Когда Вера скончалась, Павел почему-то не плакал и не выказал никакой печали, но вскоре оставил столицу, и в сопровождении верного дядьки Лаврентия поселился в одной из своих дальних вотчин, поближе к Москве. Там во всем околотке он слыл чудаком, и в самом деле показывал все признаки помешательства: никто, ни только соседи, но самые крестьяне и даже многие слуги ни разу в глаза не видели своего барина.

Павел жил затворником в доме, отрастил себе бороду и власы, как священник. Не выходил по три месяца из кабинета, куда ему прямо на письменный стол ставили поднос с едой. Большую часть приказаний барин отдавал письменно, и случалось – положат ему бумагу на подпись он, не читая, подпишет распоряжение странной подписью на чужом языке.

Женщин рядом с собой он видеть не мог, а при внезапном появлении случайного белокурого статного человека с серыми глазами немедля впадал в бешенство.

А один раз, шагая по обыкновению в кабинете из угла в угол, подошел к двери, в то самое время, как Лаврентий отворил ее неожиданно, чтобы доложить какую-то надобность.

– Ты, уморил ее! Ты, а не я! – задрожал Павел, и оттолкнул старичину с такой силой, что тот едва не проломил затылок свой о простенок. Впрочем, через неделю барин опомнился и просил прощения у старого дядьки.

– После этого, – важно вещал Лаврентий слугам в людской, – я всегда прежде постучусь, подожду, а потом уже войду с докладом к его милости.

И люди лишь разводили руками: беда.

Когда сказали ему, что в Россию вступил Наполеон, барин лишь отмахнулся: знаю, без вас. Когда объявили, что французы подходят к старой столице, отрезал: до вотчины не дойдут. А в час пожара Москвы, зримого хорошим заревом на краю ночи, велел вынести стул на балкон и подать ему шампанского.

Вот эта эпитафия и есть последний случай, какой известен нам из его краткой жизни. Павел умер все тем же юношей, далеко не дожив до старости. Повесть его судьбины дошла до меня в Петербурге в изустном рассказе. Я захотел посмотреть места, где когда-то стоял уединенный домик вдовы на Васильевском острове, и однажды летом отыскал печальное сие пепелище, ямину, заросшую крапивою и чертополохом. Все обуглил влюбленный огнь. Не пестрели цветы в палисаде. Не гудели пчелы в шиповнике. Только одни чайки вились кругом над взморьем, да паруса бороздили даль. Вид сей могилы, был так безотраден, что я решил положить эту повесть пером на бумагу.

Впрочем, любезный читатель, лучше меня рассудит можно ли ей доверять и напоследок спросит судьбу: откуда у чертей эта охота вмешиваться в людской удел, когда человек ни о чем не просит ни Бога, ни беса, и надеется лишь на себя одного?