, оживает в игре страсти; на фоне общей безжизненности тела он один свободен от чар бренности. Рука безжалостно обнажает бодец от чехла, смывая пленки и слизь. Член стиснут с такой силой, что рукоять хлыста синеет на глазах. Мелисса бесстрастно смотрит, как Мелиссанда покрывает гадкий отросток сначала быстрыми и беглыми поцелуйчиками, которые срываются вскоре на серию куцых укусов. Коленом Мелиссанда опускается в таз. Подол вечернего платья намок. Край жирной влаги поднимается от колена все выше. Выходной жатый бархат намокает, как половая тряпка. Укусы становятся все острее и чаще. Нежное нападение окрысилось бешенством. И вот откровенный глубочайший укус алебастровых зубов до той глубины, где пульсирует нить жизни. Мелисса не может уже не смотреть, она чувствует, что охвачена родом странного очарования. Она наконец сама возбуждена до дурноты. Это в ее зубах проступает бесстрастная грация лезвий, которые хочется сомкнуть до конца в сокрушающем укусе и проглотить юркое теплое скользкое белое тельце перста, коим касается сущее тьмы человеческой. Пусть моя черная минжа никогда не насладится твоим белым удом! Мелисса откидывается на спинку дивана, от дурноты теряет сознание, ведь ее суть — оскопительница, а оргазм — отрезание числа. Некоторое время Мелиссанда не замечает, что взгляд дочери слеп, хотя глаза широко открыты. Тем временем оцепеневшее тело заворачивается в ритуальную простынь; Мелиссанда начинает раздеваться. Запомни: важно одно — втянуть жало как можно глубже, стать осой, цветком, языком в клюве птицы, но только не пестовать человеческое. Суть египетского начала — плоскость сечения!.. Мелисса молчит. Черные чулки из шелка на длинных подвязках. И такой же жреческий пояс, черный, как ночь. Черный — это цвет утробы. Знак втыкания числа для партнера. Место обливания логоса.

Великий жрец Мелиссанда берет в руки изваянный из слоновой кости острый железный крючок для извлекания мозга и обращается с речью к демону, поселившемуся в теле умершего: воистину пришли твоя смерть. Празднуй! Я обращаюсь к тебе, число, с высоты пирамиды голосом приговора: твоя печать отменяется, твое фаллическое тиснение стерто, ты больше не оставляешь следов и не изливаешь свой яд, и не плодишь человеков. Жрец делает первый надрез крючком на животе. Лежащий вздрагивает последним трепыханием плоти, он умоляет о глубине смерти, но насилие нуждается только в жизни: восставший фаллос жадными очами обводит пространство суда. Жрец опускает крючок вниз, касаясь плит преисподней. Демону предлагается необычайно отвратительная еда, чтобы ускорить бегство: живая египетская саранча в месиве кала. Бронзовое блюдо с гадким снадобьем держит юная жрица у самого рта жертвы. И демон, отвратившись от предложенной пищи — отпрянув — бежит из паха и чресел в мозг человека. Сверканье крючка в руках великого жреца превращается в серию взмахов, в блистающую грозу молний над ночным маревом плоти. С помощью крючка прежде всего извлекают из головы через ноздри мозг; потом острым эфиопским камнем делают в паху разрез и тотчас вынимают все внутренности. Держи! в руки Мелиссы отдается сердце жертвы, затем желудок, печень, мочевой пузырь, лёгкие… вычистивши полость живота и выполоскавши ее пальмовым вином, снова вычищают ее перетертыми благовониями; наконец живот наполняется чистою растертою смирной, касоей и прочими благовониями. Но мумия еще не готова плыть за лодкой Ра через просторы подземного царства. Труп кладут в самородную щелочную соль на семьдесят дней… Мелисса приходит в себя, слепые глаза видят обнаженную Мелиссанду: голая грудастая самка в чулках и туфлях на высоком каблуке отвратна в своей беззастенчивой похоти. Черный курчавый язык дымясь ползет из адовой трещины — волосок к волоску, дотягиваясь дремучим кончиком до ложбинки между грудей. Он тянется дальше и выше, пока не заливает гарью срама перламутровый рот жрицы… Брр… Запомни: не надо лицемерить, Мелисса. Суть постели — кастрация. Лишить партнера по смерти собою твердости. Укоротить его пенис до ровности плоского. Обрезать до чресел. Оскопить до основания. Лишить напряжения ножа. И ни капли чувств! Его надо высосать до дна. Втянуть нижним ртом — взасос — нежный липкий желейный мозг из мозговой кости. Изнасиловать до состояния смерти и выбросить как использованный презерватив. А еще лучше убить.

