© Виктор Королев, Екатеринбург, 2017
© «Союз писателей», Новокузнецк, 2017
* * *
«Она проснулась от счастья, которое переполнило ее до краев и стало проситься наружу. Ей приснился Алексей. Только почему-то он был не в мундире, а в исподнем. Она улыбнулась, благодаря Бога за такой подарок, привычным движением нащупала под кроватью тапки и легко встала. Долго не могла понять, что же переменилось в ее девичьей комнате. Потом поняла: она сама. Ей восемнадцать, и в субботу у Ипатьевых бал. Папенька повезет ее в Екатеринбург по железке первым классом. На балу Алёша должен сказать ей самые главные слова. Во время вальса он шепнет ей: «На святцы…» Это значит – сваты приедут по первому снегу. Если она не согласна, сделает вид, что не расслышала. Если согласна, должна ответить «будем ждать», так они договорились. Алёша не знал, какой будет ответ. А она еще вчера придумала, что скажет ему по-французски: «Жё тэм, мон шер…» То-то он удивится!..»
© Виктор Королев, Екатеринбург, 2017
© «Союз писателей», Новокузнецк, 2017
* * *
Жё тэм, мон шер…
Она проснулась от счастья, которое переполнило ее до краев и стало проситься наружу. Ей приснился Алексей. Только почему-то он был не в мундире, а в исподнем. Она улыбнулась, благодаря Бога за такой подарок, привычным движением нащупала под кроватью тапки и легко встала. Долго не могла понять, что же переменилось в ее девичьей комнате. Потом поняла: она сама. Ей восемнадцать, и в субботу у Ипатьевых бал. Папенька повезет ее в Екатеринбург по железке первым классом. На балу Алёша должен сказать ей самые главные слова. Во время вальса он шепнет ей: «На святцы…» Это значит – сваты приедут по первому снегу. Если она не согласна, сделает вид, что не расслышала. Если согласна, должна ответить «будем ждать», так они договорились. Алёша не знал, какой будет ответ. А она еще вчера придумала, что скажет ему по-французски: «Жё тэм, мон шер…» То-то он удивится!
В доме еще все спали. Слышно было, как храпит папенька в дальней комнате. Они с маменькой тоже согласны на этот брак. «Лучшей партии не придумаешь», – так прямо и сказали вчера за вечерним чаем.
У порога Ольга решила примерить новые туфли из черного атласа. Сунула босые ноги – как раз. Не снимая обновки, толкнула от себя дверь, вприпрыжку сбежала с крыльца во двор и – зажмурилась. За углом дома, в котором жила дворня, стоял Алёша и, улыбаясь, смотрел на нее.
Ольга сосчитала до пяти и снова открыла глаза: Алёша стоял совсем рядом. Только одет он был почему-то, как дворня, – в нижней рубахе и в каких-то коротких синих штанах, прямо как из ее ночного сна. Он поманил ее, и она пошла к нему, протянув навстречу руки и не замечая, что лицо ее уже мокро от теплых счастливых слез, и лицо, и шея мокрая, и руки, и даже ноги. «Жё тэм!» – засмеялась Ольга на весь мир и закружилась в вальсе…
…Я проснулся от счастья, которое переполнило меня. Каникулы! Мигом вскочил и прямо как был, в синих трусах и майке, помчался на двор. «Рубашку надень, не лето еще!» – крикнула мне из кухни мама.
Лето, лето, мам, смотри, как хорошо! Солнце бьет в глаза. Пахнет пылью и клеем тополиных листьев. Тишина. И никого еще. Кроме бабки Ольги, которая, смешно переставляя желтые ноги, тяжело сползла с крыльца, по-лошадиному описалась стоя и теперь тупо жмурилась на солнце. Она стояла в длинной ночной рубашке с мокрым подолом, в старых черных калошах и что-то шептала, шамкая губами.
Бабка Оля у нас по жизни чокнутая. Взрослые говорили, что она купеческая дочь, и до революции весь наш двор принадлежал ей, и соседние дома, и еще с десяток магазинов в городе. Что она запросто говорит по-французски и еще по какому-то. На самом деле она вообще говорить не умеет, молчит либо твердит свое заклинанье. А с ума тронулась, когда ее арестовали. Родителей ее уже никто не помнил, но утверждали, что богаче никого в Камышлове не было. Хотя фабрикантов и купцов здесь было полно, богатый город. Не случайно Колчак его хотел сделать своей полевой ставкой. Только потом белые ушли, пришли наши, и бабку арестовали, посадили в кутузку.
А дальше взрослые о чем-то шептались уже без нас. Вроде как бабку там сильно пытали. Как – уж не знаю, но выпустили ее по телу здоровой, ничего ей в ЧК не сломали. Бегает шустро, только успевай уворачиваться. Догонит – прижмет, аж кости затрещат, один раз я попался, больше не хочу и дразню ее теперь издали. А если не догонит – встанет посреди двора и кружится, руки растопырив и бормоча под нос не по-нашему всегда одно и то же, словно заклинает кого.
Во – и сейчас! Я только пальцем ей погрозил, как она заржала дико и, раскинув руки, стала меня ловить. Ну уж фигу! Я мигом перелез через палисадник, а она плаксиво насупилась и затянула свое непонятное: «Жё тэм, мон шер…»
У нас в городе полно достопримечательностей разных. Во дворе – чокнутая бабка. На нашей улице – Банная канавка и телевизор у Казачинских. Прямо через дорогу – огромный дворец культуры. Такого нет нигде, как сказал папа. Он смеялся взахлеб и повторял: «До этого надо же додуматься – сорок лет-то римскими не так пишется, ха-ха-ха-ха!»
На фасаде ДК было выложено четыре буквы Х – сорок лет Октябрю. Открыть дворец собирались осенью, к ноябрьским праздникам.
В центре тоже достопримечательность – улица Ленина, на которой в два ряда плотно стоят лабазы-магазины. И с любого места видно Уральские горы – сине-зеленые, такие близкие. По Ленину спускаешься – и река Пышма, куда мы ходим купаться. Город наш как раз на обрыве стоит. Ему триста лет. Раньше здесь был острог, крепость, которую никто не мог взять – нам в музее рассказывали. Стоит себе, башни, стены, с одной стороны река, с трех других – глубокий ров. Не подберешься, а если даже и заберется кто на кручу, так под стенами ровными рядами лежат бревна с острющими концами, тронешь – они и посыпятся с обрыва, сбивая всех. Не взять наш город никакому неприятелю, абсолютно неприступный. Емелька Пугачев пытался, пришлось ему стороной обходить Камышлов. А что белые взяли, так они на бронепоезде приехали и со стороны станции вошли без боя.
Еще в центре есть музыкальная школа. С нашей улицы только Танька ходит в музыкалку. Она отличница, учится играть на пианино и вечно задирает нос. Хотя красивая. Я ей так и сказал после торжественной линейки. А она фыркнула на меня и убежала, с тех пор не разговаривает. На следующий год ни за что с ней не сяду за одну парту. А может, помиримся. Она вон за забором песню поет. Про грачей, которые на крыльях принесли весну. Знаю я эту песню. И знаю, что для меня поет, задавака. Дура Танька еще не знает, что пройдет десять лет, и мы поженимся.
– Таньк, пойдем купаться?
Делает вид, что не слышит, только громче поет. Сейчас вот Надежка с Аньчей выйдут, и с ними пойдем. Мы вчера прямо с последнего урока ушли купаться. Так здорово – хлопнешь наволочкой по воде, пузырь надуется, ухватишь его снизу рукой и плывешь по течению, слушая, как наволочка шипит, выпуская потихоньку воздух.
Из наших только мой старший брат Юра плавать умеет, и то у берега. Но вчера он с нами не ходил – и много потерял. Мы видели, как рыбу сетями ловят. Девчонки первыми их увидели, позвали нас с Серегой: «Айда сюда скорее!» Девочки купались от нас отдельно. Обе были в мужских майках, которые заменяли им купальники. На груди у Аньчи майка прилипла к телу, выставив наружу два симметричных белых чирья.
Рыбаки уже вытаскивали сеть на берег, тянули изо всех сил. Тот, что был на лодке, – с одного конца, другой – с другого. И кидали рыбу прямо на берег, в траву. Рыбки были круглые, ровненькие, серебристые, высоко подскакивали, выгибаясь дугой, и мне казалось, что они пытаются допрыгнуть до воды.
Самого большого карася я взял в руки. Он забился так, что я едва удержал его. Жабры его растопырились, царапая мне ладошки. А толстые губы сложились бантиком и свистели едва слышно: пи-иить.
– Что, пионер, рыбку жалко? А ведь это не твоё!
