Несколько страниц

Корольков Андрей

Прошедшее время

 

 

 

«Если вывернуть наизнанку…»

Если вывернуть наизнанку вековую мечту человечества, мечта и с изнанки окажется красной: так сочно пропитана кровью.

 

«Провидец одержим…»

Провидец одержим потусторонним ражем, и влажны лбы стоящих у стены. Земля сыра. Новорождённый влажен. Вода темна. А дни — не сочтены. Как не дано конца, так передано страха: за вычетом тюрьмы — останется сума; ты перечти в уме метаморфозы праха, и перечень один сведёт тебя с ума.

 

«Облака проносятся по небу так быстро…»

Облака проносятся по небу так быстро, что кажется — дома заваливаются набок. Не хватает набата. Но если учесть крылатых, от которых небо уже не в крапинку, но — в заплатах, то сошёл бы и выстрел. А кирпичных подводит привычка, навык стояния смирно. И по той же причине в лицах прохожих — ничего примечательного. А это объясняется ещё и тем, что настало лето: не в обеих, как говаривали в старину, столицах, а вообще и повсюду. И тянется. И уже достало. Кстати: домам, чтобы взлететь на воздух, нужна причина тонны на две-четыре; четыре — это, чтобы совсем не стало, чтобы в бывшей твоей квартире даже пыль не останавливалась бы на отдых, продолжая оседать, опускаться ниже на листву, газоны, на те же лица, и люди торопливо смахивали бы её руками, потому что совершенно невозможно остановиться, когда собираешь, разбрасываешь и вновь собираешь камни.

 

«Недостаток света мешает видеть…»

Недостаток света мешает видеть и вообще смотреть, а избыток света издавна не присущ баракам; что касается двадцатого века, его первая и вторая треть покрыты точно таким же мраком, и его природа такова, что, когда мычишь, ткнувшись лицом туда, где положено быть подушке, керосиновая лампа по прозвищу «летучая мышь» — в том же бараке, блиндаже, теплушке — силится, а не может заменить лампаду или свечу, без которых неловко беседовать с Господом Богом, а в таких потёмках и жертве, и палачу и любовь, и надежда, и вера выходят боком.

 

«Если сдёрнули одеяло и говорят — вставай…»

Если сдёрнули одеяло и говорят — вставай, если больно глазам от одних только бликов на прохорях, значит, всё в порядке и это ещё не рай; в худшем случае ты застрял в дверях. Если ночью просыпаешься в холодном поту и с трудом, и не вдруг, понимаешь, что это — ты, значит, ты ещё по эту сторону, а не по ту хорошо известной тебе черты. А «по собственному» со скрипом дают расчёт, и — то просто тянется, а то — вьётся нить. Это значит, что долго тебе ещё будет негде голову приклонить.

 

Журавли

Как однажды заметил один мой знакомый таксидермист, глядя на меня оценивающе и довольно пристально: для того, кому пуля предназначена, её свист был бы выше по тону, чем для того, кто выстрелил, если б время кто-нибудь отмотал назад, но поскольку волне присвоена форма клина, первый может хоть что-то вразумительное сказать только о пуле, пролетевшей мимо. В остальных же случаях можно в ту сторону и не смотреть, и не рвать на себе рубаху, не суетиться: ничего сверхъестественного — простая смерть, и никто не превращается ни в какую птицу, чтобы после живых окликать. Уходящим не до того (хоть на чей-то слух и звучало б довольно мило). Им дано не более мига, разумеется одного, чтобы покинуть пределы этого мира. Между жизнью и смертью пространства и времени нет, и никто уходя ни в каких небесах не маячит, потому что та скорость, с которой от нас удаляется свет, по сравнению с этой ничего не значит. Даже если душа задубела, как тот прошлогодний жмых, разве жалко для ближнего лишнего аха, оха? Просто, когда мёртвые за чем-нибудь окликают живых, это всегда заканчивается очень плохо. И они уходят. Не то чтобы без следа, но, какие бы журавли ни пролетали мимо, у живых восприятие мира смещается навсегда в сторону пустоты. И потеря — невосполнима.