Маленькая ханжа, заткни уши, я пукаю во время оргазма. Мелиссанда перестала натирать собственное тело розовым маслом. Теперь оно было отполировано до идеального блеска. Последней пригоршней из алебастровой вазы жрица похоти оцепенело умащивала лепестки адовой розы, волосатые ноздри Белиала. Она с ногами взбирается на диван свиной кожи. Цок! Цок! щелкает она языком в птичьем клюве. Мертвое тело молчит, но уд, уд слышит призыв. Покачивая слоновьими бедрами, жаркая злая полуптица, полуоса расправила над жертвой широкие крылья из ячеистого стекляруса и раскрутила спиральный хоботок похотливой бабочки, массируя волоском наслаждения сначала розоватые кружочки вокруг соска — они разом покрылись гусиной оспой, — а затем сами жальца. От возбуждения они вылезли из кожи багровыми молочными мизинцами. Хлопая крыльями и с клекотом открывая клюв, самка сдернула с самца покрывало — жертва была все в том же состоянии умащенной мумии. Выскобленное тело пеленается в льняные бинты, пропитанные кедровым маслом. Между бинтами закладываются магические фигурки из золота нубийской пустыни, слоновой кости, обсидиана и дерева «крн»: шакалы, кошки, быки Аписа, соколы, ибисы. Мумия стучит, как стучит кусок твердого сухого дерева. Жрец: кажется, человек насквозь убит. Кажется, что он мертв безусловно и абсолютно. Кажется, что он уже никогда не воскреснет. Кажется, что числу положен предел и счет сведен до нуля, а песок числительных разглажен до состояния гладкой пустыни в Абидосе, близ Тиса — но напрасно! — человеческое осталось неуязвленным, потому что оно не имеет никакого отношения к живому, а значит и к человеку, потому что основание его положено в ничто. И мумия есть его воплощение,

Закатив от возбуждения глаза под роговой панцирь насурмленных век, самка раскрутила хоботок для собирания нектара и, общекотав небо, соски, уши, подмышки, пупок, ввела его прямиком в промежность. С усилием протыкая тело хитиновым жалом, она застонала от наслаждения, пока не ужалила в мозг, в зеницу сладострастия. Тихий вскрик. Грубая пальба ануса. Сокращения сфинктера. От тяжести оргазма Мелиссанда опускается на пятки. Мелисса почти смеется в лицо золотобровой сучке, распухшей от течки, тем более, что уд анонима вялой кишкой лег на бедро. Но тут жрец открывает глаза: прошло долгих семьдесят дней, покойника достают из самородной солевой ванны, обмывают, все тело обворачивают в тонкий холст, смазанный гумми. Теперь он готов плыть за кормой золотой барки, на которой великий Ра переплывает царство подземных вод. Бог сам правит эбеновым веслом, что оставляет на черной воде узоры жидкого золота. Там видны головы спящих. Если бог обернется, на лицах запеленутых мумий разом вскипят тысячи жадных глаз. Но Ра никогда не оглядывается. Его глаза полуприкрыты, зато жадно открыты узкие птичьи ноздри — да буду я вдыхать сладость загробного ветра, напоенного благовонием моего Божества! Надень кольцо на основание числа! Нет! Сделай ему больно, откуси, наконец, близость — это время для смерти, а не жизни. Оргазм — имитация умирания, Только в мумии схватывается ничто! очнувшись от смерти, оно с изумлением оглядывает жизнь. Когда петля душит висельников, они всегда плюют спермой на доски эшафота, эрго — ничто оживает только в касании близости. И соитие — дом для Ничто. Только решившись умереть, ты получишь право жить дальше; и живое есть ступени оргазма, вариации эроса. Ну! голос Мелиссанды достигает жреческой высоты: смелее; лишь желание сделать больно заставило Мелиссу проделать отвратительную операцию — оставляя желанные ссадины, она протащила магическое кольцо по уду к основанию гада. Жемчужиной вверх! Мелиссанда повернула кольцо и принялась окликать мумию к ответу, вибрируя плотью, пьянея на глазах, качаться и приседать над окольцованным зверьком набухшей гроздью греха, и зверек ожил, встал на задние лапы и вытянул вверх узкую морду, он был слеп от рождения и чуя соблазнительный запах тела пытался судорожно прозреть… О, смотри, смотри, оно касается меня. Облизывает жадным горячим языком. Кольцо не отпустит венозную кровь утечь в тело, он будет полон и спел, тверд и обилен. У меня целый час наслаждения. Я затискаю его кишкой. Я заласкаю его до смерти. Я выпью весь его костный мозг. Трахни меня, мальчик, так, чтобы уд вылез из горла. Мелисса, я уже обливаю его. Моя трубка сокращается: Его живот блестит от моей слюны. Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости вдоль употребления: а именно они придают друг другу чин, и тем самым также угоду одно другому в преодолении бесчинства… Лезь туда, мальчик-с-пальчик. О, пля! О, пля! Мелисса с глазами, полными слез целомудрия поражения, смотрит, как исполинская самка призыва, заломив крылья за спиной и закинув вверх клекочущее горло, опускается всей безнадежностью чрева на восставший уд мумии, который в свою очередь выпрастывает из жил витой двухвостый змеиный шип и жалит ядом ответа в зеницу похоти. Мелиссанда страшно вскрикивает, перья на ее загривке встают дыбом, а клюв погружается в рот жертвы. О, ссамм! Какой смертный может помыслить всю пропасть такого смущения? Можно, попытаться закрыть глаза перед этой бездной, бездной смущения судьбы мира. Можно воздвигать одну иллюзию за другой. Пропасть не уступает. Беладонна опускает сердце самки в промежность, алым пульсирующим краем заката оно выступает из пропасти срама, и уд входит прямо в его мягкий, пронизанный кровью взгляд. Есть ли вообще спасение? Да, оно есть, оно есть прежде всего и только тогда, когда есть опасность. Опасность есть, если само бытие приходит в крайность и переворачивает забвение, происходящее из него самого. Пол — край человека. Антон стонет в глубине спеленутого вещества, анониму кажется, или снится, что тело его потеряло руки и ноги, зато приобрело змеиную гибкость живчика и сейчас головой вперед устремилось в огромное дремучее око, полное гнева и любви. Это око, как шарообразное море, мертвая зыбь которого блистает совершенством воплощения идеалов, и грезит там, где на сверкающей глади мерещатся отражения облаков. Ответ на все вопросы один: быть — значит стоять перед идеалом и устаивать на его идеальности, стоять намертво, неподвижно и питаться лишь своим отражением… и все же, все же: но когда же бытие в существе своем употребляет существо человека?