Дяденька за спиной подошел незаметно и сурово глядел на меня сверху вниз. Второй крикнул ему от лодки:
– А ты камнем его по башке – и всё делов!
У меня аж в глазах все потемнело, как представил, что взрослый дяденька со всего размаху ударит меня по затылку камнем. Стало дико больно, и почему-то сразу отнялись ноги. А дядька хмыкнул довольно, вырвал из рук моего карасика и ахнул по нему булыжником.
«Не нааа-даа», – только и успел я выдохнуть из себя. Дядька бросил карася в ведро и сказал:
– Вот как надо – понял, пионер? Всегда так делай! Будь готов!
Дома я не стал никому рассказывать об этом, хотя затылок болел еще долго. Мы поиграли в волейбол новой камерой с Надежкой и Аньчей. Таньки Казачинской не было видно за забором, да она и редко заходила к нам. Задавак мы не берем в компанию. Хотя они однажды пригласили нас на телевизор. Так здорово – люди двигаются, как живые! И все через аквариум такой смотришь, куда можно запустить гуппёшек или красных меченосцев, вот бы красиво было: и картинки живые с людьми, и рыбки плавают!..
Бабка Ольга куда-то исчезла, зато вышел Серега Терещенко с огромным куском красного арбуза. Он смотрел на меня в упор и кусал, смачно всасывая в себя воздух и сладкий сок. Просить у него было бесполезно. Серегин отец работал на станции осмотрщиком вагонов и каждый вечер приносил домой что-нибудь. Где только брал? Серега с гордостью говорил: «Из рефери-жира-торов». Я от него услышал это слово. И колбасу приносил, и масло, и жиру всякого, даже арбузы в конце мая – во живут! Серега никогда ни с кем не делился. Либо молча жрал, либо сразу предупреждал: «Сорок один – ем один». Беднее всех жили Аньча с Надежкой. Совсем бедно. Отец у них умер или не было его вовсе, а была баушка, которую так и звали – Баушка. Она единственная знала правду про чокнутую Ольгу, потому что служила у ее родителей еще до революции. От Баушки-то мы и узнали про клад. Точнее, узнал мой брат Юра. Будто бы сумасшедшая старуха была в молодости красавицей и единственной наследницей, и в ЧК ее пытали, чтоб она сказала, где зарыто золото, а она ничего не сказала, хотя знала, что отец закопал всё богатство где-то во дворе.
На огородах по весне у нас часто находили клады. В смысле, не у нас, а в городе. Нынче вот Колька Зайцев с улицы Свердлова выкопал целый сундучок – доверху набит был керенками. Отец его сундучок забрал, а деньги Кольке отдал. Потом до конца четверти мы с ним менялись на фантики. Штыки находили трехгранные, затворы ржавые от винтовок. Я ж говорю, что Камышлов – самый лучший город на земле. Но чтоб клад с бриллиантами и золотом – нет, такого не бывало, никто не слышал. И никто Юре не поверил.
Мы с братом дрались часто. Он был сильнее меня и дрался по-взрослому, кулаком снизу в подбородок. Я не хотел уступать и, как мог, мстил ему. Однажды утром вытащил у него из портфеля все ручки и карандаши. Брат принес из школы двойку по рисованию, а меня наказали. Это весной было, а сейчас уже, считай, лето…
Серый доел свой арбуз и вытер руки о штаны:
– Слыхал, что Юранда твой брешет? Клад-то – под вашим домом!
– Да ну?! Врёеешь!
– Чего мне врать? А он чо, тебе и не сказал? Ну хошь, сам чокнутую спытай, она тебе сразу доложит, вона идет – спроси!
И он довольно засмеялся своей шутке…
…Ольга вернулась в свою комнату, долго сидела перед старинным комодом, а когда слезы кончились, вытянула из нижнего ящика заветную шкатулку. Небольшое фото, где маменька сидит в кресле, а папенька, такой строгий, в черной тройке, положил ей руку на плечо – это они в салоне на Невском фотографировались. Колечко с голубым камнем – тетушка из Тобольска подарила, сказала: изумруд счастье приносит и силы дает. Лента шелковая – это Алешин подарок, он сам букет перевязал. Фото Алешиного у нее никогда не было. И ни одной записочки от него не осталось, да и было-то той весной всего две. Еще в шкатулке лежали папенькины письма, документы всякие – они давно уже без надобности, но это всё, что осталось у нее от прошлой жизни. Остальное – в памяти и в снах. И она всегда так счастлива, так благодарна Богу, когда он дарит ей такие сны. Как сегодня, когда приснился Алёша, её Алёша, её суженный – как живой, совсем рядом, совсем близко.
Господи, дай мне еще раз увидеть его, дай прикоснуться к нему хоть на мгновенье! Этот мальчик соседский так похож на Алёшу, такой же беленький, сероглазый, улыбчивый – словно это их сын. Прямо копия отец, только росточком поменьше. Так бы и глядела в его очи, вспоминая Алешу, так бы и ласкала, прижав к груди! Она положила шкатулку на место, задвинула ящик, привычно глянула в окно, где раньше видны были горы, а теперь все закрыла громада ДК, перекрестилась дважды, пошла к двери…
– Бабка, говори, где клад зарыт?! – заорал я что есть мочи, когда старуха стала спускаться с крыльца, повернувшись задом и нащупывая непослушными ногами ступеньки. Она мигом слетела с крыльца и с диким воем кинулась ко мне. Мы с Серегой рванули по домам.
Юра сидел за столом и что-то рассказывал маме. Она наливала ему суп. Загадочно улыбаясь, погладила меня по затылку: «Мой руки и садись есть».
– Вот прямо под камнем и лежит, – досказал брат.
Я кинулся обратно в комнату:
– Что лежит, что?!
– Клад старухин, что же еще! – важно протянул Юра. – Под нашим домом. Сейчас в школу сбегаю по делам и полезу. А ты не вздумай, фингал получишь!
Он ушел. И я мгновенно понял, что нет на свете такой силы, которая сможет меня удержать. Я не буду Юранду ждать! Для него кружок рисования важнее – ну и пусть его! Я первый найду клад!
…Под домом было темно и пыльно. Я с трудом протиснулся в узкий лаз, постоянно стукаясь затылком. Серега светил мне фонариком, но все равно ничего не было видно. Воняло гнилым чесноком. Руки наматывали на себя паутину, нащупывали какие-то банки, обломки кирпичей, куски истлевших тряпок. Я полз вперед, лаз все расширялся, в башке звенело.
– Давай сюда фонарик! – крикнул я Сереге. – Сам светить буду!
– Можно и я к тебе? – попросился Серега.
Но я для себя уже решил: кто найдет – того и будет. И совсем не собирался ни с кем делиться. Стоп! Дальше нету хода. Нос уткнулся в огромный камень. Поднял лицо и – не поверил своим глазам. На валуне желтел клочок бумаги.
Я орал так, что перепуганный насмерть Серега мигом выдернул меня на свет. И потом кричал вместе со мной:
– Наа-шлиии!
Словом, зря мы не поверили про сокровища. В записке так и было написано: «Клад лежит под этим камнем». Буквы были старые, с ятями, написано ровно, крупно, бумага выцвела от старости, твердая, как пергамент, тронь – и рассыплется, сломается.
– Я клад нашел! – влетел я на кухню. – Давайте лопату!
Мама с Юрандой молча переглянулись и – вдруг стали смеяться. Сначала тихонько, прыская в ладошки, а потом взахлеб, всё пытаясь поймать мою руку с запиской. Мама обняла меня, прижала, а брат, торжественно улыбаясь, развернул смятую бумажку и пошел к печке. «Сожжет!» – сжалось у меня все внутри.
Но он просто аккуратно приложил ее к старой газете, что закрывала у нас печь, когда она не топилась. От газетки был оторван солидный кусок, и записка точь-в-точь совпала с оторванным краем. Я вырвался из маминых рук и убежал в сквер.
При новом ДК был скверик, куда старшая сестра Сереги Терещенко водила своих женихов. Обычно жених, усевшись с Людмилой на скамеечку под деревьями, объявлял конкурс: кто из нас, неотступно следящих и интересующихся малолеток, быстрее добежит до противоположной ограды и обратно. Засекал время, и мы мчались, словно гнался кто, словно это вопрос жизни или смерти был.