 

«Не смогли донести…»

Не смогли донести. С полверсты протащили волоком. Да и сами попадали. Но старшего откачали. Приходил в сознание, но смотрел почему-то волком. До войны за ним такого не замечали. До войны — и когда припирало — ползком не ползали, не таращились в ночь цвета ружейной черни; до войны, на которой гражданские черви-козыри, никакие тебе не козыри, а просто — черви. До войны в горах, где источники пахнут серой, где глаза у смерти скорее черны, чем узки, и где даже Бог, справедливый и милосердный, притворяется, что не понимает по-русски; где старшой уминал сухпаёк, запивая пылью, если что и ценил, то — последний патрон в обойме; не любил салаг за то, что они тупые, и за то, что нянчился, как дурак, с обоими. А когда привезли в медицинскую богадельню на броне бэтээра (хромого, тряского), всё, что он сказал осмысленно и членораздельно: — Кто просил вас, идиотов, меня вытаскивать?

 

«Предостаточно света от одной свечи…»

Предостаточно света от одной свечи, чтобы Богородице заглянуть в глаза: помолись, посетуй да похлопочи, а иначе на кой они, эти образа? Как пробьют часы и настанет тишь, не успеешь помянуть даже мать свою, не успеешь оглянуться, как уже сидишь не в своей палате, а в чужом раю, перед всеми присными обелён, а замки-щеколды за спиною — щёлк, покрывала, скатерти — чистый лён, а исподнее — стопроцентный шелк, и никто сюда ни разу не опоздал, хотя это, по-хорошему, и не езда, просто как-то сразу — большой вокзал, где толпятся бесконечные поезда, куда ты и прибыл-то, как не весь, подозрительно задёшево, за пятак; маета на сердце, потому что здесь, как и было сказано, всё не так. Пока трубы тужатся на все лады, загляни, как бы нечаянно, под перрон: там гниют запретные, блин, плоды, понадкусанные со всех сторон, и никто не знает никаких «назад», вместо курева — просроченный фимиам; даже те, кому не по фигу главный ад, с удовольствием вернулись бы в филиал, где на деньги падки не одни вожди, а невинно убиенными — пруды пруди, где неделями осенние идут дожди, ничего не светит, но всё-таки — впереди; по-над реками — серебряные ключи от пресветлой Пасхи до Покрова… Не проси, не нервничай, не хлопочи, потому что это — одни слова.

 

«Мы пока что не вписаны в энциклопедии…»

Мы пока что не вписаны в энциклопедии, обелиски украшены не нашими именами, и поэтому мы, чтобы разыграть трагедию, полагаемся больше на воображение, чем на воспоминания. Если что-то в жизни и видели, то — по ящику. Ну, тонули в Баренцевом: ничего страшного. Правда, крысы с корабля бежали по-настоящему, так они о трагедиях знают побольше нашего. Никогда не замерзали насмерть: мы просто мёрзли. Никогда не косились на ближнего, озверев от голода. Если падали мордой в снег, то всегда почему-то возле палатки, избы, да чуть ли не в центре города. Никогда ни за что с нас не брали чрезмерной платы, и мы резали вены редко, считай, по праздникам; но потом — палата, озабоченные эскулапы: — Это как же тебя, такого красивого, угораздило?..

 

«Молодая зима, как опасны твои повороты…»

Молодая зима, как опасны твои повороты: небольшой недогляд — и душа оборвётся внутри. Подходи, дорогой, посмотри, хороши ли ворота, хорошенько на них посмотри. И послышится «бе-е…» И привидятся белые снеги. И пустая дорога проляжет отсюда — туда: то ли белая ночь, то ли белые волны Онеги, то ли у ключаря невозможно бела борода? Но нельзя не заметить — на север уводит дорога, и немногие вещи могли бы казаться странней, но и дети, и взрослые знают: оттудова ближе до Бога в невесёлой и странной и северной нашей стране. Что нам полураспад или звёзды в утробе колодца, если сказано «бе» и понятно, что паству пасут. Поутру мимо нас проносили вчерашнее солнце: мы ему не чета, хрена с два они нас понесут.

 

«У иных что ни дом …»

У иных что ни дом — неприличные граффити на фасаде, в непотребных трущобах они коротают суровые зимы, митингуют-бастуют, смущая младенцев наивом. Хорошо бы ещё, чтоб, бросаясь на шею, бросались не сзади, вообще — не тянули кота и резину, перед тем как войти, не кричали: откройте — свои, мол. Потому что — свои. И свои обошли, обложили. Если, скажем, пробьёшься с боями, то выйдешь к своим же, где в ответ на вопрос, почему и за что задержали, объяснят: вы, товарищ, неправильно жили, нужно было проблемы страны принимать-таки к сердцу поближе. А потом расстреляют у насыпи за гаражами.