О, ссамм!

Антон очнулся в поезде, жуткое воспоминание еще потухало в памяти зарницами чернеющего угля, и он успел рассмотреть его адские контуры. Тело нестерпимо чесалось, казалось, что на спине, в паху и под мышками зло суетятся и колются лапками и рыльцами крохотные невидимые существа. Он явно болен чем-то опасно.

— Эй, баши, чай пить?

Антон болезненно свешивает вниз голову: ах, вот как — он на верхней полке в купе плацкартного вагона… а внизу… внизу коричневые лица черноголовых скуластых восточных людей с раскосыми глазами, с узкими куцыми бородками. Все в тюбетейках, в ватных халатах и сапогах с остроносыми калошами.

— Где я?

Все купе завалено чемоданами, тюками, баулами. На одном из них, поджав босые ноги, спит мальчик в тюбетейке. На столе: лепешки, яблоки, мясо, овечий сыр, "урюк, чай. Но пахнет почему-то близким запахом стойла.

Вопрос повторяется.

Ответ на ломаном русском:

— Джебэл ехла. Скоро Небит-Даг.

Один из раскосых держит в горсти мелкий рыжий табак, другие осторожно цепляют курево пустыми папиросными гильзами, один черпок, второй… Антон никак не может осмыслить то, что видит. Чужая рука протягивает вверх алюминиевую кружку с горячим чаем. С ним явно обращаются, как с больным. Осторожно взяв горячее донышко, Антон замечает, что кисть руки его сплошь усажена алыми гадкими точками. Он задирает рукав незнакомой рубашки — сыпь поднимается выше. В полной панике всех чувств он отпивает несколько глотков. Это густейший зеленый чай из немытой кружки, на краях которой губы чувствуют слой бараньего? жира. Антон пытается разглядеть сквозь окно хоть какие-то ориентиры пространства, но стекло так грязно, что угадывается лишь одно — там день и он полон солнца. Снизу идет густой чад самосада. Хочется курить, но как опустить вниз липкую гниющую руку? Внезапный живой шорох и вздох отвлекают внимание Антона к полке напротив; глаза, привыкнув к полутьме, различают очертания живого барашка со связанными ножками, его влажный глаз смотрит на человека. Господи, ягненок, Агнус деи! Оказывается, в мире еще есть такие простые, ясные и прочные вещи, как деревянная вагонная полка, как агнец божий, есть поблескивание черного овечьего носа, курчавость барашковой шерсти на шкурке, есть вес, копыта из кости, масса, объем, чистота дыхания, доверчивость глаз, есть слово «животное», есть неумение говорить, а только умение глядеть, умение блеять, есть физическая плотность тепла, из которой — чудом — растут кожаные ушки, черные на кончиках. Ягненок — бел, а Антон смердит. Где потерялась Москва? Какой сегодня год? месяц? день? Чай выпит — ответа нет.