А однажды я споткнулся и упал на старте, а когда поднялся, увидел, что Серега, Надежка и Аньча уже скрылись за поворотом, а парень вовсю зацеловывает нашу Людмилу. Назавтра жених снова пришел, но мы уже не дали ему прохода, задразнили хором. Им пришлось с Людкой пожениться и сразу уехать в Свердловск…
Однажды в марте, когда были весенние каникулы, у меня заболел живот. Врачиха помяла его и заявила, что срочно нужна операция. Мама перепугалась, но виду не подавала, и когда вела меня через этот скверик в больницу, всё рассказывала что-то смешное. Я успокоился совсем и даже не пикнул в белой комнате, когда из пальца брали кровь. Пожилая женщина с силой давила на мой палец, а вторая мыла руки в раковине и зевала, глядя в окно: «Во, старуха какая-то ревмя ревет, идет заливается», – лениво протянула она.
Я вытянул шею и увидел, что это моя мама, моя самая молодая и самая красивая на свете мама, идет по скверику, прямо по грязным лужам, сгорбившись, с перекошенным от слез лицом…
Нет, мама не могла так подшутить надо мной – это все Юранд! Ну, я ему отомщу, что-нибудь тоже придумаю, впереди еще целое лето!
…Впереди было еще целое лето. Наверное, самое счастливое лето в моей жизни. Я помирюсь с братом. Найду на огороде три старинных монетки. Съезжу в пионерский лагерь на целый месяц. Мы купим радиолу и шесть пластинок.
Потом мы всем двором будем рисовать открытки, много-много открыток. И на нашей станции впервые остановится скорый поезд Пекин-Москва, а мы встанем в шеренгу: белый верх – черный низ, сатиновые галстуки отглажены, и желтолицые китайцы с глазами-щелочками возьмут наши открытки в столицу на первый в мире фестиваль молодежи.
Потом я пойду в пятый класс и сяду с Танькой Казачинской за одной партой. Мы будем бегать на Пышму еще и в сентябре, и Юра научит меня плавать. Как-то вечером мы заберемся на крышу сарая и будем долго-долго смотреть вверх, пока не увидим, как махонькая звездочка медленно проплывет по небу, посылая нам свое «бип-бип».
А потом выпадет снег. И однажды родители разбудят меня среди ночи, и все выбегут во двор, и небо будет полыхать разноцветными полосами, а папа скажет маме: «Чтобы на Урале и северное сиянье – быть такого не может!»
Сумасшедшая бабка Ольга будет кружиться по двору, задрав кверху лицо и громко крича:
– Я люблю тебя, мой Камышлофф!
Первая любовь
Не хотелось мне идти на эти смотрины, ужасно не хотелось. Но она так настаивала, просила, умоляла. «Мама и папа хотят поскорее с тобой познакомиться! Ты пойми, для них же это очень важно!»
Мы с ней вообще-то очень разные. Даже не понимаю, что нас соединило пару недель назад. Случайно все вышло. Назвать ее красавицей язык не повернется даже у самого болтливого. Ребята посмеивались: «По улице ходила большая крокодила…» Я не обижался – ну и пусть она выше меня, пусть у нее далеко идущие планы, а у меня никаких матримониальных намерений нет. Что, так и сказать ее родителям? Зачем идти?
И вообще я какой-то пассивный в этой истории. Когда ее предки укатили на дачу, она меня чуть ли не силой затащила к себе домой. Шикарная квартира – папа какой-то начальник, мама в торговле. Расположились в гостиной на огромном кожаном диване. Теперь иди знакомиться с предками. Они станут прощупывать тебя со всех сторон, а ты соответствуй ситуации и статусу жениха. Не, не хочу я идти на эти смотрины!
«В субботу в шесть, не опаздывай, папа этого не любит». И в 18–01 я нажал кнопку звонка, держа в руках скромный букетик для мамахен.
– Здравствуйте, Геннадий! Рады познакомиться. О, мои любимые нарциссы, я могу на них часами любоваться! А вот эти домашние тапочки специально для вас приобретены, даже ценник не отрезали: если не подойдут, поменяем. Ну, мойте руки – и милости просим к столу!
Ждали меня здесь, похоже, годами. Глянули быстро на мои дырявые башмаки, подумали наверняка: «Ничего, хлебушко выкормит, водичка отмоет, будет – как все».
Стол ослеплял. Расстарались. Посадили меня напротив мамахен. Дочь – о правую руку, папахен – о левую, я посередине зажат.
– А как вы относитесь к спиртному? – папаша наклонил над моей рюмкой плоскую бутылку французского коньяка.
– Хорошо бы, – никулинским голосом пробормотал я, делая вид, что пытаюсь прочитать незнакомую этикетку.
Налили всем. Папаша встал в торжественную позу:
– Предлагаю выпить за знакомство! Пусть оно ознаменует все самое лучшее, и пусть наш гостеприимный дом покажется вам, Геннадий, родным!
«Ага, – подумал я. – мало не покажется». Но чокнулся со всеми, пытаясь улыбчиво глядеть хозяевам в глаза. Рюмка была настолько маленькая, что я чуть не поперхнулся. Мамахен посмотрела на меня с легкой тревогой.
– А чем вы занимаетесь, Геннадий? – спросила она, дождавшись, когда застучат вилки.
Допрос начался. Под такую закуску положено принимать любые правила игры.
– Я журналист. Работаю в многотиражной газете.
– И какая, я извиняюсь, зарплата у вас? – подключился папахен слева. – Сколько, если не секрет, получаете?
– Зарплата маленькая, – после коньяка почему-то стало жалко себя, и я заторопился. – Но у нас же еще гонорары есть. И у творческих работников, и у фотокорреспондента, например. У него один опубликованный снимок – это дополнительно рубль. Вот вчера был легкоатлетический кросс, мы стоим в кустах, бегун показался на дорожке, мы фотокору кричим: «Вовка, рубль бежит!»
Папахен молча налил по второй. Мать с дочерью тоже как-то приуныли.
– И у вас рубль?
– Нет, у нас построчно. Больше напишешь – больше получишь. Недавно вот мой очерк в областной газете опубликовали, триста пятьдесят рублей гонорару получил.
– Сколько-сколько?! – выдохнули они чуть не хором.
– Триста пятьдесят.
Мгновенно всё смешалось в доме. Папаша улыбался мечтательно, глядя куда-то в светлое будущее. Мамаша елозила на стуле, не сводя с меня повлажневших глаз.
– Дочь, ты почему за Геночкой не ухаживаешь? Накладывай холодное нашему дорогому гостю! Отец, налей ему!
Тот снова встал, говорил долго, опять про то, что «ознаменовано этой судьбоносной встречей», про детские голоса, которые «должны наполнять каждый нормальный советский дом». Праздник разгорался. По протоколу наверняка полагались еще горячее блюдо и обязательный торт – это как водится.
– Геннадий, а каких писателей вы любите? – мамаша явно пыталась найти во мне родственную душу. – Вы любите Тургенева? Я просто обожаю его повесть «Первая любовь»! А вот Толстого – я не очень, он как-то длинно пишет.
– Да, конечно, Тургенева люблю. И «Первую любовь», и «Асю», но «Записки охотника» больше, – дожевывая копченого угря, согласился я.
– А сколько времени вы писали этот очерк? – не отставала она.
– Долго. Целую неделю.
– Не-де-лю? За одну неделю – триста пятьдесят рублей?! Отец, ты слышал?
– Слышал-слышал, – отозвался отец. – И меня радует, что Геннадий уверенно стоит на своих ногах. Может, еще по рюмочке до горячего? А завтра с утра можно всем вместе поехать на нашу дачу…
– Ура! – пискнула дочь, молчавшая всю дорогу.
– Отличная идея! – поддержала мать. – Оставайтесь у нас. Мы постелем вам на диване.
«Да он у вас скрипит, и простыня постоянно сползает», – чуть не выпалил я, но вовремя прикусил язык. Слава богу, хозяева приняли мое молчание за врожденную скромность, и это им снова понравилось.
– А что вам, Геночка, мешает каждую неделю писать по очерку? – умильно глядя на меня, поинтересовалась вдруг мамаша.
– Что мешает? Да ничего, наверное. Может, неустроенность. В бытовом плане…
– Вы ведь не женаты?
– Нет.
– А любовь в вашей жизни была?
Я снова хотел честно ответить «нет». Но она так настороженно глянула на свою дочь, ссутулившуюся над красной рыбой, что тут же передумал и ляпнул:
– Да, была. Мы безумно любили друг друга…
– Пойду посмотрю горячее, – сказала дочь, ни к кому не обращаясь, и закрылась на кухне.
– Ну, и как же складывались ваши отношения? – холодеющим голосом поинтересовалась мамаша. – Вы собирались пожениться?
– Нет, она была замужем. – И тут меня понесло. – Муж был намного старше ее и занимал высокое положение. Однажды он застукал нас, но молча вышел. Как потом она рассказывала, он только слегка попрекнул: «Ты даешь повод в свете говорить о себе». В общем, что тут долго рассказывать? Если коротко, всё очень трагично кончилось, а она так хотела стать писателем, детским…
– А что случилось? Почему трагично?
– Аня покончила с собой, она бросилась под поезд…
Мамахен смотрела на меня с нескрываемым ужасом, подбородки ее дрожали. И тут взорвался папаша:
– Да это черт знает что! Зачем вы, Геннадий, рассказали нам эту мерзкую историю? У вас что, гены такие – чужие жизни губить?
– Наверное, – смиренно признался я. – Какие гены, такой и крокодил…
Пока они тягостно молчали, переваривая страшное и незнакомое, я пошел искать туалет, но в прихожей передумал и тихонько – прямо как был, в новых тапках – выскользнул за дверь, чтобы никогда больше не возвращаться в этот дом.
Ночное дежурство
В тот день мне предстояло идти на ночное дежурство. Я собирался писать очерк о тех, кто не спит, охраняя наш покой, о людях в синих шинелях, служба которых и опасна, и трудна. Местное милицейское начальство разрешило подежурить с гаишниками на линии. Как они выражаются, «если кто-то кое-где у нас порой» нарушает правила дорожного движения, надо им за это без всяких поблажек если не уши, то талоны прокалывать. Словом, буду сегодня нарушителей казнить на дорогах.
На точку меня поставил сержант Серега, так он представился. Вот здесь, грит, будешь стоять, вот тебе жезл и повязка. Если кто поедет со стороны больницы, маши ему палкой: у больницы кирпич висит, здесь проезда нет, а они норовят срезать, чтоб короче было.
Остановишь, потребуешь документы, объяснишь, что нарушать нельзя, а тут как раз и я подъеду, поставлю им компостер на уши…
Серега – парень молодой, может, лет на пять постарше меня. Мы с ним еще покурили, потом он сел на мотоцикл и уехал, а я остался стоять на обочине, переполненный собственной важностью и ощущением высшей власти, что давали полосатая деревянная палка и красная повязка.
Ночь надвигалась тихая и послушная, словно кошка. Было тепло и безветренно. Я чувствовал себя героем-пограничником, вершителем судеб, хотя тишину никто и не собирался нарушать. Впрочем, что-то вдалеке затарахтело, похожее на мотоцикл, минута – и свет фар плеснул на дорогу. Точно, мотоцикл. Мой первый нарушитель!
Я вышел почти на середину дороги, поднял жезл, махнул, показывая место прямо у ног. Мотоциклист там и затормозил. Молча, не дожидаясь, пока я, как положено, представлюсь, он достал из кармана права, протянул мне. Я хотел прочитать хотя бы его фамилию, но в темноте не смог разобрать и не нашел ничего лучшего, как сунуть права нарушителя в карман своего плаща. Мы помолчали пару минут, а потом синхронно вынули сигареты, закурили.
– Слышь, отпустил бы ты меня, а? Что со мной будет?
– Ничего не будет. Нарушать не надо. Сейчас сержант приедет, дырку проколет – и все дела.
Мужик как-то сдавленно крякнул и сплюнул. А тут как раз и Серега подкатил на своем мотоцикле. Молча взял права, проколол техталон, вернул хозяину: «Езжайте!» На меня он даже не взглянул.
– Ты чего, Серега? Я что-то не так сделал?
– Да нет… Сосед это мой. Кореш, можно сказать.
– Чего ж ты не сказал? Отпустили бы!
– Ага, а ты потом прописал бы в своей газетке, что я своих отпускаю, а только чужим уши прокалываю. Не, врать никогда не надо, себе дороже выйдет, стыда не оберешься.
Мы еще с полчаса без толку простояли на точке. Тогда-то Серега и предложил:
– Эх, поддать бы сейчас!
А где ночью возьмешь? Серега подумал и говорит:
– Мне, конечно, неудобно туда идти. Но есть тут у меня одна знакомая, в больнице дежурит по ночам, медсестра. Нет, погоди, может, и не она сегодня…
Но мы уже шли к больнице.
– Мне неудобно, меня же все там знают…
– Серега, если не она, уйдем спокойно и всё, понял?
Внутрь он пошел один. Я остался у калитки. Стою, курю. Во дворе темно, я в окошко освещенное заглядываю, а окошко низко-низко. О, чудо! Ножки стройные-стройные, маленькие такие. А хозяйки самой не видно.
Через минуту дверь распахивается, в ореоле света – Серега и… девушка. В белом халате, волосы длинные под шапочкой собраны. Стройная, тоненькая такая, как… березка. Что-то сказала. А голосок – как колокольчик серебряный, чистый, высокий. Посмотрела на нас чуть укоризненно, мы ее поблагодарили, и она ушла.
– Кто такая? – у Сереги спрашиваю.
– Света Стефановская.
Ух ты, какое имя красивое!
Пошли мы в какой-то скверик, распили эту склянку со спиртом, запив водой из-под колонки, и разошлись.
Идти мне было некуда. В общежитие не хотелось категорически – дверь закрыта, все спят. Ну и пусть себе спят. Я полез в окно своей редакции. Свет включил и почему-то сразу к телефону. Найти номер дежурной больницы было делом минутным. Когда набирал номер, сердце колотилось жутко.
К телефону долго никто не подходил. Казалось, что протяжные гудки слышит сторож, что спал в соседнем крыле. Мне казалось, что…
– Больница. – Голос еще тоньше по проводу. – Алло, вас слушают! Говорите!
Я молчал. Не хватало воздуха. Не знал, с чего начать.
– Здравствуй, Света…
– Алло, кто это?
– Света?
– Да…
– Света, не бросай, пожалуйста, трубку! Мне с тобой надо поговорить!
На той стороне с минуту молчали. Мне стало стыдно, и я начал считать про себя – раз, два… семь… До десяти, решил, дойду и просто положу трубку.
– Хорошо, – наконец отозвалась она, – я сейчас подойду, только дверь закрою, а то в палатах всё слышно.
Я уже не чувствовал себя ни усталым, ни разбитым. Я чувствовал себя пьяным и счастливым.
– Алло!
– Да, Света…
Она чуть-чуть засмеялась, словно колокольчик тронуло легким ветром.
– Давайте начнем с того, что вы представитесь, а то неудобно как-то, все-таки ночь на дворе…
Честно признаться, это совсем не входило в мои планы, да и планов-то не было никаких. И сейчас не хотел говорить о себе. А может, и хотел, но только без имени.
– Я бы хотел рассказать тебе всю свою жизнь. Мы виделись сегодня, только что…
– Это не ты ли приходил сейчас за спиртом с Сережей?
– Я… А как ты догадалась?
– Несмелый уж больно. Или не хватило той посудины?
Опять легонько прозвенел колокольчик.
– Ты считаешь, что я пьяный или вообще алкаш?
– Оставим это. Не хватало еще по ночам лекции читать о вреде алкоголя. Скажи лучше, почему ты решил мне позвонить?
– А ты знаешь, мне почему-то захотелось поговорить с тобой. У тебя такой красивый голос…
– Слушай, не надо комплиментов. По телефону они так неуклюже звучат. Ни к чему это.
– Я могу это тебе и не по телефону сказать.
– А зачем?
– Н-не знаю…
Она снова засмеялась. Мне вдруг стало удивительно весело, и я спросил:
– А ты чем сейчас занимаешься?
– Ничем. Дежурю.
– У телефона?
Она положила трубку.
Я долго слушал короткие гудки. В трубке что-то потрескивало. Поискал глазами по столу. Раскурил бычок из пепельницы. Телефон стоял такой черный и мертвый. Потолок качался. Я снова чувствовал себя несчастным, усталым и пьяным. Вслух сказал: «Гадко». Что было гадко, я не знал, но было очень гадко и неуютно.
Окна кабинета были уже закрыты, но вокруг лампочки крутились десятки больших и маленьких мотыльков. Я был, наверное, похож на них, только они выглядели много трезвее. «Гадко», – снова сказал я вслух и поднял трубку.
– Больница, – ответил чужой голос.
– Свету Стефановскую, будьте добры!
– А кто спрашивает?
Тут уж точно никак не хотелось называть себя.
– Да она знает…
– Одну минуту.
Сердце снова застучало, и в свои двадцать лет я почувствовал себя таким маленьким и трусливым, словно своровал что-то.
– Алло, я слушаю.
– Света, прости меня… Я просто…
Она смеялась.
– Света, я…
– Ладно, ладно – проехали. Расскажите лучше про своих друзей!
– Света, давай снова на ты, а? Ты не сердишься?
– Нет, не сержусь.
– А что это за второй голос ответил? У тебя там еще кто-то дежурит?