— Шарламды бурун кузалпы.

— Базы баз морандук.

Рука с кружкой уходит благодарно вниз. Она еще не забыла жестикуляцию признательности. Не без труда Антону удается открыть тугое окно и опустить на несколько сантиметров вниз разбухшую фрамугу: поезд не торопясь ползет через пустыню! С высоты насыпи и верхней полки взор человека легко достигает горизонта: барханы, тронутые воздушной рябью терки песка; безоблачное тусклое небо, солончаковые плеши, кустики терескена, мироздание до края захвачено светом. И свет разом становится проблемой. Свет и тело. Фиат люкс! Стараясь не привлекать внимание соседей, Антон расстегивает сырую рубашку и видит, что пестрая сыпь покрыла его грудь, пальцы с отвращением — чуть прилипая — трогают кожу и, опускаясь все ниже и ниже, вдруг погружаются в желе. Ниже пупка, в паху раскрылась рана не меньше размером, чем ладонь. Она не причиняет никакой боли, ничего — кроме отвращения. Антон подносит пальцы к лицу, в светлой слизи виднеются слюнки крови, а запах ее обманчиво нежен, так пахнет весенний ландыш. Где ты, Мелисса? В панике Антон сползает в коридор, через ящики с курами, узлы, спины в халатах, ковровые рулоны, пробирается в тамбур, где наконец остается один на один с собой и раной в паху. Поезд идет так медленно и одышливо, что Антон открывает вагонную дверь и садится на железные ступеньки. Его ноги дрожат. По спине бегут капли пота. Отогнув брючину, он снова замечает бледную сыпь и даже круглые коросточки — стоит только тронуть пальцем шоколадную корочку, как она начинает сочиться отчаянием. И ни капли боли! Пытаясь отвлечься, невольник рока поднимает глаза к небесам. Он снова захвачен проблематикой света. Дэ профундис! Из глубины взываю к тебе, Господи! Он хочет очиститься хотя бы мысленно. Высокий свет над пустыней. Солнце закутано в прозрачные пелены, и там, где глаза находят извержение лучей, вместо диска в небе миражирует целое место света. И там — на сияющей просторной плоскости свода только с трудом можно обнаружить вибрирующий гонг откровения. Свет. Люкс веритатис! Свет истины. Он рождается кольцами. Его потоки спускаются вниз мистическими уступами дара. Он загадка. Живописный, страстный, гневный, чеканный, жидкоблещущий перлами, мечтательный, гневный, полный жизни, моцартианский свет! Люкс ин тенебрис. Свет во тьме. А то вдруг мертвый отвесный узкий опасный свет Страшного суда. Он и свет и тьма. Он ласкает, изнашивает, убивает, изматывает, слепит, ласкает, целует. Свет. Теплый, резкий, холодный, рычащий, льющийся, бурный, кровеносный, блистающий розгами молний свет. Люкс либэрум! Свет свободы. Поезд давно стоит, и Антон, отбежав от вагона, улегся в сухой теплой ложбине бархана, раскинув в стороны окровавленные руки. Кончено! В конце концов он сливается с должной формой искуса с координатами истинного местоположения перед лицом света и лицом пустыни; у живого крестообразного вещества поставлено время анахорета' Антония пустынника: у изголовья — маленький колоколец, у ног — абрис свиньи. Беати паупэрэс спириту! Блаженны нищие духом. Свет заливает человека приступом человечности. Свет. Зеркальный, рождающий тени, беззащитный, молитвенный, свет благодати. Что, собственно, светит? конечно не солнце. Оно само отражение света. Свет истекает из сущего. Свет есть место, куда впущено бытие. Здесь оно пребывает и обретает форму. Оно скорее не светит, а продлевает. Свет — оно. Свет — время, очертившее линией горизонта бытие. Это черчение горизонтальной линии, единственной линии мира, это выделение из несвета, отделение, пребывание перед сущим и есть свет. Словом, свет есть помаргивание сущего, отпадение оболочек от вибрирующего зрачка истины, это ясный и внятный, просторный и бесконечный вид на отбегающую от истины мысль. Свет света… Поезд давно ушел, Антон — умирая? воскресая? ожидая? — остается один на один с потоками пустынного голого обнаженного ярого света.