– Это в соседнем отделении подруга. Скучно ей тоже, вот и приходит ко мне.
– Света, я хочу видеть тебя!
– В каком виде видеть?
– Не смейся, я серьезно говорю! В той самой шапочке и в халате белом.
– А зачем тебе это? Как хоть тебя зовут?
– Владислав, – соврал я. И тут же пожалел, что соврал.
– Ты хотел рассказать всю свою жизнь? Начинай!
И я начал. Оказалось, что и правда хочется ей все рассказать. Накопилось очень много. Человек – он эгоист по натуре, ему обязательно надо поделиться с другими, особенно плохим. А я эгоист не только по натуре, я и в натуре эгоист. Я стоял возле редакционного стола и рассказывал ей, как мне тяжело и почему тяжело. И о том, какой я хороший, но только одинокий, потому что люди не понимают меня, а я их всех так люблю, так люблю. И про то, как я люблю ее серебряный голос, люблю…
– Люблю…
– Не надо, Владик, не надо.
Это было сказано так нежно, что я чуть не заревел.
– Света, у меня никого нет.
– И у меня никого нет.
– Можно, я покурю?
– Глупенький, конечно.
Долго молчали. Потом, наконец, она сказала.
– Мне пора на обход. Ты не клади трубку, я скоро.
– А что за обход?
– Банки ставить, лекарства давать, горшки и всякое такое. Неинтересно.
– Приходи скорей!
– Ладно, жди, я быстренько…
Я взглянул на часы. Было половина пятого, светало. Где-то далеко прогудел поезд. Пролаяла собака. В комнате плавал дым. Стены и потолок тоже плыли.
Трубка была мокрой от дыхания. Я с силой прижимал ее к уху, стараясь уловить хоть что-нибудь с той стороны. Иногда, словно за стенкой, слышались чьи-то шаги, тихое покашливание. Немного пахло больницей. Мне было грустно без нее. Мне нужно было услышать ее голос. Сейчас, немедленно, потому что с каждой минутой мне становилось все хуже и хуже.
Не отпуская от уха трубки и стараясь не уронить телефон, я дотянулся до стула, пододвинул, сел. Комната перестала качаться. Только мотыльки и ночные бабочки мельтешили перед глазами. Их быстрые тени били по лицу, но я ненавидел этих ночных тварей настолько сильно, что не обращал на них внимания. Так ненавидеть можно только, когда тебе двадцать лет. Что с мотыльков взять, их век – одна ночь. А у меня вся жизнь впереди!
В трубке снова что-то стало потрескивать. Потом затихло. Прошло еще минут десять. В комнате стало совсем светло, солнце, похоже, встало.
Шаги ее я услышал издалека. Она еще не взяла трубку, а я уже звал ее:
– Света!
– Да. Долго я?
– Нет. А когда кончается твоя смена?
– Как обычно, в семь.
– Я встречу тебя, можно?
– Не надо, Владик. Я просто… боюсь. Могут увидеть…
– Ну и что? Пусть видят. Что в этом такого?
– Нет, лучше не надо.
– А я все равно встречу! Ты меня узнаешь?
– Кто из нас пьян?
– Только не я…
– Узнаю, не волнуйся, у меня память хорошая. Только лучше не приходи…
До семи оставался уже час с небольшим. В девять мне нужно быть на работе.
– Света, я люблю тебя!
Она долго молчала.
– Не надо так, Владик! – тонкий голос ее чуть дрожал.
– Света! – крикнул я. – Я бегу к тебе! Хочу тебя видеть!
Вылез так же, через окно. Было совсем светло. Редкие прохожие смотрели на меня с удивлением: плащ расстегнут, летит сломя голову неизвестно куда. Я один знал, куда лечу. Знал на свете все-все.
Зашел во двор больницы, когда еще не было семи. С трудом нашел ту дверь, в которую заходил Серега. Постоял возле нее. Поглядел на то низкое окошко. Из соседних окон на меня сразу же стали глазеть десятки больных глаз. Люди рано просыпаются, особенно тяжелобольные – и чего им не спится? Что я им, цирк?
Отошел от окошка, встал на улице, против входа. Подождал полчаса. Никто не выходил. Мне было грустно. Потом нашел себе занятие. Из палисадника – руку протянуть – нарвал репейных шариков, получился большой неаккуратный комок.
Никто не выходил. Палисадник был старый и заброшенный, как купеческий сад. Репейник был молодой и липкий. Я тоже был молодой и – совершенно протрезвевший. Никто не выходил…
Потом я стал лепить из комка сердце. Получилось красиво, но немного непонятно. Я положил сердце прямо на тропинку, что вела к больничному входу.
В половине восьмого оттуда вышел мужчина, прихрамывающий на одну ногу. Сердца он не заметил.
Потом опять долго никого не было. Кроме двух симпатичных девчонок лет шестнадцати, которые наступили на мое сердце и даже не заметили. И кроме сгорбленной худой старухи, в каком-то рваном платке. Глядя в сторону, она подошла ко мне и сказала писклявым голосом:
– Здравствуй, Владик…
Рыжая кошка в двух измерениях
В июле неожиданно дали отпуск, и Пашка поехал в Крым к Сереге, своему давнему другу-однокурснику. Он уже отдыхал у него однажды, и – ну что тут говорить – Крым есть Крым. Спасибо вам, Господь и родной профсоюз, за такое блаженство. За возможность походить вдоль берега моря, собирая камушки. За счастье рухнуть на песок, раскинув руки, и лежать, пока не почувствуешь, как земля под тобой кружится, медленно и печально. Это никакими словами не описать.
В прошлый приезд Пашка познакомился с Серегиными родителями. Дядя Ваня ему показался сразу. Спокойный, очень интеллигентный мужик. Всю жизнь проработал начальником какого-то стройтреста, а на пенсии решил пожить у моря.
Жена его, тетя Надя, Пашке не очень понравилась. Она тоже раньше работала на высоких должностях. Это сразу видно, замашки у обоих остались начальственные. Только дядя Ваня мужик тихий, основательный и очень чистоплотный – чтобы в неглаженных брюках в магазин пошел – и речи быть не может. Пока не нагладит, ботинки не начистит, хоть пожар – с места не тронется. А тетя Надя на него только покрикивает, голос грубый, сильный. У нее вообще манера перебивать, слушать не умеет совсем. А уж над мужем – только дай покомандовать, хлестко так оборвать, унизить при всех, словно он в вечном подчинении и долгах у нее.
Серега в дела родительские не лез, только посмеивался:
– Ну не любит мать его! Сама как-то призналась. И ничего страшного – всю жизнь так жили. Главное – что? Что меня родили и вырастили!
Серега жил от родителей отдельно, в шикарной трехкомнатной квартире. Пашке он выделил комнату с видом на далекие горы. Ту же комнату, что и три года назад, в прошлый приезд.
– Давай, кидай свои вещички, и сядем. Жена придет в пять, дети в санатории – у нас с этим легко! Я без содержания до понедельника взял, так что посидим, пока никто не мешает, песни попоем, как бывало, а – отрядный запевала? А на море уже завтра поедешь. Согласен?
Мы расположились в большой комнате. Серега достал знаменитую крымскую мадеру, помидоры – розовые, крупные, похожие на сердце. «Свои, со своего огорода», – похвастался.
– Ну, с приездом, дружище! Рад тебя видеть!
Потом благодарно рассматривал московские подарки. Было видно, что он искренне рад встрече. Утренняя прохлада быстро сменялась крымской жарой, а в комнате гулял легкий ветерок.
Рыжая кошка прыгнула Сереге на колени, мигом свернулась клубочком и заурчала под его руками. Ухоженная, довольная, счастливая.
– Во, а к тебе ни в жизнь не пойдет! – засмеялся Серега. – Хозяина только признает, как собака, да, Стешка?
Кошка крякнула подтверждая, а Серега вдруг разом погрустнел.
– Давай батю моего помянем…
Дядя Ваня умер зимой от рака. А за год до этого скоропостижно скончалась его жена, тетя Надя. Просто смотрела вечером телевизор, ахнула, повалилась – и всё, обширный инфаркт.
– Хочешь, съедим сейчас на кладбище? Это минут сорок всего займет, рядом.
Общественный транспорт в Крыму ходит, как часы, Москве такое и не снилось. Автобус подвез нас к самым воротам небольшого кладбища. Такого маленького, что Пашка подумал: «Ну и правильно, в таком райском месте только жить, умирать тут просто нелогично!»
Остановились у могилы тети Нади. Помянули. Потом Серега повел Пашку к другому ряду.
– Слушай, а почему они не рядом, не вместе?
– Присядем. Я тут скамеечку сделал. Все путем.
Дядя Ваня смотрел с портрета спокойно и даже как-то счастливо.
– Почему не вместе? – переспросил Серега, доставая очередную бутылку. – Так отец захотел. «Только не с ней рядом» – это были его последние слова. Они ведь под конец совсем плохо с матерью жили, даже не разговаривали друг с другом. Да ты садись, садись! Торопиться некуда, если хочешь, всё тебе расскажу…
Когда мать умерла, отец ходил потерянный, молчаливый. Мы его каждый день навещали, супруга помогала с огородом. А однажды он вдруг появился у нас с бутылкой. Ну, думаю, серьезный разговор. Мать-то его гоняла с этим делом, на дух спиртного не переносила. И точно. Говорит: «Пришел, дети, посоветоваться с вами. Встретил хорошую женщину, хотим вместе жить. Вы не против? Одному мне очень тяжело…»
А мне, Паш, после маминых похорон супруга сразу сказала: «Смотри, он еще найдет себе кого-нибудь – и дом потом ей достанется!» Как в воду глядела. Словом, ни о чем мы тогда с отцом не договорились. Я ему все наши сомнения как на духу выложил, без обид. Он только посмеялся. У Нины, говорит, дом в Керчи не хуже, ей наш не нужен. Смотри ты, прямо любовь на старости лет! Бессребреница нашлась! Отцу семьдесят, а она лет на десять, наверное, моложе его.
В общем – приехала она. Вроде как на смотрины, с сумкой одной и кошкой. Да так и осталась. Полгода прожила, пока отец не заболел. А когда он слег, тут уж я вмешался. Пришел и прямо с порога ей сказал, что сами справимся, а ей лучше бы вернуться к себе. Нинка мигом собрала свою сумку и пошла на автовокзал. Ничего не сказала, даже не глянула меня, плакала только молча. Ну да бог с ней, я ведь даже не знаю, как ее по отчеству – Нинка и Нинка. Отец за эти полгода ни разу у нас не появился и к себе не приглашал. Хотя по телефону голос был счастливый: «Первый раз за всю жизнь мужчиной себя почувствовал, это так прекрасно, сынок». Гляди-ка, молодожён! Кто их, стариков, поймет, что у них на уме? Так ведь, Паш?..
– Слушай, – продолжил он, помолчав. – А хочешь, сходим в дом? Ты же был в тот раз? Я там пристройку сделал – так классно получилось. Теперь у нас, можно сказать, два дома. Я туда каждый вечер хожу, а то и ночевать остаюсь – иначе растащат всё. Да и огород, сам понимаешь…
Мы снова сели на автобус и поехали в бывший родительский дом. Там, действительно, всё было прибрано и ухожено. Сели на лавочке под обвитом виноградом навесом, который сделал еще Сережин отец. На солнце нестерпимо палило. Под навесом было нормально. Вкусно пахло крымской лавандой.
– Градусов под сорок, наверное, сегодня, – сказал Серега. – Повезло тебе с погодой, Паша, у нас ведь не всегда так в июле бывает.
Из-за угла, со стороны летней кухни, вдруг вышла рыжая кошка. Она шла к нам и дико, голодно кричала.
– Господи, Сережа! Она что, за нами все это время ходила?
– Да это ж не наша Стешка, ты чо! Это ж Нинкина кошка!
Он поднял с земли камешек побольше, замахнулся:
– Кыш отсюда! А ну, пошла вон, сволочь!
Токи высокой частоты
Вечером в ту последнюю пятницу, уже вся собранная, баб-Шура наставляла:
– Ты хоть парень и городской, но руки у тебя из правильного места растут. Не пропадешь. В воскресенье вернусь ужо. А заплот не поправишь ли? Да про курей не забудь. Ой, постоялец, избу тока не спали мне!
– Да не волнуйтесь вы, бабШура! Поезжайте на здоровье. Все будет нормально.
Пока она увязывала свой узел с гостинцами, я вышел из избы глянуть, что там с заплотом. Это по-местному – забор. Из двора калитка на огород. А там с трех сторон – заборчик. С одной вообще завалился, столбы сгнили напрочь, и два пролета упали. Словно танк прошел от бабШуриных грядок к соседям, к их меньшему домику.
У бабШуры – изба, а у соседей – большой дом, подальше маленький домик, а посредине хозблок, тоже большой, там баня у них и еще, наверное, стайка и все такое. Точно не знаю, я их, соседей, ни разу за это время не видел.
Ага, баня там у них! Да какая! Я стою, как истукан, и вижу: выходит из хозблока дива дивная, распаренная, светлые волосы до плеч, в одной короткой комбинашке и безрукавке. Глянула на меня, остановилась, руки скрестила под грудью, смотрит лукаво, глаза – озера. Все показала – бедрами посветила насквозь, глазами прям объела со всех боков. Меня словно током ударило, трясет, колотит. А она постояла так, потом молча повернулась и ушла к себе в домик.
– Ну, ты где, постоялец?
БабШура уже потеряла меня, в избу кличет. А ко мне только-только речь вернулась, с другой планеты вернулся.
– Соседка-то молодая, кто такая?
– А-а, глянулась те Людка? Так это Коли Устюгова дочь, отдельно с мужем живет. Но мужа ейного посадили зимой. А Николай-то сам электриком. Справно живут, по-честному, все есть у их. Ну, пошла я. Избу надолго не оставляй, хоть у нас и не балуют…
И она ушла на станцию, не согласилась, чтоб проводил, – близко же. Я дождался, когда тепловоз свистнул, это слышно было – и завалился с книжкой в кровать. Не заметил, как уснул. Очнулся ночью, свет горит. Пошел на двор – звезды, как яблоки. Тишина. Красота. Даже жалко, что у меня практика такая короткая! Городок небольшой, зеленый, так и жил бы здесь всю жизнь без забот и суеты столичной. И люди совсем не такие, как у нас, – добрые, светлые, как… Как волосы у этой соседки…
* * *
Утром первым делом вспомнил про заплот и про курей. Включил плитку – а не работает. Нигде света нет. Полез к счетчику, поменял пробки. Не горит. Если это надолго, вечером не почитать, а я еще хотел к диплому хоть что-то написать. Беда.
Нашел топор, пошел забор чинить. А сам нет-нет да и подниму лишний раз голову – не стоит ли у порога соседского домика дива вчерашняя по имени Людка. Нет, не стоит. Хотя явно в домике она. До него рукой подать, слышно: музыка тихонько играет.
Уже заканчивал с забором, последний гвоздь колотил, когда на дорожке показался сам хозяин. И тут я вспомнил, что звать его Николай и он электрик.
– Здравствуйте, сосед! – говорю. – А я на практике здесь, у бабШуры на постое. Заплот вот чинил.
Мужик остановился, улыбнулся расклабисто.
– Здорово, практикант! Откуда сам-то будешь?
Не сразу я и понял-то – слова говорит врастяжку, губы кривит, смотрит насмешливо – датый Николай, с утра принял, и, похоже, немало.
– Из Москвы. А у вас свет есть?
– Из Моаа-сквы?! – брови у Николая полезли вверх, весь как-то развернулся в мою сторону, улыбка сошла, словно решает что-то. – У нас все есть… И у тебя будет – не проблема.
– Так, может, зайдете, посмотрите?
– Щас приду! – он словно даже обрадовался.
И точно – через пять минут появился, уже в белой рубашке и безукоризненно выглаженных брюках. Да уж, дело мастера боится – через пять минут свет был.
– Ой, спасибо! Сколько я вам должен?
– Ты, парень, про это и не заикайся. Тут тебе не Москва, у нас люди честные, высокой пробы. Живем как родные. Не все за деньги покупается и не все продается, понял?
Он говорил теперь четко, рублеными короткими фразами, явно старался не показать, что выпил.
– Я у тебя погостил, теперь давай-ка ты к нам!
И, не слушая возражений, просто меня за плечо крепко так зацепил, и повел.
Клянусь, я сопротивлялся только для приличия. Просто до рези в животе захотелось горячего супа, малосольных огурчиков, нормального мужицкого общения, разговора и шуточек застольных. Была еще одна причина, почему я пошел, но это понятно…
Первым делом Николай показал свой огромный дом, познакомил с женой – женщина такая пухленькая, скромная, с серо-голубыми глазами, что маленькие озера. Потом повел в маленький домик. Уходя, приказал жене:
– Ну-ка, накрой нам в баньке – видишь, человек по домашнему соскучился! Да икру не забудь!
Мы с ним шли по дорожке, что вела мимо хозблока прямо к домику, где жила светловолосая дива, скучающая без мужа, и ее отец держал меня за плечо, вцепившись так крепко, словно я с рождения склонен к побегу. У дверей чуть пропустил вперед, без стука открыл дверь.
– Дочур, а у нас гость! Он из Москвы!
И вытолкнул меня на середину комнаты.
Люда подняла на меня свои бездонные глаза и не сказала ни слова. Она сидела на диване в шелковом халатике и в толстых вязаных носках. Она просто вперилась в меня и молчала – то ли оценивала, то ли показывала, что онемела от счастья. Принц приехал. А какой я принц тебе, красавица с маленькой узловой станции?
– Ну, вы тут поворкуйте, а я пойду проверю. Ты, дочур, в баню-то приходи, мать там накроет.
И вышел. Люда все смотрела на меня, не мигая. Потом легко усмехнулась, но не зло, не презрительно, а как-то счастливо, встала и протянула ладошку:
– А меня Людой зовут.
Голосок чистый-чистый, утренний, по-домашнему теплый. Улыбается по-доброму, как родному.
– Вот и славно, что познакомились. А я вас сразу приметила, еще на огороде вчера. А вы правда из Москвы? Как интересно! Расскажите, а?
И мне стало с ней так легко, так весело, так уютно, что я начал чему-то смеяться и рассказывать что-то интересное, и через минуту мы уже оба смеялись взахлеб, и она махала на меня рукой: «Ой, не могу! Ой, умора!» И пару раз коснулась, словно невзначай, моей руки. И снова – током пробило меня. А потом вдруг Люда на миг задумалась о чем-то, словно вспоминая, встала с дивана и, повернувшись всем телом, спросила в упор:
– А хочешь, я тебе что-то покажу? Наш выпускной. Хочешь?
Терпеть не могу в гостях листать семейные альбомы, но тут согласился:
– Конечно, покажи!
Она пошла к шкафу, как-то странно оглядываясь, потом взяла стул, еще раз оглянулась через плечо, медленно забралась на стул и потянулась руками кверху, высоко заголив крепкие белые ноги.
– Где-то он здесь, на шкафу, альбомчик мой заветный, – тянула она нараспев. И обернулась посмотреть, смотрю ли на ноги ее. Я делал вид, что не смотрю, а она делала вид, что ищет альбом. Может, поддержать? Подойти – не подойти?
Дверь стукнула. У порога стоял ухмыляющийся Николай. Похоже, он еще добавил за это время.
– Не всё еще? Чего-то вы долго… Ладно, пошли, мать уже накрыла.
* * *
Стол в баньке был шикарный. Да и сама банька – тоже. Никогда такой не видел. Огромная комната, обитая белым деревом. Печка уходит в парилку. Мягкие, ужасно дорогие стулья с высокой спинкой, картины на стенах. Прямо дворец.
– Давай-давай, не тушуйся, садись ближе! Не, рюмки мы эти уберем, будем по-простому, из стаканов, как деды наши пили…
Пришла жена, села с нами. Она расположилась напротив меня, глядя теплыми, влажными глазами с любовью, как на сына.
– Да вы ешьте, ешьте. Вот икорки берите.
Николай посунулся тоже:
– Давай закусывай! Ложкой бери. Никогда не ел икру ложкой? Самое то. Во-от та-ак! А то другие намажут одним слоем на хлеб, да не дай бог икринка упадет, под диван закатится, все искать кинутся!
И он долго ржал, довольный собой и жизнью.
– Люблю шутковать! – Тут же налил по второму стакану. – Давай! За все доброе!
Разговор пошел скоротечнее, оживленнее. Расспрашивали меня, где, с кем живу, кем буду после окончания института, кто родители. Охали, смеялись, восхищались, переспрашивали.
Когда пришла Люда – в белом платье, красиво причесанная – все засуетились, задвигались. Она села рядом со мной. Отец налил дочери полный стакан:
– А это тебе – штрафная! Не воронь, сказано!
Чего она не должна делать, я не понял. Смотрел, как Люда мужественно выпила стакан водки, прикрыла ладошкой рот, отчего остались на лице одни глаза – смеющиеся, счастливые, смотрел, как мило и аккуратно она ела. Комната уже плыла у меня, стены смешно качались…
Как она ушла, когда исчезла жена Николая, я не заметил. Мы сидели с ним вдвоем за столом, и он все говорил, говорил. Уже был без рубашки, голый по пояс, руки волосатые, на мощной груди наколка – Сталин.
– Вы что, воевали, дядя Коль? За Родину, за Сталина?
– Ты чего меня навеличиваешь?! Какой я тебе дядя Коль? – почему-то взбычился он. – Ну, не воевал – и что? У меня броня была, понял? Бро-ня! Я электрик, такие специалисты на вес золота. Потому и не призвали, потому и на пенсию в пятьдесят пошел!
– Я что-то не слышал, чтобы электрики в пятьдесят лет на пенсию уходили…
– Ты многое еще чего не знаешь, сынок! Я ж не простой электрик. Простых много! А я – специалист по токам высокой частоты, понял? Мне двести двадцать – тьфу! Даже не бьет, голыми руками могу провода держать. А там десять тыщ вольт, понял?
– По токам высокой чи-сто-ты? – переспросил я, трезвея и стараясь казаться остроумным.
– Ча! Ча-стоты! Вот за то мне и льготы такие! Да ты не о том! Подвинь стакан-то… Ты мне другое скажи, москвич, – дочка моя глянулась тебе, а? Эээ, ты не юли, не юли! Вижу всё! Такая красатуля! Люблю кровинушку мою единственную! Что хошь дам за ней, лишь бы счастлива была!
– Так она же замужем…
– Была замужем! Ведь как родного его встретили, свадьбу сыграли, на внуков надеялись – куда это я всё теперь, кому передам? Мудак этот в тюрьму загремел…
– За что?
– Да ни за что! За глупость свою и за жадность. Прохожего зимой ограбил. Четыре года впаяли. Я и на суд не ходил. Зачем нам такой зять? Не было в нашем роду никогда такого… Ладно за дело бы – а то шапку снял… Эх! У меня этих шапок, знаешь сколько… Хошь, подарю?
– А зачем лишние-то покупаете?
– Я? Покупаю? Я не покупаю. Я сам делаю. Шапки-то…
– Так вы еще и скорняк?
– Не вы, а ты! Нечего мне выкать, а то потом отвыкать сложно будет… Не, сам не шью. Зачем? Шкурки отдаю, а люди шьют.
– А какие шкурки? С охоты?
Николай как-то странно сощурился, и стало не понять, совсем он пьяный или притворяется только.
– Шапки из собачек. Ружьишко есть – хочешь глянуть? – но охотиться не люблю. Грешно живность порохом изничтожать, у нее же нет ружья, ответить не может.
– А собачки?
– Так я ж только бродячих деру! Польза обществу! Тебе правда интересно? Так я научу! Дело это не сложное. Главное – не бойся. Они, собачки-то, верткие, лучше всего за шею сзади ухватить… И от себя, на вытянутых руках, иначе весь живот тебе лапами исполосует… Минута делов – и готова шапка… Эх, мало ему, мудаку, моих шапок было, ондатровую захотел. Вот пусть посидит, подумает, как на чужое зариться…
– Так ведь Люда ждет его?
– Тут вопрос не в том, ждет или не ждет. Тут вопрос – нужен он нам такой или нет. Давай пей! С богом! И жуй, жуй… Икра вот, сейчас еще подложу…
Тут зашли обе – мать и дочь. Похожие друг на друга. Светлые, чистые. Улыбаются:
– Ну как вы тут, мужички? Всё гутарите?
Мать – словно королева. Статная, важная. Люда – принцесска маленькая. Стройная, красивая, смотрит зазывно. Платье сменила на мини-юбку, губы накрасила. Прямо московская студентка-первокурсница. Ох, хороша!
– Вы, девоньки, тащите еще бутылку, – привстал со стула хозяин. – И дров подбросьте, сейчас париться пойдем с гостюнёчком нашим дорогим! И икорки, икорки – большую банку давай, ишь, по вкусу ему!
– Сначала вы с маманей парьтесь, а потом молодежь! – вдруг чистый, утренний голосочек выдал тираду, словно горнист в атаку армию поднял. Разом притихли все.
– Ну, это ты брось! – властно сказала королева-мать. – Ты вчера в баню ходила…
Люда бросила на меня томный взгляд и вышла.
* * *
В парной было так жарко, что у меня сразу заболела голова. Столько выпить – и на полок? А Николаю хоть бы что. Плеснул пару ковшиков на каменку, а когда затуманилось все и дыханье стало перехватывать, похлопал рядом с собой.
– Садись, договорим… Так вот, о чем я… Людка-то, может, и ждет. Понятно, дело молодое. Как на духу тебе скажу, потом все равно узнаешь… Она у меня честная, в масть пошла, таиться не будет. Случилось тут по весне. Телевизор у нее сломался, ну я и пригласил специалиста, знакомого своего. Он за час все починил. Денег у нас не принято давать или брать, а бутылку, как водится, я поставил. Сидим, а гляжу – дочура моя разрумянилась, да все на приятеля посматривает. А как бутылку допили, шепнула мне: «Папа, иди к себе». Утром я проснулся, тень за окошком мелькнула, глядь на часы – шести нет еще. А больше – не, больше ни разу ничего себе такого она не позволяла, это я тебе как отец говорю… У нас все по-честному…
Он долго молчал, прежде чем спросить главное. Потом выдохнул быстро:
– Ну что? Женишься?!
Я смотрел на него, прямо в глаза его ждущие, прямо в лицо его мокрое, красное, неподвижное – и он почему-то показался мне роднее после этих откровений и совсем не старым, а добрым, близким, доступным. Но я молчал, и он закинул мне на шею свою волосатую руку, больно сжав ключицу толстыми пальцами.
– Да я тебя не тороплю, понимаю, что все с налету получилось! Но – думай! И еще скажу тебе: заладится – век меня будешь благодарить. В золоте с Людочкой купаться станете, осыплю с головы до ног…
Тут он наклонился вплотную ко мне и, почти касаясь лица мокрым и дурно пахнувшим ртом, прошептал:
– Я, знаешь, какой богатый! Тебе и не снилось! У меня миллионы, мил-ли-оны!
– С шапок, что ли?
– Эээ, шапки – это что… Это пустяки. Я ведь… Всю войну… И до войны еще…
Я сидел не шелохнувшись, словно чувствовал: то, что сейчас услышу, не знает никто. И Николаю не просто хочется высказать наболевшее, запрятанное глубоко в душе, но почему-то ему очень важно пооткровенничать со мной, раз уж начал.
– Только ни-ко-му! Узнаю – убью, не посмотрю, что зять. Я ж подписку давал.
– О неразглашении?
– Ну! О том, что на службе состою. Секретной. Ни жена не знает, никто. Думает, я в командировки ездил. А на самом деле…
– А на самом деле?
– И на самом деле ездил. Только не начальство меня посылало. К директору вызовут, а там человек сидит, каждый раз новый. Даст мне билет на поезд, скажет: «Ваше место пятое, а его – седьмое. Больше никого в купе не будет. Все остальное вы знаете».
– А его – это кого? – выдохнул в его глаза, чувствуя, как странным холодом обдало спину, живот и ноги, и все тело вдруг пошло мурашками.
– Кого-кого? Врага народа, вот кого! – пальцы сдавили ключицу так, что я чуть не заорал от боли. Синяк останется.
– И что с ним? Тоже… как собачку?!
– А чего с ним чикаться! Это же враг – ты что, не понимаешь? Ты не понимаешь, что мы потому и победили фашистов, что избавились от этой мрази внутри страны?
– А сами-то как?
Мне невозможно было назвать Николая на «ты», никак невозможно, потому что колотило меня и трясло. Он не замечал. Он словно не чувствовал, все жался ко мне плотнее и только давил мою шею и плечи. И был такой мокрый, скользкий, вонючий.
– А сам схожу на следующей станции – и всё. Сажусь на обратный поезд, и утром уже дома…
– Платили хорошо?
Вопрос ему очень понравился. Он хмыкнул, отсел довольный.
– Вот это ты правильно интересуешься! У меня, как ты видишь, секретов теперь нету – родные уже, считай. Платили, да, хорошо. И деньгами, и карточками. Тогда ведь карточки были, до сорок седьмого года. Только я карточки в городе менял на облигации. На займ государственный всех подписывали, попробуй откажись, а людям жрать нечего было, вот они и меняли эти бумажки на карточки – считай, сотни человек я спас от голодной смерти. Вот так-то…
– А с облигациями что потом?
– Чудак ты! Они ж потом погашаться стали! У меня их тыщи, с каждого тиража две-три выигрывают.
– И крупные выигрыши были?
Он еще дальше отодвинулся, глядел одобрительно, как смотрит отец на сына, подающего большие надежды и готового в будущем приумножить семейное дело.
– А то как же! Три раза по десять тысяч – это тебе не шутка. Если б захотел, сто машин купил бы уже. Вот родите внука мне с Людкой – всё будет! И квартиру вам сделаю в Москве, на всю жизнь обеспечу…
– А если откажусь – врагом народа стану? И тогда что? Как собачку? – спросил я и тут же понял, что мне конец.
– Ну-ка, пойдем выйдем, – прошипел Николай и полез с полка.
* * *
Женщины успели поменять посуду и немного прибрать. Они ушли. На столе стояли новая запотевшая бутылка, тарелки с салом и огурцами, огромная чаша с икрой, дымились пельмени.
Николай пихнул меня на ближний стул, одной рукой ухватил за спинку другой стул, перевернул его и сел, как на коня. Теперь его лицо напротив моего, и теперь он не был пьян. Глаза его сверлили, буравили меня и медленно наливались кровью.
– Ты что ж думаешь – самый умный здесь? Пожрал и соскочил? Провести меня хочешь, а, сучонок? Не, не выйдет! Мы и не таких видали. Еще в ногах валяться будешь…
Он говорил тихо, четко проговаривая слова, словно выплевывая их мне в лицо:
– Да куда ты теперь денешься? Чего молчишь? Отвечай!
Я молчал. Мне было очень страшно.
– Страшно тебе? Чего молчишь? Отвечай!
Я молчал.
– Ну, в общем так… Или ты сейчас соглашаешься, или…
И тут мне стало совсем плохо. Голова горела и раскалывалась. Но внутри, где-то в желудке, появился какой-то ком, твердый камень, и весь я стал как камень, вмиг осознав нереальность, запредельность ситуации. Это не со мной происходит, это вообще не должно происходить ни с кем! Я попытался встать со стула, но Николай хлопнул меня ручищами по плечам и намертво припечатал к сиденью.
– Я тут откровенничаю с ним, понимаешь, как с сыном! Приняли как родного, а он нос воротит! Соскочить захотел? Да ты только вякни тут – в порошок сотру! И душить тебя не стану, сучонок! Клеммы приставлю от трансформатора, ток пущу – соловьем запоешь! Ты хоть знаешь, что такое токи высокой частоты?..
Ком в животе стал подниматься к горлу, камень вытягивался, становился мягче, быстро заполнял все пустоты внутри моего тела, заставляя выпрямить спину и поднять безвольно упавшую голову.
Я снова увидел глаза соседа – красные, вылезающие из орбит.
– Убийца! – прохрипел я из последних сил. И впервые назвал его на «ты»:
– Ты – фашист!
Дальше помню плохо. Помню, меня стошнило прямо на Николая. Как он меня душил и что орал при этом – помню смутно. Как прибежали на крик его жена и дочь – это вообще в тумане. Помню визг белокурой принцесски и истошный вопль королевы: «Вали отсюда!»
Помню, что вбежал в избу бабШуры, закрылся на крючок и рухнул на кровать. Всё…
* * *
Назавтра я с не смог встать, провалялся весь день. У соседей было тихо. Вечером вернулась из гостей бабШура. Я ничего не стал ей рассказывать. Вообще никого не хотелось видеть, ни с кем разговаривать. В понедельник закончилась моя практика, и я вернулся в Москву.
Здесь можно было бы поставить точку. Но спустя несколько лет я случайно оказался в командировке в том самом маленьком городе. Знакомый облупленный вокзал и улицы с цветущими палисадниками. Страшное давно забылось. Да и было ли оно, не пригрезилось ли?
Дошел до бабШуриного дома, постучал в дверь, вошел. Она нисколько не изменилась, разве что морщин побольше да росточком ниже стала. Узнала сразу, рада была очень, называла уже не постояльцем, а сыночком.
– А заплот-то, что ты мне тодысь чинил, стоииит! – радостно сообщила.
Мы пили чай с московскими конфетами, я спросил ее про соседей.
– Устюговы-то? Так они ж уехали. Как Николай помер, так дом продали и уехали. Ой, сыночек, там такая история была – не поверишь старухе! Новый-то хозяин стал в бане полы перестилать и отрыл целый бидон с-под молока, набитый сотенными! Вот те крест – доверху набитый сторублевками старыми. Сейчас такие не в ходу, бумажки ненужные, а по-старому, говорят, там мильоны были… А может, и врут люди, сейчас ведь нельзя никому верить, да ведь, сыночек?